Вдумчивый читатель, вероятно, не удивится, узнав, что после замужества своей кузины, Ральф видел ее значительно реже, чем до сего события – события, воспринятого им таким образом, что это вряд ли могло способствовать установлению между ними большей близости. Ральф высказал, как мы знаем, все, что у него было на душе, и потом к этой теме не возвращался, ибо Изабелла не предлагала ему продолжить разговор, который составил в их отношениях эпоху и все изменил – изменил так, как Ральф и опасался, а не так, как втайне надеялся. Ничуть не охладив желания Изабеллы вступить в брак, разговор этот едва не погубил их дружбы. Они никогда больше ни словом не касались мнения Ральфа об Озмонде и, обходя эту тему нерушимым молчанием, умудрялись сохранять видимость взаимной откровенности. Тем не менее все изменилось, как часто говорил себе Ральф, увы, все изменилось. Изабелла не простила ему, она вовек ему не простит, – вот все, чего он добился.
Она верила, что простила, думала, что ничто не может ее задеть, и поскольку кузина его была и очень великодушна, и очень горда, уверенность эта отчасти соответствовала истине. Но независимо от того, оправдаются ли его предсказания или нет, он все равно нанес ей обиду, причем из числа тех обид, что женщины помнят дольше всего. Став женой Озмонда, она никогда уже не сможет быть ему другом. Если в новой своей роли она обретет ожидаемое счастье, что же, как не презрение, будет испытывать она к тому, кто пытался заранее отравить столь дорогое ее сердцу блаженство? Если, напротив, предостережения Ральфа оправдаются, данный ею зарок, что он никогда об этом не узнает, будет тяготить ее душу, и Изабелла рано или поздно возненавидит своего кузена. Весь год после замужества Изабеллы таким беспросветным представлялось Ральфу будущее, и если мысли его покажутся читателю болезненно мрачными, то пусть он все же вспомнит, что Ральф не был во цвете здоровья и сил. Он утешал себя по мере возможности тем, что держался (как он полагал) великолепно и даже присутствовал на церемонии, соединившей Изабеллу с Озмондом, состоявшейся в июле месяце во Флоренции. Ральф знал от миссис Тачит, что кузина его собиралась сначала сочетаться браком у себя на родине, но, так как она в первую очередь стремилась к наибольшей простоте, то, несмотря на очевидную готовность Озмонда совершить любое, самое далекое путешествие, в конце концов решила, что лучше всего осуществит свое стремление, если, недолго думая, обвенчается в ближайшей церкви у первого же священника. Посему все это произошло в очень жаркий день в маленькой американской церквушке, и присутствовали на бракосочетании только миссис Тачит, ее сын, Пэнси Озмонд и графиня Джемини. Обряд носил, как я только что упомянул, весьма скромный характер, что отчасти объяснялось отсутствием двух лиц, которых можно было бы надеяться там увидеть и которые, несомненно, придали бы происходящему большую пышность. Мадам Мерль была приглашена, но мадам Мерль, ввиду невозможности отлучиться из Рима, прислала в свое оправдание наилюбезнейшее письмо. Генриетта Стэкпол не была приглашена, так как по обстоятельствам служебного порядка ее отъезд из Америки, вопреки тому, что сообщил Изабелле Каспар Гудвуд, откладывался; Генриетта прислала письмо, менее любезное, чем мадам Мерль, где, между прочим, писала, что, если бы их не разделял океан, она присутствовала бы не столько в качестве свидетельницы, сколько в качестве критика. Она возвратилась в Европу позднее и встретилась с Изабеллой уже осенью, в Париже, где, пожалуй, слишком уж дала волю своему критическому таланту. Бедный Озмонд, в которого главным образом были направлены ее стрелы, протестовал очень резко, и она вынуждена была заявить Изабелле, что предпринятый ею шаг воздвиг между ними преграду.
– Дело вовсе не в том, что ты вышла замуж, а в том, что вышла замуж за него, – сочла она своим долгом заметить, даже не подозревая, как близко сошлась на этот раз во мнении с Ральфом Тачитом, не испытывая, однако, в отличие от него ни сомнений, ни угрызений. Второй приезд Генриетты Стэкпол в Европу был, однако, судя по всему, не напрасен, ибо в тот момент, когда Озмонд заявил Изабелле, что, право же, он больше не в силах выносить эту газетчицу, а Изабелла ответила, что, на ее взгляд, он слишком строг к бедной Генриетте, ча сцене появился милейший мистер Бентлинг и предложил мисс Стэкпол прокатиться с ним в Испанию. Письма Генриетты из Испании оказались наиболее занимательными из всего ею до сих пор опубликованного, в особенности же одно – помеченное Альгамброй и озаглавленное «Мавры и лавры», считавшееся впоследствии ее шедевром. Изабелла была втайне разочарована тем, что ее муж не встал на единственно правильный путь, т. е. не отнесся к бедняжке Генриетте как к чему-то смешному. Она даже подумала, а способен ли он вообще смеяться над смешным, способен ли чувствовать смешное, иными словами, уж не лишен ли он, чего доброго, чувства юмора? Сама она, разумеется, с высоты своего нынешнего счастья не видела причин быть в обиде на оскорбленную до глубины души Генриетту. Озмонду их дружба представлялась чем-то чудовищным; он отказывался понять, что у них может быть общего. По его мнению, партнерша мистера Бентлинга по путешествиям была просто самой вульгарной женщиной на свете, да еще и самой отпетой. Против последней статьи приговора Изабелла восстала так горячо, что Озмонд лишний раз подивился странным пристрастиям жены. Изабелла могла объяснить это только тем, что ей нравится сближаться с людьми совсем на нее непохожими. «Тогда почему бы вам не подружиться с вашей прачкой?» – спросил Озмонд, и Изабелла ответила, что прачке своей она вряд ли придется по душе, а Генриетте она по душе и даже очень.
Ральф не видел Изабеллу после ее замужества без малого два года; зиму, которая положила начало ее пребыванию в Риме, он провел в Сан-Ремо, где весной к нему присоединилась и миссис Тачит, отправившаяся с ним вслед затем в Англию посмотреть, как идут дела в банке, – подвигнуть на это сына ей так и не удалось. Ральф, который нанимал в Сан-Ремо небольшую виллу, провел там и следующую зиму, но на второй год весной приехал в конце апреля в Рим. Впервые после замужества Изабеллы он встретился с ней лицом к лицу; его желание видеть ее никогда еще не было таким неодолимым. Время от времени она писала ему, но в письмах ни словом не касалась того, что он хотел знать. Он спросил миссис Тачит, хорошо ли Изабелле живется, и та коротко ответила: должно быть, как нельзя лучше. Миссис Тачит не была наделена воображением, способным проникать в невидимое, и она не скрывала, что не близка теперь со своей племянницей и видится с ней редко. Изабелла вела, судя по всему, вполне достойный образ жизни, но миссис Тачит по-прежнему считала, что племянница вышла замуж глупейшим образом, и о ее доме думала без удовольствия, нисколько не сомневаясь, что там все идет вкривь и вкось. Во Флоренции миссис Тачит, как ни старалась она этого избежать, приходилось иной раз сталкиваться с графиней Джемини и та, приводя ей на ум Озмонда, невольно наводила на мысль об Изабелле. О графине Джемини теперь ходило меньше сплетен, но миссис Тачит не усматривала тут ничего хорошего: это лишь показывало, сколько о ней ходило сплетен раньше. Более прямым напоминанием об Изабелле могла бы служить мадам Мерль, но отношения ее с мадам Мерль круто переменились. Тетушка Изабеллы заявила без обиняков этой даме, что она сыграла весьма неблаговидную роль, и мадам Мерль, которая никогда ни с кем не ссорилась, не считая, по-видимому, кого-либо этого достойным, которая умудрилась прожить немало лет, можно сказать, бок о бок с миссис Тачит, не проявляя ни малейших признаков раздражения – мадам Мерль встала вдруг в гордую позу и заявила, что не снизойдет до того, чтобы защищать себя от подобного обвинения. И тут же, однако, добавила (разумеется, не снисходя), что обвинить ее можно только в излишней наивности, ибо она верила тому, что видела, а видела она, что Изабелла вовсе не стремится выйти замуж за Озмонда, равно как Озмонд вовсе не стремится ей понравиться (его частые визиты ни о чем не говорили, просто он изнывал там у себя на холме от скуки и приходил в надежде развлечься). Изабелла же о своих чувствах помалкивала, а их совместное путешествие по Греции и Египту окончательно ввело ее спутницу в заблуждение. Мадам Мерль приняла вышеупомянутое событие, как свершившийся факт, в котором, между прочим, она не находит ничего скандального, говорить же, что она сыграла в нем какую бы то ни было роль, все равно, двусмысленную или недвусмысленную, значит пытаться ее очернить, а этого она не потерпит. Несомненно, вследствие такой позиции миссис Тачит и урона, нанесенного тем самым привычкам мадам Мерль, освященным многими беспечальными зимами, она предпочитала после этого проводить большую часть года в Англии, где ее доброе имя ничем не было опорочено. Миссис Тачит сделала ей несправедливый упрек; есть вещи, которые не прощают. Мадам Мерль, однако, страдала молча и держалась по своему обыкновению с изысканным достоинством.
Ральф Тачит хотел, как я уже сказал, увидеть все своими глазами, и он снова при этом почувствовал, какую совершил великую глупость, попытавшись предостеречь Изабеллу. Он сделал неверный ход и проиграл. Теперь ему уже ничего не увидеть, ничего не узнать, при нем она всегда будет в маске. Насколько было бы разумнее с его стороны притвориться, будто он в восторге от ее выбора, чтобы потом, когда, по его выражению, все с треском провалится, она могла бы не без удовольствия бросить ему упрек в том, что он осел. Он с радостью согласился бы прослыть ослом, только бы узнать, как живется Изабелле на самом деле. Так или иначе, сейчас она не склонна была высмеивать его ошибочные предсказания, как не склонна была и делать вид, что ее собственная уверенность оправдалась, и если носила маску, то маска закрывала ее лицо полностью. Было что-то застывшее, заученное в нарисованной на ней безмятежности; нет, это не выражение, говорил себе Ральф, это изображение или даже вывеска. У нее умер ребенок; ее постигло горе, но она о нем почти не упоминала, горе было так глубоко, что Изабелла не могла поделиться им даже с Ральфом. К тому же оно принадлежало прошлому, это случилось полгода назад, и она была уже не в трауре. Судя по всему, она вела светскую жизнь, Ральф слышал, как о ней говорят, что ее положение в обществе «восхитительно». Он невольно уловил, что на нее прежде всего смотрят с завистью, и даже знакомство с нею многими почитается за честь. Ее дом был открыт далеко не для всех; раз в неделю она устраивала приемы, на которые почти никого не приглашали. Изабелла жила в достаточной мере роскошно, но для того, чтобы оценить это, надо было принадлежать к ее кружку, ибо вы не обнаружили бы ничего такого в повседневном обиходе мистера и миссис Озмонд, чему можно подивиться, что можно осудить или от чего можно хотя бы прийти в восторг. Во всем этом Ральф угадывал руку мастера – он отлично знал, что Изабелла не способна заранее обдумать, как произвести наибольшее впечатление. Она поразила его желанием беспрерывно двигаться, веселиться, засиживаться допоздна, совершать далекие прогулки, доводить себя до изнеможения; она жаждала, чтобы ее занимали, чтобы ее развлекали, даже, если угодно, докучали ей, жаждала заводить знакомства, встречаться с людьми, чьи имена у всех на устах, разведывать окрестности Рима, выискивать наиболее замшелые обломки его одряхлевших родов. Во всем этом было гораздо меньше разборчивости, чем в прежнем ее стремлении к всестороннему совершенствованию, по поводу которого он так любил изощрять свое остроумие. В иных ее порывах чувствовалась даже некая неистовость, в иных развлечениях некая безоглядность что было для Ральфа полной неожиданностью. Она как бы двигалась быстрее, говорила быстрее, дышала быстрее, чем до своего замужества; нет, безусловно, она грешила преувеличениями, – она, которая так любила чистую правду во всем! И если раньше Изабелла находила огромное удовольствие в благожелательном споре, в этой веселой умственной игре (о, как она бывала прелестна, когда в пылу сражения получала вдруг сокрушительный удар прямо в лоб и смахивала его, как пушинку), теперь она, очевидно, считала, что на свете не существует таких вещей, которые стоили бы согласия или разногласия. Раньше все возбуждало ее интерес, теперь все стало безразличным, но, несмотря на это безразличие, она была необыкновенно деятельна. Такая же стройная, как прежде, и как никогда пленительная, она не казалась на вид более зрелой; однако блеск и великолепие обрамления придали оттенок надменности ее красоте. Бедная, отзывчивая душой Изабелла, что на нее нашло? Ее легкие шаги увлекали за собой вороха материи, ее умная головка поддерживала величественный убор. Живая, непринужденная девушка изменилась до неузнаваемости; Ральф видел перед собой изысканную даму, которая должна была, по-видимому, что-то изображать, представительствовать. Но от чьего лица представительствовала Изабелла? – спросил себя Ральф, и единственный ответ на этот вопрос гласил – от лица Гилберта Озмонда. «Бог мой, ну и обязанность!» – горестно воскликнул Ральф, потрясенный тем, сколько в этом мире непостижимого.
Ральф, как я уже сказал, угадывал руку Озмонда на каждом шагу. Это Озмонд держал все в рамках, это он все упорядочивал, предопределял, был вдохновителем их образа жизни. Озмонд оказался в своей стихии – наконец-то он получил материал, из которого мог творить. Он и всегда был большим охотником до эффектов, и они были у него очень точно рассчитаны. Он достигал их не какими-нибудь грубыми средствами: искусство его было столь же велико, сколь побуждения – низменны. Окружить свой домашний очаг вызывающим ореолом неприкосновенности, терзать общество, закрыв перед ним двери, внушать людям мысль, что дом его отличается от всех других, являть свету лицо, исполненное холодного сознания собственной оригинальности, – вот к чему сводились искусные ухищрения сего господина, которому Изабелла приписала высоту души и благородство! «Он творит из благородного материала, – говорил себе Ральф, – это несметное богатство по сравнению с прежней его скудостью средств». Ральф был умен, но никогда еще он – в своих собственных глазах – не был так умен, как заметив, in petto, что, выдавая себя за человека, для которого существуют лишь духовные ценности, Озмонд живет исключительно для общества. Но не в качестве его властелина – это он только воображал, а всего лишь в качестве его покорного слуги: степень внимания общества являлась для Озмонда единственным мерилом успеха. Он просто день и ночь не сводил с него глаз, а общество по глупости своей не догадывалось, что его морочат. Все, что делал Озмонд, всегда было pose, продуманной до такой тонкости, что, если не держать ухо востро, ничего не стоило принять ее за естественное движение души. Ральф не встречал еще человека, у которого каждый жест отличался бы такой продуманностью. Его вкусы, занятия, достоинства, коллекции – все было заранее расчислено. Отшельническая жизнь на холме во Флоренции так же была не более чем многолетней преднамеренной позой. Уединенное существование, скучающий вид, любовь к дочери, учтивость, неучтивость – все это составляло разные грани образа, который как некий идеал заносчивости и загадочности постоянно присутствовал в его мыслях. Однако целью Озмонда было не столько угодить обществу, сколько, возбудив любопытство и отказавшись его удовлетворить, таким образом угодить себе. Он вырастал в собственных глазах оттого, что ему так неизменно удавалось всех морочить. Но раз в жизни он угодил себе и более непосредственно – тем, что женился на мисс Арчер, хотя, пожалуй, и в этом случае бедняжка Изабелла, которую ему удалось заинтриговать сверх всякой меры, воплощала для него все то же легковерное общество. Ральф, конечно, не мог не быть последовательным: он исповедывал определенные убеждения, пострадал за них и почел бы недостойным себя от них отречься, мое же дело, бегло пересказав их по пунктам, отдать на ваш суд. Несомненно одно – Ральф очень умело подгонял к своей теории все факты, в том числе и тот, что в течение месяца, проведенного им тогда в Риме, муж женщины, которую он любил, отнюдь не смотрел на него как на своего врага.
В глазах Гилберта Озмонда Ральф утратил это свое значение, не значился он у него и в друзьях, скорее всего, в глазах Озмонда он теперь ровным счетом ничего не значил. Он был кузен Изабеллы, который к тому же пренеприятно болен, – соответственно Озмонд и обходился с ним. Он задавал ему приличествующие вопросы, справлялся о его здоровье, о миссис Тачит, о том, где в зимнее время наиболее благоприятный климат и удобно ли Ральфу в гостинице. В тех редких случаях, когда они встречались, Озмонд не обращался к нему ни с единым лишним словом, хоть и держался с отменной вежливостью, как, впрочем, и пристало заведомо удачливому человеку держаться с заведомым неудачником Несмотря на все это, Ральф отчетливо понял под конец: Изабелле очень и очень несладко приходится из-за того, что она продолжает принимать мистера Тачита, Озмонд не ревновал, – у него не было этого оправдания, да и кто стал бы ревновать к Ральфу. Но он заставлял Изабеллу расплачиваться за ее былую доброту, которая и теперь далеко еще не иссякла; Ральф не подозревал вначале, что ей приходится так дорого платить, но едва эта мысль у него явилась, он тут же убрался с глаз. И таким образом лишил Изабеллу весьма интересного занятия: она не переставала недоумевать, какая сила удерживает Ральфа в живых. В конце концов она решила, что это – его пристрастие к беседе, ибо в беседах Ральф блистал, как никогда. Он отказался от своего обыкновения ходить и не был уже ходячим насмешником. Весь день он сидел в кресле – чаще всего в первом попавшемся на его пути – и так зависел от окружающих, что если бы каждое его слово не свидетельствовало о глубокой проницательности, ничего не стоило бы принять его за слепого. Читателю, знающему уже больше о нем, чем когда-либо будет знать Изабелла, можно вручить ключ к пониманию и этой тайны. Ральфа удерживало в живых одно: он еще не досыта нагляделся на ту, что так много значила для него в этом мире, он не был удовлетворен. Столько еще было впереди, как же он мог себя этого лишить? Ему хотелось знать, она ли возьмет верх над своим мужем или он над ней. Шел только первый акт драмы, и Ральф решил досидеть на этом представлении до конца. Решение его было так твердо, что помогло ему продержаться почти полтора года, до самого его возвращения с лордом Уорбертоном в Рим. Именно благодаря этому решению вид у Ральфа был такой, будто он намерен жить вечно, поэтому миссис Тачит, которая больше чем когда-либо терялась в догадках по поводу своего ущербного – да и ей в ущерб – сына, не побоялась отправиться за океан. Если Ральфа удерживала в живых неизвестность, то и Изабелла испытывала весьма похожее чувство, – ей не терпелось знать, в каком он состоянии, когда на следующий день после того, как лорд Уорбертон сообщил о приезде ее кузена в Рим, поднималась в апартаменты Ральфа.
Она пробыла у него не меньше часа; за первым визитом последовали и другие. Гилберт Озмонд в свою очередь исправно его навещал, а когда за Ральфом присылали карету, он и сам отправлялся в палаццо Роккане-ра. Так прошло две недели; по истечении этого срока Ральф объявил лорду Уорбертону, что в общем-то он раздумал ехать в Сицилию. Они вместе обедали, лорд Уорбертон, проведя весь день в Кампании, незадолго до того возвратился. Друзья только что поднялись из-за стола, и лорд Уорбертон, стоя перед камином, закуривал сигару, которую тут же вынул изо рта.
– Раздумали ехать в Сицилию? Куда же вы тогда поедете?
– Скорее всего, никуда, – отозвался с дивана, ни мало не смущаясь, Ральф.
– Вы хотите вернуться в Англию?
– Ни за какие блага. Я хочу остаться в Риме.
– Климат Рима вреден для вас. Здесь слишком холодно.
– Придется ему сделаться полезным. Я сделаю его полезным. Видите, как хорошо я себя здесь чувствую.
Лорд Уорбертон несколько секунд молча курил, глядя на Ральфа так, будто старался это увидеть.
– Чувствуете вы себя, безусловно, лучше, чем во время нашего путешествия. До сих пор не понимаю, как вы его выдержали. И все-таки я не уверен в состоянии вашего здоровья. На вашем месте я все же попытал бы счастья в Сицилии.
– Рад бы, да не могу, – сказал бедный Ральф. – Со всеми попытками покончено. Я не могу двинуться дальше. Просто подумать не могу о путешествии. Представьте себе меня между Сциллой и Харибдой. Я не желаю умереть на сицилийских равнинах, чтобы и меня, как Прозерпину, – ведь именно там с ней это и приключилось – Плутон утащил в царство теней.
– Тогда какая нелегкая принесла вас сюда? – спросил его светлость.
– Просто мне показалось это вдруг заманчивым, а теперь я вижу, что из моей затеи ничего не выйдет. Впрочем, там я или тут, дела не меняет. Я испробовал все средства, заглотал все климаты. И раз уж я оказался здесь, здесь я и останусь. Ведь у меня в Сицилии нет кузин, ни одной-одинешенькой, уже не говоря о замужних.
– Ваша кузина, конечно, серьезный довод. А что говорит врач?
– Я его не спрашивал, это все вздор. Если я здесь умру, миссис Тачит меня похоронит. Но я не умру здесь.
– Надеюсь, что нет, – сказал лорд Уорбертон, продолжая задумчиво курить. – Что ж, – добавил он вскоре, – признаться, я рад, что вы не настаиваете на Сицилии. Я с ужасом думал об этом путешествии.
– Но о вас во всех случаях и разговору не было бы. Я не собирался тащить вас с собой в своем кортеже.
– Разумеется, я не отпустил бы вас одного.
– Мой дорогой Уорбертон, я никогда не предполагал, что вы последуете за мной и дальше! – воскликнул Ральф.
– Я поехал бы только затем, чтобы посмотреть, как вы там устроитесь, – сказал лорд Уорбертон.
– Вы истинный христианин. И поистине добрый человек.
– Потом я возвратился бы сюда.
– А потом отправились бы в Англию?
– Нет, нет, я бы задержался здесь.
– Что ж, – сказал Ральф, – коль скоро у нас С вами одно на уме, тогда причем тут Сицилия?
Собеседник Ральфа сидел некоторое время молча и смотрел на огонь. Наконец он поднял глаза.
– Послушайте, – воскликнул он вдруг негодующе, – вы, что же, с самого начала не собирались в Сицилию?
– Ну, vous m'en demandez trop! Позвольте, сперва спрошу у вас я: а вы проделали со мной это путешествие вполне… вполне платонически?
– Не понимаю, что вы имеете в виду. Мне захотелось прокатиться заграницу.
– Подозреваю, мы оба пустились в путь не без задней мысли.
– Ко мне это не относится, я не скрывал своего желания на некоторое время здесь задержаться.
– Да, помнится, вы говорили, что хотите повидать министра иностранных дел.
– Я с ним уже три раза виделся. Чрезвычайно занятный человек.
– Мне кажется, вы забыли, зачем вы приехали, – сказал Ральф.
– Очень возможно, – ответил вполне серьезно его собеседник.
Оба джентльмена принадлежали к той расе, которую, как известно, нельзя упрекнуть в отсутствии сдержанности, и за всю дорогу от Лондона до Рима они старательно умалчивали о том, что больше всего занимало их мысли. Существовала некая тема, которая не была когда-то запретной, но потом утратила свое законное право на их внимание, и даже после того, как они оказались в Риме, где многое их к этой теме возвращало, они продолжали все так же хранить свое застенчиво-беззастенчивое молчание.
– Советую вам во всех случаях получить разрешение врача, – сказал наконец после затянувшейся паузы лорд Уорбертон.
– Разрешение врача все испортит. При малейшей возможности я обхожусь без него.
– А что думает об этом миссис Озмонд? – спросил Ральфа его друг.
– Я еще не говорил ей. Вероятно, она скажет, что в Риме слишком холодно и даже предложит поехать со мной в Катанию. Она на это способна.
–. На вашем месте я был бы доволен.
– Ее муж будет недоволен.
– Могу себе представить, но вы ведь не обязаны заботиться о его удовольствиях. Это его дело.
– Но я не хочу внести между ними еще больший разлад, – сказал Ральф.
– Вы думаете, он и без того велик?
– Во всяком случае почва для него подготовлена. Если Изабелла поедет со мной, последует взрыв. Озмонд не слишком-то жалует кузена своей жены.
– Он, конечно, встанет на дыбы. Но не произойдет ли взрыв и в том случае, если вы застрянете здесь?
– Вот это я и хочу узнать. В прошлый раз, когда я был в Риме, он встал на дыбы, и тогда я счел своим долгом удалиться. Теперь я считаю своим долгом остаться и оборонять ее.
– Мой дорогой Тачит, уж ваши-то оборонительные способности!.. – начал было с улыбкой лорд Уорбертон, но, увидев что-то в лице Ральфа, осекся и вместо этого произнес: – Ну, вопрос о том, в чем состоит ваш долг в сих владениях, представляется мне весьма и весьма сомнительным.
Ральф помолчал.
– Не спорю, мои оборонительные способности ничтожны, – ответил он наконец, – но поскольку мои наступательные еще более ничтожны, быть может, Озмонд все же решил, что на меня не стоит тратить пороху. Как бы то ни было, – добавил он, – мне любопытно знать, что будет дальше.
– Стало быть, вы жертвуете здоровьем, чтобы удовлетворить свое любопытство?
– Меня не очень-то интересует мое здоровье, а миссис Озмонд интересует чрезвычайно.
– Меня тоже. Но иначе, нежели раньше, – быстро добавил лорд Уорбертон, которому впервые к слову пришлось сказать то, о чем они до сих пор умалчивали.
– Как по-вашему, она счастлива? – осмелев после этого признания, спросил Ральф.
– Право, не знаю. Я об этом как-то не думал. На днях она сказала мне, что счастлива.
– Еще бы ей не сказать этого вам! – воскликнул, улыбаясь, Ральф.
– Ну, не знаю. По-моему, как раз мне она могла бы и пожаловаться.
– Пожаловаться? Она ни за что не станет жаловаться. Она сделала шаг… который сделала… и она это знает. Вы последний человек, кому она станет жаловаться. Она очень осторожна.
– И напрасно. Я не собираюсь снова за ней ухаживать.
– Счастлив это слышать. Насчет того, в чем состоит ваш долг, во всяком случае, сомнений нет.
– Нет, – сказал лорд Уорбертон. – Ни малейших.
– Позвольте задать вам еще один вопрос, – продолжал Ральф. – Не с целью ли довести до ее сведения, что не собираетесь за ней ухаживать, вы так любезны с этой малюткой?
Лорд Уорбертон чуть заметно вздрогнул. Поднявшись с места, он стоял и не отрываясь смотрел на огонь.
– Вам кажется это смешным?
– Смешным? Нисколько – если она в самом деле вам нравится.
– Она необыкновенно мила. Не помню, чтобы девушка ее возраста была мне когда-нибудь так по душе.
– Она очаровательное создание. И по крайней мере то, за что себя выдает.
– Конечно, разница в возрасте велика… больше двадцати лет.
– Мой дорогой Уорбертон, – сказал Ральф, – вы это серьезно?
– Вполне… насколько я могу быть серьезным.
– Я очень рад. Господи! – воскликнул Ральф. – Как старина-то Озмонд возликует.
Собеседник Ральфа нахмурился.
– Послушайте, не отравляйте мне всего. Я собираюсь сделать предложение дочери не для того, чтобы обрадовать сего господина.
– А он на зло вам все равно обрадуется.
– Я не настолько ему по вкусу, – сказал лорд Уорбертон.
– Не настолько? Вся невыгода вашего положения, мой дорогой Уорбертон, заключается в том, что вы можете и вовсе быть не по вкусу, но это не помешает людям жаждать с вами породниться. Вот мне в подобном случае можно было бы пребывать в блаженной уверенности, что любят меня самого.
Но лорд Уорбертон, очевидно, не расположен был в настоящую минуту отдавать должное общеизвестным истинам, он занят был какими-то своими мыслями.
– Как вы думаете, она обрадуется?
– Сама девушка? Еще бы, она будет в восторге.
– Нет, нет, я говорю о миссис Озмонд.
Ральф пристально посмотрел на него.
– Она-то какое к этому имеет отношение, мой друг?
– Самое прямое. Она очень привязана к Пэнси.
– Ваша правда… ваша правда. – Ральф с трудом поднялся. – Интересно… как далеко заведет ее привязанность к Пэнси. – Несколько секунд он стоял с помрачневшим лицом, засунув руки в карманы. – Надеюсь, вы, как говорится, вполне… вполне уверены… а черт! – оборвал он себя. – Не знаю, как и сказать это.
– Ну, кто-кто, а вы всегда знаете, как сказать все на свете.
– Да вот, язык не поворачивается. В общем, надеюсь, вы уверены, что из всех достоинств Пэнси то, что она… она… падчерица миссис Озмонд, не самое главное?
– Боже правый, Тачит! – гневно вскричал лорд Уорбертон. – Хорошего же вы обо мне мнения!