То, как держалась Кэтрин, ставило доктора в тупик; безропотность в столь критический для ее сердечной жизни момент казалась ему противоестественной. После сцены в кабинете, накануне встречи доктора с Морисом, Кэтрин не заговаривала с отцом, и даже неделю спустя поведение ее оставалось вполне обычным. Оно не давало доктору повода пожалеть дочь, и он был даже немного разочарован, не находя предлога загладить свою резкость каким-нибудь великодушным поступком, который возместил бы Кэтрин ее утрату. Он подумал было предложить ей поездку в Европу, но решил оставить это на случай, если дочь примется молча укорять его. Доктор предполагал, что она легко и быстро овладеет искусством молчаливых укоров, но, к своему удивлению, так и не подвергся безмолвным атакам. Кэтрин ничего ему не говорила — ни прямо, ни обиняками, — а поскольку она вообще не отличалась словоохотливостью, то и молчаливость ее не была красноречивой. Притом бедняжка вовсе не дулась — для таких уловок ей не хватало сценических данных, — а просто выказывала крайнюю терпеливость. Разумеется, Кэтрин размышляла о своем положении, и размышляла спокойно, бесстрастно, вознамерившись стойко перенести все испытания.
"Она меня не ослушается", — решил доктор и затем добавил про себя, что его дочери явно не хватает характера.
Не знаю, может быть, доктор надеялся встретить чуть больше сопротивления с ее стороны и чуть больше поразвлечься, преодолевая его; во всяком случае, он снова, как не раз прежде, подумал, что хотя отцовство и доставляет иногда тревожные минуты, в целом это не такая уж волнующая роль.
Меж тем Кэтрин сделала совсем другое открытие: она явственно почувствовала, сколько душевного волнения кроется в том, чтобы стараться быть хорошей дочерью. У нее появилось совсем новое ощущение, которое можно было, пожалуй, определить как напряженное ожидание своих будущих действий. Она словно наблюдала за собой со стороны и гадала: что-то я теперь стану делать? Она будто раздвоилась, и это ее второе, только что родившееся я возбуждало естественное любопытство, так как его механизм был ей пока незнаком.
Прошло несколько дней, и однажды отец, целуя Кэтрин, сказал:
— Я рад, что у меня такая хорошая дочь.
— Я стараюсь быть хорошей, — ответила она, не глядя на отца и зная, что совесть ее не вполне чиста.
— Если тебе хочется сказать мне что-нибудь, не откладывай. Совсем незачем все время молчать. Я не хотел бы, разумеется, с утра до ночи обсуждать мистера Таунзенда, но когда у тебя будет что сказать о нем, я с удовольствием выслушаю.
— Спасибо, — отозвалась Кэтрин. — Мне сейчас нечего сказать.
Он не спрашивал у нее, виделась ли она опять с Морисом, ибо был уверен, что если бы такое свидание состоялось, она сама рассказала бы ему об этом. Кэтрин действительно не виделась больше с молодым человеком, она только написала ему длинное письмо. По крайней мере ей самой оно казалось длинным; добавим, что и молодому человеку письмо тоже показалось длинноватым; в нем было пять страниц, исписанных чрезвычайно аккуратным, красивым почерком. У Кэтрин был прекрасный почерк, и она даже немного гордилась им. Она очень любила переписывать отрывки из книг и хранила несколько тетрадей, свидетельствовавших об этом ее таланте; в один блаженный день, когда она с особой остротой почувствовала, как много значит для своего возлюбленного, эти тетради были ему показаны. В письме к Морису Кэтрин сообщала о желании отца, чтобы они больше не виделись, и умоляла молодого человека не приходить, пока она не "примет окончательного решения". Морис ответил страстным посланием, в котором просил "ради всего святого" объяснить, какое еще решение ей нужно принять; разве она не все решила две недели назад, и неужели ей может прийти на ум оставить его? Уж не намерена ли она сдаться при первом же постигшем их испытании, и это после всех клятв в верности, которыми они обменялись? Затем следовало описание его разговора с доктором — описание, не по всем пунктам совпадавшее с нашим. "Он был в ужасном гневе, — сообщил Морис, — но вы знаете мое умение владеть собой. Я напряг все свои силы, памятуя, что от меня зависит освободить вас из жестокого плена". Кэтрин ответила запиской в три строки: "Мне очень тяжело; не сомневайтесь в моей любви, но дайте мне время: я должна подождать, подумать". Мысль о том, чтобы вступить в сражение с отцом, противопоставить его воле свою, бременем лежала на ее душе и сковывала ее душевные порывы; так тяжкий груз сковывает наши движения. Ей вовсе не приходило в голову оставить своего возлюбленного, но она с самого начала старалась уверить себя в том, что найдется мирный выход из затруднительного положения. Уверения эти были весьма туманны, ибо отнюдь не содержали надежды на то, что отец переменит свое решение. Просто Кэтрин полагала, что если она постарается быть очень, очень хорошей дочерью, то все как-нибудь уладится. А быть хорошей дочерью значило быть терпеливой, внешне покорной, не судить отца слишком строго и не поступать ему наперекор. "Может быть, и правильно, что у него такое мнение", думала Кэтрин, не допуская, разумеется, мысли, что доктор справедливо расценил мотивы, побудившие Мориса просить ее руки, а имея в виду, что добросовестным родителям, вероятно, положено быть недоверчивыми и даже несправедливыми. Наверное, и вправду есть на свете люди с дурными качествами, вроде тех, которые ее отец числил за Морисом, и раз существует хоть малейший риск, что Морис окажется одним из этих злодеев, доктор правильно делает, что принимает это во внимание. Ведь он не видел того, что видела Кэтрин, — не видел, как любовь и искренность сияют в глазах Мориса Таунзенда. Но небо в надлежащий срок рассеет заблуждения доктора. Кэтрин весьма уповала на вмешательство небесных сил и предоставляла провидению решать за нее сию проблему. Кэтрин и не помышляла о том, чтобы самой рассеять заблуждения отца; даже в своей несправедливости он оставался на недосягаемой для нее высоте; он был прав, даже когда ошибался. Кэтрин могла лишь постараться быть хорошей, и если она будет очень хорошей, провидение найдет способ примирить благородные заблуждения отца и ее благую веру в счастливый исход, примирить строгое соблюдение дочернего долга и счастье обладать любовью Мориса Таунзенда.
Бедняжка Кэтрин была бы рада возложить надежды на помощь миссис Пенимен, но если небесам и угодно было просветить доктора, то посредничество этой дамы ничуть не облегчало задачи провидения: миссис Пенимен пришелся по душе сумрак, сгустившийся вокруг нашей маленькой сентиментальной драмы, и рассеивать его было вовсе не в ее интересах. Ей хотелось сделать сюжет еще более драматическим, и наказы, которые она давала племяннице, вели — в ее воображении — как раз к такому результату. Советы ее были весьма туманны, притом сегодняшний совет противоречил вчерашнему; но все они были продиктованы страстным желанием подвигнуть Кэтрин на какой-нибудь необычайный поступок.
— Тебе надо действовать, дорогая моя; в твоем положении главное действовать, — говорила миссис Пенимен, считавшая, что племянница попросту не умеет использовать свои возможности. В глубине души миссис Пенимен надеялась, что девушка тайно обвенчается с Морисом Таунзендом, а сама она предстанет в роли дуэньи или компаньонки невесты. Она рисовала себе венчание в какой-нибудь подземной часовне (сыскать подземную часовню в Нью-Йорке было бы нелегко, но такие пустяки не охлаждали пылкого воображения миссис Пенимен) и представляла себе, как потом стремительный кабриолет унесет грешную чету (ей нравилось называть бедняжку Кэтрин и ее поклонника грешной четой) в убогую хижину на окраине, куда она — под густой вуалью — станет совершать тайные поездки; в их жизни наступит пора романтической бедности, в продолжение которой миссис Пенимен будет их земным провидением, их заступницей, их доверенным лицом, их единственным средством связи с окружающим миром; затем наконец состоится эффектная сцена примирения молодых супругов с ее братом, в которой сама миссис Пенимен каким-то образом окажется центральной фигурой. Она пока не решилась предложить такой план Кэтрин, но уже попыталась прельстить им Мориса Таунзенда. Миссис Пенимен ежедневно писала к молодому человеку, сообщая ему о положении дел на Вашингтонской площади. Поскольку ему, по ее выражению, было отказано от дома доктора, она уже не встречалась с мистером Таунзендом, но в конце концов написала, что жаждет свидания. Такое свидание могло состояться лишь на нейтральной территории, и она долго размышляла, выбирая подходящее место. Миссис Пенимен склонялась к Гринвудскому кладбищу, но отказалась от него: слишком далеко; долгое отсутствие вызвало бы, как она выразилась, неизбежные подозрения. Затем она подумала о парке Бэтери, но там всегда холодно и ветрено, и к тому же на берегу залива не убережешься от встреч с оголодавшими ирландскими переселенцами, которые именно в этом месте высаживаются на землю Нового Света. Наконец она остановилась на устричной, открытой каким-то негром на Седьмой авеню; миссис Пенимен ничего не знала об этом заведении, но не раз проходила мимо. Там она и назначила свидание Морису Таунзенду и отправилась к месту встречи уже в сумерках, закутанная в непроницаемую вуаль. Морис Таунзенд опоздал почти на полчаса (ему пришлось идти почти через весь город), но миссис Пенимен ждала с удовольствием — ожидание придавало событию остроту. Она заказала чашку чаю, и так как чай оказался очень скверным, миссис Пенимен почувствовала, что страдает во имя любви. Когда Морис наконец пришел, они минут тридцать просидели в задней комнате закусочной, в самом темном углу, и не будет преувеличением сказать, что для миссис Пенимен то были счастливейшие минуты за многие годы жизни. События и впрямь происходили волнующие, и даже когда молодой человек велел принести себе тарелку тушеных устриц и без малейшего смущения ее опустошил, миссис Пенимен это ничуть не покоробило. Удовлетворение, какое могут доставить тушеные устрицы, было Морису отнюдь не лишне в тот момент, ибо он, надо признаться, считал миссис Пенимен чем-то вроде пятой спицы в его колеснице. Он испытывал раздражение, естественное в джентльмене, который снизошел к молодой особе весьма заурядных данных и неожиданно получил по носу, и назойливое сочувствие этой ходячей мумии неспособно было его утешить. Морис считал ее авантюристкой, а авантюристок он видел насквозь. Прежде он слушал ее и с ней любезничал лишь для того, чтобы проникнуть в дом на Вашингтонской площади; теперь же ему пришлось призвать все свое самообладание, чтобы сохранить вежливый тон. Он с удовольствием объявил бы миссис Пенимен, что она выжила из ума и что больше всего ему хочется посадить ее на омнибус и отправить домой. Однако, как нам известно, в числе достоинств Мориса Таунзенда было умение владеть собой, а, кроме того, у него уже вошло в привычку старание казаться любезным; и вот — хотя ужимки миссис Пенимен терзали его и без того расстроенные нервы — он слушал ее с сумрачной почтительностью, которая приводила пожилую даму в восторг.