Ральф Тачит в разговоре со своим достойным другом, как мы знаем, весьма лестно отозвался о Гилберте Озмонде, отдавая должное его превосходным качествам, и тем не менее Ральфу следовало бы сказать себе, что он поскупился на похвалы, – в столь выгодном свете предстал этот джентльмен во время их последующего пребывания в Риме. Часть дня Озмонд неизменно проводил с Изабеллой и ее друзьями и в конце концов убедил их, что он – самый обходительный человек на свете. Можно ли было закрыть глаза на то, что к его услугам и живость ума, и такт? Очевидно, поэтому Ральф Тачит и ставил ему в вину прежнее его напускное равнодушие к обществу. Но даже сверхпристрастный кузен Изабеллы вынужден был признать теперь, что Гилберт Озмонд чрезвычайно приятный спутник. Дружелюбие его было неиссякаемо, а знание нужных фактов, умение подсказать нужное слово не менее своевременны, чем поднесенная к вашей сигарете услужливо вспыхнувшая спичка. Он явно развлекался в их кругу – разумеется, в той мере, в какой способен развлекаться человек, уже не способный удивляться, – и даже не скрывал своего воодушевления. Внешне, однако, оно никак не проявлялось – в симфонии радости Озмонд не позволил бы себе и костяшкой пальца коснуться бравурного барабана: ему претили все резкие, громкие звуки, И он называл их неуместным неистовством. Иногда ему казалось, мисс Арчер слишком живо на все отзывается. Это единственное, что он moi бы поставить ей в упрек, в остальном же она была безупречна, в остальном все в ней так же гладко сходилось с его желаниями, как старый Набалдашник слоновой кости с ладонью. Но если Озмонду недоставало звонкости, это искупалось обилием приглушенных тонов, и в эти завершающие дни римского мая он изведал удовлетворение, созвучное медленным блужданиям под пиниями виллы Боргезе, среди прелестных неброских полевых цветов и замшелых мраморных изваяний. Ему все доставляло удовольствие; еще никогда не бывало, чтобы столь многое доставляло ему удовольствие одновременно. Обновились полузабытые впечатления, полузабытые радости, и как-то вечером, вернувшись к себе в гостиницу, он сочинил изящный сонет, предпослав ему название: «Я вновь увидел Рим». Спустя несколько дней он показал эти, написание мастерски, с соблюдением всех правил, стихи Изабелле, пояснив, что в Италии принято в знаменательные минуты жизни приносить дань музам.
Доволен бывал Озмонд только оставаясь наедине с самим собой, слишком часто и – по его собственному признанию – слишком остро он ощущал присутствие чего-то чуждого, уродливого; благодатная роса доступного людям блаженства слишком редко орошала его душу. Но в данный момент он был счастлив – счастлив так, как, пожалуй, никогда в жизни, и счастье его покоилось на прочном основании. Это было просто сознание успеха – самое приятное из всех ведомых человеческому сердцу чувств. Озмонду вечно его не хватало, он никогда не был им сыт и знал это, и не упускал случая напомнить себе: «О нет, я не избалован, отнюдь не избалован, – мысленно твердил он. – Если мне удастся преуспеть, прежде чем я умру, это будет только заслуженно». Из его рассуждений выходило, что «заслуживание» вышеупомянутого блага главным образом сводится к тому, чтобы втайне жаждать его всеми силами души, – в иных стараниях надобности нет. Однако нельзя сказать, что успех был вовсе Озмонду незнаком. На сторонний взгляд, ему не раз случалось почивать на каких-то несколько туманных лаврах. Но победы его – одни были слишком давние, другие слишком легкие. Нынешняя далась ему против ожидания без особого труда, но если она досталась ему легко, а точнее говоря, быстро, то только потому, что на сей раз Озмонд превзошел себя – он даже не предполагал, что способен совершить такое усилие. Желание так или иначе проявить свои «таланты», проявить их на том или ином жизненном поприще было мечтой всей его юности, но, по мере того как шли годы, обстоятельства, сопутствующие проявлению собственной незаурядности, представлялись ему все более грубыми и отталкивающими, ну, скажем, как пить кружку за кружкой пиво, дабы доказать свое «молодечество». Если бы выставленный в музее анонимный рисунок наделен был сознанием и наблюдательностью, он мог бы испытать это ни с чем не сравнимое наслаждение, – наконец-то и совершенно нежданно быть признанным работой великого художника, притом всего лишь на основании особенностей стиля, особенностей столь высокого и столь неприметного свойства. «Стиль» Озмонда – вот что не без некоторой помощи открыла эта девушка, и теперь она не только сама будет наслаждаться им, но и оповестит об этом весь мир; ему не придется даже пошевелить пальцем. Она сделает все за него, и таким образом окажется, что он ждал не напрасно.
Незадолго до заранее намеченного дня отъезда Изабелла получила от миссис Тачит телеграмму следующего содержания: «4 июня уезжаю Флоренции Белладжо если не имеешь в виду ничего другого прихвачу тебя. Ждать пока прохлаждаешься Риме не намерена». «Прохлаждаться» в Риме было необычайно приятно, но Изабелла, имея в виду другое, известила тетушку, что тотчас же к ней присоединится. Когда она сообщила об этом Озмонду, он сказал, что уже не раз проводил зиму, а также и лето в Италии, поэтому предпочитает послоняться еще немного в прохладе под сенью Святого Петра. Во Флоренцию он вернется не раньше как дней через десять, к этому времени Изабелла будет уже на пути в Белладжо. Скорее всего, пройдут долгие месяцы, прежде чем он ее увидит снова. Эта светская беседа происходила в пышно убранной гостиной, предоставленной в распоряжение наших друзей, час был поздний, назавтра Изабелла в сопровождении кузена уезжала во Флоренцию. Озмонд застал ее одну, – мисс Стэкпол, успевшая обзавестись друзьями в той же гостинице, отправилась по бесконечной лестнице с визитом на пятый этаж, где и проживало это милое американское семейство. Путешествуя, Генриетта обзаводилась друзьями с необыкновенной легкостью, в поездах у нее завязалось несколько знакомств, которыми впоследствии она очень дорожила. Ральф готовился к предстоящему отъезду, и Изабелла сидела одна, затерявшись в дебрях желтой обивки. Кресла и диваны в гостиной были оранжевые, стены и окна тонули в пурпуре и позолоте; картины и зеркала заключены были в затейливо разукрашенные рамы, а высокий сводчатый потолок расписан обнаженными нимфами и ангелочками. Озмонду эта комната казалась безобразной до головной боли: кричащие тона, поддельная роскошь были все равно что пошлое, назойливое, хвастливое вранье. Изабелла сидела, опустив на колени руку с томиком Ампера, подаренным ей по приезде в Рим Ральфом, но, придерживая рассеянно пальцем нужную страницу, она, судя по всему, не спешила приняться за чтение. Лампа, окутанная томно ниспадающей розовой шелковой бумагой, горела на столике рядом с ней, придавая всему вокруг тусклую неестественную розоватость.
– Вы говорите, что вернетесь, но как знать, – сказал Гилберт Озмонд. – Мне представляется более вероятным, что это начало вашего кругосветного путешествия. Что может заставить вас вернуться? Вы ни «чем не связаны, вольны поступать как вам вздумается, вольны блуждать по земным просторам.
– Италия тоже часть этих просторов, – ответила Изабелла. – Я могу заглянуть и сюда по пути.
– По пути вокруг света? Нет, нет, не стоит. Не стоит превращать час во вставной эпизод – посвятите нам отдельную главу. Я не хотел бы видеть вас во время ваших странствий, предпочитаю увидеть, когда с ними будет покончено, когда вы будете усталой и пресыщенной. – Помолчав, Озмонд добавил: – Да, я предпочитаю вас такой.
Опустив глаза, Изабелла теребила кончиками пальцев страницы мосье Ампера. – Вы умеете все представить в смешном виде, – как бы помимо вашей воли, но не думаю, что вопреки ей. Вы ни во что не ставите мои путешествия. Они кажутся вам смешными.
– С чего вы это взяли?
Водя костяным ножом по обрезу книги, Изабелла тем же тоном продолжала:
– Вы видите, как я невежественна, видите все мои промахи и что я странствую по свету с таким видом, будто он мне принадлежит только потому… потому, что мне стало это доступно. Ведь вы считаете, что женщине вести себя так непристало, что это вызывающе и неизящно.
– Я считаю, что это прекрасно, – сказал Озмонд. – Вам же известны мои взгляды, я ими достаточно вам докучал. Помните, я как-то говорил вам, что надо попытаться сделать из своей жизни произведение искусства? Сначала вы были, по-моему, слегка шокированы, но потом я вам объяснил, что именно это и пытаетесь, мне кажется, сделать из своей жизни вы.
Изабелла оторвала глаза от книги.
– Но как раз больше всего на свете вы не выносите плохое, неумелое искусство.
– Пожалуй, но у вас все получается очень хорошо, очень прозрачно.
– И все же вздумай я вдруг будущей зимой отправиться в Японию, вы подняли бы меня на смех, – продолжала Изабелла.
Озмонд улыбнулся – улыбнулся не без иронии, но смеяться не стал: разговор по своему тону был совсем не шутливый. Изабелла настроена была чуть ли не торжественно, – Озмонду уже случалось видеть ее такой.
– Ну и воображение у вас, вы меня пугаете.
– Вот видите! Я права, вам это кажется вздорным.
– Чего бы я только не дал за то, чтобы отправиться в Японию. Это одна из тех стран, где мне так хотелось бы побывать. Можете ли вы в этом сомневаться, зная мое пристрастие к старинному лаку?
– Но я не питаю пристрастия к старинному лаку, у меня нет этого оправдания.
– У вас есть лучшее – возможность путешествовать. Вы напрасно думаете, что я над вами смеюсь. Не знаю, из чего вы это заключили.
– В этом не было бы ничего удивительного. Такая нелепость, что у меня есть возможность путешествовать, а у вас нет, когда вы знаете все, между тем как я ничего не знаю.
– Тем больше у вас оснований путешествовать и узнавать, – снова улыбнулся Озмонд. – К тому же, – продолжал он, словно дойдя наконец до сути разговора, – я знаю далеко не все.
Изабеллу не поразила неожиданная серьезность, с какой это было сказано; она думала о том, что приятнейший эпизод ее жизни – так ей угодно было расценить эти слишком недолгие дни в Риме, которые она мысленно могла бы уподобить портрету какой-нибудь маленькой принцессы в парадном облачении былых времен, затерявшейся в своей царственной мантии, влачащей за собой шлейф, в чьих складках способны были не запутаться лишь пажи и историки, – что блаженство это подходит к концу. Понять, что дни в Риме обрели особый интерес благодаря мистеру Озмонду, сейчас не составляло для нее труда, она уже вполне отдала должное сему обстоятельству. Но она говорила себе, что если случится так, что они никогда больше не увидятся, в конце концов, может быть, оно и к лучшему. Счастливые мгновения не повторяются, и приключение ее, меняя облик, уже преображалось в видимый с моря романтический остров, от которого, насладившись румяной кистью винограда, она вот-вот отдалится с попутным ветром. Она могла вернуться в Италию и найти его изменившимся, этого странного человека, которого не хотела видеть иным, – лучше уж совсем не возвращаться, чем идти на подобный риск! Но если она не вернется, остается лишь пожалеть, что глава эта дописана. На мгновение Изабелла ощутила боль, острую до слез. Это заставило ее умолкнуть – молчал и Гилберт Озмонд; он смотрел на нее.
– Побывайте всюду, где вам вздумается, – проговорил он наконец негромко и ласково, – делайте все, что вам вздумается, получите от жизни все, что мыслимо. Будьте счастливы – торжествуйте.
– Торжествовать – что это значит?
– Исполнять все свои желания.
– Тогда, мне кажется, торжествовать – это терпеть поражение. Исполнять все свои прихоти порой так утомительно.
– Совершенно верно, – спокойно подхватил Озмонд. – Как я только что имел честь намекнуть вам, в один прекрасный день вы устанете. – Помолчав немного, он продолжал: – Пожалуй, мне лучше подождать до тех пор и тогда уже сказать вам то, что я хочу.
– Мне трудно вам советовать, ведь я не знаю, о чем идет речь. Но я становлюсь очень противной, когда устаю, – добавила Изабелла с женской непоследовательностью.
– Никогда в это не поверю. Вы можете вспылить, в это я готов еще поверить, хотя и не видел вас такой. Но я убежден, что вы не можете быть «несносной».
– Даже когда выхожу из себя?
– Вы не выходите из себя, вы себя обретаете, и как это, должно быть, прекрасно! – проговорил Озмонд с благородной горячностью. – Хотел бы я видеть вас в одну из таких великолепных минут.
– Если бы мне обрести себя сейчас! – воскликнула Изабелла взволнованно.
– Я не испугался бы. Я скрестил бы руки на груди и любовался вами. Говорю это вполне серьезно. – Он подался вперед, опираясь ладонями о колени, и сидел так, устремив взгляд на ковер. – Вот что я хотел сказать вам, – произнес он наконец, поднимая голову. – Как оказалось, я в вас влюблен.
В следующее мгновение Изабелла была уже на ногах.
– Подождите с этим до тех пор, пока я и вправду не устану.
– Устанете выслушивать это от других? – Он продолжал сидеть, глядя ей в глаза. – Нет уж, как хотите, сейчас или никогда. И, с вашего Разрешения, это будет сейчас. – Она хотела было отвернуться, но сдержалась и, стоя в полуоборот, посмотрела на Озмонда. Некоторое время они двигались, словно прикованные друг к другу взглядом – глубоким, наполненным значения взглядом, которым обмениваются в решающие минуты жизни. Потом Озмонд встал и подошел к ней; он сделал это чрезвычайно почтительно, как будто опасаясь, что позволяет себе слишком большую вольность. – Я в вас влюблен без памяти.
Он объявил это снова тоном почти бесстрастного раздумья, как человек, который ни на что не рассчитывает и говорит только для того, чтобы облегчить душу. На глазах у нее выступили слезы; на этот раз их было не удержать, боль была так остра, что Изабелле вдруг показалось, будто в очень сложном замке сдала какая-то пружинка, отпирающая или запирающая – она и сама не знала. Слова, которые он, глядя на нее, произнес, прекрасные и рыцарственные, словно придали ему золотой ореол ранней осени, но, в сущности, продолжая стоять с Озмондом лицом к лицу, она перед ними отступила, как всякий раз отступала в подобных случаях.
– Пожалуйста, не говорите мне этого, – ответила она с настоятельностью в голосе, показывающей, что и теперь ее страшит необходимость решать, делать выбор. И больше всего страшит та самая сила, которая, казалось бы, должна отмести все страхи, – ощущение в себе, в глубине своего существа, того, что, по предположению Изабеллы, было истинной и высокой страстью. Она хранилась там, как положенная в банк крупная сумма – когда и помыслить нельзя, что надо начать ее тратить. Ведь стоит к ней прикоснуться, и придется выложить все до последнего гроша.
– Я никак не думал, что это может для вас что-то значить, – сказал Озмонд. – Я так мало могу предложить вам. То, чем я располагаю, довольно для меня, но недовольно для вас. У меня нет ни состояния, ни громкого имени, ни каких-либо иных внешних преимуществ. Так что я не предлагаю вам ничего. Я потому только позволил себе сказать это, что, потому, вас это не должно обидеть, а возможно, даже когда-нибудь порадует. Меня это радует, поверьте, – продолжал он, почтительно перед ней склонившись и вертя в руках шляпу движением, исполненным приличествующего случаю трепета, но лишенным какой бы то ни было неловкости, и обратив к ней свое решительное, тонкое, с легким отпечатком прожитых лет лицо. – Я нисколько не страдаю, все так просто. Для меня вы всегда будете значить больше, чем все женщины на свете.
Изабелла разглядывала себя в этой новой для нее роли – разглядывала очень добросовестно и находила, что исполняет ее не без изящества. Но в том, что она произнесла, не было и тени довольства собой:
– Нет, вы меня не обидели, но вы должны понимать, что, и не обидев, можно взволновать, причинить неудобство.
Едва произнеся слово «неудобство», она услышала, как смешно оно прозвучало. До чего глупо, что оно пришло ей в голову.
– Я прекрасно это понимаю. Конечно, вы удивлены, вы даже слегка напуганы, но эти чувства не в счет, они пройдут без следа. А если и оставят в вашей душе след, то, верю, не такой, чтобы я его стыдился.
– Право, я не знаю, какой это оставит след. Во всяком случае, как вы сами видите, я не в смятении, – сказала Изабелла с подобием улыбки, – и не настолько взволнована, чтобы потерять способность думать. И я думаю – хорошо, что мы расстаемся, что завтра я покидаю Рим.
– В этом я позволю себе с вами не согласиться.
– Я ведь вас совсем не знаю, – вырвалось вдруг у Изабеллы, и, не успев договорить, она залилась краской, вспомнив, что повторила фразу, которую почти год назад сказала лорду Уорбертону.
– Останьтесь, и вы сможете лучше меня узнать.
– Когда-нибудь в другой раз.
– Не буду терять надежды, тем более что узнать меня совсем не трудно.
– Нет, нет, в этом вы неискренни, – возразила Изабелла горячо – Узнать вас очень трудно. Труднее, чем кого бы то ни было.
– Я сказал это потому, – рассмеялся Озмонд, – что сам себя я отлично знаю. Это действительно так, я не хвастаюсь.
– Очень может быть, но вы необыкновенно умны.
– Вы тоже, мисс Арчер, – воскликнул Озмонд.
– В данную минуту я этого не чувствую. И все же у меня хватает ума понять, что сейчас вам лучше уйти. Спокойной ночи.
– Да хранит вас бог! – сказал Озмонд, завладевая той самой рукой, которую она не решилась ему отдать. Помолчав немного, он добавил: Если мы встретимся снова, вы убедитесь, что я все тот же. Если мы никогда больше не встретимся, знайте, что это всегда будет так.
– Я очень благодарна вам. До свидания.
Было в собеседнике Изабеллы некое скрытое упорство: он мог уйти по собственному побуждению, но его нельзя было отослать.
– И вот что еще я хотел сказать вам. Я ни о чем вас не просил – даже вспомнить обо мне когда-нибудь; оцените хотя бы это. Но мне хотелось бы попросить вас о небольшой услуге. Я вернусь домой не раньше как через несколько дней. Рим восхитителен, для человека в моем состоянии духа нет места лучше. Я знаю, что и вам жаль с ним расставаться, но вы правы, поступая так, как того хочет ваша тетушка.
– Она вовсе этого и не хочет, – вырвалось невольно у Изабеллы.
Озмонд собрался уже ответить ей в тон, но, видно, передумал и просто сказал:
– Очень похвально, что вы решили сопровождать вашу тетушку. Очень похвально. Всегда поступайте так, как подобает, я приветствую это всей душой. Простите мне мой наставительный тон. Когда вы узнаете меня лучше, вы увидите, как благоговейно я отношусь к соблюдению приличий.
– Но вы не слишком привержены условностям? – спросила его Изабелла очень серьезно.
– Как мило это у вас прозвучало. Нет, я не привержен условностям, я их в себе воплощаю. Вам это непонятно? – Он помолчал, улыбаясь. Как бы мне хотелось вам это объяснить! – Затем с внезапной проникновенной покоряющей искренностью он взмолился: – Возвращайтесь поскорее! Нам еще столько всего нужно с вами обсудить.
Изабелла стояла перед ним, не поднимая глаз.
– Вы просили меня о какой-то услуге?
– Перед отъездом из Флоренции навестите, пожалуйста, мою дочурку. Она там совсем одна на нашей вилле; я решил не отправлять ее к сестре, мы с ней слишком во многом расходимся. Передайте моей девочке, пусть непременно любит своего не очень счастливого отца, – проговорил Гилберт Озмонд с нежностью.
– Я с радостью ее навещу, – ответила Изабелла. – И передам ей ваши слова. А теперь еще раз до свидания.
Не задерживаясь больше, Озмонд почтительно откланялся. После его ухода она с минуту продолжала стоять, озираясь, потом, поглощенная своими мыслями, медленно опустилась в кресло. Так она и сидела до прихода своих спутников, сложив на коленях руки, устремив взгляд на уродливый ковер. Ее волнение – а оно не уменьшалось – было очень глубоким, очень затаенным. То, что произошло, не представлялось ей неожиданным, вот уже неделю как, забегая вперед, воображение готовило ее к этому, но в нужную минуту она растерялась и изменила своему высокому принципу. Душевные движения нашей юной героини сложны, и я могу лишь изобразить их такими, какими они видятся мне, не надеясь убедить вас, что они вполне естественны. Итак, сейчас ее воображение было бессильно, – перед ним расстилалось некое смутно видимое пространство, которое ему было не одолеть, – этот последний неясный отрезок пути казался трудным, даже чуть-чуть коварным, как в зимние сумерки поросшее вереском болото. И все же он был неминуем.