В клетке

Джеймс Генри

«Любая почтовая контора, в особенности маленькая контора, расположенная по соседству, в которой решается столь много наших повседневных дел, куда мы постоянно ходим с нашими нуждами, обязательствами, заботами и хлопотами, радостями и горестями, где испытывается наше терпение, где наши надежды оправдываются или рушатся, всегда, мне кажется, накапливает так много мелочей из лондонской жизни и столь многое может поведать из бесконечной истории огромного города, что, даже пробыв в ней совсем недолго, кажется, будто стоишь на сквозняке, под сильнейшим ветром человеческой комедии»… Генри Джеймс

Рассказ вошел в сборник «Поворот винта», вышедший в серии «Азбука-классика (pocket-book)».

Переводчик: А. Шадрин

 

1

Она давно уже поняла, что в ее положении, в положении молодой девушки, отгороженной от мира проволочного клеткой и заточенной наподобие какой-нибудь морской свинки или канарейки, ей удается узнавать множество людей при том, что никто из этих людей не причисляет ее к своим знакомым. Тем любопытнее бывало ей видеть — как ни редко это случалось, да, впрочем, и тогда всякий раз только мельком и наспех, — что приходит кто-то, кого она уже знает, как она говорила себе, «по той стороне» и чей приход вносит всякий раз нечто новое в томительное однообразие выполняемой ею работы. Работа эта состояла в том, что она должна была просиживать весь день вместе с двумя молодыми людьми, другим телеграфистом и почтовым клерком, следить за безостановочно стучавшим клопфером, продавать марки и бланки, взвешивать письма, отвечать на глупые вопросы, разменивать крупные купюры, а главное, считать бесчисленные, как песчинки на морском берегу, слова телеграмм, которые ей просовывали с утра до вечера сквозь сделанное в решетке высокое окошечко за неудобный барьер, о который она за день до боли натирала себе руку. Прозрачная дверца поворачивалась то в одну, то в другую сторону от узенькой стойки, на которой решалась чья-то судьба; воздух в этом, самом темном, углу помещения зимой бывал отравлен постоянно горевшим газом и вместе с тем во всякое время года напоминал о близости окороков, сыра, вяленой рыбы, мыла, парафина, лака и прочих твердых и жидких тел, которые она в совершенстве научилась различать по их запахам, не всегда зная, однако, в точности их истинные наименования.

Перегородка, отделявшая маленькую почтово-телеграфную контору от магазина колониальных и бакалейных товаров, являла собой хрупкое сооружение из дерева и проволоки, но в плане общественном и профессиональном их разделяла целая пропасть, и лишь особая милость судьбы избавляла стороны от необходимости перекидывать через нее мост. Когда молодые приказчики мистера Кокера выходили из-за прилавка, чтобы разменять пятифунтовый билет (а заведение мистера Кокера было расположено на редкость удачно: прямо за углом находились дома, где жила вся высшая знать, и самые дорогие гостиницы — Симпкина, Лейдла, Траппа, и в конторе то и дело слышались шуршание и хруст этих ассигнаций), она протягивала соверены так, как будто клиент ее был всего лишь одним из мгновенных участников ежедневно проплывавшей перед нею величественной процессии, и ощущение это, может быть, становилось еще сильнее от самого факта этой связи, обнаружить которую можно, правда, было только со стороны, — связи, которой она поддалась ни с чем не сообразно и, можно сказать, нелепо. Она стала меньше примечать всех прочих людей, потому что в конце концов так безрассудно, так непоправимо приметила мистера Маджа. Но в то же время ей было немного стыдно признаться себе в том, что переход мистера Маджа в более высокие сферы — иначе говоря, на более видную должность, хоть и в менее фешенебельных кварталах, — вместо того чтобы упростить дело, как она того ожидала, напротив, все только осложнил. Так или иначе, он больше уже не мелькал целый день у нее перед глазами, и это, пожалуй, придавало теперь воскресным их встречам прелесть некоторой необычайности и новизны. Последние три месяца, пока он еще продолжал служить у Кокера, и после того, как она уже дала согласие выйти за него замуж, она нередко спрашивала себя, может ли брак их еще что-нибудь прибавить к установившейся привычности их общений. За прилавком напротив, из-за которого фигура его казалась еще более статной, фартук еще белее, вьющиеся волосы еще гуще и где ощущалось — может быть, даже чрезмерно ощущалось — его присутствие, за последние два года столь много для нее значившее, он постоянно расхаживал перед нею туда и сюда, каждым шагом своим словно ступая уже по маленькой, посыпанной песком площадке той жизни, которую они обещали друг другу. Сейчас только она поняла, насколько ей стало легче оттого, что настоящее и будущее уже больше не сливаются так в одно, а предстают перед нею каждое порознь.

Но как бы там ни было, ей все же пришлось призадуматься над тем, о чем мистер Мадж еще раз ей написал: он уговаривал ее перейти на работу в такую же почтовую контору — о более крупной она не могла и мечтать, — расположенную под одной кровлей с магазином, где он был теперь управляющим, — так, чтобы, постоянно проходя мимо нее, он мог видеть ее, как он говорил, «ежечасно», — и переселиться вместе с матерью в один из отдаленных кварталов северо-западной части города, где на одних только занимаемых ими двух комнатах они могли бы сэкономить около трех шиллингов в месяц. Не очень-то ей улыбалось менять Мейфер на Чок-Фарм; то, что он так упорно этого добивался, ставило ее в довольно трудное положение; однако все это были сущие пустяки, если вспомнить те трудности, которые она переживала в былые дни, когда бедствовала вся их семья: сама она, ее мать, ее старшая сестра; последняя все перенесла, кроме беспросветной нищеты, когда, подобно благоразумным и осмотрительным дамам, которых неожиданно ограбили, обманули, ошеломили, они стали все быстрее и неуклоннее скатываться вниз в трясину, выбраться из которой удалось только ей одной. Ее мать больше никогда уже не могла подняться с этого вязкого дна и вновь обрести под ногами твердую почву; она опускалась и опускалась все ниже, не делая никаких усилий, чтобы вернуться назад, и от нее, увы, стало слишком часто попахивать виски.

 

2

В конторе Кокера почти всегда воцарялась тишина, когда постояльцы Лейдла и Траппа и других больших гостиниц садились завтракать, или когда, как фамильярно говорили молодые люди в конторе, скотину кормили. В распоряжении девушки было сорок минут, чтобы сходить домой пообедать; после того как она возвращалась и один из молодых людей в свою очередь уходил на обед, у нее нередко выдавалось полчаса, в течение которых она имела возможность заняться рукоделием или почитать одну из взятых в библиотеке книг, засаленных и грязных, однако напечатанных красивым шрифтом и повествующих о красивой жизни, — книг, за прочтение которых с нее взимали полпенса в день. Эти неприкосновенные полчаса были одним из многочисленных звеньев, которые связывали контору с высшим светом и приобщали ее к ритму большой жизни. Именно эти-то полчаса и были однажды отмечены появлением некой дамы, которая, как видно, не соблюдала установленного распорядка в еде, но которой, как наша девушка впоследствии поняла, суждено было оставить в ее жизни неизгладимый след. Девушка была blasee: она отлично сознавала, что это как нельзя больше под стать ее профессии, постоянно заставляющей ее находиться на людях, но у нее были свои причуды, и нервы ее были до крайности чувствительны; короче говоря, она была подвержена резким вспышкам симпатий и антипатий, алыми проблесками озарявшим ее серую жизнь, порывам внезапно пробуждавшихся чувств и тянувшейся вослед увлеченности, прихотям неуемного любопытства.

У нее была приятельница, которая изобрела новый род занятий для женщин — наниматься в тот или иной дом ухаживать за цветами. У миссис Джорден слова эти звучали совсем на особый лад: когда она говорила о цветах, можно было подумать, что в счастливых домах это нечто само собой разумеющееся, как уголь в камине или приходящая по утрам газета. Во всяком случае, она брала на себя заботу о содержавшихся во всех комнатах цветах, взимая за это помесячно определенную плату, и люди очень скоро получали возможность убедиться, как много они выигрывают от того, что такое тонкое дело они вверяют вдове священника. Вдова же эта, со своей стороны, любила распространяться о возможностях, которые таким образом перед ней открывались; не жалея красок, рассказывала она своей юной подруге о том, как становится своим человеком в самых знатных домах, особенно когда ей случается украшать там столы для званых обедов, которые нередко накрывают на двадцать персон; она была убеждена, что еще немного — и ее начнут принимать в этих домах как равную, не делая разницы между нею и всеми другими. Когда же девушка заметила, что она, как видно, обретается там в своего рода тропическом одиночестве и не видит никого, кроме ливрейных лакеев на ролях живописных туземцев, и когда ей пришлось согласиться, что среди всей этой роскоши ее общение с людьми и на самом деле ограничивается ими одними, она все же нашлась что ответить на колкости своей собеседницы:

— У вас нет ни малейшего воображения, моя дорогая!

Двери в это общество могли ведь широко распахнуться в любую минуту.

Девушка не приняла этот вызов, она слушала все добродушно именно потому, что отлично знала, как ей следует к этому отнестись. То, что люди не понимали ее, было для нее одновременно и неизбывным горем, и тайной опорой, и поэтому для нее, в сущности, не так уж много значило, что миссис Джорден — и та ее не поймет, хотя, вообще-то говоря, вдова священника, помнившая их далекое благородное прошлое и ставшая, как и она, жертвой превратностей судьбы, была единственной из ее знакомых, которую она признавала за равную. Девушка отлично видела, что у той большая часть ее жизни протекает в воображении, и она была готова признать, если только это вообще требовало признания, что, коль скоро действительность оказывается не властной над нею, воображаемая эта жизнь полна силы. Сочетания цветов и зелени — нечего сказать, занятие! То, чем, как ей казалось, она свободно манипулировала сама, были сочетания мужчин и женщин. Единственная слабая сторона в этом ее таланте проистекала от чрезмерности самого общения ее с человеческим стадом: общение это становилось таким непрестанным и таким доступным, что иногда по многу дней подряд у нее не было ни вдохновения, ни радости угадывания, ни даже самого обычного интереса. Главным ведь во всем этом были вспышки, стремительные пробуждения, а те зависели от чистой случайности, и невозможно было ни предвидеть их, ни им противостоять. Иногда, например, достаточно было кому-то купить самую дешевую марку, и все возникало сразу. Так уж она была парадоксально устроена, что эти-то мгновения и вознаграждали ее — вознаграждали за все долгое неподвижное сидение взаперти, за хитрую враждебность мистера Бактона и за назойливое волокитство клерка, вознаграждали за ежедневные нудные цветистые письма, которые присылал ей мистер Мадж, и даже за самую мучительную из всех тягот ее жизни, за овладевавшую ею по временам ярость, оттого что ей так и не удавалось узнать, на какие деньги ее мать покупает себе спиртное.

Последнее время она, однако, позволила себе смотреть на вещи несколько шире; объяснялось это, грубо говоря, может быть, тем, что, по мере того как весенние ветры становились все слышнее, а волны светской жизни, набегая, все чаще перебрасывали свои брызги через барьер, за которым она сидела, новые впечатления множились, а тем самым — ибо одно с неизбежностью вытекало из другого — жизнь становилась полнее. Во всяком случае, ясно было одно: к началу мая она неожиданно поняла, что то общество, с которым она сталкивается в конторе Кокера, и является причиной того, что она медлит с переходом на новое место, и тем доводом, который она готова привести, чтобы это промедление оправдать. Было, разумеется, глупо выдвигать подобный довод сейчас, тем более что притягательная сила этой работы и ее положения оборачивалась для нее, по сути дела, сплошною мукой. Но мука эта ей нравилась: это было как раз то чувство, которого ей недоставало бы на Чок-Фарм. Поэтому-то она и хитрила, и что-то придумывала, всячески оттягивая этот немилый сердцу ее переезд на противоположный конец Лондона. Если ей не хватало храбрости прямо сказать мистеру Маджу, что сама возможность этих душевных взлетов в каждую из проведенных здесь недель стоит тех трех шиллингов, которые он пытался помочь ей сэкономить, то за этот месяц ей довелось увидеть нечто такое, что пробудило где-то в тайниках ее сердца ответ на этот деликатный вопрос. И ответ этот был самым тесным образом связан с появлением упомянутой дамы.

 

3

Она просунула в окошечко три исписанных бланка, и девушка поторопилась схватить их, ибо у мистера Бактона была противная привычка постоянно подсматривать все, что обещало быть интересным, и прежде всего то, что ее особенно волновало. В выборе своих развлечений узники проявляют отчаянную изобретательность, а одной из дешевых книжек, которые читала наша девушка, был восхитительный роман «Picciola». Разумеется, положение их требовало, чтобы они «никогда ничего не подмечали», как твердил мистер Бактон, у которого они состояли на службе. Правило это, однако, ни разу не помешало ему самому заниматься тем, что он любил называть закулисной игрой. Оба ее сослуживца не делали ни малейшей тайны из того, скольким из своих клиенток они отдают явное предпочтение перед другими, однако, невзирая на все их милые заигрывания с нею, она по нескольку раз ловила каждого из них на какой-нибудь глупости или промахе, ибо им ничего не стоило ошибиться, перепутать фамилию или адрес, и тем самым постоянно напоминала, что стоит только женщине взяться за ум, как мужчина неизбежно глупеет.

«Маргерит. Риджентс-стрит. Попытайтесь в шесть. Одним испанским кружевом. Жемчугом. Всю длину». Это была первая: без подписи.

«Леди Эгнис Орми. Гайд-парк плейс. Сегодня невозможно, обедаю Хэддона. Завтра опере, обещала Фрицу, но могла бы все устроить пятницу. Попытаюсь уговорить Хэддона в Савойю и все, чего бы вы ни захотели, если вы привезете Гасси. Воскресенье Монтенеро. Буду Мейсен-стрит понедельник вторник. Маргерит ужасна. Сисси».

Это была вторая. Девушка увидала, что третья написана на международном бланке.

«Эверард, отель Брайтон, Париж. Только пойми и поверь. От двадцать второго до двадцать шестого и конечно восьмого и девятого. Возможны другие дни. Приезжай. Меры».

Мери была очень красива; девушке подумалось, что она в жизни еще не видела такой красоты — впрочем, может быть, этой красавицей была Сисси. А может быть, они обе — ведь ей случалось видеть и вещи, куда более странные: телеграфируя разным лицам, дамы ставили разные подписи. Чего только она не видела, каких только тайн не открывала, сопоставляя разрозненные клочки. Была, например, одна — и совсем недавно, — которая, глазом не моргнув, послала пять телеграмм, все за разными подписями. Может быть, правда, ее просили об этом пять подруг, так же как теперь вот Мери и Сисси, или та и другая в отдельности поручали кому-то исполнить их просьбу. Иногда наша девушка наделяла все слишком глубоким смыслом, привносила слишком много своего, иногда — слишком мало; в том и в другом случае она потом это замечала, ибо обладала удивительным свойством держать в памяти все интересовавшие ее подробности. Раз что-то приметив, она уже больше не забывала. Выдавались, впрочем, и ничем не заполненные дни, иногда даже недели. Виною этому были дьявольски изощренные и меткие уловки мистера Бактона, который старался посадить ее за клопфер всякий раз, когда должно было поступить что-то любопытное, ибо клопфер, заниматься которым входило и в его обязанности, был узилищем, клеткой в клетке, отгороженной от всего остального толстым стеклом. Клерк, тот, вероятно, действовал бы в ее интересах, но он совершенно одурел от любви к ней. Она же великодушно обещала себе, что никогда не даст ему повода считать, что чем-то ему обязана, — так неприятна была ей эта его становившаяся слишком явной любовь. Самое большее, что она позволяла себе, это всякий раз перекладывать на него регистрацию писем — работу, которая ей была особенно ненавистна. Так или иначе, после долгих периодов отупения и бесчувствия она начинала вдруг ощущать острый к чему-то вкус; не успевала она осознать это, как он уже появлялся во рту; так было оно и теперь.

К Сисси, к Мери — как бы та ни звалась — любопытство ее хлынуло сразу — бесшумным потоком, который вновь и вновь возвращал, подобно морскому отливу, удивительный цвет и прелесть ее лица, свечение глаз, где, казалось, находило себе отражение нечто совсем иное, непохожее на окружавшую ее повседневность; больше всего оно говорило о высокой, раз и навсегда определившейся воспитанности, которая даже в тягостные минуты ее жизни поражала своим стойким великолепием, и о самой сути бесчисленных элементов, составлявших личность ее клиентки — ее красоты, знатности, ее отца, и матери, и родных, и далеких предков, о том, чего обладательница всех этих сокровищ не могла бы лишить себя, даже если бы захотела. Но откуда было безвестной маленькой почтовой служащей знать, что в жизни подательницы телеграмм это действительно критическая минута? Откуда ей было догадаться о разных невероятных вещах, о том, например, что едва ли не именно сейчас разыгрывается драма, что это как раз ее кульминация, и о том, каковы те нити, которые тянутся отсюда к господину, поселившемуся в отеле «Брайтон»? Сильнее, чем когда-либо, сквозь прутья решетки она почувствовала, что это, наконец, и есть настоящая жизнь, та жгучая полнота правды, которую до сих пор она только собирала по крупицам, стараясь их слепить потом воедино, — словом, перед нею было одно из тех существ, которым созданы все условия, чтобы быть счастливыми, и которые в этой создавшейся вокруг атмосфере расцветают непроизвольно и буйно. До сознания девушки доходило и то, что буйство это сдерживалось чем-то, что, в свою очередь, являлось частью этой изысканной жизни, привычкой склоняться наподобие цветка к тому, кто этого счастья лишен, овеяв его своим ароматным дуновением пусть только на миг, но так, что потом оно заполняло собою все и — длилось. Та, что предстала перед ней в этот день, была очень молода, но, разумеется, уже замужем, и наша истомленная героиня достаточно знала мифологию, чтобы распознать в ней обличье Юноны. Маргерит, может быть, и в самом деле была ужасна, но она знала, как надо одеть богиню.

Жемчуг и испанские кружева… Теперь она сама могла все это увидеть воочию, равно как и «всю длину», и к тому же еще алые бархатные банты, прихотливо разбросанные по этим кружевам (она могла бы сама разбросать их так одним взмахом руки); им надлежало, разумеется, украшать отделанный черной парчою перед ее платья, в котором она выглядела так, будто сошла со старинной картины. Однако носительница этого платья явилась сюда отнюдь не ради Маргерит или леди Эгнис, не ради Хэддона, или Фрица, или Гасси. Она пришла сюда ради Эверарда, и, вне всякого сомнения, настоящее его имя тоже было другим. Если наша молодая девушка никогда до этого не пускалась в подобного рода полеты воображения, то просто потому, что до сих пор ничто еще так ее не поражало. Она представила себе весь ход событий. Мери и Сисси, слившиеся воедино в некоем исполненном совершенства существе, зашли вместе в расположенный неподалеку дом — он, по всей вероятности, жил именно там; они обнаружили, что в результате чего-то, что заставило их прийти сюда, — то ли для того, чтобы с ним помириться, то ли для того, чтобы между ними произошло еще одно бурное объяснение, — он уехал, уехал как раз с тем, чтобы наказать их своим отсутствием. И вот они сразу же пришли в почтовую контору Кокера, так как это было всего ближе; тут-то они и излили волнение свое на трех бланках — может быть, для того, чтобы не соединять всего вместе. Две другие телеграммы в известной степени прикрывали главное, они словно сглаживали его, приглушали содержавшийся в нем смысл. О да, она представила себе весь ход событий, и то, что она совершила сейчас, было одним из примеров того, что не раз уже с ней случалось. Когда угодно она узнала бы этот почерк. В нем было не меньше красоты, чем и во всем остальном, чем в самой этой даме. А дама эта, узнав о побеге Эверарда, вошла к нему в комнату, отстранив вышедшего навстречу лакея: послание свое она писала, сидя за его столом и его же пером. Все это теперь нахлынуло на нее, и она прошла сквозь стремительный, неудержимый поток, а позади осталось именно то, что, как я сказал, длилось. И в числе того, что осталось — девушка была в этом убеждена, — была счастливая уверенность, что она увидит ее снова.

 

4

Она действительно ее увидела, и всего десять дней спустя: но тут дама эта была не одна, и в этом-то как раз и заключалась удача. Обладая достаточным умом, чтобы оценить все возникавшие перед нею альтернативы, наша девушка создала целый десяток противоречивых теорий касательно того, как должен выглядеть Эверард; поэтому стоило им только войти в почтовую контору, как все решилось за один миг, одним порывом, сразу достигшим сердца. А сердце ее действительно забилось сильнее от приближения господина, который на этот раз пришел сюда вместе с Сисси и который — таким, каким он виделся ей из глубины ее клетки, — сразу же оказался средоточием всех самых притягательных качеств, которыми воображение ее наделяло друга Фрица и Гасси. Он действительно воплощал их в себе, когда, продолжая держать сигарету в зубах и в то же время разговаривать со своею спутницей, казалось, понимавшей его с полуслова, набросал полдюжины телеграмм, на отправку которых ушли считанные минуты. И тут случилась довольно странная вещь: если несколько дней назад интерес девушки к его спутнице до крайности обострил ее внимание к отправляемым тою телеграммам, то появление его самого привело к тому, что она просто считала начертанные им семьдесят слов, смысл которых от нее ускользал. Его слова оказывались всего-навсего некими единицами, ничего другого они ей сообщить не могли. И когда он ушел, память ее не удержала никаких имен, никаких адресов, ничего из того, что они должны были выразить, — ничего, кроме одного только смутного сладостного звучания и огромного впечатления, которое он на нее произвел. Он пробыл не больше пяти минут, дымил ей прямо в лицо, и, занятая его телеграммами, постукивая по ним карандашом и сознавая всю опасность учинить малейшей своей ошибкой предательство, она была не в силах даже поднять глаза и сколько-нибудь к нему приглядеться. И все равно она его видела, она все знала, все для себя решила.

Он вернулся из Парижа, между ними все снова уладилось; оба они снова плечом к плечу шли навстречу жизни, продолжая вести с ней свою большую запутанную игру. Тонкое, беззвучное биение этой игры реяло в воздухе, и девушка слышала его все время, пока они оставались в конторе. Пока они оставались? Да они оставались там весь день: их присутствие не исчезало, а длилось, оно было во всем, что ей приходилось делать до самого вечера, в тысячах чужих слов, которые она считала, чтобы потом передать, в каждой марке, которую она отрывала, в каждом письме, которое взвешивала, в разменной монете, которою она давала сдачу, — и каждую из этих операций она совершала в равной степени безучастно и безошибочно и вместе с тем, когда во второй половине дня в конторе скопилось много народу, ни разу не взглянув ни на одно из появлявшихся перед ней уродливых лиц и не слыша ни одного из глупых вопросов, которые ей задавали и на которые она, однако, терпеливо и обстоятельно отвечала. Сейчас она могла уже все стерпеть: после его слов все вопросы были неминуемо глупы, все лица — уродливы. Она была уверена, что ей захочется снова увидеть его спутницу; теперь, может быть — и даже скорее всего, — ей захочется видеть ее часто. Но с ним дело обстояло совсем иначе; ей нельзя, да, ей больше никогда нельзя его видеть. Ей слишком его не хватало. Бывает томление, которое помогает жить — к этому выводу ее привел богатый собственный опыт, — и бывает другое, которое становится роковым. Ее было именно таким: оно лишало ее покоя.

Однако случилось так, что она увидела его на следующий же день, и на этот раз все было совсем иначе; смысл, заключавшийся в каждом слоге написанных им слов, звучал отчетливо и неумолимо. Она действительно ощущала, как ее карандаш слегка касается его букв, как будто лаская их на ходу, как будто вдыхая жизнь в каждый начертанный им штрих. Он пробыл в конторе долго; телеграммы свои он не заготовил заранее и теперь писал их тут же, за стойкою в уголке; кроме того, была целая толпа приходивших и уходивших людей, с каждым из которых надо было заниматься отдельно и без конца считать и пересчитывать сдачу и давать всевозможные справки. Но сквозь всю эту сутолоку она ощущала его присутствие; связь ее души с ним была так же неразрывна, как та, которая, на ее счастье, установилась у мистера Бактона со злосчастным клопфером за ненавистным ей толстым стеклом. За одно утро все вдруг переменилось, но в перемене этой было и нечто безотрадное; ей пришлось примириться с провалом своей теории роковых желаний, и это нисколько ее не смутило — напротив, все обошлось очень легко; однако сейчас не приходилось уже сомневаться, что он живет совсем рядом на Парк-Чеймберс и принадлежит всем существом своим к тому слою людей, который привык все передавать только по телеграфу — все, даже свои столь дорого обходящиеся чувства (ведь коль скоро он никогда не прибегал к конвертам и почтовой бумаге, ему приходилось тратить на переписку по многу фунтов в неделю и выходить из дому иногда по пяти раз в день); вместе с тем в этот вид общения по причине присущего ему избытка гласности вкрадывалась некая неизбывная грусть, от которой можно было почувствовать себя несчастным. Грусть эта стремительно вторгалась в тот строй чувств, о котором сейчас пойдет речь.

Меж тем в течение целого месяца он оставался верен себе. Сисси, Мери ни разу не появлялась вместе с ним; приходил он либо один, либо в сопровождении какого-нибудь мужчины, которого источаемое им сияние начисто затмевало. Было, впрочем, и еще одно обстоятельство — а в сущности, даже больше, чем одно, — которое позволяло ей думать, что ей удалось приобщиться к жизни того удивительного существа, через которого она впервые о нем узнала. Обращаясь к ней, он не называл ее ни Мери, ни Сисси; но девушка была убеждена, что именно ей, жившей на Итон-сквер, он адресовал все свои телеграммы — и так неукоснительно! — как к леди Бредйн. Леди Бредин была Сисси, леди Бредин была Мери, леди Бредйн была приятельницей Фрица и Гасси, заказчицей Маргерит и близкой подругой (что было сущею правдой, только она не могла подыскать нужного для обозначения этого понятия слова) самого замечательного из всех мужчин. Ничто не могло сравниться с частотой и разнообразием обращенных к ее светлости посланий, разве что их необычайная точность и полнота. Это было похоже на разговор, льющийся подчас так свободно, что она спрашивала себя, а что же в конце концов еще остается этим счастливейшим людям сказать друг другу при встречах. А встречались они, должно быть, очень часто, ибо в половине всех телеграмм назначались свидания и прорывались намеки, которые тонули в целом море других намеков; все было запутано и сложно, и от этого жизнь их представлялась совершенно необычайной. Коль скоро леди Бредин была Юноной, то оба они, должно быть, жили как олимпийцы. Пусть оттого, что ей не удавалось видеть ответные телеграммы с излияниями чувств, исходившими от ее светлости, девушке хотелось иногда, чтобы контора Кокера была одной из более крупных контор — не только местом, откуда можно было отправлять телеграммы, но и таким, где их принимали, — у нее все же была возможность представить себе, как развивалась история их любви, ибо сама она в избытке обладала даром воображения. Ей, однако, никак не удавалось в точности определить, чем ее новый друг — а именно так она называла его про себя — бывал занят в такие-то дни и часы, и, как ни много всего она о нем знала, ей бы хотелось знать еще и еще. И она действительно узнавала о нем все больше.

И тем не менее даже месяц спустя она вряд ли могла бы сказать, приходил он всякий раз все с тем же спутником, или спутники эти менялись, даже невзирая на то, что люди эти, в свою очередь, отправляли письма и давали телеграммы, дымили ей прямо в лицо, ставили или нет свою подпись на бланке. Мужчины, приходившие вместе с ним, вообще ничего не значили, когда рядом был он. Иногда, правда, они приходили одни, и, может быть, только тогда посылаемые ими сообщения, как они ни были туманны, могли что-то значить. Он же, находился он тут или нет, значил всё. Это был очень высокого роста светлый блондин, и, несмотря на всю свою погруженность в заботы, он обладал добродушием — тем более удивительным, что иногда создавалось впечатление, что именно оно-то и помогает ему владеть собой. Он всегда имел возможность подойти без очереди, кто бы в эту минуту ни стоял впереди, и любой бы, не говоря ни слова, его пропустил, но он был так необычайно предупредителен, что всякий раз терпеливо ждал; она ни разу не видела, чтобы он размахивал над головами других своей телеграммой, ни разу не слышала от него ужасающего по своей резкости: «Примите!» Он пережидал всех праздных старых дам, всех зевак-лакеев, всех вечных посыльных от Траппа; главным же во всем этом, тем, чему ей непременно хотелось найти подтверждение, была тайная мысль, что он отличает ее от других, что она сама по себе может что-то для него значить. Бывали минуты, когда ей чудилось, что он как бы становится на ее сторону, старается помочь ей, облегчить ее труд.

Однако натура нашей девушки была такова, что она подчас даже с неким раздражением напоминала себе, что, когда люди исключительно хорошо воспитаны — речь шла, разумеется, о людях высшего света, — никогда нельзя распознать, что за этой воспитанностью таится. Воспитанность эта в одинаковой степени распространялась на каждого, с кем они общались, и если оказывалось, что человек несчастен, истерзан жизнью и замкнут, то она, напротив, только безнадежно его угнетала. Что же касалось ее героя, то он считал само собой разумеющимся, что все в жизни дается легко; сама обходительность его, его манера закуривать сигарету, когда приходилось ждать, само обладание его всеми удобствами, преимуществами и благами жизни — все это было частью того великолепного ощущения собственной устойчивости, инстинкта, который убеждал его, что на свете нет ничего, могущего нанести ущерб такой вот его жизни. Он умел быть одновременно и очень веселым, и очень серьезным, выглядеть и совсем юным, и умудренным опытом; и то, чем он был в ту или иную минуту, равно как и все остальное в нем, постоянно выражало это его неизбывное торжество. Иногда он звался Эверардом, как то было в отеле «Брайтон», иногда — капитаном Эверардом. Иногда перед фамилией своей он ставил имя Филип, а иногда подписывался Филип, не добавляя фамилии. Для кого-то он был просто Фил, для других — просто капитан; для иных он был ни тем, ни другим, ни третьим, но чем-то совершенно иным и называл себя графом. Было несколько друзей, для которых он был Уильямом. Существовало и еще несколько человек, в обращении к которым он именовал себя «краснощеким» — может быть, потому, что действительно обладал хорошим цветом лица. Как-то раз, всего лишь раз, и это была, должно быть, простая случайность, он невесть почему назвался слишком хорошо ей знакомым именем Мадж, и странное совпадение это ее рассмешило. Да, все, чем он когда-либо был, становилось частью его благоденствия, — все, чем он был и, может быть, даже чем не был. А благоденствие это было частью — оно становилось ею мало-помалу — чего-то, что едва ли не с его первого появления в конторе Кокера глубоко запало в сердце девушки.

 

5

Это было просто своего рода странным расширением ее опыта, той двойной жизни, которую она стала последнее время вести в своей клетке. С каждым днем она все больше вживалась в мир мелькавших перед нею человеческих лиц и убеждалась в том, что угадывать она стала быстрее и видеть дальше. Представавшая перед нею картина становилась все более изумительной по мере того, как напряжение нарастало; это была целая панорама, в которой участвовали события и люди, расцвеченная яркими красками и сопровождаемая звуками удивительной музыки. В те дни панорамой этой был развлекавшийся Лондон, и на все это веселье взирала свидетельница, которая не принимала в нем никакого участия и только отчужденно глядела на все со стороны. И сердце этой свидетельницы черствело. Пахучие цветы почти касались ее ноздрей, но ей не дано было сорвать ни одного, даже маргаритки. Единственным, что тем не менее сохраняло свою яркость среди этой серой повседневности, было вопиющее неравенство, несходство, контраст между различными слоями общества — и это ощущалось каждую минуту, в каждом движении. Временами казалось, что все провода страны берут свое начало в глухом уголке, где она трудится в поте лица и где под шарканье ног, под шелест бланков, под звук отрываемых марок и звон падающей на стойку разменной монеты люди, которых она невольно запоминала и соотносила друг с другом и по поводу которых у нее были свои собственные суждения и теории, проплывают перед нею в некоем необъятном круговороте. Острым ножом вонзалась ей в сердце мысль о том, что богатеи ради того, чтобы поболтать о своих не знающих меры наслаждениях и столь же непомерных пороках, сорят такими суммами, каких с избытком хватило бы, чтобы поддержать пошатнувшееся благополучие всей ее семьи в омраченные испугом детские годы, чтобы прокормить ее исстрадавшуюся мать и замученного нуждою отца, ее погибшего брата и голодавшую сестру на протяжении всей их жизни. Первые недели она часто бывала сама не своя, когда видела, какие деньги люди готовы платить за то, что передается по телеграфу, за все свои «горячо люблю» и «ужасно жаль», за все комплименты и восклицания и всякого рода пустые слова, всякий раз стоившие не меньше, чем пара новых ботинок. Тогда она старалась еще вглядываться в их лица, но очень скоро, однако, поняла, что сделаться телеграфисткой — значит перестать чему бы то ни было удивляться. Тем не менее она приобрела поразительную способность различать типы людей, а среди них оказывались такие, которых она любила, и такие, которых ненавидела, причем к последним у нее было какое-то собственническое чувство, некий инстинкт, который помогал ей наблюдать их и следить за каждым их шагом. Были женщины, как она говорила себе, «бесстыжие», одни более высокого, другие — более низкого пошиба, чьи мотовство и алчность, чьи интриги, и тайны, и любовные связи, и лживые ухищрения она выслеживала и собирала, а потом, оставшись наедине с собою, по временам упивалась порочным ощущением своей силы и власти над ними, радостным сознанием того, что все нити их глупых, злокозненных тайн она теперь держит в своих руках, что все замыслы их хранятся в ее маленьком, но цепком мозгу и что тем самым она знает о них куда больше, чем они могут заподозрить или вообразить. Были среди них и такие, которых ей хотелось предать, уличить во лжи, унизить — роковым образом изменив несколько слов: и все это вызывалось личной к ним неприязнью, возникавшей по малейшему поводу; вызвать ее могла их манера говорить и вести себя, какие-то едва уловимые их привычки, которые ей удавалось тотчас же распознать.

Побуждения могли быть разными — то мягкими, то суровыми; одним она поддавалась в силу особенностей своей натуры, другие пробуждались по какому-нибудь случайному поводу. Она, как правило, неукоснительно требовала, чтобы клиенты ее сами наклеивали марки, и испытывала особое удовольствие, когда предъявляла свое условие дамам, пребывавшим в убеждении, что это унизительно для их достоинства. Она тешила себя мыслью, что это самая тонкая и изощренная игра, какую она себе может позволить, и, хотя люди в большей части своей оказывались слишком глупы, чтобы это понять, подобная игра постоянно бывала для нее и успокоением, и своего рода реваншем. Не меньше, чем этих дам, отмечала она и других представительниц своего пола, которым ей, напротив, хотелось помочь, предупредить их, вызволить из беды, сделать так, чтобы они приходили к ней чаще; и порывы эти определялись, в свою очередь, ее личной симпатией, уменьем видеть серебряные нити и лунные лучи и способностью разгадывать тайны и находить ведущие сквозь чащу тропинки. Эти лунные лучи и серебряные нити являли ей по временам то, что в юдоли ее казалось счастьем. И хотя все это нередко бывало расплывчатым и неясным — и в этом была то ли неизбежность, то ли особая милость судьбы, — ей все же доводилось, глядя сквозь все открывавшиеся вдруг трещины и щели, поражаться, и прежде всего тому, что, как оно ни бывало сдобрено, бередило самое больное место ее души, — золотому дождю, падавшему вокруг, но так, что ни одной крупицы этого золота не приходилось на ее долю. Это до самого конца оставалось каким-то чудом — те огромные суммы, которые ее благородные друзья имели возможность тратить для того, чтобы еще больше их получать или даже жаловаться своим благородным друзьям, что им не на что жить. Удовольствия, которые они сулили друг другу, могли соперничать разве что с теми, от которых они отказывались, а коль скоро на то лишь, чтобы договориться между собою, они расточали такую уйму денег, то она даже не в силах была представить себе, каковы же те радости, вся дорога к которым вымощена одними шиллингами. Иногда ее охватывала дрожь при мысли о той или другой даме, на месте которой при всех обстоятельствах ей хотелось бы быть. Вполне возможно, что ее самоуверенность, ее уязвленное тщеславие были чудовищны; конечно же, ей часто приходила в голову дерзкая мысль, что сама бы она распорядилась этими деньгами намного лучше. Но вообще-то говоря, самым действенным утешением для нее была возможность видеть и сравнивать с ними мужчин, иначе говоря, безупречных джентльменов, ибо у нее не было ни малейшего интереса к их ничтожным и жалким подобиям и, уж во всяком случае, ни капли сострадания к людям бедным. Она, правда, не пожалела бы каких-нибудь шести пенсов для того, кто, как ей казалось, терпит нужду; однако в ее порою такой впечатлительной душе не нашлось бы отклика для человека оборванного и грязного. Мужчины же, привлекавшие ее внимание, интересовали ее главным образом тем своим качеством, которое — а ей казалось, что пребывание в клетке убедило ее в этом так, как ничто другое не могло убедить, — было самым для них характерным.

Короче говоря, дамы ее почти всегда переписывались с мужчинами, а мужчины — с дамами, и, вникая во всю необъятность этого общения, она узнавала различные их истории и бесчисленные тайны. Она пришла к твердому убеждению, что мужчины при этом выглядят более достойно; и, исходя из этого их превосходства, равно как и из многих других, она создала собственную философию, где у нее были свои четкие категории и свои циничные выводы. Поразительно, например, было то, что женщины, в общем-то, гораздо чаще добивались мужчин, чем мужчины — женщин: было совершенно очевидно, что один пол находится в положении преследуемого и вынужденного себя защищать, замученного и смирившегося, в то время как о положении второго она могла в какой-то степени судить по своему опыту. Может быть, даже и у нее самой выработалась определенная привычка чего-то всякий раз добиваться, и, настоятельно требуя от своих клиентов, чтобы они сами наклеивали марки, она делала исключения только для мужчин. Словом, она давным-давно уже решила, что те лучше воспитаны, и если она и не замечала никого из них, когда в конторе появлялся капитан Эверард, то в остальное время туда приходило много таких, о ком она знала, кто они, что делают, и даже помнила их имена; люди эти, всегда обходительные с нею и высыпавшие из карманов, словно из кассы, целые кучи серебряных и золотых монет, так располагали к себе, что если она порой и завидовала им, то к зависти этой не примешивалось никакой неприязни. Им никогда не приходилось расплачиваться мелкой монетой, они всегда только получали ее в сдаче. Это были люди различных толков и состояний, среди которых, безусловно, насчитывалось немало как неудачников, так и людей вполне благополучных, приближавшихся даже к уровню мистера Маджа с его вкрадчивой неколебимой бережливостью, и неожиданно поднимавшихся до самой большой высоты, какую только она могла себе представить. Так из месяца в месяц она без конца поднималась и падала вместе с ними, с ними страдала и с ними же проникалась равнодушием. Большая часть этого тянувшегося перед нею шумного человеческого стада проходила мимо, и лишь немногие оставались, но эти-то как раз и значили много. Большинство уносилось прочь, растворялось в бездонной повседневности и сразу освобождало место. И на этом пустыре отчетливо выделялись те, кого наша героиня оставляла себе; она схватывала клубок их чувств, и цепко в него впивалась, и вертела в руках, разматывая так, как хотела.

 

6

Она пользовалась каждым удобным случаем, чтобы повидаться с миссис Джорден, и узнавала от нее все больше и больше о том, как люди высшего общества, перепробовав все, что предлагали им обыкновенные магазины, с ее незаметной помощью начинали понимать, как это важно — поручить женщине с тонким вкусом то, что продавцы этих магазинов привыкли вульгарно называть «декоративными цветами». Люди, изо дня в день занимавшиеся этим делом, разумеется, с ним справлялись, но какое-то особое волшебство было присуще творениям упомянутой дамы, вкус которой был безупречен и которой достаточно было вспомнить, как ни смутны были эти воспоминания, все свои столики, и вазочки, и кувшинчики, и прочие мелочи, и то, в какое чудо она сумела превратить некогда сад при доме священника. Этот уголок земли, который приятельнице ее ни разу не довелось увидеть, расцветал в рассказах миссис Джорден как некий новый Эдем, и далекое прошлое превращалось в ее устах в усеянный фиалками склон от самого тона, каким она говорила: «Ну конечно, вы же всегда знали, как я к этому пристрастилась!» Так оно, должно быть, и было: с тех пор как люди поняли, что могут целиком на нее положиться, у них явилась потребность прибегать к ее услугам все чаще. В жизнь этих людей она вносила умиротворенность, которая — в особенности за четверть часа до обеда — с лихвой окупала те деньги, которые они за все ее услуги платили. А надо сказать, что платили ей хорошо: она нанималась сразу на целый месяц и на это время принимала на себя все заботы. И вот однажды вечером она завела разговор, имевший уже прямое отношение к нашей героине.

— Ее набирается все больше и больше, и я вижу теперь, что должна буду с кем-нибудь ее разделить. Что вы на это скажете? Знаете что, мне бы хорошую помощницу, из таких, как я. Сами понимаете, они хотят, чтобы цветы у них в доме выглядели иначе, чем покупные: это же совсем другое дело, когда их выращивают люди тех же понятий, что и они. Ну так вот, я уверена, вы бы для этого подошли, вы ведь такая. Дело бы у нас наладилось. Соглашайтесь!

— И уйти из почтовой конторы?

— Пусть почтовая контора просто доставляет вам письма. Верьте, их будут целые кипы: пройдет неделя-другая, и заказы начнут поступать десятками.

Ну конечно же, слова ее снова утверждали великое преимущество работы, которую она предлагала. «Кажется, что ты снова попала к людям своего круга».

Нужен был какой-то промежуток времени (они ведь расстались в самый разгар переживаемой ими бури, а потом, когда все улеглось и тучи рассеялись, стали видеться снова), для того чтобы каждая из них убедилась, что другая — единственно равная ей среди всех знакомых; однако тогда, когда убежденность эта действительно пришла, она привела в умиление их обеих, и коль скоро равенство это было признано, каждая сочла, что ей будет очень выгодно превозносить благородное прошлое другой. Миссис Джорден была на десять лет старше, однако нашу юную героиню поразило, насколько с годами разница эта сделалась менее ощутимой. В свое время дело обстояло совсем иначе; тогда эта дама, которой, как и им, нечего было есть, дружила с ее матерью и жила на одной с ними грязной лестничной площадке, где их расположенные напротив двери открывали картину ужасающей нищеты; она одалживала им то уголь, то зонтик, за что они вознаграждали ее картофелем и почтовыми марками. В то время для таких дам, тонувших, задыхавшихся, барахтавшихся в воде, у которых все силы уходили на то, чтобы только выплыть, весьма сомнительным подспорьем было воспоминание о том, что они были дамами; однако упомянутое преимущество могло снова обрести силу, по мере того как теряли свое значение другие, — и оно представилось им особенно важным как раз тогда, когда от него осталась уже одна только тень. Они следили за тем, как оно вбирает частицы той сущности каждой из них, которая ушла в прошлое: прошлое же это становилось чудом, когда они могли так говорить о нем с глазу на глаз, когда они могли вместе оглянуться назад на то, от чего их отделяла теперь бездна пережитых обеими унижений, и когда — и это было, может быть, главным — они могли услыхать друг от друга подтверждение того, что все это действительно было, чего никто, кроме них двоих, подтвердить бы уже не мог. В самом деле, было особенно заметно, что потребность культивировать эту легенду сделалась гораздо сильнее после того, как обе они стали на ноги и им не приходилось уже думать о куске хлеба; все было совсем иначе, когда жизнь их состояла из сплошных потрясений. Они могли заверить друг друга, что говорят о чем-то, что им хорошо известно; а само чувство, которое им это подсказывало, являлось своего рода залогом того, что теперь они опять будут часто встречаться.

Миссис Джорден просто поражала своей осведомленностью в избранном ею бесподобном искусстве: она не только приобщалась к нему, она проникала в самую его глубь. Не было ни одного хорошего дома — а речь, разумеется, могла идти лишь о домах, утопавших в роскоши, — где бы она не была, как подобные люди умеют быть, незаменимой. От нарисованной ее приятельницей картины на девушку повеяло холодным дыханием собственной отчужденности от всей этой жизни, совсем так, как то бывало с ней, когда она сидела у себя в клетке; вместе с тем она знала, как она себя этим выдает, ибо испытать нужду ей в жизни пришлось слишком рано, и поэтому представления ее о том, что касалось требований этих роскошных домов, равно как и обо всем остальном, с чем ее сталкивала жизнь, до крайности сузились. Вот почему первое время она чаще всего считала, что в подобного рода разговорах ей остается только делать понимающий вид. Как ни стремительно расширили ее кругозор все те возможности, которые предоставляла ей работа в конторе Кокера, в жизненном опыте ее были странные пробелы — она никогда бы не могла, подобно миссис Джорден, отыскать путь в один из таких «домов». Мало-помалу она, однако, кое-что действительно начала понимать, и здесь, несомненно, сыграло роль то обстоятельство, что привилегированное положение миссис Джорден физически преобразило эту даму — при том, что прожитые годы и перенесенные тяготы не могли не оставить на ней свой след, выглядела она превосходно. Иные из женщин, появлявшихся в конторе Кокера, были хороши собой, и вместе с тем о них никак нельзя было сказать, что они хорошо выглядят, тогда как у миссис Джорден был просто хороший вид при том, однако, что ее непомерно выступающие вперед зубы никак не позволяли считать, что она хороша собой. Казалось — и это вас легко могло повести по ложному следу, — что представительный вид свой она приобрела от общения с высокопоставленными людьми. Стоило послушать, как она постоянно рассказывала об обедах на двадцать персон и о том, как, по ее словам, она могла распоряжаться в доме всем по своему усмотрению. Можно было подумать, что на эти обеды и гостей-то приглашал не кто-нибудь другой, а она сама. «Они просто отдают мне стол, а остальное уж, вся красота, приходит потом».

 

7

— Так вы, значит, видитесь с ними? — еще раз спросила девушка.

Миссис Джорден задумалась; в самом деле, вопрос этот и раньше звучал двусмысленно.

— Вы имеете в виду гостей?

Боясь выказать свою неосведомленность, юная приятельница ее несколько смутилась.

— Ну, людей, которые живут в этих домах.

— Леди Вентнор? Миссис Бабб? Лорда Рая? Конечно. Как же, они меня ценят.

— Но лично-то вы их знаете? — продолжала девушка, ибо ей оставалось только спрашивать. — Ну, например, вы можете прийти к ним так, как ко мне?

— Они же не такие милые! — резво ответила миссис Джорден. — Но я буду видеться с ними все чаще и чаще.

Это была старая песня.

— Но когда же это будет?

— Ну не сегодня, так завтра. Правда, — осмотрительно добавила миссис Джорден, — их почти никогда не бывает дома.

— Тогда для чего же им столько цветов?

— Ну, от этого дело не меняется. — Миссис Джорден не прибегала к доказательствам; ей достаточно было собственной убежденности в том, что дело никак не изменится. — Они ужасно интересуются моими соображениями, и поэтому мы непременно должны будем встретиться.

Собеседница ее оказалась достаточно стойкой.

— А что вы называете вашими соображениями? Миссис Джорден не растерялась.

— Если бы вы как-нибудь увидели меня с тысячью тюльпанов, вы бы скоро все поняли.

— С тысячью? — услыхав эту цифру, девушка оторопела; на какое-то мгновение она почувствовала, что почва уходит у нее из-под ног. — Да, но выходит, они все-таки никогда с вами не встречаются, — пессимистично заключила она.

— Никогда? Как же, часто, и, право же, им без этого не обойтись. У нас подолгу тянутся разговоры.

Какое-то чувство все же удержало нашу молодую девушку от более подробных расспросов касательно этих воображаемых встреч; можно ли было выказывать столько любопытства? Но, занятая своими мыслями, она оглядела ее опять, и вдова священника предстала вдруг перед ней в новом свете. С зубами своими миссис Джорден, разумеется, ничего не могла поделать, однако модные рукава ее платья были явным свидетельством того, что она преуспела в свете. Тысяча тюльпанов, по шиллингу каждый, естественно, могли продвинуть человека дальше, чем тысяча слов по пенсу: нареченная мистера Маджа, которую все время снедала жгучая жажда жизни, в порыве вспыхнувшей вдруг зависти стала размышлять, не лучше ли было бы и ей, сравнительно с ее теперешним положением, выбрать и для себя что-либо в этом роде. Там, у нее в конторе, сидевшему справа мистеру Бактону ничего не стоило задеть локтем ей правый бок, а шумное сопение клерка — у него постоянно был насморк — гудело у нее в левом ухе. Не так-то легко ведь было находиться на службе — она слишком хорошо знала, что есть заведения еще более захудалые, чем контора Кокера, но у нее никогда не возникало повода думать, сколь порабощенной и ничтожной она должна выглядеть в глазах тех, кто пользуется относительною свободой. Она была до того зажата обоими молодыми людьми и работала в такой тесноте, что надо было быть несравненно более поворотливой, для того чтобы поддерживать с кем-то знакомство — будь то даже с тою же миссис Джорден, — а та ведь подчас могла забежать в контору, послать миссис Бабб любезную телеграмму, — знакомство, которое хоть сколько-нибудь могло бы приблизить ее к большей интимности с людьми высшего света. Ей запомнился день, когда миссис Джорден и в самом деле пришла к ним отправить телеграмму в пятьдесят три слова на имя лорда Рая и разменять пятифунтовую ассигнацию. При таких вот драматических обстоятельствах и произошла их встреча — для обеих было большим событием вновь обрести друг друга. Вначале девушка могла увидеть вошедшую только выше талии и мало что поняла в адресованной его светлости телеграмме. Каким-то странным водоворотом вдову священника бросило в такие слои общества, где уже нельзя было жить на гроши. Встреча эта, однако, рассеяла все возникшие было у нее сомнения, в особенности же тот тон, каким, когда, окончив свои подсчеты, она подняла голову, миссис Джорден процедила сквозь зубы и сквозь прутья клетки:

— Знаете, я ведь занимаюсь цветами.

У нашей девушки палец бывал всегда согнут — так ей удобнее было считать; и она тут же подумала о маленьком тайном преимуществе своем, а может быть, даже и ощутила некое торжество, которое, казалось, вознаграждало ее за несуразное содержание только что принятой телеграммы с перечислением каких-то цифр, красок, дней и часов. Переписка лиц, совершенно ей незнакомых, — это было одно, телеграммы же тех, кого она знала, она считала чуть ли не своим достоянием даже тогда, когда не могла в них как следует разобраться. Звучание слов, которыми миссис Джорден определила свое положение, назвав избранную ею профессию, походило на звон колокольчиков; однако в представлении нашей девушки цветы появлялись в домах лишь тогда, когда кого-нибудь хоронили, и единственное, что она готова была допустить, так это что у лордов в подобных случаях их, может быть, бывает особенно много. Когда минуту спустя за прутьями клетки юбка ее приятельницы заколыхалась и когда клерк, измерив уходившую мужским взглядом, недвусмысленно заметил по ее поводу: «А ведь хороша!» — она сумела очень язвительно охладить его пыл, сказав:

— Это вдова епископа.

Она всегда досадовала на то, что ей никак не удается его осадить, ибо то, что ей хотелось высказать ему, было глубочайшим презрением, меж тем как чувство это, вообще-то говоря, было несвойственно ее натуре и никогда не набирало достаточной силы. Слово «епископ» действительно могло осадить клерка, но ведь поползновения его все равно оставались низкими. На другой день, когда обе они встретились снова и миссис Джорден опять упомянула о предстоящих им долгих и важных разговорах, девушка не выдержала и воскликнула:

— Ну а я их увижу? Если бы я решила ради вас от всего отказаться.

В глазах миссис Джорден блеснул лукавый огонек:

— Я бы тогда стала посылать вас ко всем холостякам!

Слова эти напомнили девушке о том, что приятельница ее всегда считала ее хорошенькой.

— А что, они разве тоже заводят дома цветы?

— Сколько угодно. И они-то как раз особенно о них пекутся. — О, это был поистине удивительный мир. — Вам надо было бы взглянуть на то, что у лорда Рая.

— На его цветы?

— Да, и на его письма. Он пишет мне по нескольку страниц, и там есть прелестные рисунки и схемы. Вам надо бы посмотреть на все его чертежи.

 

8

Впоследствии она получила возможность внимательно рассмотреть все эти послания, и надо сказать, что они ее несколько разочаровали; но в тот вечер приятельницы продолжали свой разговор, завершившийся тем, что, как будто не до конца поверив в красивую жизнь, которую миссис Джорден сулила ей, девушка заметила:

— Так я же вижу их всех у себя.

— Их всех?

— Столько всяких хлыщей. Они постоянно у нас толкутся. Вы же знаете, живут они тут за углом, контора наша всегда кишит людьми высшего света, прожигателями жизни, теми, чьи имена встречаешь в газетах — мама у меня до сих пор еще получает «Морнинг пост», — и теми, кто приезжает сюда на весну.

Миссис Джорден отнеслась к этим словам с пониманием.

— Да, должна вам сказать, что я ведь обслуживаю кое-кого из этих людей.

Девушка не стала оспаривать самого факта, но тем не менее возразила:

— Не думаю, чтобы вам приходилось обслуживать их столько, сколько мне! Их дела, сговоры, планы, их маленькие забавы, и тайны, и пороки — все это проходит передо мной.

Нарисованная ею картина могла вызвать во вдове священника известное раздражение; ведь сказано все это было с целью перекрыть ее тысячу тюльпанов.

— Их пороки? Помилуйте, да разве у них есть пороки?

Наша юная критикесса разволновалась еще того больше; потом, как бы продолжая начатую игру, она с налетом презрения сказала:

— А вы что же, не разглядели их? Выходит, в этих роскошных домах не так-то уж много всего можно узнать. Что до меня, то я разглядела все, — продолжала она.

Миссис Джорден, которая, в сущности, была женщиной очень мягкой, слова эти явно поразили.

— Да, понимаю. Вы их действительно могли узнать.

— Да ни на что они не нужны! Какой мне в этом прок!

Минуту спустя миссис Джорден уже вновь обрела утраченное было превосходство.

— Нет, многого тут не добьешься.

Самой ей общение с этими людьми как-никак много всего открывало. И она нисколько ей не завидовала.

— Должно быть, в этом есть своя прелесть.

— В том, чтобы их видеть? — Тут девушка не в силах уже была сдержаться. — Да, я ненавижу их, в этом-то и заключается вся прелесть!

Удивлению миссис Джорден не было границ.

— Как, настоящих светских людей?

— А вы что же, считаете миссис Бабб настоящей светской дамой? Да, вспомнила, с миссис Бабб мне раз пришлось иметь дело. Не то чтобы она приходила сама, горничная что-то там приносила. Ну, знаете, моя дорогая! — И видно было, что юной телеграфистке из конторы Кокера, которая теперь все припомнила и подвела итог, сразу же нашлось, что рассказать. Но она ничего не сказала; она подавила в себе это желание; она только воскликнула:

— Горничная ее — мерзейшее существо, но, можете быть уверены, она-то все о ней знает! — А потом с безразличным видом проговорила: — Слишком уж они настоящие! Это грубые эгоисты!

Немного поразмыслив, миссис Джорден решила, что самое лучшее — ответить на все улыбкой. Ей хотелось быть снисходительной.

— Ну разумеется, у них ведь все на виду.

— Надоели они мне до смерти, — продолжала ее собеседница на этот раз немного более спокойным тоном.

Но это было уже чересчур.

— Вся беда в том, что у вас нет к ним добрых чувств!

Девушка только усмехнулась, ответив, что у нее точно так же не возникло бы никаких добрых чувств, если бы ей пришлось в течение целого дня считать в словаре слова. Миссис Джорден готова была и в этом с ней согласиться, тем более что ее приводила в содрогание мысль, что талант ее, которому она была обязана своим возвышением, может в один прекрасный день утратить силу и выйти из моды. В самом деле, не будь у нее пресловутого доброжелательства или развитого воображения — ибо в итоге все сводилось именно к этому, — как бы ей удавалось тогда украшать цветами столы для званых обедов, их середину и оба края? Дело было отнюдь не в выборе сочетаний — с этим-то она справлялась легко: самыми трудными оказывались как раз вещи неописуемо простые, те, которые холостяки и лорд Рай, может быть, больше, чем кто бы то ни было, совершенно сбрасывали со счета, сдували, как пепел своих сигарет. Нареченная мистера Маджа, во всяком случае, удовлетворилась этим объяснением, которое, как, впрочем, едва ли не любой оборот их разговора, в конце концов возвращал ее к страшному вопросу все о том же интересовавшем ее господине. Ее мучило желание выпытать у миссис Джорден все, что та о нем думает, а девушка была уверена, что у той действительно есть на этот счет свои мысли, но, как это ни странно, для того чтобы узнать их, надо было сначала вывести ее из терпения. Она знала, что если бы приятельнице ее не были свойственны осторожность и привычка ничего не говорить без обиняков, та давно бы уже не преминула сказать: «Откажитесь от него, да, откажитесь; будьте уверены, с вашей красотой вы составите гораздо лучшую партию».

У нашей молодой девушки было такое чувство, что, если только подобные доводы послужат к тому, чтобы принизить несчастного мистера Маджа, она возненавидит их, как того требует от нее нравственное достоинство. Она понимала, что до сих пор еще такой ненависти к ним никогда в ней не возникало. Но она увидела, что у миссис Джорден тоже есть некие планы и что та рассчитывает мало-помалу обрести известную уверенность в своем положении. В один прекрасный день она вдруг догадалась о том, чего не хватает ее приятельнице для того, чтобы ощутить в себе силу: той ни много ни мало нужна была надежда, что она сможет наконец высказать ей свои самые сокровенные мечты. У этой приобщившейся к высшему свету женщины были собственные расчеты — она вынашивала их во всех этих пустынных жилищах. Если она брала на себя заботы о цветах в квартирах холостяков, то не значило ли это, что она ожидает для себя перспектив, существенно отличных от тех, что прочит работа в конторе Кокера, по поводу которой она сама же сказала, что от нее ничего не добьешься? Уже одно сочетание холостяков с цветами сулило какие-то блага, хотя, говоря по правде, миссис Джорден вряд ли стала бы решительно утверждать, что лорд Рай собирается сделать ей предложение, которое могло бы избавить ее от всех этих хлопот. Наконец-то молодая девушка поняла, что было на уме у ее подруги. Та явно предвидела, что если нареченная мистера Маджа не проникнется заранее уверенностью в успешном исходе дела, она просто возненавидит ее в тот же самый день, когда узнает ее тайные цели. Иначе неужели эта несчастная стала бы выслушивать все ее разговоры о том, что при покровительстве леди Вентнор, в общем-то, оказывалось таким возможным?

 

9

Меж тем, зная, что после вспышки раздражения ей иногда становится легче, нареченная мистера Маджа не упускала случая вести себя так, чтобы поклонник ее в ней это раздражение пробуждал. Можно было подумать, что это привязывало ее к нему. Они всегда гуляли вместе по воскресеньям, обычно по Ридженс-парку, и довольно часто, раз или два в месяц, он водил ее в Стрэнд или еще в какой-нибудь театр посмотреть идущую там пьесу. Он неизменно отдавал предпочтение вещам действительно хорошим — Шекспиру, Томсону или же какой-нибудь забавной американской комедии; а так как сама она тоже терпеть не могла пьес вульгарных, это давало ему основание подъезжать к ней на своем любимом коньке — утверждать свою теорию, что вкусы у них, к великому их счастью, ничем не разнятся. Он вечно напоминал ей об этом, радовался этому совпадению и говорил по этому поводу нежные и проникновенные слова. Бывали минуты, когда она просто не понимала, как это она его терпит, как это она вообще может терпеть человека до такой степени уверенного в себе, что он просто не замечает, насколько она на него не похожа. Если ей вообще суждено было кому-то нравиться, то ей хотелось нравиться именно этим своим несходством с другим, а коль скоро не это определяло чувство, которое к ней питал мистер Мадж, то она спрашивала себя, что же он все-таки в ней нашел. Сходство их сводилось разве что к одному — к тому, что, в сущности, как и она, он тоже принадлежал к человеческому роду, это она вынуждена была признать. В отношении других людей она могла пойти на поистине невероятные уступки: не было даже возможности перечислить те, на которые она пошла бы ради капитана Эверарда; но кроме того, что я только что назвал, она бы ни за что не признала в себе никакой общности с мистером Маджем. Именно тем, что он не походил на нее, он, как это ни странно, и нравился ей, и вместе с тем в ней вызывал сожаление; а это, в общем-то, доказывало, что несходство их, если только они открыто его признают, не обязательно окажется для них роковым. Она понимала, что при всей галантерейности его обхождения, которой нельзя было не заметить, в нем все же есть и некое изначальное мужество. Однажды, когда он работал у Кокера в те же часы, что и она, девушка видела, как он схватил за шиворот подвыпившего солдата, разбушевавшегося здоровенного детину. Придя к ним в контору с товарищем, который должен был получить почтовый перевод, солдат этот схватил деньги прежде, чем тот успел до них дотянуться, и когда среди всех окороков, и сыров, и постояльцев Траппа между ними завязалась драка, буйством своим до смерти всех перепугал. Мистер Бактон и клерк притаились где-то в углу клетки, в то время как мистер Мадж очень спокойно, но вместе с тем очень быстро обошел стойку, решительно вмешался в драку, развел обоих по углам и дал виновнику хорошую взбучку. В эту минуту она гордилась им и почувствовала, что если бы между ними все еще и не было окончательно решено, то проявленное им в этот день присутствие духа могло бы сломить ее последнее сопротивление.

На решение ее повлияли другие обстоятельства: она поверила в искренность его чувства и нашла, что его высокий белый передник походит на фасад многоэтажного дома. Она давно уже пришла к убеждению, что он способен создать свое собственное дело; планы его он уже вынашивал. Это был только вопрос времени: торчавшее у него за ухом перо обещало, что он в конце концов завладеет всем Пиккадилли. Само по себе это уже было достоинством в глазах девушки, которой пришлось столько всего испытать. Подчас она даже находила его привлекательным, хотя, откровенно говоря, сколько она ни силилась представить себе, что с помощью портного или парикмахера можно будет изменить его наружность так, чтобы он стал пусть даже отдаленно походить на джентльмена, ее неизменно постигало разочарование. Сама красота его была смазливостью приказчика, и, как благоприятно бы ни сложились обстоятельства, она все равно бы не стала другой. Так или иначе, девушка задалась целью довести его до совершенства, а доведение чего бы то ни было до совершенства было нелегкой задачей для той, которая сама очень рано хватила в жизни горя и которой самой едва удалось спастись. Вместе с тем сейчас опыт этот неимоверно помогал ей в одно и то же время поддерживать отношения с людьми и внутри клетки, и за ее пределами. Некоторое время она спокойно вела эту двойную игру. Но как-то раз, в воскресный день, сидя с ним в плетеных креслах Риджентс-парка, она вдруг порывисто, своенравно стала говорить ему о том, до чего ее все это довело. Он, разумеется, принялся еще настойчивее убеждать ее перейти работать туда, где он мог бы видеть ее ежечасно, и признать, что, коль скоро она до сих пор не привела ни одного сколько-нибудь убедительного, оправдывающего ее медлительность довода, ему незачем говорить ей, что он не может понять, что у нее на уме. Как будто обдумывая свои нелепые, необоснованные доводы, она знала это сама! Иногда ей приходило в голову, что было бы забавно обрушить их на него все вместе, ибо она чувствовала, что хоть раз да должна его чем-нибудь ошарашить, иначе ведь с ним можно умереть от скуки; иногда, впрочем, ей казалось, что все это было бы мерзко и, может быть, даже имело бы для нее роковые последствия. Вместе с тем ей нравилось, чтобы он считал ее глупенькой, ведь это как-никак предоставляло ей известную степень свободы, которая ей всегда бывала нужна: единственная трудность заключалась в том, что у него не хватало воображения, чтобы ей в этом помочь. Тем не менее она все же в какой-то мере достигала желаемого результата, оставляя его в недоумении касательно того, почему она не вняла его уговорам. И вот, наконец, как будто невзначай и просто от нечего делать, в один из тоскливых дней она нежданно-негаданно привела свой собственный аргумент:

— Не торопите меня. Там, где я сейчас, мне все еще удается кое-что увидеть.

И она стала говорить с ним еще более резко, если только это было возможно, чем с миссис Джорден.

К своему великому изумлению, она мало-помалу убеждалась, что он старается во все вникнуть, что он нисколько не поражен этим и не рассержен. Вот, оказывается, каковы английские коммерсанты, она начинала понимать, что это за люди! Мистер Мадж способен был рассердиться разве что на человека, который, подобно ворвавшемуся к ним пьяному солдату, мог нанести вред его делу. Он, казалось, вдавался всерьез без малейшего проблеска иронии и без тени улыбки во все диковинные соображения, которые она приводила в пользу того, чтобы остаться у Кокера, и сразу же прикидывал в уме, к чему, выражаясь словами миссис Джорден, они приведут. Разумеется, мысли его были далеки от того, чем была озабочена эта дама: вероятно, ему и в голову не приходило, что его возлюбленная может подцепить себе там мужа. Она ясно видела, что он ни на минуту даже не заподозрил, что у нее являлись такие мысли. Дело свелось к тому, что слова ее еще раз толкнули его воображение все в ту же необъятную ширь коммерции. К этому оно всегда было склонно, а тут она еще поманила его соблазнительной перспективой завести «высокие связи». Это было самым большим, что он извлек из всех ее разговоров о том, что она хочет по-прежнему встречаться с людьми знатными; когда же, углубившись в суть дела, она сразу принялась говорить о своем отношении к этим людям и картинно изобразила все, что ей в них довелось разглядеть, она повергла его в то самое замешательство, которое ей всегда приятно бывало видеть у него на лице.

 

10

— Уверяю вас, те, кто там бывает, самые отъявленные негодяи.

— Но раз так, то почему же вам тогда так хочется там оставаться?

— Друг мой, именно потому что они такие. От этого я их так ненавижу.

— Ненавидите? Я думал, они вам нравятся.

— Не будьте дурачком. Мне как раз и нравится их ненавидеть. Вы представить себе не можете, чего только я там не насмотрелась.

— Тогда что же вы ни разу мне не сказали об этом? Даже словом не обмолвились, когда я оттуда уходил.

— Ну, тогда я еще не успела их раскусить. Знаете, сначала ведь просто не верится: надо бывает оглядеться, и вот только тогда начинаешь понимать. Постепенно узнаешь все больше и больше. К тому же, — продолжала девушка, — в это время года съезжаются самые худшие из них. Все эти фешенебельные улицы буквально забиты ими. И говорят еще, что у нас много бедных! Ручаюсь вам, кого у нас много, так это богатых! И с каждым днем появляются все новые, и кажется, что они все богатеют и богатеют. И как еще они прибывают, — вскричала она, подражая грубой интонации клерка и тешась этим в душе, ибо была уверена, что мистер Мадж все равно ее иронии не поймет.

— И откуда они только берутся? — простодушно спросил он.

Девушка на минуту задумалась, потом все же нашлась.

— С весенних скачек. Они ужасно много играют.

— Да, но ведь играют-то и на Чок-Фарм, если дело только в этом.

— Нет, не в этом. Играют, но в миллион раз меньше, — довольно резко ответила девушка. — До чего же это увлекательно, — продолжала она, решив его подразнить. Потом, так, как любила говорить миссис Джорден и как ей не раз доводилось видеть в телеграммах, написанных иными из светских дам, она добавила: — Это чересчур ужасно!

Она могла сполна ощутить, что душевный склад мистера Маджа, который был человеком твердых правил — он ненавидел всякую грубость и посещал везлианские собрания, — не позволял ему вдаваться во все подробности. Однако, невзирая на это, кое-что из самых безобидных она сообщила ему сама, рассказав прежде всего о том, как постояльцы Симпкина и Лейдла швыряются деньгами. Ему это было как раз интересно услышать: прямого отношения к нему это, правда, не имело, но всегда ведь чувствуешь себя увереннее там, где деньги находятся в движении, чем там, где они тупо и бестолково прозябают. Он вынужден был признать, что круговорот этот далеко не в такой степени ощутим в районе Чок-Фарм, как в том, где в силу каких-то причуд его возлюбленной так нравилось оставаться. От нее не укрылось, что он начинает проявлять известное волнение по поводу ее знакомств, которыми отнюдь не следует пренебрегать, будь это всего лишь зачатки, подступы, едва заметные предвестья, бог знает что еще, знаменующее собою вхождение в тот круг, который может оказаться полезным с течением времени, когда в одном из таких райских уголков у него будет свой собственный магазин. Его просто окрылило — и это не трудно было заметить — одно сознание того, что ей ничего не стоит напоить его свежестью всех этих воспоминаний, помахать перед ним, словно веером, шелестящею пачкой банкнотов и убедить, как это хорошо, что на свете есть класс людей, который Провидение создало для того, чтобы осчастливить приказчиков. Ему приятно было думать, что класс этот существовал всегда, существует и теперь и что она в меру своих возможностей способствует тому, чтобы он продолжал оставаться тем, что есть. Сформулировать это умозаключение свое он бы, вероятно, не мог, но процветание аристократии создавало немалые преимущества для коммерции, и все оказывалось связанным воедино в том поразительном сочетании обстоятельств, которое ему дано было увидеть вблизи. Его радовала уверенность, что нет никаких симптомов того, что эта связь распадется. Для чего же и существовал этот без умолку стучавший клопфер, как не для того, чтобы легче было кружиться всей этой карусели?

Словом, мистер Мадж сделал из этого вывод, что ни одно удовольствие немыслимо без другого и что чем больше люди имеют, тем больше им хочется иметь. Чем больше ухаживаний, как он это попросту называл, тем больше сыров и всяких солений. Его поразило и озадачило то, что даже на скромном опыте своей собственной жизни он имел случай убедиться, что нежная любовь и та в какой-то степени связана с дешевым шампанским. Если бы он только мог додумать свою мысль до конца, ему бы, по всей вероятности, захотелось сказать: «Ну что же, ну что же. Подстегивайте их, разжигайте их чувства, пусть веселятся вволю; рано или поздно кое-что из этого все равно пойдет нам на пользу» Но его смущало то, что в невесте своей он заподозрил какую-то изощренность, которая шла вразрез с прямотою его суждений. В голове у него не укладывалось, как это люди могут ненавидеть то, что любят, или любить то, что им ненавистно; больше всего его уязвляло — ибо у него были свои больные места, — когда он видел, что люди вышестоящие тяготеют к чему-то другому, а не только к деньгам. Любопытствовать по поводу жизни аристократов, с его точки зрения, было делом зыбким и неправомерным; единственно надежным и правильным было стремиться разбогатеть. Может быть, иметь с ними дело выгодно как раз потому, что они достигают такой высоты? В заключение он, однако, сказал своей юной подруге:

— Ну, раз вам не пристало оставаться у Кокера, так выходит, я был прав, когда приводил все другие причины, чтобы вам оттуда уйти.

— Не пристало? — по всему лицу ее разлилась улыбка, и она посмотрела на него широко открытыми глазами. — Милый мой, такое могло прийти в голову только вам!

— Пусть так, — улыбнулся и он, — но ведь это же еще не решает вопроса.

— Знаете что, — ответила она, — я не могу расстаться с друзьями. А зарабатываю я еще больше, чем миссис Джорден.

Мистер Мадж задумался.

— А сколько же она зарабатывает?

— Глупышка! — И невзирая на то, что они находились в Риджентс-парке, она потрепала его по щеке. В эту минуту она испытала неодолимое искушение сказать ему, что ей не хочется удаляться от Парк-Чеймберс. Таким соблазном было посмотреть, как он будет вести себя, когда она заговорит о капитане Эверарде, не поступит ли он именно так, как она могла от него ожидать: не будет ли его совершенно очевидный протест вытеснен не менее очевидным сознанием преимущества, которое он из этого извлечет. Он, правда, очень скоро бы понял, что преимущество-то это, в сущности, иллюзорное; но коль скоро вы что-то приобрели, всегда ведь есть смысл приобретенное удержать, и, помимо всего прочего, это явилось бы данью уважения, ее преданности ему. В одном она никогда не стала бы сомневаться: мистер Мадж верил ей, и еще как!.. Сама же она в этом отношении тоже была уверена в себе: никто на свете не мог бы заставить ее превратиться в судомойку в баре, которая за мытьем стаканов пререкалась бы с другими такими же, как она. Но пока что рассказывать об этом она не стала; она ничего ведь не рассказала даже миссис Джорден; и тишина, окружившая имя капитана, которое так и замерло у нее на губах, не нарушалась ничем, оставаясь неким символом той удачи, которая до этого времени сопутствовала чему-то — она бы не могла сказать, чему именно, — что давало ей радость и что она про себя называла своими отношениями с ним.

 

11

Ей, правда, пришлось бы признать, что отношения эти сводились в основном к уверенности ее, что периоды его отсутствия, как бы часто они ни наступали, как бы долго ни длились, всякий раз кончались тем, что он возвращался. Достаточно было знать, что он непременно вернется, до остального никому не должно было быть дела, это касалось только ее одной. Разумеется, взятого в отдельности этого было бы мало, но все совершенно преображалось от необычайной осведомленности ее обо всех сторонах его жизни, которую память и внимание помогли ей наконец обрести. Наступил день, когда вся эта осведомленность обернулась для нашей девушки, в то время как глаза их встретились, радостным для нее молчаливым приветствием, наполовину шутливым, наполовину торжественным и серьезным. Теперь он каждый раз здоровался с ней, он нередко даже приподнимал край шляпы. Он перекидывался с нею несколькими словами, когда время и обстоятельства это позволяли, и однажды она даже дерзнула сказать ему, что не видела его «целую вечность». «Вечность» было слово, которое она употребила совершенно сознательно, хоть и слегка оробев. «Вечность» в точности выражало то, что было у нее на душе. На это он ответил, может быть, менее продуманно подобрав слова, но и его слова в этой связи были весьма примечательны:

— Да, ужасно сыро сегодня, правда?

Из таких фраз и состоял обычно их разговор; ей мнилось, что на целом свете не было формы общения столь кристаллизовавшейся и сжатой. Любая мелочь, стоило ей только привлечь их внимание, могла преисполниться какого угодно смысла. Достаточно было ему заглянуть за прутья клетки, как она переставала ощущать окружавшую ее тесноту. Теснота эта, оказывается, могла мешать только поверхностному общению. С приходом капитана Эверарда перед нашей девушкой сразу же открывались просторы вселенной. И можно себе представить, какую благодатную почву находила среди этого разверзшегося простора ее молчаливая апелляция ко всему тому, что она о нем знала. Она ведь все больше и больше узнавала о нем каждый раз, когда он протягивал ей новую телеграмму: что же еще могла означать его постоянно сиявшая на лице улыбка, если не именно это? Не было случая, чтобы он приходил к ней в контору, не сказав этой улыбкой чего-нибудь вроде: «О да, вы теперь столько всего обо мне знаете, что уже не имеет решительно никакого значения, что я вам сообщу. Поверьте, мне всегда так нужна ваша помощь!»

Мучили ее только две вещи, и больше всего то, что в общении с ним она ни разу не имела возможности коснуться того или иного события или лица. Она бы отдала все на свете за то, чтобы представился случай намекнуть на одну из его подруг, у которой было определенное имя, на одну из назначенных им на определенный день встреч, на одну из тягот его жизни, которую можно было определенным образом облегчить. И она готова была пожертвовать едва ли не всем, если бы только для этого нашелся уместный повод — а не найтись он не мог, не мог не оказаться на редкость к месту, — чтобы дать ему понять, и решительно и мягко, что она добралась до истоков самой большой из томивших его тягот и теперь живет мыслью о ней, исполненная самоотверженности и сострадания. Он любил женщину, для которой, с какой бы стороны та ни посмотрела, скромная телеграфистка, тем более если жизнь ее проходила в окружении сыров и окороков, была все равно что пылинка на полу; и втайне ей хотелось одного — убедить его, что он так много значит в ее жизни, что она способна принять эту его влюбленность как нечто благородное и высокое, будь она даже на самом деле неподобающей и безрассудной. А до той поры она жила надеждой, что рано или поздно ей выпадет счастье сделать нечто такое, что поразит его, а может быть, даже вызволит из беды. Да к тому же, что понимали эти люди — пошлые насмешливые люди, — утверждавшие, что совсем неважно, какая стоит погода? Она чувствовала, что это не так, и, пожалуй, лучше всего именно тогда, когда явным образом ошибалась, говоря, что день выдался душный, в то время как было холодно, или что холодно, когда было душно, и признаваясь тем самым, как, сидя в своей клетке, она мало знает о том, что творится на улице. Надо сказать, что в конторе Кокера всегда бывало душно, и в конце концов она решила, что надежнее всего держаться того, что погода стоит «переменная». Любое суждение казалось ей истиной, когда лицо его озарялось улыбкой.

Это всего лишь один пример тех маленьких ухищрений, к которым она прибегала, чтобы облегчить ему жизнь — не будучи, разумеется, ни в какой степени уверена, что он по справедливости оценит ее старания. Никакой справедливости на этом свете все равно не существовало: к этой мысли ей приходилось возвращаться все чаще; а вот счастье, как это ни странно, действительно было, и, расставляя ему силки, она старательно прятала их от мистера Бактона и от клерка. Самое большее, на что она могла надеяться, — если не считать надежды, которая то и дело вспыхивала и снова гасла, божественной надежды, что она действительно ему нравится, — это чтобы, особенно не задумываясь, почему именно это так, он нашел, что контора Кокера — место, ну, скажем, неплохое; что ему там легче, приятнее, веселее, что люди там, может быть, обходительнее, что обстановка чуть живописнее — словом, все в целом удобнее для его личных дел, чем в любом другом заведении подобного рода. Она прекрасно понимала, что в таком тесном углу работается не так уж быстро; но сама медлительность имела для нее свой смысл — она-то, разумеется, могла ее вытерпеть, если только мог он. Томительнее всего была мысль о том, что вокруг так много других почтовых контор. В воображении своем она постоянно видела его в этих других конторах, где сидели другие девушки. Нет, она ни за что не позволила бы ни одной из них так тщательно вникнуть в его дела! И хотя по многим причинам у Кокера клиентов обслуживали недостаточно быстро, она всякий раз ускоряла свои движения, когда по каким-то неуловимым признакам угадывала, что он спешит.

Но вместе с тем она уже ничего не могла ускорить, когда в силу вступало самое приятное, совсем особая сторона их отношений — ей бы хотелось назвать их дружбой, — которая состояла в том, что она начинала шутливо уточнять иные из написанных им слов. Может быть, между ними не было бы и половины того понимания, которое возникло теперь, если бы по милости Провидения некоторые буквы не выглядели у него так странно! Можно было бы предположить, что делает он все это нарочно для того, чтобы склоненные головы их всякий раз сближались, насколько им позволяла разделявшая их клетка. В сущности, ей ведь достаточно было двух или трех раз, чтобы привыкнуть к особенностям его почерка, но, пусть даже рискуя показаться ему несообразительной, она готова была и дальше продолжать с ним эту игру, когда обстоятельства складывались благоприятно. Самым благоприятным из них было то, что по временам ей казалось, что он убежден, что она отлично может разобрать его буквы и что с ее стороны это только притворство. Коль скоро он догадывался об этом, то, значит, он с этим мирился; коль скоро он мирился, то приходил опять; а коль скоро он приходил опять, то, значит, она ему нравилась. Она была на седьмом небе от счастья, и она не хотела многого от этой его симпатии к ней — она хотела лишь одного: чтобы все сложилось так, чтобы именно ради нее он продолжал вновь и вновь приходить к ним в контору. Иногда, правда, он не показывался по целым неделям: ему надо было жить своей жизнью; надо было ехать то в одно место, то в другое — были города, куда он постоянно телеграфировал, чтобы ему оставили в гостинице номер. На все это она соглашалась, все охотно ему прощала; в действительности она даже благословляла и благодарила его за это. Если ему надо было жить своей жизнью, то ведь именно это и вынуждало его так часто прибегать к помощи телеграфа; поэтому благословенны были дни, когда все складывалось именно так. Большего она не хотела — лишь бы только он совсем не перестал появляться.

Иногда ей казалось, что этого все равно не случится, даже если бы он захотел, ибо ведь их уже неразрывно связывало друг с другом все, что она о нем знала. Ее забавляла мысль о том, как какая-нибудь уличная девка распорядилась бы тем обилием сведений, которыми располагала теперь она. Ей рисовалась ситуация более душещипательная, чем многие из тех, которые она знала по романам; подумать только, как-нибудь темным вечером она идет к нему на Парк-Чеймберс, выкладывает ему все, говорит: «Я знаю так много об одной известной вам особе, что не могу это от вас утаить. Простите меня за то, что я несу вам такие неприятные вести, но вам есть прямой смысл от меня откупиться!» Вместе с тем было одно обстоятельство, которое неизменно обрывало все такого рода полеты воображения, — если бы дело дошло до этого, то она не знала бы, какой выкуп ей у него просить. О чем-либо столь грубом, как деньги, разумеется, не могло быть и речи, и поэтому вся затея повисала в воздухе, тем более что она-то ведь не была уличной девкой. И отнюдь не из подобных соображений, которые легко было измыслить какой-нибудь потаскухе, она продолжала надеяться, что он еще раз приведет с собой Сисси. Она, однако, никогда не забывала о том, с какими трудностями это сопряжено, ибо общение между ними, которому так исправно содействовала контора Кокера, зиждилось на том, что Сисси и он так часто оказывались в разных местах. Теперь она уже знала названия всех этих мест — Сачбери, Манкхауз, Уайтрой, Финчиз, — знала и то, в обществе каких людей они там находились; но она искусно отыскивала способы употребить эту осведомленность свою на то, чтобы покровительствовать и помогать им, как говорила миссис Джорден, «держать связь». Поэтому, когда он иногда улыбался так, как будто ему действительно становилось неловко оттого, что он опять называет один из уже известных ей адресов, она всем своим существом — и это можно было прочесть по ее лицу — хотела, чтобы он оценил ее прошение как одну из самых беззаветных нежных жертв, какую только женщина способна принести во имя любви.

 

12

Вместе с тем по временам ее угнетала мысль, что жертва эта, как она ни была велика, ничего не стоит в сравнении с тою, которую любовь заставляет приносить его самого, если только главным во всем этом не было чувство той женщины, которая завладела им и крутит теперь, как колесом огромной машины. Во всяком случае, он был крепко схвачен головокружительной, необоримой силой судьбы; ураганом ворвавшись в его жизнь, она подняла его и теперь стремительно уносила. Разве сквозь сиявшую у него на лице улыбку и все счастье, которое это лицо выражало, не сквозил иногда отблеск неистовой тоски, с какою загнанный зверь взывает к чьим-то исполненным жалости глазам? Он, может быть, даже сам не знал, сколько страха он затаил в душе, но она знала. Им грозила беда, им грозила беда, капитану Эверарду и леди Бредин: и это было нечто еще более страшное, чем то, о чем она читала в романах Она думала о мистере Мадже и о его уравновешенном чувстве к ней, она думала о себе самой, и ей становилось еще более стыдно за то равнодушие, каким она на него отвечала. В такие минуты она утешала себя мыслью, что в отношениях с другим человеком — таких, где возникла бы та душевная близость, какой с неспособным ее понять мистером Маджем никогда не могло бы возникнуть, — у нее не было бы и тени равнодушия, как не было его у ее светлости леди Бредин. Когда ей удавалось заглянуть еще дальше вглубь, она подчас преисполнялась уверенности, что, стоило ей только отважиться быть откровенной, любовнику ее светлости «разговор» с ней непременно бы принес облегчение. Раз или два ей показалось даже, что, уносимый этой роковой силой, оглушенный ею, он замечал вдруг в толпе ее глаза, в которых светилась жалость. Но мог ли он заговорить с ней, когда она сидела там, зажатая между клерком и беспрерывно стучавшим клопфером?

Давно уже, проходя мимо них много раз, она приглядывалась к домам на Парк-Чеймберс и, окидывая взором их роскошные фасады, думала, что они-то и могут быть идеальным местом для идеального разговора. Во всем Лондоне не было другого такого уголка, который бы в эту весну так глубоко запал ей в душу. Она делала круг только для того, чтобы пройти по этой улице — ей это было не по дороге, — она переходила на противоположную сторону и всякий раз смотрела на верхние этажи, и ей понадобилось немало времени, чтобы удостовериться, что это и есть те самые окна. Наконец она все уточнила, совершив дерзновенный акт, от которого у нее в ту минуту замерло сердце и вспоминая который, она потом постоянно краснела. Однажды поздно вечером она набралась терпения и ждала — и улучила минуту, когда обычно стоявший внизу швейцар повел наверх вошедшего гостя. Тогда она осмелела и, рассчитав, что, пока они поднимаются, в холле никого не будет, вошла в дом. В \холле действительно никого не было, и отблески электрического света озаряли позолоченную дощечку, где были указаны фамилии всех жильцов дома рядом с номерами занимаемых ими этажей. То, что она хотела узнать, оказалось прямо перед нею: капитан Эверард жил на третьем. Это была какая-то безмерная близость — как будто на один миг, и только впервые, они столкнулись с ним лицом к лицу по ту сторону клетки. Увы! Длилось это всего одну или две секунды: она умчалась оттуда, охваченная паническим страхом, что именно сейчас он может войти или выйти. Страх этот, вообще-то говоря, почти всегда настигал ее в таких вот бесстыдных эскападах и самым странным образом сменялся приступами разочарования и тоски. Ее приводила в ужас мысль, что он может подумать, что она старается его подкараулить, и вместе с тем ужасно было и то, что приходить туда она позволяла себе только в такое время, которое начисто исключало возможность подобной встречи.

В омерзительные утренние часы, когда она шла на работу, он всегда — надо было надеяться, что это так, — спал в своей уютной кровати; когда же она окончательно покидала контору, он — вне всякого сомнения, она в точности это знала — одевался к обеду. Нечего и говорить, что если она не могла заставить себя помедлить до тех пор, пока он успеет одеться, то это было просто потому, что у таких людей, как он, процедура эта могла растянуться очень надолго. Когда среди дня ей надо было идти обедать самой, ей уже некогда было совершать этот круг, хотя надо сказать, что, будь она только уверена, что увидит его, она бы рада была и пропустить свой обед. Идти туда в три часа ночи? Но тут уж решительно не было никакого предлога, который мог бы оправдать ее появление. В эти часы, если только в ее дешевых романах была хоть толика правды, он, по всей вероятности, возвращался домой. Поэтому ей оставалось только пытаться представить себе эту удивительную картину, против которой вступало в заговор столько неодолимых сил. Но как ни была неосуществима сама эта встреча, в воображении ее она все равно возникала и рисовалась отчетливо и ярко. Чего только не происходит — нам остается лишь догадываться об этом — во взбудораженных и приглушенных чувствах девушки с таким вот складом души! Все природные достоинства нашей юной героини, вся изощренность ее натуры, унаследованное благородство, гордость — все сошлось в этом маленьком трепещущем сгустке жизни; ибо как раз в те минуты, когда она ощущала, сколь уязвлено ее тщеславие и сколь жалостны все ее волнения и уловки, — именно тогда дарующим утешением и всеискупающим светом во мгле явственно и зримо загоралась уверенность: она ему нравится!

 

13

Он никогда больше не приводил с собой Сисси, но как-то раз Сисси пришла одна, такая же цветущая, как и раньше, пышно приодетая стараниями Маргерит, или, может быть, все же чуть отцветшая, ибо весна приближалась к концу. Но вместе с тем лицо ее уже не излучало прежнего спокойствия. Она ничего с собою не принесла и несколько раздраженно принялась оглядывать контору, ища бланки и место, где она могла бы расположиться. В конторе Кокера было и тесно, и довольно темно, и в ее чистом голосе прозвучала нотка недовольства, которую в голосе ее любовника невозможно даже было вообразить, когда она недоуменно переспросила: «Там?» — и после того, как в ответ на ее отрывистый вопрос клерк показал ей место, где можно было писать. У нашей девушки было в это время человек пять или шесть клиентов, но она успела с присущим ей проворством их всех обслужить к тому времени, когда ее светлость снова появилась возле решетки. Девушка сумела принять это послание особенно быстро именно потому, что перед этим действовала сосредоточенно: все те несколько минут, пока леди Бредин заполняла бланк, марки буквально вылетали из ее рук. Сама же сосредоточенность ее была вызвана страхом перед неминуемой переменой. Целых девятнадцать дней прошло и кануло в вечность с тех пор, как она видела последний раз предмет своего поклонения. И так как она не сомневалась, что, будь он в это время в Лондоне, он бы непременно то и дело к ней приходил, ибо знала его привычки, ей теперь не терпелось узнать, какой другой город освятил он своим приездом. Ведь всякий раз, когда она думала о других городах, мысли ее проникались экстатическим ощущением его присутствия в них, и это одно делало ее счастливой.

Но, Боже милосердный, до чего же хороша собой была ее светлость и как он начинал еще больше значить в ее глазах оттого, что источаемое им обаяние в конечном счете исходило из такого источника! Девушка смотрела сквозь решетку на глаза и губы, которые, должно быть, так часто приближались к его глазам и губам, — смотрела на них со странным чувством, ибо ей казалось, что один этот миг заполняет пробелы, находит недостающие ответы на вопросы, которые она себе задает. Потом, когда она увидела, что черты лица, которые она так внимательно разглядывала и изучала, не уловили и толики вспыхнувшего в ней интереса к ним, что мысли, загоравшиеся на этом лице, были совершенно иными и не было возможности их угадать, это только еще больше оттенило их великолепие, позволило еще более остро, так, как никогда раньше, ощутить высоту недостижимых небесных просторов и вместе с тем заставило ее сердце забиться оттого, что она так или иначе приобщалась к этим высоким сферам. Ее светлость была связующим звеном между ней и уехавшим, а уехавший, в свою очередь, связывал девушку с леди Бредин. Единственным, что ее мучило — но она старалась об этом не думать, — было то, что выражение лица стоявшей перед нею красавицы, озабоченной и не видевшей ничего вокруг, неопровержимо убеждало, что сама она ничего не значит в ее глазах. В ослеплении своем девушка почти готова была допустить, что корреспондент этой дамы мог иногда упоминать в разговоре с нею на Итон-сквер об удивительной маленькой особе, служившей в конторе, откуда он так часто посылал свои телеграммы. Однако, убедившись в полной неосведомленности своей клиентки, наша удивительная маленькая особа в ту же минуту успокоила себя другим, не лишенным гордости рассуждением. «Как она мало знает! Как она мало знает!» — возликовала девушка; ведь что же это все означало, если не то, что свою телеграфную наперсницу капитан Эверард хранит у себя в сердце как некую заветную тайну? Прочтя телеграмму ее светлости, наша юная героиня не сразу опомнилась от ошеломившей ее вдруг догадки: между нею и начертанными на бланке словами, которые от этого подернулись рябью, как на мелком месте пронизанная солнечными лучами вода, огромным неизбывным потоком хлынуло вдруг: «Как много я знаю! Как много я знаю!» Это помешало ей сразу же обнаружить, что в словах этих не было того, чего она ждала, но вслед за тем она довольно быстро сообразила, что вся ее осведомленность в половине случаев черпалась именно из того, что увидеть сразу было нельзя.

«Мисс Долмен Пэрид Лодж Пэрид Терес Дувр. Известите его сейчас же положении дела отель де Франс, Остенде. Звоните семь девять четыре девять шесть один. Телеграфируйте мне решение Берфилд».

Девушка не спеша читала слова. Так, значит, он в Остенде.

Словно вдруг щелкнул замок, причем звук был так стремителен и так резок, что для того чтобы не почувствовать, что все сразу безвозвратно от нее ускользает, ей непременно надо было помедлить еще минуту и что-то сделать. И тут она сделала то, чего не делала никогда, спросив:

— С оплаченным ответом? — что прозвучало бестактно, но бестактность эту она постаралась частично загладить тем, что стала сама неторопливо наклеивать марки, дожидаясь ответа, чтобы потом отсчитать сдачу. Проявить такое вот хладнокровие ей помогла твердая уверенность, что она знает все касательно мисс Долмен.

— Да. — Она много всего услышала в этом слове, вплоть до нотки приглушенного удивления от неожиданной меткости вопроса, вплоть до попытки сразу же напустить на себя притворное безразличие.

— Сколько за ответ?

Расчет был несложен, но нашей пристальной наблюдательнице нужна была еще минута, чтобы его сделать, и за эту минуту ее светлость вдруг опомнилась:

— Постойте, постойте!

Белая, вся в кольцах рука, сбросившая перчатку, чтобы писать, в порыве волнения вскинулась к ее удивительному лицу, которое она почти вплотную прижала к прутьям решетки, в то время как глаза ее с тревогою пробегали по только что написанным на бланке словам.

— Кажется, мне придется изменить одно слово! Она взяла свою телеграмму обратно и еще раз ее перечла; но тут она обнаружила в ней еще что-то, давшее повод для нового беспокойства, и продолжала думать, не в силах решиться, в то время как девушка пристально ее наблюдала.

Увидев растерянность своей клиентки, та сразу же приняла решение. Если она и раньше была убеждена, что им обоим грозит опасность, то сейчас ей достаточно было одного взгляда на лицо ее светлости, чтобы подозрения эти окончательно подтвердились. Ошиблась она только в одном слове, но это нужное слово она забыла, и многое, конечно, зависело от того, вспомнит она его или нет. Поэтому девушка, заметив, что в конторе скопилось уже много народа и что внимание мистера Бактона и клерка отвлечено, набралась храбрости и сама произнесла это слово:

— А это не Купер?

Все было так, как будто она совершила настоящий прыжок, перескочила через барьер и упала на Голову подательнице телеграммы. — Купер? — изумилась та; лицо ее залилось краской. Да, она заставила покраснеть Юнону. А раз так, то у нее было еще больше оснований продолжать.

— Я хочу сказать, вместо Берфилда.

Девушке было искренне ее жаль, за одно мгновение она сделалась такой беспомощной и — ни тени высокомерия или оскорбленного достоинства. Она была только заинтригована и испугана.

— Ах, вы знаете?…

— Да, знаю! — Девушка улыбнулась, встретив ее взгляд, и теперь приняла покрасневшую по ее милости Юнону под свое покровительство. — Я исправлю сама, — и привычным движением она протянула руку за телеграммой. Ее светлости оставалось только покориться; она была озадачена и смущена, она больше не владела собой. Еще минута, и телеграмма была уже снова в клетке, а подательница ее ушла. И тогда быстро, решительно, на глазах у всех, кто мог легко усмотреть во всем этом подделку, — удивительная маленькая особа в конторе Кокера заменила в ней одно слово другим. Право же, люди бывали слишком неосмотрительны, и когда иной раз и приходилось им что-то напоминать, она-то с ее памятью не должна была ошибаться. Разве все уже не было обусловлено недели назад? Ведь мисс Долмен надлежало всегда быть в гостинице Купера.

 

14

Но летние «каникулы» четко обозначили различие их положений, это были каникулы едва ли не для всех, но только не для запертых в клетке животных. Стояли скучные и сухие августовские дни; она видела, что интерес ее к интимной жизни высшей знати ослабевает оттого уже, что в этой жизни не происходит никаких перемен. Для нее обычно не составляло труда следить за течением ее так, чтобы потом в точности знать — ведь ей столько раз доводилось быть посредницей в переговорах этих людей друг с другом, — где тот или иной из них находится в данное время. Теперь же у нее было такое чувство, как будто панорама перестала вдруг разворачиваться перед ее взором, а оркестр замер, не доиграв. Время от времени, правда, появлялись отдельные оркестранты, но в проходивших через нее сообщениях речь шла уже главным образом о гостиничных номерах, ценах на меблированные комнаты, расписании поездов, днях отплытия пароходов и проявлялась забота о том, чтобы кто-то «встретил»; она находила все это в высшей степени прозаичным и грубым. Люди эти, правда, приносили в ее душный угол веяние альпийских лугов и шотландских низин, воздухом которых ей только мечталось дышать, но вообще-то говоря, чаще всего появлялись толстые, разгоряченные нудные дамы, они изводили ее своими переговорами по поводу квартир на морском побережье, цены на которые ее ужасали, и числа кроватей, которое казалось ей неимоверным. И все это относилось к курортам, сами названия которых — Истборн, Фокстон, Кромер, Скарборо, Уитби — были мучительны для нее, как плеск воды, который чудится путнику в раскаленной пустыне. Она не выезжала из Лондона больше десяти лет, и единственным, что делало для нее переносимым этот мертвый сезон, была приправа постоянно снедавшего ее негодования. Редкие клиенты ее, те, кого ей случалось видеть за эти недели, были люди «легкие на подъем» — они легко уплывали на колыхавшихся яхтах, легко добирались до самой дальней оконечности скалистого мыса, где их обдавало тем самым морским ветром, по которому так тосковала ее душа.

В такой вот период разительное неравенство условий человеческой жизни должно было больше, чем когда-либо, ее угнетать; обстоятельство это, по правде говоря, обретало для нее новый смысл от одного того, что как исключение из этого правила и у нее самой появлялась возможность ненадолго уехать, почти так же, как это делали все другие. Сидевшие в клетке получали ведь тоже свои отпуска, как и в магазине, и в районе Чок-Фарм, и за эти два месяца она узнала, что отведенное ей время падает на сентябрь — одиннадцать дней для отдыха, которыми она может распорядиться по своему усмотрению. Последнее ее свидание с мистером Маджем было преисполнено надежд и тревоги (главным образом с его стороны) касательно того, чтобы отпускное время у них обоих совпало, — вопроса, который, как только они убедились в том, что это радостное событие начинает обретать достоверность, нахлынул на нее целым шквалом соображений по поводу того, когда именно это может произойти и как они проведут это время. В течение всего июля воскресными вечерами и в другие дни, когда ему удавалось выкроить свободные часы, в разговоры их вторгались бушующие волны расчетов. Они фактически уже условились, что, захватив с собою ее мать, проведут отпуск вместе где-нибудь «на южном берегу» (ей нравилось, как звучали эти слова), но перспектива эта стала представляться ей и скучной, и беспросветной оттого уже, что он то и дело к ней возвращался. Она сделалась единственной темой его разговоров, и он изрекал по поводу нее самые благоразумные истины и позволял себе самые благопристойные шутки, причем каждое новое обстоятельство неизменно вело назад, к переоценке всего предыдущего, а всякое предвкушение радости, едва только оно успевало созреть, вырывалось с корнем. Он давно еще, с самого начала, назвал все, что они затеяли, их «планами», вкладывая в это понятие тот смысл, который агентство печати вкладывает в понятие Китайского или какого-либо другого займа, — он сразу же заявил, что вопрос этот нуждается в тщательном изучении, и присовокуплял к нему изо дня в день огромное количество дополнительных данных, которые удивляли ее и даже в известной степени, как она сама ему в этом призналась, ее раздражали. Вспоминая об опасностях, среди которых такой восторженной полной жизнью жили те двое, она еще раз спросила его, почему он не хочет ничего оставить на долю случая. И тогда он ответил, что гордится той глубиною, с какой он все изучил, и стал опять прикидывать преимущества Рамсгейта в сравнении с Борнмутом и Булони в сравнении с Джерси — у него ведь были широкие замыслы, и осведомленность его касательно всех этих мест не уступала его осведомленности профессиональной, той, что должна была обеспечить ему в будущем более высокое положение.

Чем больше проходило времени с тех пор, как она видела капитана Эверарда последний раз, тем неодолимей тянуло ее пройти по Парк-Чеймберс, и это было единственным развлечением, которое ей оставалось в эти томительные августовские дни, в их тягучие, навевавшие грусть сумерки. Она давно уже знала, что развлечение это само по себе невелико, но только вряд ли именно это заставляло ее говорить себе каждый вечер, когда приближалось время идти туда: «Нет, нет, только не сегодня». Не проходило и дня, чтобы она не повторяла про себя этих слов, равно как не проходило дня, чтобы она не чувствовала где-то в потаенных глубинах сердца, что все эти ее обращенные к себе самой предостерегающие слова беспомощны, как соломинки, и что, хотя к восьми часам она и проникалась ими, четверть девятого уже роковым образом наступало полное равнодушие к учиненному ими запрету. Слова были всего-навсего словами и как таковые имели, может быть, смысл; но ведь у каждого есть свое назначение, а назначением нашей девушки было проходить по Парк-Чеймберс каждый вечер после работы. Среди всех бесчисленных сведений о светской жизни всякий раз, когда она шла туда, ей неизменно припоминалась одна подробность, а именно: что в этих кварталах в августе и в сентябре женщину легко могли подхватить на ходу, приняв ее не за то, чем она была, если только она проходила одна. А кто-то ведь всегда проходил, и кто-то мог всегда подхватить. И при том, что она до тонкостей знала неписаный этот закон, она упорно совершала все тот же нелепый круг, вместо того чтобы прямым путем возвращаться домой. Однажды в теплый, скучный, ничем не примечательный день — это была пятница, — когда случилось так, что она вышла из конторы Кокера несколько позднее, чем обычно, она почувствовала, что то, что без конца являлось ей только в снах, каким-то чудом становится вдруг явью, хотя стечение обстоятельств, которое этому способствовало, было таким фантастическим, таким неожиданным, что само походило на сон. Прямо перед ней, словно написанная рукою художника, виднелась пустынная улица и в еще не совсем потемневшем воздухе бледным светом озарявшие ее фонари. На эти-то спокойно нисходившие на город сумерки и взирал господин в подъезде дома на Парк-Чеймберс таким отсутствующим взглядом, что маленькая фигурка приближавшейся девушки затрепетала от страха, что видение это может вдруг рассеяться в воздухе. И вдруг все стало потрясающе ясным: от всех былых колебаний не осталось и тени, и она так безропотно покорилась судьбе, что почувствовала себя пригвожденной к ней тем пристальным взглядом, которым капитан Эверард теперь на нее смотрел.

Двери в холл за его спиною оставались открытыми, швейцара не было на месте, как и в тот вечер, когда она заходила в дом. Он только что вышел оттуда — он снова приехал в город и стоял перед ней в твидовом костюме и котелке; вернувшись из одной поездки, он готовился совершить другую — но, как и следовало ожидать, был раздражен пустотою этого вечера и не знал, чем ее заполнить. Надо еще сказать, что ей было радостно, что раньше им так вот никогда не доводилось встречаться: она упивалась блаженством дарованной ей привилегии — он ведь никогда бы не догадался, что она часто проходит по этой улице. Еще один миг, и мысль эта перешла в убеждение, что он, может быть, даже думает, что она и вообще-то попала сюда впервые и что это редчайший случай: все это явилось ей, пока она еще сомневалась, узнает он ее или нет и вообще разглядит ли ее во мгле. Внутренний голос подсказывал ей, что внимание его ни в какой степени не могло быть направлено на молодую особу, что служила в конторе Кокера; его с такою же легкостью привлекло бы приближение всякой молодой женщины, если только та не была явным уродом. Да, но тут, и как раз в ту минуту, когда она оказалась прямо напротив этих открытых дверей, он уже глядел на нее более пристальным взглядом; по всему было видно, что он доволен тем, что вспомнил ее и теперь узнает. Они находились на разных сторонах, но оттого, что улица была узкой и тихой, она еще больше походила на сценическую площадку для возникавшей всего на миг маленькой драмы. Но возникшее не завершилось, до этого было еще далеко даже тогда, когда, рассмеявшись самым чудесным смехом, какой ей доводилось слышать, он слегка приподнял шляпу и крикнул через улицу.

— Добрый вечер!

Не завершилось оно и минуту спустя, когда они подошли друг к другу, хоть случилось это и не сразу и даже, может быть, несколько неуклюже, на середине улицы, для чего и ей пришлось сделать три или четыре шага ему навстречу, после которых она уже не вернулась, а прошла немного назад, к подъезду на Парк-Чеймберс.

— А я ведь сразу вас не узнал. Вы что, гуляете?

— Что вы, я никогда не гуляю по вечерам! Я просто иду с работы.

— Ах, вот как!

Этим, собственно говоря, и ограничилось все, что они за это время, улыбнувшись, сказали друг другу, и его восклицание, к которому за целую минуту ему, в сущности, нечего было добавить, оставило их вдвоем как раз в таком положении, в каком он, естественно, мог бы задаться вопросом, удобно ли будет пригласить ее подняться к нему. За это время она действительно почувствовала, что вопрос этот назревал: «Удобно ли?» Суть его заключалась попросту в том, в какой степени это удобно.

 

15

Она никогда не могла потом в точности припомнить, что именно она сделала для того, чтобы это случилось, а тогда она знала только, что они сразу же пошли вдвоем по этой улице, не очень решительно, но вместе с тем неуклонно, все больше удаляясь от этого столь памятного ей освещенного холла и тихих ступенек лестницы. Им даже не понадобилось спрашивать друг у друга согласия, прибегать к той грубой определенности, какая присуща словам; впоследствии же она, задумавшись, вспоминала, что той гранью, которая пролегла между ними в эту затянувшуюся минуту, явилось его понимание того, что она отвергла без подчеркнутой гордости — так, что ей не понадобилось прибегать для этого ни к словам, ни к движениям, — отвергла мысль о том, что, выйдя из своей клетки, она все равно что-то продает (она пыталась убедить себя, что на самом деле это не так). Как это странно, думалось ей потом, что они столько времени пробыли вместе, а окружавший их слой воздуха остался не сотрясенным назойливостью или негодованием, что в нем не прозвучала ни одна из тех пошлых ноток, какие зачастую могут вырваться при такого рода знакомстве. Он не позволил себе никакой вольности, как она склонна была это называть, и, для того чтобы не предать той великой вольности, которую она затаила в душе, сама она тоже ничего себе не позволила, — и ей это еще больше удалось. Однако, невзирая на все, она сразу же стала думать, что если его отношения с леди Бредин продолжают оставаться такими, какими она их себе представляла, то как тогда понять, что он считает себя совершенно свободным и может обращать внимание на другую. Это был один из вопросов, разрешить который было предоставлено ей самой, — вопрос о том, может ли человек его круга приглашать кого-то с улицы к себе в дом, если он без памяти любит другую женщину. Может ли человек его круга поступать так, не совершая того, что люди ее круга называют изменой? Ей уже начинало казаться, что истинным ответом на этот вопрос было бы, что люди ее круга тут не принимаются вовсе в расчет, что в глазах таких, как он, это отнюдь не считается изменой, а чем-то совсем иным; а уж раз она пришла к этой мысли, то ей, вероятно, хотелось бы узнать, чем именно.

Медленно бредя в этом летнем вечернем полумраке по пустынной части Мэйфер, они оказались наконец напротив каких-то ворот, которые вели в Парк; тут, без лишних слов — у них было столько других предметов для разговора, — они перешли улицу и, войдя в Парк, сели там на скамейку. К этому времени пришла умиротворяющая надежда — надежда, что никакой пошлости она от него не услышит. Она знала, что имеет в виду; и то, что она имела в виду, никак не соотносилось с представлением о его измене. Вглубь они не пошли; скамейка их была неподалеку от входа, у самой ограды; тут их настигал и пятнистый свет фонарей, и грохот омнибусов и экипажей. Странное чувство овладело ею, и это было какое-то возбуждение в возбуждении; надо всем возобладала просветленная радость подвергать его испытанию, посмотреть, не воспользуется ли он удобным случаем, который ему предоставлен. Ей страстно хотелось, чтобы он узнал, какая она в действительности, без того, чтобы ей пришлось унизиться и заговорить с ним об этом самой, и он, разумеется, уже знал это с той минуты, когда отверг те возможности, какие обыкновенный человек никогда бы не упустил. Все ведь это было прямо на поверхности, а их отношения стояли где-то позади, сокрытые в глубине. Дорогой она даже не спросила его, куда же они все-таки идут, но зато теперь, как только они уселись, сразу заговорила об этом. Распорядок ее дня, сидение за решеткой, сложная обстановка, в которой ей приходилось работать в почтовой конторе — с оглядкой на отправляемые им телеграммы и все связанное с ними, — вот что было предметом их разговора до этой минуты.

— Куда же мы с вами забрели! Может быть, это и не худо; только, знаете, шла-то я совсем не сюда.

— Вы шли домой?

— Да, и я уже опаздывала. Я должна была успеть к ужину.

— А вы до сих пор не ужинали?

— Ну конечно же, нет!

— Так, значит, вы ничего не ели весь…

На лице его сразу изобразилось такое необыкновенное участие, что она рассмеялась.

— Весь день? Да, едим-то мы там один раз. Но это было давно. Поэтому сейчас я должна с вами попрощаться.

— Ах, какая жалость! — воскликнул он очень чудно, — вместе с тем в голосе его было столько непосредственности и явного огорчения и отрешенности — он как бы признавался, что бессилен ее удержать, — что она тут же прониклась уверенностью, что он все понял. Он все еще смотрел на нее полными участия глазами и, однако, не говорил того, чего — она это твердо знала — он бы все равно никогда не сказал. Она знала, что он никогда не сказал бы: «Ну так давайте поужинаем вместе!» Но убедиться в том, что это оказалось действительно так, было для нее настоящим праздником.

— Помилуйте, я ничуть не проголодалась, — продолжала она.

— Нет, должно быть, ужасно проголодались! — возразил он, но продолжал меж тем сидеть на скамейке так, как будто, в общем-то, обстоятельство это все равно не могло повлиять на то, как он проведет свой вечер. — Мне всегда хотелось, чтобы когда-нибудь представился случай поблагодарить вас за все беспокойство, которое я так часто вам причиняю.

— Да, знаю, — ответила она, произнеся эти слова со значением куда более глубоким, чем могла содержать притворная скромность. Она сразу же увидела, что он изумлен и даже несколько озадачен тем, что она простодушно с ним согласилась; но для нее самой все это прежде причиненное ей беспокойство теперь, в эти быстротекущие минуты (ведь, может быть, они никогда уже не повторятся), было горсткой золота, зажатой в руке. Конечно, он может сейчас, взглянув на эту горстку, потрогав, выбрать только какие-то крупицы. Но если он понял хоть что-то, он должен понять все.

— По-моему, вы уже отблагодарили меня с лихвой. — Ее охватил ужас при мысли о том, что он может истолковать это как намек на какое-то вознаграждение. — Как это странно, что вы оказались здесь в тот единственный раз, когда я…

— В тот единственный раз, когда вы проходили мимо моего дома?

— Да, представьте, ведь у меня не так-то много свободного времени. Мне надо было сегодня зайти в одно место.

— Понимаю, понимаю, — он уже столько всего знал о ее работе. — Это, должно быть, ужасная скука для молодой девушки.

— Вы правы; только не думаю, чтобы я страдала от этого больше, чем мои сослуживцы, а ведь вы могли убедиться, что они-то не молодые девушки! — Она просто пошутила, однако сделано это было с умыслом. — Человек ко всему привыкает, и есть должности куда более противные. — Она очень тонко ощущала прелесть того, что, во всяком случае, не докучает ему. Хныкать, перечислять свои обиды — это было бы к лицу какой-нибудь официантке или женщине легкого поведения, а с нее достаточно и того, что она сейчас сидит с ним так, как сидела бы одна из таких женщин.

— Если бы у вас была другая работа, — заметил он минуту спустя, — нам с вами, может быть, никогда не привелось бы познакомиться.

— Да, пожалуй. И, уж конечно, познакомиться так вот мы не могли бы.

Потом, продолжая держать свою горстку золота в руке и как бы гордясь сокровищем своим, с высоко поднятой головой она продолжала сидеть неподвижно — она могла только улыбаться. Стало совсем темно — фонари горели теперь ярким светом. В раскинувшемся перед ними Парке шла своя подспудная и смутная жизнь; другие пары сидели там на других скамейках — их нельзя было не увидеть, но смотреть на них тоже было нельзя.

— Но я ушла с вами так далеко в сторону от моей дороги только для того, чтобы вы узнали, что… что… — тут она замолчала; не так-то легко ведь все это было выразить, — что все, что вы только могли подумать, — сущая правда.

— О, я столько всего передумал! — ответил ее спутник. — Вы ничего не будете иметь против, если я закурю?

— А что я могу иметь против? Там-то вы ведь всегда курите.

— У вас в конторе? Да, но ведь это же совсем другое дело.

— Нет, — возразила она, в то время как он зажигал сигарету, — никакое не другое. Это одно и то же.

— Ну так, значит, это потому, что «там» так чудесно!

— Выходит, вы понимаете, как там чудесно? — сказала она.

Красивая голова его вздернулась словно в знак протеста против того, что она могла в этом усомниться.

— Да, как раз это-то я и имею в виду, когда говорю, что благодарен вам за все ваши заботы. Можно ведь подумать, что вас это все особенно интересовало.

В ответ она только посмотрела на него, и ее вдруг охватило такое мучительное смущение: она ведь отлично понимала, что пока она не заговорит сама, он будет теряться в догадках о том, что все это значит.

— У вас был к этому особый интерес, не так ли?

— Ну конечно, особый, — дрожащим голосом пролепетала девушка, чувствуя, что это внезапно охватившее ее смущение с ужасающей силой берет верх над всем остальным, а испуг этот еще больше понуждает ее собой овладеть. Она постаралась удержать на губах улыбку и оглядела окружавшую их наполненную людьми темноту, теперь уже не стыдясь ее, ибо было нечто другое, чего ей было гораздо стыднее. Этим хлынувшим на нее грозным потоком было само сознание того, что они теперь с ним вдвоем. Они сидели близко, совсем близко друг к другу, и как она ни пыталась представить себе эту встречу, раньше в воображении, действительность затмила всех, — но все стало еще страшней оттого, что было неотвратимо. Оцепенев, она смотрела куда-то в сторону, пока не поняла, как глупо она, должно быть, выглядит со стороны; и тогда для того, чтобы что-то сказать, чтобы не сказать ничего, она стала пытаться выдавить из себя какие-то слова, но вместо этого разрыдалась.

 

16

Слезы ее в известной мере даже помогли ей скрыть охватившее ее волнение, ибо, помня, что вокруг люди, она сразу же постаралась взять себя в руки. Они встали, сделали несколько шагов, и тогда она сразу объяснила ему причину этих внезапно хлынувших и столь же внезапно оборвавшихся слез.

— Это потому, что я устала. Только потому! Только! — Потом она неожиданно добавила: — Мы с вами больше никогда не увидимся.

— Но почему же? — Самый тон, каким ее спутник спросил это, раз и навсегда определил для нее ту меру воображения, на которую она могла в нем рассчитывать. Само собой разумеется, воображение это оказалось не очень богатым; оно исчерпало себя, придя к тому, что он уже высказал, к мысли, что она сознательно обрекает себя на эту жалкую работу в конторе Кокера. Но пусть ему не хватало воображения, он был в этом не повинен: он отнюдь не был обязан обладать низшими видами сообразительности, достоинствами и способностями обыкновенных людей. Он вел себя так, как будто действительно поверил, что расплакалась она от одной усталости, и поэтому он даже несколько смущенно принялся ее уговаривать:

— Право, вам надо бы что-нибудь поесть, вы не хотели бы что-нибудь поесть, куда-нибудь пойти?

В ответ она только решительно покачала головой.

— И скажите, почему же это мы с вами больше не будем встречаться?

— Я говорю о таких вот встречах… только о таких. Не о тех, что в конторе, те от меня не зависят. И, конечно же, я надеюсь, что вы еще придете подавать телеграммы, как только понадобится. Конечно, если я там останусь; очень может быть, что я оттуда уйду.

— Вы что, хотите перейти на новое место? — спросил он, заметно обеспокоенный.

— Да, и притом очень далеко отсюда — в другом конце Лондона. На это есть разные причины, не могу вам сказать какие; вопрос этот, в сущности, уже решен. Для меня это будет лучше, много лучше; ведь у Кокера я оставалась только ради вас.

— Ради меня?

Заметив, несмотря на окружавшую их темноту, что он явно покраснел, она поняла теперь, как он был далек от того, чтобы знать слишком много. Слишком многим она называла это сейчас, и это было легко, ибо она убедилась, что ей не надо ничего большего, кроме того, что уже есть.

— Раз нам никогда больше не придется говорить так, как мы говорим сейчас… никогда, никогда, то знайте же, я все скажу. Думайте потом что угодно, мне все равно; я хочу только одного — помочь вам. К тому же вы добрый, вы добрый. Знаете, я давно ведь уж собиралась уйти оттуда, а у вас было там столько дел, и это было так приятно, так интересно, что я осталась. Я все откладывала и откладывала свой уход. Не раз ведь, когда все уже было решено, вы приходили снова, и я тогда думала: «Нет! Нет!» В этом все дело.

Она уже настолько освоилась со своим смущением, что могла теперь смеяться.

— Вот что я и имела в виду, когда только что сказала вам, что «знаю». Я отлично знала, что вы знаете, как я озабочена тем, чтобы для вас что-то сделать; а знать это было для меня, да, казалось, и для вас тоже, все равно как если бы между нами что-то выросло, не знаю уж, как это и назвать! Словом, что-то необыкновенное и радостное, такое, в чем нет ни капли недостойного или пошлого.

Она видела, что слова ее успели произвести на него сильное впечатление: но если бы она в ту же минуту призналась, что это не имеет для нее никакого значения, это было бы сущей правдой: тем более что произведенное ими действие привело его в полное замешательство. И вместе с тем совершенно очевидным стало для него то, что он безмерно рад, что они так встретились. Она притягивала его, и он поражался силе этого притяжения; он был сосредоточен, до чрезвычайности внимателен к ней. Он облокотился о спинку скамейки, а голова его в по-мальчишески откинутом назад котелке — так, что она едва ли не в первый раз увидала волосы его и лоб, — покоилась на сжимавшей смятые перчатки руке.

— Да, — подтвердил он, — ни капли недостойного или пошлого.

С минуту она выжидала; потом вдруг открыла ему всю правду.

— Я готова все для вас сделать. Я готова все для вас сделать.

Ни разу в жизни не доводилось ей испытывать такого душевного подъема, такого блаженного чувства, как в эти минуты: возможность просто открыть ему все до конца, положить эту правду к его ногам — величественно и храбро. Разве само это место, и дурная слава его, и обстоятельства их встречи не придавали свиданию их вид совсем непохожий на то, чем оно было на самом деле? Но не в этом ли как раз и заключалась вся красота?

Так она — величественно и храбро — обрушила на него эту правду и понемногу начала чувствовать, что он то готов принять ее, то вдруг снова от себя отстраняет, как будто сидят они оба где-нибудь в будуаре на обитом шелком диване. Она ни разу не видела, как выглядит будуар, но слово это столько раз появлялось у нее в телеграммах. Во всяком случае, то, что она сказала, запало ему в душу, и это можно было видеть по движению, которое он почти тотчас же сделал, — рука его потянулась к ее руке, прикрыла ее, и в этом прикосновении девушка ощутила всю его власть над нею. Это не было пожатием, на которое надо было бы отвечать, не было и таким, которое следовало сразу отвергнуть; она сидела необыкновенно спокойно, втайне радуясь в эти минуты тому, что он взволнован и озадачен тем впечатлением, которое она на него произвела. Волнение его превзошло все, чего она могла ожидать.

— Послушайте, право же, вам не надо уходить! — вырвалось у него наконец.

— Вы хотите сказать, уходить из конторы Кокера?

— Да, вы должны оставаться там, что бы ни случилось, и кое-кому помочь.

Некоторое время она молчала — отчасти потому, что ей было странно видеть, что он так озабочен ее судьбой, как будто все это действительно могло иметь для него значение, и что ответ ее в самом деле его тревожит.

— Так, значит, вы поняли до конца все, что я пыталась сделать? — спросила она.

— Конечно, для чего же я и кинулся к вам, когда вас увидел, как не для того, чтобы поблагодарить вас?

— Да, вы так и сказали.

— А вы что, мне не верите?

Она на мгновение взглянула на его руку, по-прежнему лежавшую на ее руке; заметив этот взгляд, он тут же ее отдернул и с какой-то тревогою скрестил обе свои на груди. Оставив его вопрос без ответа, она продолжала:

— А вы когда-нибудь обо мне говорили?

— Говорил о вас?

— Ну о том, что я работаю там… что все знаю и еще что-то в этом роде.

— Никогда, ни одной душе! — воскликнул он.

От волнения у нее сдавило горло; последовала еще одна пауза; потом она снова вернулась к тому, о чем он ее только что спрашивал.

— Да, я убеждена, что вам это нравится, то, что вы всегда можете найти меня там и что дела у нас идут так легко и слаженно. Если только вообще они куда-то идут, а не стоят на месте, — засмеялась она. — Но если даже и так, то почти всегда на каком-нибудь интересном месте!

Он собирался сказать что-то в ответ, но она опередила его и весело и просто воскликнула:

— Вам хочется в жизни очень многого, много комфорта, и слуг, и роскоши — вы хотите, чтобы жизнь была для вас как можно приятнее. Поэтому, насколько в силах некоего лица способствовать тому, чтобы это было так…

Она повернулась к нему с улыбкой, как будто что-то соображая.

— Послушайте, послушайте! — Все это его очень забавляло. — Ну и что же тогда? — спросил он словно для того, чтобы доставить ей удовольствие.

— Ну так означенное лицо должно действовать исправно, мы должны так или иначе это для вас наладить.

Откинув голову назад, он расхохотался; его это действительно веселило.

— Ну да, так или иначе!

— Что же, думается, каждый из нас что-то делает, не правда ли? Каждый по-своему и в меру своих ограниченных способностей. Мне, во всяком случае, радостно думать, что вы этому рады; уверяю вас, я делаю все, что только в моих силах.

— Вы делаете больше, чем кто бы то ни было! — Он зажег спичку, чтобы закурить еще одну сигарету, и пламя осветило на миг завершенную красоту его лица, умножавшего приветливою улыбкой признательность, которую оно излучало.

— Знаете, вы удивительно умны; вы умнее, умнее, умнее!.. — Он едва не произнес что-то ни с чем не сообразное; но потом, пустив клубы дыма и резким движением повернувшись на скамейке, умолк.

 

17

Несмотря на его недомолвку, а может быть, как раз по этой причине девушка почувствовала, что фигура леди Бредин, имени которой он едва не изрек, выросла вдруг перед ними, и с ее стороны было уже явным притворством, когда, выждав немного, она спросила:

— Умнее кого?

— Знаете, если бы я только не боялся, что вы сочтете меня краснобаем, я бы сказал — умнее всех! А если вы уйдете из вашей конторы, то где же вы тогда будете работать? — спросил он уже более серьезным тоном.

— О, это будет так далеко, что вам меня не найти!

— Я вас найду везде.

Это было сказано настолько более решительно, чем все предыдущее, что истолковать его слова иначе она не могла. «Я готова все для вас сделать! Я готова все для вас сделать!» — повторяла она. Она чувствовала, что все уже сказано, так могло ли иметь значение, добавит она что-нибудь или нет? Поэтому достаточно было одного пустячного замечания, чтобы великодушно избавить его от неловкости, в которую повергал этот торжественный тон его или ее слов. — Конечно же, вам, должно быть, приятно думать, что около вас есть люди с такими чувствами.

Он, однако, сразу не отозвался на эти слова; он только глядел куда-то в сторону и курил.

— Но вообще-то вы ведь не собираетесь менять, профессию? — спросил он наконец. — Вы по-прежнему будете работать в одной из почтовых контор?

— Да, по-моему, у меня есть к этому способности.

— Еще бы! Кто же может с вами сравниться! — Тут он повернулся к ней снова. — А что, переход на новое место дает вам большие преимущества?

— На окраине квартиры дешевле. Я ведь живу с матерью. Нам нужны комнаты попросторнее; и притом есть одно определенное место, которое удобно мне по особым соображениям.

Он задумался:

— А где же это?

— О, вам это совсем не по дороге. У вас не хватит времени ехать так далеко.

— Но я же вам сказал, что приеду куда угодно. Вы что, мне не верите?

— Да, раз-другой. А потом увидите, что вам это не подходит.

Он курил и думал; чуть потянувшись и выставив вперед ноги, постарался устроиться поудобнее.

— Да, да, я верю всему, что вы говорите. Я все принимаю, в этом есть что-то необыкновенное.

Ее, разумеется, поразило — и к чувству этому почти не примешивалось никакой горечи, — что, позволив себе вести себя с ним так, как будто он был ее давним другом, стараясь все для него уладить и оказать ему то единственное благодеяние, какое ей было под силу, она становится в его глазах необыкновенной.

— Не уезжайте, не уезжайте! — продолжал он. — Мне будет так ужасно вас не хватать!

— Так, выходит, с вашей стороны это вполне определенная просьба? — О, как ей хотелось, чтобы к словам ее не примешивалось никакой жесткости, чтобы это не походило на то, что она торгуется с ним! Ей это должно было достаться совсем легко, ибо, в сущности, что же она от всего этого выгадывала? И прежде, чем он успел ответить, она добавила: — Уж если говорить все до конца, то я должна вам сказать, что в работе у Кокера кое-что особенно меня привлекает. Туда приходят все люди вашего круга. Мне нравятся все эти ужасы.

— Ужасы?

— Те, которые вы все — вы знаете, кого я имею в виду: ваше общество — выкладываете передо мной с такой безучастностью, как будто я не человек, а просто почтовый ящик.

Слова эти привели его в большое волнение:

— Но ведь они же не знают!

— Не знают того, что я не дура? Ну конечно, нет, откуда же им знать?

— Да, в самом дел®, откуда! — сочувственно подтвердил капитан. — Но, может быть, все-таки «ужасы» чересчур уж сильное слово?

— То, что делаете вы, как раз и есть это чересчур! — выпалила вдруг девушка.

— То, что делаю я?

— Ваше сумасбродство, ваш эгоизм, ваша безнравственность, ваши преступления, — продолжала она, не замечая, как он переменился в лице.

— Подумать только! — Лицо это выражало величайшее изумление.

— Говорю вам, они нравятся мне, я попросту упиваюсь ими. Только не будем больше к этому возвращаться, — спокойно продолжала она, — ведь единственное, что достается на мою долю, это невинное удовольствие от того, что я что-то знаю. Знаю, знаю, знаю!.. — вкрадчиво прошептала она.

— Да, так ведь оно и было у нас с вами, — ответил он уже гораздо свободнее и проще.

Этой простотой его она могла насладиться сполна в тишине, когда оба они умолкли.

— Если я останусь потому, что вы этого захотели — а я, пожалуй, способна это сделать, — есть две или три вещи, которые, по-моему, вам следовало бы помнить. Одна — это то, что иногда я просиживаю там и дни, и недели, а вы не появляетесь ни разу.

— Верьте, я буду приходить теперь каждый день! — воскликнул он.

В эту минуту ей хотелось положить свою руку так, как незадолго до того положил он, но она удержала себя; было заметно, что он поразился той умиротворенности, с какою она сказала:

— Вы же не сможете! Вы же не сможете!

И совершенно очевидно было, что ему надо только вглядеться в неуклюже шевелившуюся вокруг них тьму, чтобы увидеть, что он и действительно бы не смог; и в это мгновение от одного его молчания все, что они не решались назвать своими именами, присутствие людей, вокруг которых все время петляли их мысли, сделалось как бы частью безмолвного их общения, утвердившейся меж ними нерасторжимой связи. Все было так, как если бы, какие-то минуты сидя рядом, они увидели все это друг у друга в глазах, увидели так много, что им совершенно незачем было обращать это в звучащую речь.

— Вы в опасности, в опасности!.. — Голос ее дрожал, и ей оставалось только снова погрузиться в молчание.

В эту минуту он опять откинулся назад, не проронив ни слова, и лицо его приняло еще более странное выражение. Оно сделалось до того странным, что спустя несколько мгновений девушка вскочила с места. Она стояла теперь так, как будто разговор их уже окончен и он просто сидит и на нее смотрит. Все было так, как будто появление третьего лица, которое они вдруг ввели, заставляло их обоих быть теперь особенно осторожными, и единственным, что он мог наконец вымолвить, было:

— Вот так-то!

— Вот так-то! — столь же сдержанно повторила девушка. Он сидел неподвижно, и она добавила: — Я вас не оставлю. Прощайте.

— Прощайте? — переспросил он с какой-то мольбой, но не сделав при этом ни одного движения.

— Я не очень-то знаю, как все будет, но я вас не оставлю, — повторила она. — Ну что ж. Прощайте.

Он мгновенно выпрямился, швырнул в сторону сигарету. Лицо его горело.

— Послушайте… послушайте!

— Нет, не надо; я должна вас сейчас оставить, — продолжала она, как будто не слыша его слов.

— Послушайте… послушайте! — Он попытался снова взять ее за руку, не поднимаясь, однако, с места.

Но жест его окончательно все решил: в конце концов, ведь это было не лучше, чем если бы он пригласил ее на ужин.

— Вы не должны идти со мной. Нет, нет!

Он снова отшатнулся, совершенно пришибленный, словно она его оттолкнула.

— А нельзя мне проводить вас до дому?

— Нет, нет. Позвольте мне уйти. — У него был такой вид, как будто она даже его ударила, но ей это было все равно, и голос, которым она произносила эти слова — можно было подумать, что она и на самом деле рассержена, — звучал с такой силой, как будто она приказывала ему: «Не смейте за мной идти!»

— Послушайте, послушайте, — невзирая на все, молил он.

— Я вас не оставлю! — вскричала она снова, на этот раз уже гневно, после чего не ушла даже, а убежала. Пораженный, он только глядел ей вслед.

 

18

Последнее время мистер Мадж был так занят своими пресловутыми планами, что на какое-то время перестал донимать ее уговорами перейти работать в другую контору. Однако по прибытии в Борнмут, который оказался выбранным для их совместного отдыха в результате длительных прикидок, расположившихся, должно быть, исключительно на несчетных заполненных цифрами страницах очень засаленной, но вполне пристойной записной книжки, все уводившее в сторону возможное было развеяно в прах, и в силу вступила стремительная необратимая явь. Планы с каждым часом все больше вытеснялись действительностью, и наша девушка испытывала большое облегчение, когда, сидя на пирсе и глядя на море и на людей вокруг, она видела, как тает их розоватый дымок, и чувствовала, что с каждой минутой этих подсчетов становится все меньше и меньше. Стояла чудеснейшая погода, и там, где они поселились — что было для нашей героини отчасти помехой, но отчасти и облегчением, — ее матери удалось подружиться с хозяйкой, и молодые люди могли поэтому располагать большей свободой. Родительница ее на протяжении всей этой недели в Борнмуте наслаждалась пребыванием в душной кухоньке и нескончаемой болтовней; последняя достигла уже таких пределов, что даже сам мистер Мадж — по натуре своей обычно склонный выведывать все тайны и, как он признавался сам, слишком пристально во все вглядываться — иронизировал по этому поводу, сидя со своей нареченной где-нибудь на скале или на палубе парохода, перевозившего их в виде плотно сжатых частиц огромного предающегося радостям жизни целого на берег Дорсета или на остров Уайт.

Сам он снимал комнату в другом доме, где быстро постиг, как это важно — не упустить ничего из виду, и не скрывал своих подозрений касательно того, что губительное взаимное потворство дурным страстям под кровлей, где жила его будущая теща, проистекало скорее всего от чрезмерной ее общительности. Наряду с этим он в полной мере понимал, что эта дама причинила бы ему больше беспокойства, не говоря уже о больших затратах, если бы она всюду ходила за ними по пятам, чем теперь, когда для того, чтобы удовлетворять свои вкусы, сущность которых они неизменно обходили молчанием, она вручала своей квартирной хозяйке какие-то суммы, как будто в уплату за чай или за банку варенья. Таковы были возникавшие перед ними проблемы — таковы те повседневные преимущества, которые ему теперь надо было взвесить; нареченная же его, пока длился ее отпуск, испытывала странное и вместе с тем приятное и почти томное ощущение какого-то спада. Она чувствовала, что у нее совершенно нет сил что-то делать, что ей хочется раствориться в тишине и отдаться во власть воспоминаний. Ей не хотелось ни гулять, ни ездить на пароходе; ей достаточно было сидеть где-нибудь на скамейке и любоваться морем, и не быть в конторе Кокера, и не видеть клерка. Она, казалось, все еще чего-то ждала, и это что-то было сродни бесчисленным обсуждениям, в результате которых в масштабе всего земного шара нашла себе место эта их маленькая, проведенная в праздности неделя. Что-то в конце концов действительно появилось, но вряд ли это могло достойным образом увенчать с таким трудом возведенное здание.

Всякого рода приготовления и меры предосторожности были в такой степени присущи самой натуре мистера Маджа, что стоило только одним из этих растений увянуть, как рядом тотчас же вырастали другие. Он уж, во всяком случае, всегда был способен обдумывать во вторник проект поехать в четверг в Суонидж на пароходе, а в четверг — рассуждать о том, не заказать ли рубленые почки в субботу. Помимо всего прочего, у него была еще одна никогда не покидавшая его способность: он неукоснительно добивался определенности насчет того, куда они пойдут и что будут делать в такой-то день, если первоначальные планы почему-либо не осуществятся. Словом, ему было чем себя занять, и его возлюбленной никогда еще не доводилось так пристально все это разглядеть. Но надо сказать, что занятия его меньше всего мешали ей сейчас жить так, как ей этого хотелось. А хотелось ей, чтобы все осталось так, как есть, если только все вообще могло длиться. Она готова была даже без огорчения примириться с тем, что бережливость ее жениха доходила до того, что те гроши, которые они платили за право находиться на пирсе, принимались в расчет при выборе других развлечений. Постояльцы Лейдла и Траппа, те умели развлекаться на свой лад, а ей вот приходилось сидеть и выслушивать, как мистер Мадж рассказывает о том, что он мог бы сделать, если бы не пошел купаться, или о том, как бы он хорошо искупался, если бы ему не надлежало делать чего-то еще. Он, разумеется, всегда был теперь с ней, всегда сидел рядом; она видела его больше, чем «ежечасно», чем когда бы то ни было, больше даже, чем это могло быть, если бы, поддавшись его уговорам, она перешла на работу в Чок-Фарм. Она предпочитала сидеть в самом дальнем углу, подальше от оркестра и чуть в стороне; из-за этого у них нередко возникали размолвки: мистер Мадж постоянно напоминал ей, что надо садиться поближе, для того чтобы лучше оправдать затраченные на удовольствие деньги. Но убедить ее было трудно, ибо сама она считала, что все затраты оправданы уже тем, что ей удается видеть, как события минувшего года смыкаются и сливаются воедино, как они преображаются от удивительной перегонки, превращающей грусть и нищету, страсть и усилие — в знание и жизненный опыт.

Она была довольна тем, что так преодолела их (ибо она убедила себя, что это действительно так), и самым странным было то, что она уже больше не тосковала по проходившим перед нею картинам недавнего прошлого и ее не тянуло к этому прошлому возвращаться. На солнце, на ветру, среди всех морских запахов оно стало казаться ей чем-то фантастическим и далеким. А коль скоро мистеру Маджу нравилось смотреть на проходившие мимо процессии — и в Борнмуте, и на пирсе, совершенно так же, как в кварталах Чок-Фарм или где бы там ни было, — то она приучила себя относиться без раздражения к тому, что он принимался всякий раз считать их участников. Среди последних особенно выделялись препротивные женщины, чаще всего толстые, в белых башмаках и мужских фуражках; они неизменно привлекали его внимание, но ей это было все равно; это не были люди из высшего общества, из мира Кокера, и Лейдла, и Траппа, однако они предоставляли ему безграничные возможности блеснуть своими способностями — памятью, глубокомыслием и остроумием. Никогда еще она не была с ним так терпелива, никогда не удавалось ей так легко склонить его на безудержную болтовню, меж тем как она сама втайне от него вела в это время свои разговоры. Это были разговоры с собой; и если оба они были до чрезвычайности бережливы, то ее бережливость — искусство, которым она овладела сполна, — заключалась в уменье затрачивать минимальное число слов, достаточное для того, чтобы собеседник ее не спохватился и продолжал говорить — непрерывно и невозмутимо.

Он приходил в восторг от пестрой толпы, не зная — или, во всяком случае, ничем не выказывая, что знает, — сколь не похожи люди, проходившие перед ее внутренним взором, на всех этих женщин в морских фуражках и одетых в куртки приказчиков. Его наблюдения над типами людей и вообще его отношение к этому зрелищу возвращало ее к перспективе жизни на Чок-Фарм. Иногда ее удивляло, что, работая у Кокера, он так мало всего извлек от соприкосновения с тем избранным обществом, которое там бывало. Но вот однажды вечером, когда дни их безоблачного отдыха уже подходили к концу, он предоставил ей такое доказательство своей стойкости, что она даже устыдилась, что все еще продолжает от него что-то скрывать. Это было нечто такое, о чем при всей своей словоохотливости он все же сумел умолчать, выжидая, пока не будут решены другие вопросы. Он объявил ей наконец, что готов жениться на ней, что дела его окончательно определились. Его повысили в должности на Чок-Фарм; его принимали в участники предприятия, и решение всех остальных пайщиков, что он обладает достаточным для этого капиталом, было для него самым лестным признанием, какое он получал за всю свою жизнь. Поэтому им больше уже незачем ждать, и свадьбу можно будет назначить на самое ближайшее время. Они и назначат этот день еще до своего отъезда отсюда, а он успел уже, между прочим, приглядеть славный домик. В первое же воскресенье он повезет ее туда, чтобы она могла посмотреть сама.

 

19

То, что он до последней минуты не сообщал ей эту важную новость, что он затаил ее в себе и не пустил в ход этот козырь тогда, когда она слушала его болтовню и когда они вместе предавались отдыху, было одним из тех неожиданных поступков, какими он все еще мог производить на нее впечатление; это чем-то напоминало ей о сокрытой в нем силе, той самой, с которой он тогда выставил вон пьяного солдата, говорило о его жизненном опыте, сказавшемся и на его карьере. Это заставило ее немного прислушаться к доносившейся до нее музыке; она поверила так, как, может быть, не верила раньше, что будущее ее определилось. Ясно было, что мистер Мадж — это ее судьба; но как раз в эту минуту она сидела, глядя куда-то в сторону, и когда она наконец снова услышала его голос, он не увидел ее лица. Он не заметил на глазах у нее слезинок, а ведь они-то отчасти и объясняли, почему она все еще медлит с ответом, и он дерзнул выразить надежду, что теперь-то она насытилась своим пребыванием у Кокера. Тут она обернулась.

— Ну конечно. Там сейчас полное затишье. Никто не приходит, разве что какие-нибудь американцы от Траппа, а от этих нечего особенно ожидать. Вряд ли у них вообще есть тайны.

— Тогда выходит, что той исключительной причины, которая удерживала вас там, теперь уже нет?

Она на минуту задумалась.

— Да, той уже нет. Я все разгадала. Они все у меня в руках.

— Значит, вы можете уже перейти? Она все еще медлила с ответом.

— Нет, пока еще рано. Остается еще одна причина, совсем другая.

Он осмотрел ее всю, с ног до головы, как будто причину эту она держала то ли у себя во рту, то ли в перчатке, то ли под жакетом, а может быть, даже ухитрилась на нее сесть.

— Ну так назовите же ее мне, прошу вас.

— Тут я как-то раз вечером вышла, и мы сидели в Парке с одним господином, — сказала она наконец.

Он слушал ее с поистине безграничным доверием, и теперь она даже сама не могла понять, почему ее это не раздражает. Оттого, что она имела возможность открыть ему всю правду, которой никто не знал, ей становилось легко и свободно. Теперь ей действительно захотелось все рассказать и отнюдь не ради мистера Маджа, а только потому, что ей это было нужно самой. Правда эта заполняла весь тот отрезок жизни, с которым она готовилась расстаться, заливала его светом и окрашивала как некую картину, которую она непременно сохранит в сердце и которую, какими бы словами она ни пыталась ее описать, все равно не увидит никто другой. К тому же ей вовсе не хотелось возбуждать в мистере Мадже ревность; это не доставило бы ей ни малейшей радости, ибо та радость, которую она за последнее время изведала, отвратила ее от развлечений более заурядных. Да к тому же у него ведь и не было повода ее ревновать. Самым странным было то, что она всегда знала, что, вообще-то говоря, чувство его уязвимо; как видно, он и тут проявил осмотрительность: в сердце полюбившейся ему девушки не было яда. Она сразу же поняла, что никогда не может увлечься человеком, в котором какое-нибудь другое, более высокое чувство не пересилит ревность.

— А для чего же все это понадобилось? — спросил он с участием, которое отнюдь не говорило в его пользу.

— Ни для чего, мне просто представился случай пообещать ему, что я его не оставлю. Это один из моих клиентов.

— Так ведь это он должен думать о том, чтобы вас не оставить.

— Он-то меня не оставит. Но я должна продержаться там до тех пор, пока я буду ему нужна.

— Нужна, чтобы сидеть с ним в Парке?

— Может быть, буду нужна и для этого, но я этого делать не стану. Я была рада его повидать, но все сложилось так, что с нас хватит и одного раза. Я могу принести ему больше пользы другим способом.

— А скажите, каким же?

— Ну, в другом месте.

— В другом месте? Подумать только!

Эти слова она слышала и от капитана Эверарда, но насколько же иначе они звучали в его устах!

— Нечего вам думать. Ничего тут нет. И все же, может быть, вам следует знать.

— Ну конечно, следует. Так что же дальше?

— Да как раз то самое, что я ему и сказала. Что я готова сделать для него что угодно.

— То есть как это «что угодно»?

— Всё.

Мистер Мадж ответил на это тем, что незамедлительно вытащил из кармана пакет с какими-то сластями. Сласти были предусмотрены с самого начала программой поездки, но только три дня спустя обрели форму и вкус шоколадных конфет.

— Возьмите еще одну, вот эту, — попросил он. Она взяла конфету, но не ту, которую он предлагал, после чего он продолжал: — Что же было потом?

— Потом?

— Что же вы сделали после того, как сказали ему, что готовы для него на все, что угодно?

— Я просто ушла.

— Из Парка?

— Да, и оставила его там. Я не позволила ему идти за мной.

— Тогда что же вы ему позволили делать?

— Ничего не позволила.

С минуту мистер Мадж размышлял:

— Так для чего же вы тогда туда ходили? Сказано это было даже не без некоторой укоризны.

— Я тогда сама еще точно не знала. Должно быть, для того, чтобы побыть с ним, один раз. Ему грозит опасность, и я хотела, чтобы он знал, что я об этом знаю. От этого наши встречи у Кокера — а именно из-за них я и не хочу уходить оттуда — становятся более интересными.

— Все это становится до чрезвычайности интересным для меня, — простодушно заявил мистер Мадж. — Так, выходит, он не пошел за вами следом? — спросил он. — Я бы пошел!

— Да, конечно. Помнится, вы же с этого и начали. Вы не можете выдержать никакого сравнения с ним.

— Никто не может выдержать сравнения с вами, моя дорогая. Вы становитесь дерзкой! Какая же это опасность ему грозит?

— Что его выследят. Он любит одну даму, и это незаконно, и я открыла его тайну.

— Это кое-что открывает и для меня! — пошутил мистер Мадж. — Так, выходит, у этой дамы есть муж?

— Неважно, что у нее есть! Оба они в страшной опасности, но он находится в худшем положении, потому что источником опасности для него является и сама эта дама.

— Совсем как вы для меня, та, кого я люблю? Если он так же напуган, как и я…

— Напуган он еще больше. Он боится не одной этой дамы, он боится и кое-чего другого.

Мистер Мадж выбрал еще одну шоколадку.

— Ну, я-то боюсь только одного! Но, скажите на милость, как же это вы можете ему помочь?

— Не знаю… может быть, и никак. Но пока есть хоть один шанс…

— Так вы не уйдете оттуда?

— Нет, вам придется меня дожидаться. Мистер Мадж смаковал таявшую у него во рту конфету.

— Да, но что же вы тогда от него получите?

— Получу?

— Да, если вы ему поможете.

— Ничего, ровным счетом ничего.

— В таком случае что же от него получу я? — спросил мистер Мадж. — Ради чего я должен ждать?

Девушка на минуту задумалась; потом она встала, чтобы идти.

— Да он о вас и слыхом не слыхал, — ответила она.

— Как, вы обо мне даже не упомянули?

— Мы вообще ни о чем не упоминали. То, что я вам рассказала, я все разузнала сама.

Сидевший на скамейке мистер Мадж поднял на нее глаза; часто бывало, что, когда он предлагал ей пройтись, ей не хотелось двигаться с места. Но теперь, когда ему, как видно, хотелось сидеть, у нее явилось желание идти.

— Но вы не сказали мне, что разузнал он.

Она посмотрела на него.

— Да он даже не знает о том, что вы есть, мой милый!

Продолжая сидеть, жених ее все еще хотел от нее чего-то добиться; поза его чем-то походила на ту, в которой она последний раз оставила капитана Эверарда, но впечатление, которое он производил, было совсем иным.

— Но тогда при чем же тут я?

— Вы совсем ни при чем. В этом-то вся прелесть!

И она повернулась, чтобы смещаться с собравшейся вокруг оркестра толпой. Мистер Мадж тут же догнал ее и взял под руку — спокойно и крепко, и это означало, что он уверен в своей власти над нею; уверенность эта была так велика, что только тогда, когда они расставались на ночь возле ее дверей, он вернулся к тому, о чем она ему рассказала.

— А вы его после этого не видали?

— После этого вечера в Парке? Нет, ни разу.

— Какой же он невежа! — заключил мистер Мадж.

 

20

Капитана Эверарда она увидела снова только в конце октября, и на этот раз — единственный из всех, когда обстоятельства оказались для них неодолимой помехой, — ей так и не удалось перекинуться с ним хотя бы двумя словами. Даже тут, у себя в клетке, она ощущала этот чудесный купающийся в золоте день: осенний солнечный луч неясною полосою протянулся по блестевшему полу и, поднимаясь выше, ярко пламенел на поставленных в ряд бутылках с красным сиропом. Работа шла вяло, и контора чаще всего пустовала; город, как они говорили в клетке, еще не проснулся, и само ощущение этого дня при более благоприятных обстоятельствах было бы окружено романтическим ореолом той осенней поры, на которую приходится день святого Мартина. Клерк ушел обедать; сама она была занята инкассированием и, поглощенная этой работой, увидела, что капитан Эверард появился на минуту в конторе и что мистер Бактон успел уже им завладеть.

Он принес, как обычно, пять или шесть телеграмм; когда он заметил, что она его видит и взгляды их встретились, он поклонился ей и как-то беззвучно засмеялся — так, что в смехе этом она сумела прочесть что-то для себя новое: смехом этим он как бы каялся в своем недомыслии; он давал ей понять, что оказался недостаточно сообразительным, что под каким-нибудь предлогом непременно должен был подождать, пока она освободится. Мистер Бактон долго с ним занимался, а ее внимание было вскоре отвлечено другими посетителями; поэтому возникшее между ними в этот час свелось к одной полноте обоюдного молчания. Она уловила только, что он здоровался с ней, и успела поймать его брошенный на нее перед самым уходом взгляд. Скрытый в нем смысл сводился лишь к тому, что он с ней согласен: коль скоро они не могут решиться на откровенность друг с другом, им ни на что другое не должно решаться. Она это явно предпочитала; она могла быть такою же спокойной и равнодушной, как любая на ее месте, раз ничего другого не оставалось.

И однако, больше чем какая бы то ни было из их прежних встреч, эти считанные минуты поразили ее тем, что явили собой некий заметный шаг — и это случилось сразу, — оттого что теперь он определенно знал, что она готова для него сделать. Слова «что угодно, что угодно», произнесенные ею в Парке, перебегали теперь от нее к нему меж склоненных голов толпившихся в конторе людей. Все сложилось так, что им стало незачем прибегать к нелепым ухищрениям для того, чтобы сообщить что-то друг другу; прежняя их почтовая игра — с ее акцентами на вопросах и ответах и выплате сдачи — теперь, в свете их состоявшейся наконец встречи, выглядела довольно беспомощной попыткой. Все было так, как будто встретились они раз и навсегда, и встреча обрела несыханную власть над всем, что последовало за нею. Когда она вспоминала события этого вечера и то, как она уходила, словно для того, чтобы с ним навеки расстаться, слишком уж жалостной виделись и резкость ее, и этот решительный уход. Разве обоим им не запало в душу тогда что-то такое, что должно было длиться до конца жизни?

Надо признать, что, несмотря на эту отважно проведенную грань, известное раздражение после того, как он ушел, у нее все же осталось; чувство это очень скоро перенеслось на мистера Бактона, который, как только капитан Эверард удалился, уселся с его телеграммами за клопфер, препоручив ей всю остальную работу. Она, правда, знала, что у нее еще есть возможность, если только она захочет, увидать эти телеграммы в подшивке; и весь остаток дня в ней боролись два чувства — сожаление о потерянном и внове утверждавшее себя торжество. И возобладало над всем, причем так, как того почти никогда еще не бывало, желание сразу же выскочить из конторы, догнать этот осенний день, прежде чем он канет в вечность, и побежать в Парк, и, может быть, посидеть с ним там еще раз на скамейке. И долго еще, и неотступно ей чудилось, что, может быть, именно сейчас он пошел туда, и сидит, и ждет ее там. Сквозь тиканье клопфера она слышала, как он нетерпеливо разбрасывает тростью сухие осенние листья. Но почему же именно сейчас видение это овладело ею с такой силой, так ее потрясло? В этот день было даже время — от четырех до пяти часов, — когда она едва не плакала от отчаяния — и от счастья.

Около пяти контора опять наполнилась людьми; можно было подумать, что город пробудился от сна; работы у нее прибавилось — все превращалось в отрывистые движения и толчки, она штамповала почту; хрустящие билеты вылетали из ее рук, а она шептала: «Последний день, самый… последний день!» Последний день чего? Этого она не могла бы сказать. Она знала, что если бы только ей удалось выбраться вдруг из клетки, она бы ни минуты не думала о том, что сейчас не время, что еще не стемнело. Она бы кинулась на Парк-Чеймберс и оставалась там. Она бы ждала, не уходила, потом позвонила бы, спросила, вошла, осталась сидеть на лестнице. Может быть, в душе она ощущала, что это последний из золотых дней, последний случай увидеть, как неясный солнечный луч клонится под таким вот углом в пропитанный смесью запахов магазин, последняя для нее возможность услышать, как он еще раз повторит слова, которые там, в Парке, она едва дала ему вымолвить: «Послушайте, послушайте!» Слова эти все время звучали у нее в ушах; но сегодня звучание это было неумолимым, оно становилось все громче и громче. Что же могло значить тогда это слово? Что именно она должна была от него услышать? Что бы это ни было, теперь она со всей ясностью осознала, что если бы она только махнула на все рукой, если бы в ней пробудилась тогда безудержная, неколебимая решимость, ей бы все так или иначе открылось. Когда часы пробили пять, она готова была сказать мистеру Бактону, что заболела, что ей становится хуже и хуже. Слова эти вертелись у нее на языке, и она уже представила себе, как бледнеет и, изобразив на лице смертельную усталость, говорит: «Мне нехорошо, я должна уйти. Если мне станет лучше, то я вернусь. Простите, но я должна уйти». И только она приготовилась это произнести, как в конторе снова появился капитан Эверард, и реальное появление его за один миг произвело в ее мятущейся душе самый неожиданный переворот. Он, сам того не зная, умиротворил это поднявшееся смятение, и достаточно было ему побыть там минуту, чтобы девушка увидела, что она спасена.

Именно этим словом она назвала случившееся, как только прошла эта первая минута. В конторе и на этот раз были другие клиенты, которых ей приходилось обслуживать, и все, что ей хотелось ему сказать, она могла выразить только молчанием. Но само молчание это преисполнялось еще большего значения, чем когда-либо, ибо в глазах у нее он мог прочесть мольбу. «Не волнуйтесь, не волнуйтесь», — говорили эти глаза, и они же прочли его ответ: «Я сделаю все, как вы скажете; я на вас даже не взгляну… да, да!» По-дружески и очень щедро продолжали они вот так заверять, что даже не взглянут, ни за что на свете не взглянут. И все же от нее не укрылось, что там, на другом конце стойки, находившемся в ведении мистера Бактона, он снова что-то решает и не может решить. Безысходность эта так его захватила, что вслед за тем она увидала, как, не дождавшись своей очереди, он отошел, и все медлил, и снова ждал, и курил, и поглядывал по сторонам; как он потом подошел к прилавку магазина, за которым оказался сам Кокер, и как будто к чему-то приценялся. Он и в самом деле что-то выбрал, за что-то заплатил и долго стоял там спиною к ней, не позволяя себе оглянуться, чтобы узнать, освободилась она или нет. Дело кончилось тем, что он пробыл в конторе так долго, как никогда, и, несмотря на это, как только он все-таки оглянулся, она увидела, что он явно спешит, а она уже снова была занята, и он устремился к другому телеграфисту, ее помощнику, который только что успел отпустить своего клиента. Все это время в руках у него не было ни писем, ни телеграмм, и теперь, когда он находился совсем близко от нее — ибо сидела она рядом с клерком, — она была сама не своя потому только, что увидела, что он поглядел на ее соседа и открывает рот, чтобы что-то сказать. Взвинченные нервы ее не могли этого вынести. Он попросил дать ему почтовый указатель, и молодой человек вытащил совершенно новый; тогда он сказал, что не собирается покупать его и что указатель нужен ему всего на несколько минут, чтобы навести справку; ему достали другой, и он снова отошел в сторону.

Чем же он все-таки околдовал ее? И чего от нее хотел? Это было не что иное, как все то же усугубленное «Послушайте!». В эту минуту ее охватил странный и чудовищный страх перед ним — в ушах у нее навязчиво гудело, что, если все это стоит ей такого напряжения, ей немедленно надо бежать отсюда и перебираться на Чок-Фарм. Вместе с этим отчаянным страхом и явившимся вслед раздумьем пришла мысль, что если она действительно так ему нужна, как можно было заключить из его поведения, то это лишь для того, чтобы она сделала «что угодно», как она ему тогда обещала, то «все», о котором ей так захотелось рассказать потом мистеру Маджу. Может быть, ему нужна ее помощь, может быть, у него есть к ней какая-нибудь особая просьба: хоть, правду говоря, это никак не явствовало из его поведения; напротив, оно скорее уж говорило о затруднительном положении, в которое он попал, о его замешательстве; во всем, что он делал, сквозило желание, чтобы ему не столько помогли, сколько просто обошлись с ним несколько мягче, чем то было последний раз. Но очень может быть, что никакой помощи от нее он вовсе не ждет, а что, напротив, стремится помочь ей сам. И однако ведь, увидав, что она снова освободилась, он все равно продолжал держаться поодаль; когда же он еще раз подошел к стойке, чтобы вернуть взятый им указатель, он обратился к мистеру Бактону, у мистера Бактона же он и купил на полкроны почтовых марок. После того как он получил все нужные ему марки, он, подумав немного, попросил еще десятишиллинговый бланк. Зачем это ему столько марок, если он пишет так мало писем? Как это он присоединит почтовый перевод к телеграмме? Она ждала, что вслед за тем он удалится в угол и будет составлять там одну из своих телеграмм — нет, не одну, а целых пять или шесть — только для того, чтобы продлить свое пребывание в конторе. Она твердо решила больше на него не смотреть, и теперь могла только угадывать те движения, которые он делал, угадывать даже, куда направляется его взгляд. Но в конце концов она все же увидела, как он куда-то ринулся, скорее всего к стене, где у них висели бланки. Тут она внезапно почувствовала, что продолжаться так это больше не может. Сидевший рядом с ней клерк только что взял телеграмму из рук клиента — и вот, для того, чтобы чем-нибудь подавить охватившее ее волнение, она вырвала телеграмму из его рук. Движение ее было таким резким, что клерк удивленно на нее посмотрел, и она заметила также, что выходка ее привлекла внимание мистера Бактона. Последний, кинув на нее изумленный взгляд, казалось, какое-то мгновение раздумывал, не выхватить ли ему, в свою очередь, этот бланк из рук девушки, с тем чтобы ей досадить. Но она упредила эту месть — она взглянула ему в глаза с такой прямотой, с какой еще никогда не глядела. Этого было достаточно: на этот раз ей удалось парализовать его одной только силой взгляда. И, прихватив свой трофей, она тут же укрылась от него, усевшись за клопфер.

 

21

На следующий день все началось сначала; так продолжалось три дня, и на третий день она уже знала, что происходит. Когда в тот раз она покинула свое временное убежище, капитана Эверарда в конторе уже не оказалось. В тот вечер он больше не возвращался, хоть она и считала, что он может вернуться и что все будет легче оттого, что и утром, и днем в контору приходит много народу, что иные клиенты возвращаются так по нескольку раз и что поэтому его новое появление у них, может быть, и не привлечет ничьего внимания. На другой день все сложилось иначе, и, в общем-то, хуже. На этот раз он имел уже возможность к ней подойти — она даже почувствовала, что пожинает плоды того взгляда, который она бросила накануне на мистера Бактона; однако то, что он посылал свои телеграммы через нее, нисколько не упростило дела — несмотря на то, что обстоятельства были неумолимы, она сумела прийти к новому убеждению. Неумолимость эта ее ужасала, но телеграммы его — на этот раз именно телеграммы, а не просто поводы для того, чтобы увидеться с ней, — были, вне всякого сомнения, искренни, меж тем убежденность ее созрела за одну ночь. Все было совсем просто; она почувствовала это еще накануне, когда стала думать, что он больше не нуждается в ее помощи, что ему достаточно той, которую она ему оказала, что теперь он сам готовится ей помочь. Он приезжал в город только раза три или самое большее четыре; ему непременно надо было уехать; но зато теперь, когда он снова возле нее, он останется столько, сколько она захочет. Понемногу все пришло в полную ясность, хотя, едва только он снова появился у них в конторе, она, в общем-то, уже поняла, что все это означает.

Именно по этой причине накануне в восемь часов вечера, в то время когда она обычно уходила домой, она никак не могла решиться уйти и все медлила и старалась растянуть остающиеся минуты. Она заканчивала последние дела или, во всяком случае, делала вид, что занята ими; клетка превратилась теперь для нее в надежное убежище, и она просто боялась другой половины своей жизни, той, что ожидала ее, когда настанет пора это убежище покинуть. Ожидать ее мог он; это он был другой половиной ее жизни; его-то она и боялась. Самая удивительная перемена произошла в ней с тех пор, как ей стало казаться, что он хочет сообщить ей что-то такое, ради чего он, должно быть, теперь и вернулся. Незадолго до того, как это случилось, в этот зачарованный день она уже видела, как без колебаний приближается к швейцару на Парк-Чеймберс; когда же ворвавшаяся в ее сознание догадка все изменила, то, покинув наконец контору Кокера, она направилась прямо домой — и это было первый раз за все время после того, как она вернулась из Борнмута. В течение нескольких недель каждый вечер проходила она мимо его дома, а сейчас вот никакая сила не могла бы заставить ее это сделать. Перемену эту сотворил в ней страх, а источником этого страха была перемена в нем самом, которой она не могла не наметить, — достаточно было только взглянуть на его лицо, как ни странно ей было обнаружить нечто ужасающее в чертах, прекраснее которых для нее ничего не было на свете. В тот вечер, когда они сидели в Парке, он понял, что она не хочет, чтобы он приглашал ее на ужин; но теперь он уже больше не думал о том уроке, который она ему дала, — фактически каждым взглядом своим он только и делал, что ее приглашал. Вот чем были заняты ее мысли эти три дня. Он приходил в каждый из этих дней по два раза, и все выглядело так, как будто он предоставляет ей возможность смягчиться. В конце концов, думалось ей в промежутках между его появлениями, это ведь самое большее, что он себе позволял. Она отлично понимала, что в некоторых отношениях он щадит ее, но были еще и другие примечательные стороны жизни, и тут, как ей казалось, в самом молчании ее он должен был уловить слова самозабвенной мольбы. Удивительнее всего было то, что он не стоял за углом, когда она выходила вечером из конторы. А ведь это бы напрашивалось само собою — само собою, если бы не его редкостное добросердечие. Она по-прежнему приписывала сдержанность его тому, что он услыхал ее немую мольбу, а единственным, чем он вознаграждал ее, была та задушевная простота, с какою он мог бы, например, сказать: «Да, я приехал в город всего на два-три дня, но, знаете, я бы остался».

Ей чудилось, что каждый день, каждый час он напоминает ей о том, сколь быстротечно время; напоминание это достигло своего апогея, когда она узнала, что остается всего два дня, что в конце концов — и это было всего страшнее! — остался только один.

Было еще и другое, что ее поражало, — поступки, которые он совершал с заранее обдуманной целью; самый примечательный из них — если только не самый незаметный — поразил ее уже тем, что не вызвал в ней чувства протеста. То ли это было ее разыгравшееся воображение, то ли душевное расстройство, в которое его повергла смятенная страсть, но раз или два ей чудилось, что он выкладывает лишние деньги — соверены, не имеющие никакого отношения к тем мелким суммам, которыми ему постоянно приходилось рассчитываться, — словно ожидая, что она отнесется к этому благосклонно и не станет противиться, когда эти деньги окажутся вдруг у нее в руках. Самым странным во всем этом было то оправдание, которое она, хоть и несколько непоследовательно, но все же пыталась найти для его поступка. Он хотел заплатить ей именно потому, что платить было не за что. Он хотел предложить ей то, что она все равно — и он это знал — не примет. Он хотел показать ей, как велико его уважение к ней, предоставив ей исключительный случай показать ему, сколь она этого уважения достойна. Среди самых сухих расчетов глаза их говорили об этом. На третий день он принес телеграмму, которая, по всей видимости, чем-то напоминала эти заблудившиеся золотые монеты — послание, которое он сначала наскоро сочинил, а потом, пораздумав, взял назад прежде, чем она успела поставить штемпель. У нее было достаточно времени, чтобы прочесть ее до того, как он решил, что лучше ее все же не посылать. Телеграмма эта не была адресована леди Бредин в Твиндл, где, как ей было известно, находилась ее светлость, и лишь потому, что с тем же успехом ее можно было адресовать доктору Базарду в Бриквуд; последнее было даже еще лучше, ибо при этом он не выдавал столь беззастенчиво ту, с чьей репутацией ему как-никак приходилось считаться. Разумеется, в последнем случае разобраться становилось труднее, так как все ограничивалось одними намеками, тем не менее можно было обнаружить, что существует некий код, допускающий возможность общения, при котором леди Бредин в Твиндле и доктор Базард в Бриквуде являются в известном смысле одним и тем же лицом. Так или иначе текст телеграммы, которую он, протянув ей, взял тут же обратно, состоял из короткой, но выразительной фразы: «Совершенно невозможно». Главное заключалось не в том, чтобы передать ее. Главным было увидеть, что там написано. Совершенно невозможным было для него поехать в Твиндл или в Бриквуд, прежде чем что-то не решится в конторе Кокера.

Вместе с тем логическим выводом из этого для нее самой было то, что она не вправе заниматься устройством собственных дел, коль скоро она все теперь знает. А знала она, что ему грозит смертельная опасность, что он в безвыходном положении; но только откуда же ей было знать, где лучше всего быть в эти дни несчастной девушке из почтовой конторы? Все более и более очевидным становилось для нее то, что, если бы он сообщил ей, что свободен, что все, во что она глубоко вникала, было теперь законченною главою, она могла бы понять его и встречаться с ним и его слушать. Но ничего такого он сообщить ей не мог и только суетился и путался от сознания собственного бессилия. Глава эта ни в какой степени не была закончена и для другой стороны; а у другой стороны были какие-то преимущества перед нею: это было видно по всему его поведению и даже, может быть, по его лицу; вместе с тем он, казалось, всем существом просил ее ничего не вспоминать, ни о чем не думать. Пока же она вспоминала и думала, ему оставалось только ходить возле нее взад и вперед и делать бессмысленные вещи, за которые ему потом было стыдно. Ему было стыдно за эти два слова, адресованные доктору Базарду; он смял взятую назад телеграмму и, сунув ее в карман, тотчас же ушел из конторы. Словами этими он малодушно выставил напоказ свое роковое, обреченное чувство. Все говорило о том, что он слишком пристыжен, чтобы вернуться. Он снова уехал из города; прошла неделя, потом другая. Разумеется, ему пришлось вернуться к той, в чьей власти находилась его судьба, та настояла — та знала, как это сделать, и он не мог задержаться даже на час. Всегда наступал какой-то день, и она его вызывала. Наша девушка знала и то, что теперь он посылает ей телеграммы из каких-то других контор. В конце концов она знала так много, что угадывать ей уже, в сущности, было нечего. Все оттенки определенностей были спутаны, сбиты.

 

22

Прошло восемнадцать дней, и она начала уже думать, что, может быть, больше никогда его не увидит. Так значит, он все понял: он обнаружил, что и у нее в жизни есть свои тайны и причины, чтобы поступить именно так, и даже помехи, что у девушки из почтовой конторы могут также быть свои затруднения. Он пленился ею; она еще больше выросла в его глазах от того расстояния, которое между ними образовалось, но вместе с тем он нашел в себе достаточно душевного такта, чтобы понять: приличие требует, чтобы он оставил ее в покое. Последние дни она с особенной силой ощущала всю ненадежность их отношений — о, если бы только вернуть все то, чем они были вначале, их счастье, их безмятежность, их красоту! — отношений простой служащей почтовой конторы и случайного ее посетителя, не больше. Шелковая ниточка, связавшая их по милости случая, могла порваться в любую минуту. К концу второй недели она почувствовала себя совершенно готовой принять решение, не сомневаясь уже, что теперь-то решение это будет окончательным. Она подождет еще несколько дней, чтобы он мог прийти к ней как совершенно посторонний человек — ибо по отношению к любому, даже самому назойливому случайному посетителю служащая такой вот конторы всегда считает себя обязанной что-то сделать, — после чего она дает знать мистеру Маджу, что готова к переезду в облюбованный им домик. В разговорах, которые велись о нем в Борнмуте, они уже обошли его вдвоем сверху донизу, задумываясь и мрачнея всякий раз, когда доходили до помещения, предназначенного для ее матери, которую девушка должна была подготовить к мысли о предстоявшей им перемене.

Сейчас он уже гораздо определеннее, нежели прежде, сообщил ей, что расчеты его вполне допускают присутствие в их доме упомянутой беспокойной особы, и, услыхав это, девушка не поверила своим ушам. В этом порыве его души было еще больше мужества, чем в том, что побудило тогда выдворить из конторы подвыпившего солдата. Причина, мешавшая ей уйти из конторы Кокера, свелась теперь, пожалуй, к одному только желанию сохранить за собою право на последнее слово. А последнее слово ее к этому дню, и пока его место не заступило другое, гласило, что она не оставит того друга и, какие бы трудности ни встретились впереди, она продолжает стоять на своем посту и тем самым поступает по чести. В том, как вел себя с нею тот друг, она уже видела столько благородства, что не приходилось сомневаться, — он появится снова и одно это появление ободрит ее и оставит по себе память, которая будет длиться. Были минуты, когда она уже видела перед собой этот его прощальный подарок, держала его, и были другие, когда она ощущала себя нищей, которая сидит с протянутою рукой и ждет подаяния от человека, который пока только начинает шарить в кармане. Она не приняла от него соверены, но пенсы она бы, разумеется, приняла. Ей казалось, что она слышит звон падающих к ней на стойку медяков. «Не тревожьтесь больше, — скажет он, — из-за такого худого клиента. Вы уже сделали все, что следует. Я вам благодарен за все и теперь освобождаю вас от забот обо мне. У каждого из нас своя жизнь. Я, правда, не очень-то много знаю о вашей, хоть она меня и интересует; но, думается, что у вас она есть. Моя, во всяком случае, меня уводит — уводит невесть куда. Что делать! Прощайте!» И слышались еще раз самые сладостные, самые смутные, венчающие все на свете слова: «Послушайте… послушайте!» Она представила себе эту картину во всей ее полноте; в ней было и то, как она отказалась «послушать», отказалась послушать что бы то ни было и все равно где. Меж тем случилось так, что в самом разгаре затеянного ею побега ей и довелось больше всего услыхать.

Однажды вечером он стремительно вошел в контору уже перед самым ее закрытием, и она прочла в его изменившемся до неузнаваемости лице подавленность и тревогу: оно выражало все что угодно, только не то, что он ее узнает. Он сунул ей телеграмму совсем так, как если бы от одного отчаяния и невообразимой спешки взгляд его помутнел и он ничего не видел вокруг. Но едва только она встретилась с ним глазами, как все осветилось, и свет этот сразу же набрал силу и наполнился смыслом. Все теперь стало на свои места, ибо это было сигналом, возвещающим ту самую «опасность»; казалось, что-то взметнулось со дна и неслось теперь неукротимым потоком. «Да, это случилось, беда наконец стряслась! Простите меня, ради бога, я так утруждал вас, так вам надоедал, но помогите мне, спасите меня — отправьте это без промедления, сию же секунду!» Да, конечно, случилось что-то страшное, разразилась какая-то катастрофа. Она тут же сообразила, кому адресована телеграмма: мисс Долмен из Пэрид Лодж, той, которой леди Бредин телеграфировала в Дувр последний раз и которую, после того как девушка вспомнила все, что с ней было связано раньше, она тогда еще для себя определила. Мисс Долмен фигурировала в их прежних телеграммах, а потом перестала появляться совсем, а теперь вот он настойчиво взывал именно к ней:

«Совершенно необходимо увидеться. Приезжайте последним поездом Виктории, если успеете. Если нет, утром как можно раньше обоих случаях отвечайте немедленно».

— Ответ оплачен? — спросила она. Мистер Бактон в эту минуту отлучился, а клерк — тот сидел за клопфером. В конторе не было ни одного клиента, и она подумала, что никогда еще, даже в тот вечер в Парке, ей не случалось оставаться с ним в такой близости.

— Да, оплачен, и прошу вас, как можно скорее. Девушка мгновенно наклеила марки.

— Она успеет на поезд! — едва переводя дух, заверила она так, как будто могла это гарантировать.

— Не знаю… Надеюсь, что успеет. Это страшно важно. Вы так любезны. Как можно быстрее, пожалуйста.

Было какое-то удивительное простодушие в том, что он забыл обо всем на свете, кроме грозившей ему опасности. Всего, что произошло между ними за это время, теперь как бы не было вовсе. Ну что же, она ведь и раньше хотела, чтобы все личное отошло в сторону. По счастью, самой ей не было в этом нужды; однако, прежде чем побежать к клопферу, она улучила минуту и, едва переводя дыхание, спросила:

— Случилось несчастье?

— Да! Да! Ужасный скандал!

Но на этом все и оборвалось; как только она кинулась к клопферу, едва не столкнув при этом сидевшего рядом клерка со стула, она услыхала, как хлопнула дверца кеба, в который он тут же вскочил. И в то время как он мчался куда-то, охваченный тревогой, чтобы еще что-то успеть, его обращенный к мисс Долмен призыв устремился к цели.

На следующее утро, минут через пять после того, как она пришла в контору, он снова туда явился, еще более расстроенный, и ей показалось, что он похож на мальчика, который чего-то испугался и прибежал к матери. Сослуживцы ее были на месте, и тут она поняла важную для себя вещь: стоило ей увидеть его волнение, его незащищенное испуганное лицо, как она сразу перестала на них обращать внимание. Ей стало ясно как никогда, что надо только действовать уверенно и прямо, и тогда они выдержат едва ли не все на свете. Ему нечего было отправлять — она не сомневалась в том, что все свои телеграммы он уже откуда-нибудь отправил, — и тем не менее его, как видно, мучил какой-то огромной важности вопрос. Он один был у него во взгляде, в котором погасла память обо всем остальном. Он был изможден охватившей его тревогой и, должно быть, за ночь не сомкнул глаз. Жалость ее к нему была так велика, что пробуждала в ней бог знает какую отвагу. И она, кажется, начинала наконец понимать, почему так глупо себя повела.

— Она не приехала? — едва слышно спросила девушка.

— Приехала, но тут какая-то ошибка. Нам нужна телеграмма.

— Телеграмма?

— Да, отправленная отсюда уже давно. Есть одна вещь, которую надо выяснить. Это очень, очень важно, сделайте это нам сейчас же.

Он вел себя так, как будто перед ним была одна из чужих ему молодых особ Найтсбриджа или Паддингтона; но ведь это уж только говорило о том, в какой он тревоге. Теперь она как никогда поняла, сколько всего она упустила из-за лакун и из-за того, что не знала ответов на иные из его телеграмм, сколько всего прошло мимо; все теперь было окутано мраком — и вдруг эта ослепительная вспышка! Вот что она увидела, вот что разгадала. Один из любовников содрогался от страха, стоя здесь перед ней, а другая была где-то за городом и тоже — в страхе. Все это очень живо представилось ей, и спустя несколько мгновений ей уже ничего больше знать не хотелось. Она не хотела знать никаких подробностей, никаких фактов, она не хотела видеть ближе их разоблачение, их позор.

— Когда была подана ваша телеграмма? Вы уверены, что подали ее именно здесь? — Она пыталась войти в роль молодой особы из Найтсбриджа.

— Да, здесь, сколько-то недель назад. Пять, шесть, семь, — он смутился, и в голосе его звучало нетерпение. — Может быть, вы помните, когда это было?

— Помню? — она с трудом увела с лица самую странную из улыбок.

Однако еще более странным было, может быть, то, что он все равно не понял, что она означала.

— А разве у вас не хранятся старые телеграммы?

— Какое-то время да.

— Сколько времени?

Она задумалась; она должна сыграть эту роль до конца, а она прекрасно знает, что сказала бы на ее месте та молодая особа, или, вернее, чего бы она не сказала.

— А вы можете назвать точную дату?

— Нет, никак! Помню только, что это было в августе, в последних числах. Отправлена она была в тот же адрес, что и вчерашняя.

— Ах, вот как! — вскричала девушка, потрясенная, как, может быть, никогда в жизни. Глядя ему в лицо, она ощутила вдруг, что держит всё в руке — так, как держала бы карандаш, который каждую минуту может сломаться, стоит ей только крепче его сдавить. Она почувствовала, что теперь она стала вершительницею их судеб, но само это чувство хлынуло на нее таким бурным потоком, что ей пришлось употребить все силы на то, чтобы его обуздать. И это опять-таки определило ее вкрадчивый, похожий на звуки флейты голос, такой, каким говорят женщины Паддингтона.

— А вы не могли бы нам это чуточку уточнить? — Эти ее «чуточку» и «нам» были взяты прямо оттуда. Но он не уловил в ее словах ни малейшей фальши, он был весь захвачен своей бедой. Те глаза, которые были устремлены на девушку и в глубине которых она увидала ужас, и отчаяние, и самые настоящие слезы, могли глядеть точно так же и на любую другую.

— Не помню, когда именно. Помню только, что она ушла отсюда, и это было примерно в тех числах. Дело в том, что ее не доставили по адресу. Нам надо узнать, что в ней было.

 

23

Это употребленное им во множественном числе местоимение поразило ее своей красотой; ей думалось, что и она поражает его своим «мы»; но теперь она так хорошо успела во всем разобраться, что могла почти играть и с ним, и с наполнявшей ей сердце радостью.

— Вы говорите «примерно в то время»? Но вы же не можете назвать точной даты, не правда ли?

Беспомощность его была восхитительна.

— Вот это-то я и хочу узнать. Так разве у вас не сохраняются старые телеграммы? Разве вы не можете поискать?

Наша молодая девушка, все еще пребывавшая в Паддингтоне, стала опять его переспрашивать.

— Так, выходит, ее не доставили?

— Нет, доставили. Но вместе с тем, видите ли, и нет… — Он немного смутился, но потом все объяснил: — Ее, видите ли, перехватили, а там была одна вещь.

Он снова выждал и, словно для того, чтобы продолжить свои расспросы и чтобы вымолить у нее восстановление утраченного, даже силился приветливо ей улыбнуться, но в улыбке этой было что-то зловещее, и тут вся скопившаяся в ней нежность к нему обернулась вдруг лезвием ножа. Только каких, должно быть, все это стоило мук — и эта разверзшаяся вдруг бездна, и бившая его лихорадка, — если теперь он, задыхаясь, едва мог вымолвить:

— Нам надо знать, что в ней было!

— Понимаю, понимаю. — Произнося это слово, ей удалось в точности воспроизвести интонацию, с какою обычно говорили те, в Паддингтоне, когда они застывали в неподвижности, как оглушенные рыбы. — И у вас нет никаких точных данных?

— Никаких. Только то, что я вам уже сказал.

— Ах да, конец августа? — Если бы она продолжала так и дальше, то он действительно мог рассердиться.

— Да, и тот адрес, который я назвал.

— Тот, что был и вчера вечером?

Он весь затрепетал, словно в нем вдруг пробудилась надежда, но это только усугубило ее невозмутимое спокойствие и она все еще что-то обдумывала. Потом она принялась раскладывать какие-то бумаги.

— Так вы, может быть, посмотрите, — настаивал он.

— Я помню, как вы приходили, — ответила она. Он глядел на нее, и им снова овладевала тревога; может быть, увидав, что она так переменилась к нему, он лучше начинал понимать перемену в себе самом.

— Право же, вы в тот раз все делали гораздо быстрее!

— Да, но и вы тоже, уж если говорить правду, — ответила она, улыбнувшись. — Постойте. Она была адресована в Дувр?

— Да, на имя мисс Долмен…

— Пэрид Лодж, Пэрид Терес?

— Точно. Большое, большое вам спасибо! — Надежда к нему вернулась. — Так, значит, она у вас, та?

Девушка снова задумалась, она словно дразнила его.

— Ее подавала дама?

— Да. И она по ошибке поставила не то слово. Вот это-то нам и надо узнать!

Господи! Что же он теперь еще скажет! Какие чудовищные предательства обрушит он теперь на голову несчастной женщины из Паддингтона! Она не позволяла себе особенно дразнить его ради забавы и вместе с тем, щадя его достоинство, она не позволяла себе предупредить, или сдержать, или остановить его. Она выбрала среднее:

— Так, значит, ее перехватили?

— Она попала не в те руки. Но в ней есть нечто такое, — продолжал он, разбалтывая свою тайну, — что может оказаться кстати. Поймите, все будет хорошо, если там стоит не то слово, — головоломно разъяснял он.

Так что же все-таки, в конце концов, это значило? Происходившее начинало уже интересовать мистера Бактона и клерка, но ни тот, ни другой не считали удобным вмешаться. Страх за него, совсем особый, боролся в ней с самым обыкновенным любопытством. Но она уже видела, с каким блеском ей удается, для того чтобы выпутаться из этого разговора, прибавить толику вымысла к тому, что она действительно знает.

— Я все поняла, — сказала она, и быстрота, с какою она произнесла эти слова, была великодушна и даже покровительственна. — Эта дама забыла, что она там написала.

— К несчастью, забыла, и теперь мы просто не знаем, что делать. Мы только что обнаружили, что она не была вручена; вот почему, если бы мы могли узнать сразу…

— Сразу?

— Дорога каждая минута. Они же, наверно, у вас есть в подшивке? — настаивал он.

— Вы хотите, чтобы я вам сейчас же ее показала?

— Да, пожалуйста, сию же минуту. — Стойка вся звенела от костяшек его пальцев, от набалдашника трости, от его панического ужаса. — Разыщите ее, разыщите! — повторял он.

— Мне кажется, мы могли бы ее для вас раздобыть, — мягко ответила девушка.

— Раздобыть? — переспросил он, совершенно ошеломленный. — Когда?

— Может быть, к завтрему.

— Так, значит, у вас ее здесь нет? — вид его вызывал жалость.

Она уловила только отдельные проблески, вырывавшиеся из темноты, и она не могла понять, какое потрясение, даже среди самых вероятных, самых что ни на есть худших, могло оказаться настолько непоправимым, чтобы вызвать такой вот безудержный страх. Были какие-то тиски, какие-то повороты, были места, где из-под винта капала кровь, но она не могла догадаться какие. Ее все больше радовало, что она уже к этому не стремится.

— Телеграмма эта ушла.

— Но откуда же вы знаете, если вы даже не посмотрели.

В ответ она только улыбнулась — улыбкой, в которой при всей ее ироничности было что-то божественное.

— Это было двадцать третьего августа, а храним мы здесь только те, что были поданы после двадцать седьмого.

Он сразу переменился в лице.

— Двадцать седьмого… Двадцать третьего? Так вы, значит, уверены? Вы знаете?

Она сама не понимала, что с ней происходит, ей уже начинало казаться, что скоро ее уличат в зловещей причастности к разразившемуся скандалу. Это было очень странное ощущение, ибо ей доводилось слышать, читать о подобного рода историях, и тесное общение со всем этим у Кокера, может быть, даже в известной степени к ним ее подготовило и приучило. Ведь и эта, с которой она теперь уже совершенно сжилась, в общем-то была не нова; однако все предшествующее ей течение событий, скрывалось в тумане и было так далеко от того потрясения, которое она испытала теперь. Скандал? Слово это всегда казалось ей глупым. А теперь это было что-то большое, что легко было опознать на ощупь. Это была некая огромная выпуклая поверхность, и поверхность эта каким-то образом отождествлялась с удивительным лицом капитана Эверарда. Где-то на дне его глаз ей виделись высокие своды, что-то вроде зала суда, и там перед собравшеюся толпой несчастная девушка, беззащитная, но самоотверженная, дрожащим голосом под присягою подтверждает подлинность документа, доказывает чье-то алиби, восполняет недостающее звено. В этой представавшей ее глазам картине она смело заняла свое место.

— Это было двадцать третьего числа.

— Так нельзя ли отыскать ее сейчас же или хотя бы сегодня днем?

Она задумалась, продолжая смотреть на него, а потом переведя взгляд на своих двух сослуживцев, которые к этому времени уже не могли сдержать своего интереса к происходящему. Ей не было до них никакого дела, и она озиралась, ища клочок бумаги. Тут ей лишний раз пришлось воочию убедиться, какая беспримерная бережливость блюдется у них в конторе, — единственным, что ей попалось под руку, был кусок совсем уже почерневшей промокательной бумаги.

— Визитная карточка у вас есть? — спросила она.

Теперь он был уже неизмеримо далеко от Паддингтона и тут же, раскрыв записную книжку, вынул оттуда просимое. Она даже не взглянула на стоявшее на карточке имя и только перевернула ее. Она продолжала смотреть ему в глаза так — она теперь это ощутила, — как никогда еще не смотрела, и в эту минуту сослуживцы ее тоже словно подпали под ее власть. Она что-то написала на оборотной стороне карточки, которую потом протянула ему.

Он впился в нее взглядом.

— Семь, девять, четыре…

— Девять, шесть, один, — предупредительно договорила она. — Так или нет? — она улыбнулась.

Внимание его было напряжено до предела.

С жадностью вглядывался он в каждую цифру; потом у него вырвалось что-то похожее на вздох облегчения, вообще-то говоря, страшным образом его разоблачавший. Казалось, он, точно огромный маяк, светит им всем, изливая чувства свои даже на поглядывавших на него молодых людей.

— Слава Богу, это ошибка!

И, не сказав ни слова благодарности и даже не взглянув на нее, спеша так, что времени не хватило ни на что и ни на кого, он повернулся к ним своей могучей спиной и, торжествующе выпрямив плечи, большими шагами вышел на улицу.

Она осталась в обществе постоянных своих критиканов.

— Если там ошибка, то все в порядке! — неожиданно громко повторила она его слова.

Клерк был совершенно потрясен.

— Но как вы могли узнать, дорогая?

— Друг мой, я просто помнила!

Мистер Бактон, тот, напротив, повел себя грубо.

— Что это за игру вы ведете, сударыня? — спросил он.

Никогда еще в жизни не доводилось ей испытывать такого счастья, и должно было пройти несколько минут, прежде чем она могла, овладев собою, ответить: что его это не касается.

 

24

Если в эти томительные дни на исходе августа пребывание в конторе Кокера сделалось менее интересным для нее самой, то вскоре ей довелось узнать, что еще больший ущерб нанесла эта пора благодатному промыслу миссис Джорден. Оттого что лорд Рай, и леди Вентнор, и миссис Бабб жили в это время за городом и на всех окнах их роскошных домов были спущены шторы, эта изобретательная женщина лишилась возможности применить свой удивительный талант на деле. Она, однако, оказалась достаточно стойкой, чем и снискала большое уважение своей юной приятельницы; встречи их, пожалуй, даже сделались более частыми с тех пор, как животворные источники, из которых обе они черпали силы, начали иссякать, и каждая из них — может быть, именно оттого, что ей было больше нечем себя развлечь, — мистифицировала другую, ведя разговор, в значительной мере сводившийся к стараниям что-то выведать и что-то скрыть. Каждая ждала, что другая чем-нибудь себя скомпрометирует, каждая всячески старалась утаить от другой всю узость низко нависшего над ней неба. В этом борении их миссис Джорден была, пожалуй, более отчаянной; ничто не могло сравниться с невнятицей, которую она то и дело изрекала и которая лишь изредка перемежалась порывами откровенных признаний. Рассказы ее о своих личных делах напоминали собой пламя на ветру — оно то раздувалось в огромный костер, то уходило в горсточку пепла. Молодая девушка считала, что все это связано с положением, в котором в данную минуту находятся двери, ведущие в большой свет. В одном из прочитанных ею дешевых романов ее поразил перевод французской пословицы, утверждавшей, что двери всегда должны быть либо заперты, либо открыты; ненадежность жизни, которую вела миссис Джорден, по-видимому, отчасти объяснялась тем, что о тех дверях, которые вели в свет и должны были распахнуться для нее, чаще всего нельзя было сказать ни того, ни другого. Иногда, правда, казалось, что двери эти уже широко распахнуты и приветливо приглашают ее переступить порог; иногда все складывалось совсем иначе и словно было рассчитано на то, чтобы привести ее в полное замешательство: двери эти захлопывались у нее перед носом. Но, как бы там ни было, вдова священника не потеряла присутствия духа; трудности эти были, видимо, еще не настолько велики, чтобы мешать ей выглядеть хорошо. Она вскользь намекала на то, что достаточно разбогатела на новом своем ремесле и в силах теперь выдержать натиски волн, и помимо этого приводила еще множество самых разных доводов и соображений.

Бодрость ее зиждилась прежде всего на том счастливом обстоятельстве, что в городе всегда есть настоящие джентльмены и что джентльмены эти являются ее ревностными поклонниками; прежде всего это относилось к джентльменам из Сити. Из достоверных источников она знала о том, какую любовь сердца их питают к предметам ее прелестной коммерции и как они ими гордятся. Словом, люди из Сити интересовались цветами. Существовал, например, определенный тип необычайно ловкого биржевого маклера — лорд Рай говорил про таких, что это чаще всего «евреи» и «пройдохи», но для нее это не имело значения, — чьи неистовства, как она повторяла не раз, человек порядочный обязан был сдерживать. Может быть, тут дело было не в одной только любви к красоте: немалую роль играло и тщеславие, и чисто деловые соображения; люди эти хотели подавить своих соперников, и цветы были всего лишь одним из средств. Миссис Джорден была женщиной в высшей степени проницательной; во всяком случае, она могла разобраться в том, что представляет собой тот или иной из ее клиентов, — ей приходилось, по ее словам, иметь дело со всякими; и даже в самую худшую для нее пору, во время мертвого сезона, она все равно куда-то мчалась — мчалась из одной квартиры в другую. К тому же ведь были еще и дамы, дамы круга биржевых маклеров, те постоянно пребывали в движении. Это было, может быть, не совсем то, что миссис Бабб или леди Вентнор; но для того чтобы уловить разницу между теми и другими, вам непременно надо было поссориться с ними, — те потом первые шли мириться. Дамы эти составляли особый предмет ее разговора, это был тот конек, на которого она чаще всего садилась, и увлеченность ее достигала таких пределов, что ее приятельница в конце концов стала приходить к убеждению, что вряд ли следует жалеть, что сама она не воспользовалась всем, что ей предоставлялось. Правда, миссис Джорден описывала при этом их домашние платья, но нельзя же ведь свести всю почтенность к одним только платьям, и было странно, что вдова священника может говорить о них иногда так, как будто принимает это всерьез. Надо отдать ей должное, в рассказах своих дама эта неукоснительно возвращалась к лорду Раю и, как видно, не выпускала его из своего поля зрения даже в периоды самых многоречивых своих излияний. По сути дела, все сводилось к тому, что он был воплощенною добротой, и, когда она принималась говорить о нем, все это можно было прочесть в странном блеске ее близоруких глаз. Она бросала на свою юную подругу многозначительные взгляды, торжественно предвещавшие какое-то из ряда вон выходящее сообщение. Сообщение это откладывалось с недели на неделю; но сами факты, над которыми оно витало, воодушевляли ее, и ей незачем было особенно с ним спешить. «И в одном, и в другом отношении, — часто повторяла она, — они являются надежной опорой»; и так как слова эти имели в виду аристократов, то девушка всякий раз удивлялась, зачем, коль скоро они уже были опорой «в одном отношении», понадобилось еще и то, чтобы они были в каком-то другом. Она, однако, отлично разобралась в том, сколько таких «отношений» насчитывала миссис Джорден. Все это означало лишь, что судьба ее сложилась совсем нелегко. Если бы судьбе этой предстояло завершиться у брачного алтаря, то упомянутая дама вряд ли стала бы так кичиться своим превосходством над обыкновенной телеграфисткой. Все это не могло не выглядеть в глазах девушки унижением, способным вызвать одну только жалость. Лорд Рай — если только это действительно был лорд Рай — не мог бы быть «добрым» к такому ничтожеству, даже если другие, такие, как он, и могли.

Однажды воскресным утром — это было в ноябре — они сговорились пойти вместе в церковь; после этого, повинуясь какому-то минутному побуждению, неожиданному для них обеих, они зашли к миссис Джорден, жившей в районе Мейда Вейл. Дома у себя она снова стала говорить о своем любимом деле; она ведь «очень многого» сумела добиться, и тут она не преминула напомнить девушке о том, что не раз выражала желание приобщить и ее ко всему связанному с ним комфорту и привилегиям, которые сама она обрела. Густой коричневый туман навис над городом, и Мейда Вейл была пропитана запахом едкого дыма, а они обе упивались сладостными напевами, дивными звуками музыки, курившимися вокруг фимиамами. Но, как ни велико было впечатление, которое все это производило на девушку, она погрузилась в раздумья, имевшие лишь самое отдаленное отношение к тому, что ее окружало. Одно из таких раздумий было вызвано тем, что миссис Джорден сказала ей по дороге с неким скрытым значением, что лорд Рай с недавних пор находится в городе. Сказано это было так, как будто ей не надо было даже ничего к словам этим добавлять, как будто отношение, которое это могло иметь к ее собственной жизни, само собой разумелось. Может быть, именно раздумье о том, действительно ли лорд Рай собирается на ней жениться, и придало мыслям ее гостьи определенное направление; она твердо решила, что еще одна свадьба состоится в церкви святого Юлиана. Мистер Мадж продолжал оставаться приверженцем везлианства, но это было еще наименьшим из всех зол — само это обстоятельство никогда не тревожило ее настолько, чтобы упоминать о нем в разговорах с миссис Джорден. Религиозные убеждения мистера Маджа были одной из сторон, — значительность их и красота вознаграждали за то, что сторон этих было не так уж много, — относительно которой она давно уже решила, что тут он должен будет равняться по ней, а для себя она только что сделала окончательный выбор. Самое главное, чтобы убеждения эти были теми же, что у миссис Джорден и у лорда Рая; к этому, в сущности, и свелось то, о чем говорила она в тот день с хозяйкою дома. Густой туман окутывал маленькую гостиную, не позволяя пока судить о том, находилось ли в этой гостиной что-нибудь еще, помимо чайных чашек, и оловянного чайника, и очень тусклого огня в камине, и керосиновой лампы без абажура. Во всяком случае, в доме не было ни малейшего признака цветов: себя ими миссис Джорден, как видно, не услаждала. Девушка ждала, пока они выпьют по чашке чаю, ждала, что на этот раз приятельница поставит ее в известность о том, что — она теперь в этом не сомневалась — было для той уже делом окончательно решенным; однако прошло какое-то время, и ничего этого не последовало, разве что хозяйка дома пошевелила чуть-чуть в камине огонь: так прочищают горло перед тем, как начать говорить.

 

25

— Вы, должно быть, слышали от меня о мистере Дрейке?

У миссис Джорден никогда не было такого странного вида, и улыбка у нее на лице никогда не обнажала зубов таким широким и дружелюбным оскалом.

— О мистере Дрейке? Ну да, это же ведь друг лорда Рая, не так ли?

— Большой и верный друг. Пожалуй, даже любимый друг.

Это «пожалуй» прозвучало в устах миссис Джорден так необычно, что ее приятельнице захотелось, может быть, несколько дерзко, не особенно задумываясь над тем, что оно значит, к нему придраться.

— А можно разве не любить своих друзей, если им доверяешь?

Слова эти несколько охладили ту, что рассыпалась в похвалах мистеру Дрейку.

— Ну я вот, например, моя дорогая, люблю вас.

— Но вы мне не доверяете? — безжалостно отрезала девушка.

Миссис Джорден снова замолчала; вид у нее был по-прежнему странный.

— Да, — ответила она довольно торжественно, — я как раз и собираюсь привести тому веское доказательство.

Вескость этого доказательства была настолько бесспорна, что, когда в подтверждение она многозначительно подняла голову, собеседница ее смиренно замерла в молчании.

— Мистер Дрейк в течение нескольких лет оказывает его светлости различные услуги, которые его светлость всегда высоко ценил; поэтому тем более… неожиданным является то, что именно сейчас они, может быть, чересчур поспешно, расстаются.

— Расстаются? — Девушку слова эти заинтриговали, но она сделала вид, что ей это просто интересно; она уже понимала, что стала на ложный путь. Ей, правда, и раньше доводилось кое-что слышать о мистере Дрейке, который был одним из принадлежавших к кругу его светлости людей, одним из тех, с кем в силу своих занятий миссис Джорден, должно быть, виделась чаще, чем со всеми другими. Только само слово «расставание» ее немного смущало.

— Ну уж во всяком случае, — улыбнувшись, сказала девушка, — если они расстаются друзьями!..

— Как же, его светлость проявляет очень большой интерес к будущему мистера Дрейка. Лорд Рай готов для него сделать все, да он уже и сделал очень много. Знаете, иногда ведь в жизни бывают нужны перемены!..

— Кому же об этом лучше знать, как не мне, — ответила девушка. Ей хотелось вызвать свою собеседницу на откровенность. — Немало перемен скоро будет и у меня.

— Вы уходите от Кокера?

Та, что была украшением упомянутой конторы, с минуту помолчала, словно для того, чтобы собраться с мыслями, но потом вдруг в свою очередь спросила:

— А сами-то вы что собираетесь делать?

— А как по-вашему?

— По-моему, вы нашли как раз ту благоприятную возможность, в которой вы всегда были уверены.

Слова эти повергли миссис Джорден в напряженное раздумье.

— Всегда была в этом уверена, конечно, и тем не менее часто разуверялась!

— Ну, я надеюсь, что теперь-то уже вы твердо уверены. Я хочу сказать, уверены в мистере Дрейке.

— Да, моя дорогая, кажется, на этот раз я действительно могу сказать, что да. Я испытывала его все время, пока окончательно не убедилась.

— В таком случае он ваш?

— Мой и больше ничей.

— Как это хорошо! И он ужасно богат? — продолжала молодая девушка.

Миссис Джорден тут же объявила, что любит претендента на ее руку за достоинства более высокого порядка.

— Он такой статный, шесть футов и три дюйма. И у него есть сбережения.

— Выходит, совсем как мистер Мадж! — воскликнула невеста этого последнего с какой-то безнадежностью в голосе.

— Да нет, не совсем.

Невеста мистера Дрейка не очень-то склонна была об этом распространяться. Однако упоминание о мистере Мадже, как видно, побудило ее не остаться в долгу.

— Так или иначе, у него теперь будет больше возможностей. Он переходит к леди Бредин.

— К леди Бредин? — Она не знала, что и подумать. — Переходит?…

По взгляду, брошенному на нее в эту минуту, девушка поняла, что, увидав, какое впечатление произвело на нее это имя, миссис Джорден попытается что-то от нее выведать.

— А вы разве не знали?

Сначала она немного растерялась, но потом все же нашлась:

— Вы же помните, я вам говорила, что если у вас есть высокопоставленные клиенты, то они есть и у меня тоже.

— Это так, — ответила миссис Джорден, — но между нами большая разница: вы-то ведь своих ненавидите, а я их по-настоящему люблю. Так вы знаете миссис Бредин? — не унималась она.

— Как нельзя лучше! Она то и дело к нам приходит. В мутном взгляде миссис Джорден можно было прочесть, что признание это вызывает в ней известное удивление и даже зависть. Но она сдержалась и веселым тоном спросила:

— Так вы и ее ненавидите?

— Нет, что вы! — поспешила заверить ее гостья. — Она совсем не такая, как другие. Она неимоверно красива.

— Неимоверно?

— Ну да, она восхитительна. — Восхитительнее всего на этот раз было замешательство миссис Джорден. — Так вы ее не знаете, вы ее никогда не видели? — беспечно продолжала ее гостья.

— Нет, но я столько о ней слышала.

— И я тоже! — воскликнула девушка.

Было мгновение, когда, глядя на миссис Джорден, можно было подумать, что она усомнилась в правдивости нашей девушки или, во всяком случае, в ее серьезности.

— Вы знаете кого-то из ее друзей?…

— Из друзей леди Бредин? О да, одного знаю.

— Только одного? Девушка рассмеялась.

— Только одного, но зато самого близкого.

Миссис Джорден задумалась.

— Так это он?

— Да, это не она.

Казалось, собеседница ее что-то прикидывает в уме.

— Около нее столько людей.

— Около нее теперь будет мистер Дрейк! Глаза миссис Джорден странным образом застыли:

— Так она действительно очень хороша собой?

— Это самая красивая женщина, какую я только знаю.

Миссис Джорден снова что-то соображала.

— Ну, я-то знаю кое-каких красавиц. — А потом со свойственной ей неуклюжей резкостью спросила: — А как по-вашему, она хорошо выглядит?

— В самом деле, ведь это далеко не всегда бывает с женщиной, которая хороша собой, — подхватила другая. — Конечно же, не всегда; это, кажется, единственная вещь, которой я научилась у Кокера. И тем не менее у некоторых женщин есть всё. Леди Бредин, во всяком случае, ни в чем не обижена: и глаза, и нос, и рот, и цвет лица, и фигура…

— Фигура? — едва не перебила ее миссис Джорден.

— Фигура, пышные волосы! — Девушка сделала легкое движение головой, встряхнув свои, а приятельница ее в удивлении на нее взирала. — Так, выходит, мистер Дрейк — другой ее…

— Другой? — Миссис Джорден словно вдруг очнулась от забытья.

— Выходит, совсем как мистер Мадж! — воскликнула невеста этого последнего с какой-то безнадежностью в голосе.

— Да нет, не совсем.

Невеста мистера Дрейка не очень-то склонна была об этом распространяться. Однако упоминание о мистере Мадже, как видно, побудило ее не остаться в долгу.

— Так или иначе, у него теперь будет больше возможностей. Он переходит к леди Бредин.

— К леди Бредин? — Она не знала, что и подумать. — Переходит?…

По взгляду, брошенному на нее в эту минуту, девушка поняла, что, увидав, какое впечатление произвело на нее это имя, миссис Джорден попытается что-то от нее выведать.

— А вы разве не знали?

Сначала она немного растерялась, но потом все же нашлась:

— Вы же помните, я вам говорила, что если у вас есть высокопоставленные клиенты, то они есть и у меня тоже.

— Это так, — ответила миссис Джорден, — но между нами большая разница: вы-то ведь своих ненавидите, а я их по-настоящему люблю. Так вы знаете миссис Бредин? — не унималась она.

— Как нельзя лучше! Она то и дело к нам приходит.

В мутном взгляде миссис Джорден можно было прочесть, что признание это вызывает в ней известное удивление и даже зависть. Но она сдержалась и веселым тоном спросила:

— Так вы и ее ненавидите?

— Нет, что вы! — поспешила заверить ее гостья. — Она совсем не такая, как другие. Она неимоверно красива.

— Неимоверно?

— Ну да, она восхитительна. — Восхитительнее всего на этот раз было замешательство миссис Джорден. — Так вы ее не знаете, вы ее никогда не видели? — беспечно продолжала ее гостья.

— Нет, но я столько о ней слышала.

— И я тоже! — воскликнула девушка.

Было мгновение, когда, глядя на миссис Джорден, можно было подумать, что она усомнилась в правдивости нашей девушки или, во всяком случае, в ее серьезности.

— Вы знаете кого-то из ее друзей?…

— Из друзей леди Бредин? О да, одного знаю.

— Только одного? Девушка рассмеялась.

— Только одного, но зато самого близкого.

Миссис Джорден задумалась.

— Так это он?

— Да, это не она.

Казалось, собеседница ее что-то прикидывает в уме.

— Около нее столько людей.

— Около нее теперь будет мистер Дрейк!

Глаза миссис Джорден странным образом застыли:

— Так она действительно очень хороша собой?

— Это самая красивая женщина, какую я только знаю.

Миссис Джорден снова что-то соображала.

— Ну, я-то знаю кое-каких красавиц. — А потом со свойственной ей неуклюжей резкостью спросила: — А как по-вашему, она хорошо выглядит?

— В самом деле, ведь это далеко не всегда бывает с женщиной, которая хороша собой, — подхватила другая. — Конечно же, не всегда; это, кажется, единственная вещь, которой я научилась у Кокера. И тем не менее у некоторых женщин есть всё. Леди Бредин, во всяком случае, ни в чем не обижена: и глаза, и нос, и рот, и цвет лица, и фигура…

— Фигура? — едва не перебила ее миссис Джорден.

— Фигура, пышные волосы! — Девушка сделала легкое движение головой, встряхнув свои, а приятельница ее в удивлении на нее взирала. — Так, выходит, мистер Дрейк — другой ее…

— Другой? — Миссис Джорден словно вдруг очнулась от забытья.

— Другой поклонник ее светлости. Он «перешел», как вы говорите, к ней?

Миссис Джорден запнулась на полуслове.

— Так это же она его к себе взяла.

— Взяла к себе? — ее гостья окончательно растерялась.

— Совсем так же, как брал лорд Рай.

— А разве лорд Рай мог его взять?

 

26

Миссис Джорден глядела теперь куда-то в сторону; как показалось девушке, она была несколько обижена, даже, может быть, рассержена, как будто над ней подшутили. Упоминание о леди Бредин нарушило привычный круговорот мыслей нашей героини; однако стоило ей почувствовать, что ее старую приятельницу обуревают одновременно и нетерпение, и робость, как мысли эти снова закружились вокруг нее, и это продолжалось до тех пор, пока одна из них не вырвалась из их общего хоровода и не впилась в нее своим острием. Ей пришло вдруг в голову — и она была этим ужалена, потрясена, — что мистер Дрейк был… возможно ли это? От одного этого предположения она готова была снова расхохотаться, предаться внезапному и странному по своей извращенности веселью. Мистер Дрейк промелькнул вдруг перед ней в своем истинном обличье; таких, как он, она видела в распахнутых дверях домов близ конторы Кокера — это был всегда величавого вида человек средних лет, державшийся прямо; по обе стороны стояли лакеи, и он неизменно спрашивал фамилию у каждого, кто входил в дом. Так значит, мистер Дрейк и был как раз тем, кто открывает двери! Однако, прежде чем она успела прийти в себя от представшей в ее воображении картины, возникла другая, совершенно ее затмившая. Каким-то чувством она уловила, что стоило миссис Джорден заметить, как лицо ее собеседницы переменилось, как ей неудержимо захотелось чем-то ошеломить ее и этим мягчить то осуждение, которого она от нее ждала.

— А знаете, в доме леди Бредин все должно измениться. Она ведь выходит замуж.

— Выходит замуж? — Это, правда, было похоже на шепот, но, так или иначе, слова эти прозвучали в ее устах.

— А вы разве не знали? Девушка напрягла все свои силы.

— Нет, она мне не говорила.

— Ну а ее друзья, те разве ничего не сказали?

— А я давно уже никого из них не видала. Мне ведь не так везет, как вам.

Миссис Джорден приободрилась.

— Так вы, значит, даже не слыхали о смерти лорда Бредина?

Приятельница ее, у которой от волнения сдавило горло, в ответ только покачала головой. И лишь спустя некоторое время спросила:

— Вы узнали это от мистера Дрейка? Разумеется, лучше было вообще не узнавать никаких новостей, чем узнавать их от слуг.

— Она ему все говорит.

— А он говорит вам. Понимаю. — Девушка встала. Взяв муфту и перчатки, она улыбнулась. — Знаете, к сожалению, у меня нет никакого мистера Дрейка. Поздравляю вас от всего сердца. Вместе с тем, даже без той помощи, которая есть у вас, мне удается что-то узнавать иногда то тут, то там. Думается, что если она за кого-то выходит замуж, то человек этот не кто иной, как мой друг.

Миссис Джорден теперь уже тоже поднялась:

— А что, разве капитан Эверард ваш друг? Натягивая перчатку, девушка размышляла.

— Одно время мы очень часто встречались с ним.

Миссис Джорден с укоризною посмотрела на перчатку, но какое ей в конце концов было дело до того, что она недостаточно чиста.

— Когда же это было?

— Да, должно быть, как раз в то время, когда вы так часто встречались с мистером Дрейком.

Сейчас она прекрасно все поняла: высокопоставленное лицо, за которого миссис Джорден готовилась выйти замуж, будет выходить на звонки и подкладывать уголь в камины и уж если не чистить сам, то, во всяком случае, следить за чисткой ботинок другого высокопоставленного лица, которому она могла — вернее, которому она могла бы, если бы захотела, — еще столько всего сказать.

— До свиданья, — добавила она, — до свиданья. Миссис Джорден меж тем взяла из ее рук муфту, перевернула ее, почистила и продолжала сосредоточенно на нее смотреть.

— Нет, погодите. Скажите-ка мне вот что. Вы только что говорили о переменах, которые вас ждут. Вы имели в виду то, что мистер Мадж…

— Мистер Мадж оказался очень терпеливым; именно поэтому все наконец решилось. Через месяц мы должны пожениться, и у нас будет хороший домик. Но, ведь знаете, он всего-навсего приказчик, — девушка встретила пристальный взгляд миссис Джорден, — и боюсь, что теперь, когда вы попадаете в такое общество, вам не захочется продолжать нашу дружбу.

В первую минуту миссис Джорден ничего не ответила; она только поднесла муфту к лицу, а потом положила ее на место.

— Понимаю, понимаю. Вам это не по душе.

К своему изумлению, гостья увидела на глазах у нее слезинки.

— Что мне не по душе? — спросила девушка.

— Как что, мое замужество! Только вы, с вашим умом, — дрожащим голосом пролепетала несчастная женщина, — вы все ведь толкуете по-своему. Короче говоря, вы остынете. Вы уже остыли… — И в то же мгновение слезы хлынули у нее из глаз. Она дала им волю и, должно быть, совсем упала духом. Она снова опустилась на диван, закрыв лицо руками, стараясь подавить подступившие к горлу рыдания.

Юная подруга ее стояла перед ней все еще с суровым видом, но изумление ее было так велико, что она, кажется, начинала уже проникаться к ней жалостью.

— Ничего я никак не толкую и очень рада, что вы выходите замуж. Только, знаете, вы так великолепно растолковали мне все, что могло ожидать и меня, если бы только я вас послушала…

Миссис Джорден испустила жалобный, тонкий, едка слышный стон; потом, утерев слезы, столь же слабым прерывающимся голосом пробормотала:

— Это спасло меня от голода!

Слова эти заставили молодую девушку опуститься рядом с ней на диван, и тут за единый миг она поняла всю нелепость и все ничтожество ее жизни. Охваченная жалостью, она взяла ее за руку, а потом немного погодя подтвердила свое чувство умиротворяющим поцелуем. Они остались сидеть так вдвоем; держа друг друга за руки, они вглядывались в окружавшие их стены сырой, полутемной, убогой комнаты и в не слишком далеко уводившее от нее будущее, с которым каждая из них наконец для себя примирилась. Ни та, ни другая не сказали ничего внятного касательно положения мистера Дрейка в высоких кругах, но тот упадок духа, который на какое-то время постиг его будущую невесту, все разъяснил; и в том, что наша героиня вдруг увидела и ощутила, она узнала свои собственные иллюзии, и разочарования, и возвращение к действительной жизни. Действительность для несчастных созданий, какими были они обе, могла быть только мерзостью и прозябанием; ей не дано было стать избавлением, взлетом. Девушка не стала больше донимать свою подругу — для этого у нее было достаточно душевного такта — никакими относящимися к ее личной жизни вопросами, не настаивала на том, что та должна еще ей в чем-то признаться, а только продолжала держать за руку и утешать, всей этой скупой снисходительностью своей как бы соглашаясь с тем, что в судьбе у них много общего. Именно это и было с ее стороны великодушием, но, если для того, чтобы утешить или успокоить плачущую, ей и удавалось подавить в себе неизбежную брезгливость, она все равно не могла свыкнуться с мыслью, что ее посадят за один стол с мистером Дрейком. На ее счастье, по всему уже было видно, что вопроса о столах вообще не возникнет; и то обстоятельство, что в каком-то определенном отношении интересы ее подруги, несмотря ни на что, уводили ту на Мэйфер, впервые озарило особым сиянием Чок-Фарм. Что же остается от гордости и от страсти, если для того, чтобы по-настоящему судить о том, счастлива ты или нет, ты должна сначала знать, с чем это счастье сравнивать? Стараясь взять себя в руки, чтобы наконец уйти, девушка почувствовала себя совершенно пристыженной, ей захотелось быть и бережной, и благодарной.

— У нас будет свой дом, — сказала она, — и вы должны поскорее собраться к нам, чтобы я могла вам его показать.

— У нас тоже будет свой дом, — ответила миссис Джорден. — Разве вы не знаете, что он поставил условием, что будет жить у себя.

— Условием? — Девушка все еще, казалось, не понимала, о чем идет речь.

— Условием своего пребывания на любом новом месте. Именно это ведь и привело к тому, что он расстался с лордом Раем. Его светлости это было неудобно — поэтому мистер Дрейк и ушел от него.

— И все это ради вас? — Она постаралась, чтобы в словах этих звучало участие.

— Ради меня и ради леди Бредин. Ее светлость мечтает заполучить его любою ценой. Из участия к нам лорд Рай, можно сказать, заставил ее взять его к себе. Таким образом, как я вам уже сказала, у него будет самостоятельное положение.

Увлеченность, с которой говорила миссис Джорден, казалось, возвращала ей силы, но тем не менее разговор их оборвался, и ни хозяйка, ни гостья не выражали уже больше никаких надежд и не приглашали друг друга в гости. В сущности, это означало, что, несмотря на все их смирение и сочувствие друг другу, ни та, ни другая не может отрешиться от мысли о социальной пропасти, которая их теперь разделила. Они медлили с расставанием, как будто виделись в последний раз; они сидели хоть и в неудобных позах, но прижавшись друг к другу, и какое-то безошибочное чувство говорило обеим, что им надо еще во что-то вникнуть вдвоем. Однако к тому времени, когда предмет этот определился, наша девушка успела уже уловить его суть, и это еще раз вызвало в ней некое раздражение. Может быть, главным была не сама эта суть, а то, что после недолгой борьбы с собой, и смущения, и слез миссис Джорден вернулась опять — пусть даже без всяких слов — к утверждению своих связей в свете. Она все еще боялась, как бы не умалить смысл того, что с выходом замуж она приобщается к высшему обществу. Ну что же, ей проще всего было этим себя утешить; да к этому и свелось в итоге все то, чем она была для невесты мистера Маджа.

 

27

Эта последняя в конце концов еще раз поднялась с места, но и на этот раз ей никак не удавалось уйти.

— А что, разве капитан Эверард в это совсем не вмешивается?

— Не вмешивается во что, милая?

— Ну, в такие вот вопросы, в разные домашние дела.

— А какое же он имеет право вмешиваться, если в доме ничего ему не принадлежит?

— Не принадлежит? — Девушка не могла скрыть своего удивления, прекрасно понимая, что она тем самым дает миссис Джорден повод думать, что та знает куда больше, чем она. Что делать, были вещи, которые ей так не терпелось выведать, что ради этого она даже готова была себя принизить.

— Но почему же не принадлежит?

— А разве вы не знаете, милая, что у него ничего нет?

— Ничего? — Ей трудно было представить себе его в таком положении, но уже одно то, что миссис Джорден была в состоянии ответить на этот вопрос, утверждало ее превосходство, и превосходство это сразу же стало набирать силу. — А что, разве он не богат?

Видно было, что миссис Джорден неимоверно осведомлена об этом деле как в целом, так и во всех подробностях.

— Все зависит от того, что вы под этим разумеете!.. Во всяком случае, до ее богатства ему далеко. Что он может принести в дом? У него же ровно ничего нет. И к тому же, дорогая моя, у него же ведь еще и долги.

— Долги? — У его юной поклонницы, беспомощной в своем неведении, было такое чувство, что ее предали. Какое-то время она еще противилась этой истине, но кончилось тем, что ей пришлось уступить, и если бы только она могла быть со своей собеседницей откровенной, она просто бы попросила: «Расскажите мне все; я же ведь ничего этого о нем не знаю!» Но так как откровенности никакой между ними не было, она только сказала: — Какое это может иметь значение, если она так его любит?

Миссис Джорден снова воззрилась на нее, и на этот раз девушка поняла, что остается только принять все таким, как есть. Вот, оказывается, к чему все свелось: то, что он сидел с ней там на скамейке, под деревьями в этот темный летний вечер, что он опустил ей на руку свою руку, что он собирался ей что-то сказать, если бы она только позволила; что он потом возвращался к ней, и не раз, что в глазах его была мольба, что он трясся как в лихорадке; и что она при всех своих строгих правилах, при всем педантизме милостью какого-то чуда совершила немыслимое: отыскала нужный ему ответ; и что потом у себя за решеткой сама изошла мольбой, втайне призывая его вернуться, — и все лишь для того, чтобы в конце концов услыхать о нем, теперь уже для нее навеки потерянном, да еще через миссис Джорден, которая слышала об этом от мистера Дрейка, а тот все узнавал от леди Бредин.

— Она любит его, но, конечно же, дело тут не только в этом.

Девушка на минуту встретилась с ней глазами и, уже совершенно сдавшись на ее милость, спросила:

— А что же там было еще?

— Как, неужели вы ничего не знаете? — В голосе миссис Джорден звучало даже некоторое сочувствие.

Ее собеседнице доводилось у себя в клетке спускаться на большие глубины, но здесь она вдруг ощутила перед собой бездонную пропасть.

— Ну, конечно, я понимаю, что она никогда его не оставит в покое.

— А как же она могла бы — подумайте только! — после того, как он так ее скомпрометировал?

Тут из уст ее юной подруги вырвался крик; может быть, самый отчаянный за всю ее жизнь.

— Как! Неужели он?…

— А вы разве не слыхали, какой это был скандал?

Наша героиня задумалась, стала припоминать: было ведь и нечто такое, что она, в общем-то, знала гораздо лучше, чем миссис Джорден. Он возник перед нею снова, таким, как в то утро, когда он пришел, чтобы разыскать телеграмму; таким, как тогда, когда он выходил из конторы… и она потянулась к нему.

— Да, но ведь все-таки огласки никакой не было? — минуту спустя спросила она.

— Огласки? Конечно же, нет. Но они ужасно перепугались, и было много шума. Еще немного, и все бы открылось. Что-то потерялось, что-то нашлось.

— О да, — ответила девушка, улыбаясь и словно окунаясь в поток воспоминаний. — Что-то нашлось.

— Все это распространилось, и наступил момент, когда лорд Бредин должен был вмешаться.

— Должен был. Но не вмешался.

Миссис Джорден вынуждена была признать, что этого не случилось.

— Нет, не вмешался. А там, на их счастье, он умер.

— Я не слыхала о его смерти, — сказала девушка.

— Девять недель тому назад и — скоропостижно. Это сразу развязало им руки.

— Чтобы пожениться, — этого она никак не могла понять, — через девять недель?

— Ну, не сегодня, не завтра, но, во всяком случае, непременно и, уверяю вас, очень скоро. Все приготовления уже сделаны. Самое главное, ему уже от нее не уйти.

— О да, ему от нее не уйти! — воскликнула девушка. На какую-то минуту все снова предстало перед ее внутренним взором, потом она продолжала: — Вы хотите сказать, что это из-за того, что вокруг по его вине пошли сплетни?

— Да, но не только это. Есть и еще одна причина. Он у нее в руках.

— Еще одна?

Миссис Джорден медлила с ответом.

— Знаете, он ведь был кое в чем замешан…

— Замешан? В чем? — изумленно воскликнула девушка.

— Не знаю. В чем-то плохом. Я же вам сказала, что-то нашлось.

— Ну и что же? — изумленно спросила девушка.

— Все могло окончиться для него очень плохо. Но она как-то сумела помочь ему, что-то нашла, чем-то завладела. Говорят даже, что украла!

Девушка снова задумалась.

— Но ведь спасло-то его как раз то, что нашлось.

Миссис Джорден, однако, была убеждена в своей правоте.

— Простите, но я-то уж знаю. Подопечная ее очень скоро совладала с собой.

— Вы хотите сказать, что знаете это через мистера Дрейка? Но разве они ему говорят такие вещи?

— Хороший слуга, — изрекла миссис Джорден, которая теперь окончательно утвердилась в своем превосходстве и в соответствии с этим стала говорить назидательным тоном, — не нуждается в том, чтобы ему говорили! Ее светлость спасла своего возлюбленного. Женщины это делают часто!

На этот раз нашей героине потребовалось больше времени, чтобы собраться с мыслями; наконец она все же сказала:

— Ну, что там говорить, конечно же, я не знаю! Самое главное, что его удалось спасти. Выходит, — добавила она, — что они все же много сделали друг для друга.

— Больше всего сделала она. Он теперь у нее на привязи.

— Да, да! До свиданья.

Они раз уже обнимались и не стали делать это вторично; но миссис Джорден спустилась вместе со своей гостьей по лестнице и проводила ее до самых дверей. Тут, хоть дорогой они и успели перекинуться несколькими словами, младшая снова остановилась и снова вернулась к разговору о капитане Эверарде и леди Бредин.

— Вы что, думаете, что, если бы она, по вашим слонам, не спасла его, он бы не был теперь в ее власти?

— Думаю, что да. — Стоя уже на пороге, миссис Джорден улыбнулась при мысли, которая ей вдруг пришла в голову. Разинув свой большой рот, она глотнула сырого, мглистого воздуха. — Мужчина всегда ненавидит женщину, которой нанес обиду.

— Но какую же обиду он ей нанес?

— Да то самое, о чем я говорила. Понимаете, он обязан на ней жениться.

— А что, он этого не хотел?

— Раньше нет.

— Раньше, чем она нашла телеграмму?

Миссис Джорден немного смутилась.

— А разве это была телеграмма?

Девушка сообразила:

— Сдается, я слышала это от вас. Впрочем, что бы это ни было…

— Да, что бы это ни было, вряд ли она это видела.

— Так, выходит, она его окрутила?

— Да, окрутила. — Уходившая стояла теперь на нижней ступеньке лестницы, остававшаяся — на верхней, и их разделял довольно густой туман.

— Когда же вы переберетесь в ваш новый домик? Через месяц?

— Самое позднее. А вы когда?

— Еще того скорее. После того, как мы столько с вами поговорили об этом, у меня такое чувство, как будто я уже туда переехала! До свиданья! — послышалось из тумана.

— До свиданья! — в тот же туман канул ответ. Девушка тоже канула в этот туман; очутившись в расположенном напротив квартале, она тут же, после нескольких даже не замеченных ею поворотов вышла на Паддингтонский канал. Едва различая то, что скрывал за собою низенький парапет, она прильнула к нему и очень пристально, но, может быть, все еще ничего не видя, глядела на воду. В это время мимо нее прошагал полисмен; потом, пройдя еще несколько шагов и почти уже скрывшись во мгле, он вдруг остановился и стал за нею следить. Но она ничего этого не замечала, она была погружена в свои мысли. Их было так много, что на этих страницах не нашлось бы места для всех, но по крайней мере две из них стоило бы упомянуть. Одна — что в домик свой им надо переехать не через месяц, а через неделю; другая настигла ее уже тогда, когда она пошла по направлению к дому: как все-таки странно, что вопрос этот для нее в конце концов решил мистер Дрейк.

Ссылки

В предисловии к 17 тому нью-йоркского собрания сочинений, где напечатаны произведения, которые Генри Джеймс назвал «рассказами о псевдосверхъестественном и ужасном» («tales of quasisupernatural and gruesome»), он утверждает, что подобные фантазии никогда не вышли бы из-под его пера, если бы не его давняя любовь к «историям как таковым», к искусству создавать напряжение, вызывать тревогу, любопытство и ужас: «Должен признаться, что в поисках странного я пробудил ужасное в духе «Поворота винта», «Веселого уголка», рассказов «Друзья друзей», «Сэр Эдмунд Орм», «Подлинная вещь». Я искренне стремился избежать избыточности, исходя из того, что экономия в искусстве всегда красива. <…> Любопытный случай, редкое совпадение, каким бы оно ни было, еще не составляют истории, в том смысле, что история — это изумление, возбуждение, напряжение и наше ожидание; историю создают чувства людей, их оценки, сочетание жизненных обстоятельств. Удивительное удивляет больше всего тогда, когда оно происходит с вами и со мной, оно представляет ценность (ценность для других), когда его нам непосредственно предъявляют. И все же, хотя и может показаться странным заявление о том, что я чувствую себя уверенней, рассказывая о таких приключениях, какие случились с героем «Веселого уголка», нежели о бурных похождениях среди пиратов и сыщиков, я полагаю, что вышеупомянутое сочинение ставит некий предел, который я сам себе положил в рамках «приключенческого рассказа»; причина этого — вовсе не в том, что я лучше «изображаю» то, что мой несчастный герой пережил в нью-йоркском особняке, нежели описываю сыщиков, пиратов или каких-нибудь изгоев, хотя и в последнем случае мне было бы что сказать; причина в том, что душа, связанная с силами зла, интересна мне особенно тогда, когда я могу представить самые глубокие, тонкие и подспудные (драгоценное слово!) связи».

На атмосферу, воссоздаваемую в рассказах Генри Джеймса и многих других писателей конца XIX — начала XX века, несомненно, повлияла установившаяся в то время мода на спиритизм. Современные писателю трактовки феномена медиумизма и мистического транса были известны ему, в частности, из трудов его брата Уильяма Джеймса. Последний не давал однозначного объяснения этим явлениям, и это обстоятельство также повлияло на способ их изображения в рассказах и повестях его брата. Уильям Джеймс в знаменитом сочинении «Многообразие религиозного опыта» подытожил результаты многолетних исследований и размышлений в специальном разделе, где заявил, что «если мы хотим приблизиться к совершенной истине, мы должны серьезно считаться с обширным миром мистических восприятий». Рассуждая о подобных явлениях, он предлагал приписать их либо исключительно нервному «разряжению», имеющему сходство с эпилептическим, «либо отнести их к мистическим или теологическим причинам». Ученый не находил достаточных оснований, чтобы окончательно отвергнуть реальность «невидимого мира».

Повесть впервые напечатана в 1898 году и впоследствии помещена Джеймсом в 11 том нью-йоркского собрания сочинений. Предисловие проясняет замысел произведения: «Любая почтовая контора, в особенности маленькая контора, расположенная по соседству, в которой решается столь много наших повседневных дел, куда мы постоянно ходим с нашими нуждами, обязательствами, заботами и хлопотами, радостями и горестями, где испытывается наше терпение, где наши надежды оправдываются или рушатся, всегда, мне кажется, накапливает так много мелочей из лондонской жизни и столь многое может поведать из бесконечной истории огромного города, что, даже пробыв в ней совсем недолго, кажется, будто стоишь на сквозняке, под сильнейшим ветром человеческой комедии».

Повесть, выстроенная вокруг, на первый взгляд, вполне ничтожного сюжета, раскрывает одну из излюбленных тем писателя — сложность познания жизни. Инструментом познания в данном случае являются телеграммы, отсылаемые двумя лондонцами, леди Бредин и капитаном Эверардом, равно как и домыслы, которые строит на их счет главная героиня, скромная служащая, вынужденная дни напролет проводить в добровольном заточении в клетушке почтово-телеграфной конторы.

Писатель назвал повесть «экспериментальной». Этим термином пользуются и джеймсоведы для обозначения центрального периода его творчества — 1890-х годов, когда Джеймс испробовал немало новаторских повествовательных техник. Произведение демонстрирует постепенный отход писателя от «драматизированного» типа прозы — такого принципа построения, при котором «точка зрения» каждого героя, как «светильник», освещала лишь одну сторону происходящего, как, например, в романах «Что знала Мэйзи» или «Неуклюжий возраст». Постепенно внимание писателя все больше обращалось к герою-повествователю, чей характер и интеллект предопределяли то, что именно он способен воспринять. Персонаж такого типа, получивший у Джеймса название «воспринимающее сознание», должен был содействовать реалистичности описания, то есть, по замыслу писателя, не навязывать читателю готового мнения, а оставлять ему возможность самостоятельной объективной оценки. Джеймс признавался, что ему интересно не действие само по себе, а его отражение. Именно поэтому все, что мы видим в таких произведениях, как «В клетке», подается нам в «отраженном свете». Писатель намеренно ограничивает познавательные возможности главного героя. В результате вместо «двери, распахивающейся прямо в жизнь», нам предъявлен «экран», на который спроецированы вспомогательные «точки зрения». В данном произведении, как и в «Повороте винта», «экран», по существу, является зеркалом, отражающим не столько объективную, внешнюю по отношению к героине реальность, сколько ее восприятие, наблюдения и фантазии. Таким образом, Джеймс отодвигает на задний план традиционные художественные задачи — создание иллюзии и самоидентификации читателя с героем. Вместо этого писатель вовлекает нас в процесс рефлексии, анализа сознания центрального персонажа. На вопрос, почему Джеймс не награждает своих героев двойным преимуществом субъекта и объекта, писатель отвечал, что не поддается такому искушению, «ибо не готов жертвовать драгоценными нюансами». Конечно, в произведении, где только самовыражение рассказчика дает материал для гипотез и выводов, становится практически нереальным воссоздание истинной картины происходящего. Однако Джеймс прекрасно осознавал парадоксальность такого изображения.

[1] Клопфер — аппарат, предназначенный для приема телеграмм на слух.

[2] Мейфер — фешенебельный район лондонского Уэст-Энда, известный дорогими магазинами и гостиницами.

[3] Здесь: равнодушна ((pp.).

[4] «Picciola» —  роман французского писателя Жозефа-Ксавье Сентина (наст, фамилия Бонифас, 1798–1865). Роман много раз переиздавался и переводился. В центре сюжета — любовь узника к цветку. Это чувство приводит героя к вере и примиряет с миром.

[5] Юнона — высшее женское божество в римской мифологии. Жена Юпитера. Изображалась величественной красавицей в диадеме и длинной роскошной одежде.

[6] Ежедневная газета консервативного направления. В 1937 году слилась с «Дейли-телеграф».

[7] Ридженс-Парк — большой парк в северо-западной части Лондона. В нем расположен Лондонский зоопарк. Стрэнд — одна из главных и самых фешенебельных улиц лондонского центра. Соединяет Уэст-Энд и Сити.

[8] Томсон —  по-видимому, автор комедий, писавший под этим псевдонимом пьесы для Театра Гейети, открывшемся на Стрэнде в 1868 году. Театр Гейети был выстроен на месте прежнего Мюзик-холла и во многом его заменил.

[9] Везлианасие собрания —  молитвенные собрания членов особой ветви методистской церкви. Основателем методизма был английский священник Джон Уэзли (1703–1791).

[10] Китайский займ. — Китай предпринял несколько займов в Европе, в том числе и в Англии, в конце XIX века.

[11] Очевидно, имеются в виду те ворота в Гайд-Парк, что примыкают к Мэйфер.

[12] День святого Мартина — праздник, отмечаемый 11 ноября. Период вокруг этой даты, как правило, отличается хорошей, теплой погодой и приравнивается к бабьему лету. В этот день традиционно отмечается завершение сбора урожая и первая проба нового вина.

[13] Виктория — вокзал Виктория, один из лондонских железнодорожных вокзалов.

[14] Найтсбридж — фешенебельный район Уэст-Энда, знаменитый своими ювелирными магазинами.

[15] Паддингтон — район в западной части Лондона. Там же находится одноименный вокзал.

[16] Мейда Вейл —  район к северо-западу от Паддингтона, западнее Ридженс-Парка.