В последних числах февраля Ральф Тачит решился наконец возвратиться в Англию. У него были на это свей причины, в которые он не собирался никого посвящать, но, когда он упомянул о своем намерении сидевшей возле его дивана Генриетте Стэкпол, она подумала, что угадать их нетрудно. Однако воздержалась от рассуждений и просто сказала:
– Надеюсь, вы понимаете, что одному вам ехать нельзя.
– Я не собираюсь ехать один, – ответил Ральф. – Со мной будут люди.
– Кого вы разумеете под «людьми»? Слуг, которым вы платите?
– Ну, вообще-то говоря, – сказал Ральф шутливо, – они тоже человеческие существа.
– А есть среди них хотя бы одна женщина? – осведомилась мисс Стэкпол.
– Послушать вас, так можно вообразить, будто у меня дюжина слуг. Нет, субретки, признаюсь, я не держу.
– Вот что, – сказала невозмутимо Генриетта, – так ехать в Англию вам нельзя. Вы нуждаетесь в женской заботе.
– Я столько видел ее с вашей стороны за последние две недели, что мне надолго хватит.
– И все-таки ее было недостаточно. Пожалуй, я поеду с вами, – сказала Генриетта.
– Поедете со мной? – Ральф медленно привстал с дивана.
– Знаю, знаю, я вам не по вкусу, но хотите вы или нет, я с вами поеду. А сейчас вам лучше снова лечь.
Ральф несколько мгновений смотрел на нее, потом так же медленно опять опустился на диван.
– Вы очень мне по вкусу, – сказал он после короткой паузы.
Мисс Стэкпол рассмеялась, а это случалось с ней нечасто.
– Не думайте, что вам удастся так легко от меня откупиться. Я все равно с вами пседу и, более того, возьму на себя заботу о вас.
– Вы чудесная женщина, – сказал Ральф.
– Дайте мне сначала благополучно вас довезти, а потом уж говорите, что будет нелегко. Тем не менее ехать надо.
Прежде чем она ушла, Ральф еще раз спросил ее:
– Вы в самом деле хотите взять на себя заботу обо мне?
– Хочу попытаться.
– Тогда спешу поставить вас в известность, что покоряюсь. Да, да, покоряюсь.
Спустя несколько минут после ее ухода он громко расхохотался быть может, этим он и подтверждал свою покорность судьбе. Такое путешествие по Европе под присмотром мисс Стэкпол казалось Ральфу верхом нелепости, неопровержимым свидетельством отказа от всех обязательств, от всех усилий, а самое смешное было то, что оно представлялось ему заманчивым; полная бездеятельность – какая это благодать, какая отрада! Ему даже не терпелось пуститься в путь; он мечтал о минуте, когда снова увидит родной дом. Конец всему был близок, до него рукой подать; казалось, стоит лишь протянуть руку – и вот он, желанный предел. Но Ральфу хотелось умереть дома, только этого ему теперь и хотелось – вытянуться в просторной уединенной комнате, на той самой кровати, где он видел в последний раз своего отца, и летом на утренней заре навек уснуть.
Когда в этот же день его навестил Каспар Гудвуд, Ральф сообщил гостю, что мисс Стэкпол, взяв его под свое крыло, собирается препроводить в Англию.
– Боюсь, тогда, – сказал Каспар Гудвуд, – я буду пятой спицей в колеснице. Я пообещал мисс Озмонд поехать с вами.
– Господи… прямо какой-то золотой век. Вы так все добры.
– Ну с моей стороны это не столько доброта по отношению к вам, сколько по отношению к ней.
– В таком случае как же добра она! – улыбнулся Ральф.
– Что посылает других ехать с вами? Да, пожалуй, это проявление доброты, – не поддержав шутливого тона, ответил Гудвуд. – Что же касается меня, то, признаться, я предпочитаю путешествовать с мисс Стэкпол и с вами, чем с одной мисс Стэкпол.
– Еще охотнее вы предпочли бы не делать ни того ни другого, а остаться здесь, – сказал Ральф. – Но, право же, вам незачем ехать, в этом нет никакой необходимости. У Генриетты бездна энергии.
– Не сомневаюсь. Но я уже пообещал миссис Озмонд.
– Она с легкостью освободит вас от вашего обещания.
– Она ни за что не освободит меня от него. Ей, конечно, хочется, чтобы я присмотрел за вами, но главное не это. Главное – ей хочется, чтобы я убрался из Рима.
– Думаю, вы преувеличиваете, – заметил Ральф.
– Я ей надоел, – продолжал Гудвуд. – Ей нечего сказать мне, вот она и придумала эту поездку.
– Ну, если ей так удобнее, я, разумеется, прихвачу вас с собой. Но я не понимаю, почему ей так удобнее? – тут же добавил Ральф.
– А потому, – ответил со всей прямотой Гудвуд, – что ей кажется, будто я за ней наблюдаю.
– Наблюдаете за ней?
– Пытаюсь уяснить себе, счастлива ли она.
– Уяснить это не трудно, – сказал Ральф. – Судя по виду, она самая счастливая женщина на свете.
– Именно так; я в этом удостоверился, – ответил Гудвуд очень сухо; тем не менее он продолжал: – Да, я за ней наблюдал; я старый ее друг и, по-моему, имею на это право. Она утверждает, что счастлива – еще бы, она ведь так старалась стать счастливой, вот я и подумал, посмотрю-ка я сам, чего оно стоит, ее счастье. Я посмотрел, – продолжал он и в голосе его послышались горькие ноты, – и насмотрелся; с меня довольно. Теперь я вполне могу уехать.
– А знаете, мне кажется, вам в самом деле пора, – ответил Ральф.
И это был их первый и последний разговор о миссис Озмонд.
Между тем Генриетта Стэкпол, занимаясь приготовлениями к отъезду, сочла нужным сказать несколько слов графине Джемини, которая явилась к ней в пансион отдать нанесенный во Флоренции визит.
– А что касается лорда Уорбертона, вы были очень неправы, – заявила она графине Джемини. – Я просто должна вывести вас из заблуждения.
– По поводу того, что он ухаживает за Изабеллой? Голубушка, да он бывал у нее в доме по три раза в день. Там всюду следы его пребывания, – воскликнула графиня.
– Он хотел жениться на вашей племяннице, потому и бывал так часто.
Графиня воззрилась на нее, потом насмешливо хихикнула.
– Так вот что рассказывает Изабелла? Ну и ну! Неплохо придумано. Но, помилуйте, если он хочет жениться на моей племяннице, что же ему мешает? Или, быть может, он отправился покупать обручальные кольца и вернется через месяц, когда меня здесь уже не будет?
– Нет, он не вернется. Мисс Озмонд не желает выходить за него замуж.
– До чего же она услужлива. Я знала, что она предана Изабелле, но не представляла себе – насколько.
– Я не понимаю вас, – холодно сказала Генриетта, размышляя о том, как неприятно упорствует графиня в своей неправоте. – И продолжаю настаивать на своем… Изабелла никогда не поощряла ухаживаний лорда Уорбертона.
– Ах, моя дорогая, что нам с вами известно об этом? Мы знаем только, что мой брат способен на все.
– Я не знаю, на что способен ваш брат, – ответила с достоинством Генриетта.
– Я ведь не на то ропщу, что она поощряла лорда Уорбертона, а на то, что услала из Рима. А мне больше всего хотелось увидеть именно его. Как вы думаете, не испугалась ли она, что я отобью у нее поклонника? – беззастенчиво гнула свое графиня. – Во всяком случае, она лишь на время удалила лорда Уорбертона. Дом полон им, можно сказать, переполнен. Нет, нет, его след еще не остыл. Я наверняка с ним увижусь.
– Что ж, – сказала Генриетта в одном из тех порывов вдохновения, которыми и объяснялся успех ее писем в «Интервьюере». – Быть может, с вами ему повезет больше, чем с Изабеллой.
Когда Генриетта рассказала Изабелле о своем предложении Ральфу, то в ответ услышала, что вряд ли могла бы чем-нибудь сильнее ее обрадовать. Она всегда считала, что Генриетта и Ральф рано или поздно друг друга оценят.
– Мне все равно, оценит он меня или нет, – заявила Генриетта. – Важно одно – чтобы он не умер в поезде.
– Он себе этого не позволит, – покачав головой, сказала Изабелла с несколько преувеличенной уверенностью.
– Сделаю все возможное, чтобы не позволил. Я вижу, ты ждешь не дождешься, когда же наконец мы все уедем. Мне непонятно только, что ты хочешь делать дальше.
– Хочу остаться одна, – ответила Изабелла.
– Все равно это не получится, у тебя в доме изрядное общество.
– Они – участники комедии, а вы – зрители.
– По-твоему, это комедия, Изабелла Арчер? – спросила весьма мрачно Генриетта.
– Ну, если тебе так угодно, трагедия. Вы все на меня смотрите, и мне от этого не по себе.
Несколько секунд Генриетта как раз тем и занималась, что смотрела на нее.
– Ты похожа на подстреленную лань, которая ищет тень погуще. Быть такой беспомощной! – вырвалось у нее наконец.
– Вовсе я не беспомощна. Я намерена много что сделать.
– Я говорю сейчас не о тебе, а о себе. Приехать нарочно за тем, чтобы тебе помочь, и так ни с чем и уехать.
– Ты очень мне помогла, – ответила Изабелла, – очень меня подбодрила.
– Нечего сказать, подбодрила! Точь-в-точь выдохшийся лимонад! Я хочу, чтобы ты дала мне одно обещание.
– Не могу. Никогда больше не дам. Четыре года назад я дала такое торжественное обещание и так плохо его сдержала.
– Тебя просто никто в этом не поощрял, а я обещаю тебе всяческое поощрение. Уйди от своего мужа, пока не случилось худшего.
– Худшего? Что ты называешь худшим?
– Пока ты не испортилась.
– Ты имеешь в виду, пока не испортился мой характер? – спросила улыбаясь Изабелла. – Он не испортится. Я очень за этим слежу. Меня поражает только, с какой легкостью ты советуешь женщине покинуть мужа, – добавила она, отвернувшись. – Сразу видно, что у тебя самой никогда его не было.
– Ну, – сказала Генриетта таким тоном, словно намеревалась открыть прения и доказать свою правоту, – в наших западных штатах это давно Уже стало рядовым явлением, а ведь, собственно говоря, они и есть наше будущее. – Доказательства ее, однако, не имеют прямого отношения к нашему повествованию, в ходе которого нам предстоит распутать еще немало нитей. Она объявила Ральфу Тачиту, что может ехать сразу же, как только он пожелает, и Ральф, собравшись с духом, стал готовиться к отъезду. Изабелла пришла повидаться с ним в последний раз, и он повторил ей слово в слово то, что сказала Генриетта: как видно, она ждет не дождется, чтобы они уехали.
В ответ она лишь нежно положила свою руку на его и с намеком на улыбку тихо сказала:
– Мой дорогой Ральф…
С него этого было достаточно; такой ответ вполне его удовлетворял. И, однако, он все с той же шутливой откровенностью продолжал:
– Я видел вас меньше, чем хотел бы, но ведь это лучше, чем ничего. И потом я столько о вас слышал.
– Не понимаю от кого, при вашем-то образе жизни?
– От незримых собеседников. Нет, нет, ни от кого больше. Зримым я не позволяю говорить о вас, все они твердят, что вы «очаровательны». Это так банально.
– Я, конечно, тоже хотела бы видеться с вами чаще, – сказала Изабелла. – Но замужняя жизнь налагает много обязанностей.
– К счастью, у меня нет никаких обязанностей. И, когда вы приедете погостить ко мне в Англию, я смогу принимать вас со всей свободой холостяка.
Он и дальше вел разговор в таком тоне, будто им безусловно предстояло еще увидеться, и добился того, что это стало казаться почти вероятным. О том, что близится срок и, скорей всего, ему не протянуть до конца лета, он даже не заикнулся. Коль скоро Ральф предпочитал такую манеру держаться, Изабелла охотно ему вторила: по существу, все было настолько ясно, что они прекрасно могли обойтись без словесных указательных столбов. Раньше было иначе, хотя, надо сказать, Ральф в этом, как и во всем, что касалось его лично, был всегда на редкость неэгоистичен. Изабелла заговорила о его путешествии, о том, на какие этапы его следует разбить, какие, по ее мнению, следует принять меры предосторожности.
– Генриетта – вот лучшая моя мера предосторожности. У этой женщины непомерно развита совесть, – заметил он.
– Она будет чрезвычайно добросовестна.
– Будет? А разве сейчас она не добросовестна? Ведь мисс Стэкпол только потому и едет со мной, что считает это своим долгом. У кого еще такое чувство долга!
– Да, это очень благородно, – сказала Изабелла. – И мне из-за этого особенно стыдно. Ехать с вами должна была бы я.
– Но ваш муж вряд ли одобрил бы это.
– Вряд ли. И все же я могла бы поехать.
– Я просто потрясен смелостью вашего воображения. Подумать только: я – причина раздора между дамой и ее мужем!
– Оттого я и не еду, – сказала Изабелла просто, хотя и довольно туманно.
Ральф, однако же, все понял.
– Ну еще бы, притом что, как вы сами сейчас сказали, у вас так много обязанностей.
– Дело не в этом. Я боюсь, – сказал она. И, немного помолчав, повторила – не столько ему, сколько себе: – Да, я боюсь.
Ральф не взялся бы определить, что означал ее тон, он был так нарочито спокоен… лишен какого бы то ни было чувства. Желание ли это вслух покаяться в том, в чем ее никто не обвинял? Либо же следует рассматривать ее слова, как попытку честно разобраться в самой себе? Так или иначе Ральф не мог упустить столь благоприятного случая.
– Боитесь вашего мужа?
– Боюсь себя! – сказала Изабелла и поднялась с места. Постояв несколько секунд, она добавила: – Бояться мужа всего лишь мой долг. Женщине это просто подобает.
– Ну еще бы, – рассмеялся Ральф. – Но, чтобы как-то это возместить, всегда найдется мужчина, который смертельно боится какой-нибудь женщины.
Изабелла не откликнулась на его шутку: мысли ее внезапно изменили направление.
– Но, если вашу маленькую компанию возглавит Генриетта, что же тогда достанется на долю мистера Гудвуда.
– Ах, моя дорогая Изабелла, – ответил Ральф, – мистер Гудвуд привык, что на его долю ничего не достается.
Она покраснела и тут же сказала, что ей пора. Еще несколько секунд они постояли вместе; он держал обе ее руки в своих.
– Вы были лучшим моим другом, – сказала она.
– Ради вас я и хотел… хотел жить. Но от меня вам никакой пользы.
Тут только ее пронзила мысль, что она никогда его больше не увидит. Она не могла с этим примириться, не могла расстаться с ним вот так.
– Если вы позовете меня, я приеду, – сказала она.
– Ваш муж не отпустит вас.
– Отпустит. Это я как-нибудь улажу.
– Такую радость я приберегу напоследок, – сказал Ральф.
Она просто поцеловала его в ответ. Было это в четверг, и вечером Каспар Гудвуд явился в палаццо Рокканера. Он пришел одним из первых и в течение некоторого времени беседовал с Гилбертом Озмондом, который неизменно присутствовал на приемах своей жены. Они уселись вдвоем; разговорчивый, общительный, излучающий благожелательность Озмонд был преисполнен резвости ума. Откинувшись на спинку кресла, заложив ногу за ногу, он непринужденно болтал, между тем как неспокойный, но отнюдь не оживленный Гудвуд вертел в руках цилиндр и ерзал на маленьком диванчике, который то и дело поскрипывал под ним. На лице Озмонда играла тонкая вызывающая улыбка. Так обычно ведут себя люди, чьи чувства обострены нежданной доброй вестью. Он сказал Гудвуду, что им очень жаль будет его лишиться. Ему, Озмонду, будет его особенно недоставать. Умные собеседники – большая редкость – в Риме Их раз-два и обчелся. Гудвуд должен непременно приехать к ним снова; на него, заядлого римлянина, разговор с человеком другой породы действует очень освежающе.
– Как вы знаете, сам я всей душой предан Риму, но больше всего люблю разговаривать с теми, кто свободен от этого пристрастия. В конце концов современный мир совсем неплох. Вот вы, например, вполне современны и вместе с тем вас никак нельзя назвать заурядным. Ведь многие из этих современных господ форменные ничтожества. Если они – дети будущего, мы предпочитаем умереть молодыми. Старики, разумеется, тоже подчас на редкость скучны. Мы с женой любим все новое, только действительно новое, а не потуги на него. Тупость и невежество, увы, не новость, а нас в избытке угощают и тем и другим, выдавая за откровения прогресса и просвещенности. Да это откровение пошлости! Пошлость, действительно, стала проявляться в такой форме, что я готов признать ее новым словом; не думаю, что прежде существовало что-либо подобное. На мой взгляд, пошлости до нынешнего века вообще не знали. В прошлом веке она, правда, изредка кое-где проскальзывала, но только в виде отдаленной угрозы, зато нынче так сгустилась в воздухе, что все поистине утонченное стало буквально неразличимо. Так вот, вы пришлись нам по душе… – Мягко положив руку на колено Каспару и улыбаясь вместе самоуверенно и смущенно, секунду помедлил: – Я намерен сказать вам кое-что в высшей степени обидное и покровительственное, вы уж простите мне эту маленькую вольность. Так вот, вы пришлись нам по душе, потому что… потому что примирили нас с будущим. Если можно рассчитывать на какое-то количество людей, подобных вам, – что ж, а la bonne heure! Я говорю это не только от своего имени, но и от имени жены. Она ведь достаточно часто говорит от моего имени, почему бы и мне не позволить себе этого? Мы с ней, видите ли, все равно как шандал и щипцы для нагара, так же нерасторжимы. Я не слишком много возьму на себя, если скажу, что, насколько я понял, вы занимаетесь… коммерцией! Ну а занятие это таит в себе, как известно, опасность; и мы поражены тем, что вам удалось ее избежать. Прошу заранее извинить меня, если вам покажется, что комплимент мой весьма дурного вкуса. По счастью, меня не слышит жена. Я хочу сказать – и вы могли бы стать одним из тех… о ком мы сейчас говорили. Вся Америка толкала вас на этот путь Но что-то в вас помогло вам устоять, уберегло вас. И тем не менее вы так современны, так современны, самый современный человек из всех, кого мы знаем! Возвращайтесь, мы всегда вам будем рады.
Я упомянул уже, Озмонд был, что называется, в духе – приведенные высказывания как нельзя лучше это подтверждают. Он никогда еще не позволял себе так выходить из границ сдержанности, и Каспару, слушай он более внимательно, могло бы, пожалуй, прийти в голову, что защита утонченности находится в весьма не подходящих руках. Мы, однако, можем не сомневаться, Озмонд знал, что делает, и если он избрал этот покровительственный тон, дойдя в нем до несвойственной ему бесцеремонности, то, надо полагать, имел свои причины для подобной бравады. Гудвуд же лишь смутно ощущал, что собеседник его позволяет себе какие-то выпады, но не совсем понимал, куда тот метит. Он, вообще, не совсем понимал, о чем толкует Озмонд. Ему хотелось остаться наедине с Изабеллой, и желание это говорило в нем так громко, что заглушало даже удивительно внятный голос ее мужа. Он наблюдал за ней в то время, как она беседовала с другими, и думал, когда же она освободится и можно ли ему попросить ее пройти с ним в какую-нибудь другую комнату. В отличие от Озмонда он был чрезвычайно не в духе, и все вокруг возбуждало в нем глухую ярость. До этой минуты он не питал к Озмонду личной неприязни, он находил его очень сведущим, любезным и более, чем он предполагал, похожим на человека, за которого и должна была выйти замуж Изабелла Арчер. Хозяин дома в открытой борьбе одержал над ним верх, и у Гудвуда слишком развито было чувство справедливости, чтобы из-за этого он позволил себе недооценить Озмонда. Он не пытался заставить себя хорошо к нему относиться. На такой порыв сентиментального благодушия Каспар Гудвуд был решительно неспособен даже в ту пору, когда почти убедил себя примириться со случившимся. В Озмонде он видел весьма выдающуюся личность дилетантского толка, господина, который страдает от избытка досуга и пытается заполнить его, изощряясь в пустой болтовне. Но Каспар ему не слишком-то доверял, он никак не мог понять, какого черта понадобилось Озмонду в чем бы то ни было изощряться перед ним. Он начал подозревать, что Озмонд находит в этом некое тайное удовольствие, и все больше укреплялся в мысли, что у его торжествующего соперника есть в натуре какая-то извращенность. Кто-кто, а он знает, что у Гилберта Озмонда нет причин желать ему зла, что тому нечего с его стороны опасаться. Раз и навсегда Озмонд одержал над ним верх и мог позволить себе быть добрым по отношению к тому, кто потерял все. Минутами, правда, он, Каспар, люто желал ему смерти, жаждал убить его, но ведь Озмонду это не могло быть известно – благодаря долгой привычке Каспар довел теперь до совершенства свое умение казаться недоступным любым сильным чувствам. Он совершенствовался в нем для того, чтобы обмануть себя, но в первую очередь ему удавалось обмануть других. А ему самому это умение не помогло, о чем лучше всего свидетельствовало то глубокое молчаливое раздражение, которое овладело им, когда он услышал, что Озмонд говорит о мнениях своей жены так, будто вправе за них ручаться.
Это единственное, что Каспар способен был расслышать из всего сказанного в этот вечер хозяином дома. Он понимал, что Озмонд еще больше, чем всегда, упирает на царящее в палаццо Рокканера супружеское согласие, особенно подчеркивает, что они живут с женой душа в душу и каждому из них так же привычно говорить «мы», как «я». Все это было явно неспроста и оттого так злило и озадачивало нашего бедного бостонца, которому оставалось лишь утешать себя тем, что отношения миссис Озмонд с ее мужем ни в коей мере его не касаются. У него не было никаких доказательств, что муж представляет их в ложном свете. Если бы он судил об Изабелле только по виду, то вынужден был бы признать, что она вполне довольна жизнью. Он ни разу не заметил в ней ни малейшего признака недовольства. От мисс Стэкпол он, правда, слышал, что она утратила свои иллюзии, но мисс Стэкпол, поскольку она писала для газет, любила сенсационные новости, И любила узнавать их первой. Кроме того, с момента приезда в Рим она держалась крайне осторожно, почти не светила ему своим фонарем. Мы, право же, можем смело утверждать, это было бы против ее правил. Теперь, когда она видела, как все обстоит у Изабеллы на самом деле, она обрела должную сдержанность. Если чем-то здесь и можно было помочь, то уж во всяком случае не тем, что она воспламенит бывших поклонников Изабеллы сообщением о ее неблагополучии. Мисс Стэкпол по-прежнему принимала живейшее участие в душевном состоянии Каспара Гудвуда, но проявлялось оно теперь лишь в том, что она снабжала его избранными статейками, как юмористическими, так и другого толка, из американских газет и журналов, каковые получала в количестве трех-четырех с каждой почтой и прочитывала обыкновенно от первого до последнего слова, вооружившись предварительно парой ножниц. Вырезанные статьи она вкладывала в конверт с написанным на нем именем мистера Гудвуда и сама относила к нему в гостиницу. Он никогда не спрашивал ее об Изабелле – разве не для того проехал он пять тысяч миль, чтобы увидеть все своими глазами? Таким образом, у него не было никаких оснований считать миссис Озмонд несчастной, но как раз отсутствие оснований усиливало его раздражение и чувство острого отчаяния, с которым он, вопреки собственной теории, будто ему уже все равно, вынужден был признать теперь, что, поскольку речь идет об Изабелле, ему больше не на что надеяться. Даже в таком скромном удовлетворении, какое дает знание правды, ему и в этом было отказано; очевидно, не полагались даже на его почтительное отношение к ней, если бы все же оказалось, что она несчастлива. Он безнадежен, бессилен, бесполезен. Она с особой остротой заставила его ощутить собственную бесполезность, обязав с помощью хитроумного плана покинуть Рим. Он рад был по возможности помочь ее кузену, и все-таки скрежетал зубами при мысли, что из всех услуг, о каких она могла бы просить его, она соблаговолила выбрать именно эту. О нет, ему не грозила опасность, что она выберет ту, которая удержала бы его в Риме.
Нынче вечером он главным образом думал о том, что завтра ему предстоит с ней расстаться и что, приехав в Рим, он так ничего и не выиграл – разве только узнал: он, как всегда, ненужен. О ней же самой он ничего не узнал. Она была невозмутима, непостижима, непроницаема. Он почувствовал, как былая горечь, которую такого труда ему стоило проглотить, снова подступает к горлу, и понял, есть разочарования, которые длятся всю жизнь. Озмонд продолжал говорить, и до Гудвуда смутно донеслось, что тот снова толкует о своем полном единодушии с женой Ему вдруг показалось, что человек этот наделен какой-то демонической проницательностью: иначе как злой волей невозможно было объяснить, почему он избрал столь необычную тему для разговора. А впрочем, какое имеет значение, демоническая он личность или нет, и любит она его или ненавидит? Даже если она смертельно ненавидит своего мужа, сам он от этого ничего не выиграет.
– Кстати, вы ведь едете вместе с Ральфом Тачитом? – спросил Озмонд. – Так что будете, очевидно, двигаться медленно.
– Не знаю, это как пожелает он.
– Вы очень любезны. Мы чрезвычайно вам признательны; нет уж, позвольте мне вам это сказать. Моя жена, наверное, выразила вам нашу благодарность. Всю эту зиму Ральф Тачит очень заботил нас, нам не раз казалось, он уже не сможет уехать из Рима. Ему никоим образом не следовало приезжать сюда. Путешествовать при таком расстроенном здоровье не только неблагоразумно, но, я сказал бы, неделикатно. Я ни за что на свете не хотел бы стольким быть обязанным Тачиту, скольким он обязан… обязан моей жене и мне. Кому-то ведь неизбежно приходится брать его под опеку, а не все так великодушны, как вы.
– Я ничем не занят, – сказал Каспар сухо.
Озмонд искоса посмотрел на него.
– Вам надо жениться, и вы сразу окажетесь заняты выше головы! Правда, тогда уже вы будете менее доступны милосердию.
– Вы находите, в роли женатого человека вы так уж заняты? – машинально спросил Каспар Гудвуд.
– Видите ли, быть женатым уже само по себе занятие. Вы не всегда при этом деятельны, но ведь бездеятельность требует еще большего внимания. Ну а потом, у нас с женой столько общих интересов. Мы вместе читаем, углубляем наши знания, музицируем, гуляем, ездим кататься… и наконец, мы просто разговариваем, словно только вчера познакомились. Для меня и по сей день разговаривать с женой – наслаждение. Если вам в один прекрасный день все наскучит, послушайтесь моего совета, женитесь. Конечно, в этом случае вам может наскучить ваша жена, но зато с самим собой никогда не будет скучно. У вас всегда найдется, что сказать себе… найдется, о чем поразмыслить.
– Мне не скучно, – ответил Каспар Гудвуд. – У меня есть о чем поразмыслить, есть, что сказать себе.
– Полагаю, больше, чем сказать другим! – рассмеялся Озмонд. Куда же вы потом? Я имею в виду, когда сдадите с рук на руки Ральфа Тачита тем, кому и надлежит о нем печься. Насколько мне известно, матушка его собирается наконец вернуться и взять на себя заботу о нем. Эта милейшая дама прямо-таки бесподобна! Так пренебрегать своими обязанностями!.. Вероятно, вы проведете это лето в Англии?
– Не знаю. У меня нет определенных планов.
– Счастливец! Пусть это чуть-чуть тоскливо, зато вы вольны располагать собой.
– О да, волен.
– И вольны вернуться в Рим, надеюсь? – сказал Озмонд, поглядывая на появившуюся в дверях новую стайку гостей. – Помните, когда бы вы ни приехали, мы на вас рассчитываем.
Гудвуд собирался уйти пораньше, но вечер был уже на исходе, а ему, не считая участия в общем разговоре, так и не удалось перемолвиться с Изабеллой хотя бы словом. Она с какой-то сознательной жестокостью уклонялась от этого. Неутоленная обида заставляла Каспара Гудвуда видеть предумышленность там, где как будто о ней не было и речи. Да, о ней, безусловно, не было и речи. Всякий раз, встречаясь с ним глазами, Изабелла ясно, приветливо улыбалась и точно приглашала помочь ей занимать гостей. Но с упрямым нетерпением он противостоял этим просьбам, бродил по гостиной и ждал, вступая время от времени в разговор с теми немногими, с кем был знаком, и впервые его собеседники приходили к выводу, что он сам себе противоречит. С ним это случалось нечасто – чаще он противоречил другим. В палаццо Рокканера почти всегда можно было услышать хорошую музыку. Под ее прикрытием Каспару кое-как удавалось держать себя в узде. Но, когда наконец гости начали расходиться, он подошел к Изабелле и, понизив голос, справился, нельзя ли ему поговорить с ней в какой-нибудь другой комнате: там уже нигде нет ни души, он это сейчас сам проверил. Она улыбнулась ему так, словно охотно оказала бы эту любезность, но не имеет на то ни малейшей возможности.
– Боюсь, это не удастся. Перед уходом все хотят попрощаться с хозяйкой, и я должна быть на виду.
– Тогда я подожду, пока они не разойдутся. Секунду поколебавшись, она воскликнула:
– Вот и чудесно!
И он ждал, хотя ждать пришлось еще немало времени. Под конец осталось всего несколько человек, но они словно приросли к ковру. Оживавшая, по ее собственным словам, лишь к полуночи графиня Джемини будто и не подозревала, что вечер окончен. Она по-прежнему была центром расположившегося у камина тесного кружка джентльменов, которые то и дело разражались дружным смехом. Озмонд исчез, он никогда не прощался с гостями; и поскольку как раз в эту пору графиня обычно расширяла круг их тем, Изабелла поспешила отправить Пэнси спать. Сама Изабелла сидела в стороне, она тоже, как видно, предпочла бы, чтобы ее невестка угомонилась и дала этим досужим болтунам разойтись наконец по домам.
– А нельзя ли мне сказать вам несколько слов сейчас? – спросил Каспар Гудвуд.
Изабелла улыбнулась и сразу же поднялась с места.
– Конечно; если хотите, можем куда-нибудь отсюда уйти.
Они вышли из гостиной, оставив там графиню с ее тесным кружком, но и в соседней комнате оба некоторое время молчали. Изабелла сесть не пожелала; стоя посреди комнаты, она медленно обмахивалась веером, и каждое ее движение исполнено было для него прежнего очарования. Казалось, она ждет, чтобы он заговорил. Теперь, когда они остались вдвоем, страсть, которую ему так и не удалось затушить, вспыхнула с новой силой; у него мутилось в голове, все плыло перед глазами. Ярко освещенная пустынная комната вдруг словно померкла, заволоклась туманом, и сквозь эту колышущуюся завесу он видел только мерцающие глаза Изабеллы, ее полураскрытые губы. Будь зрение Каспара в эту минуту более отчетливым, он разглядел бы, как принужденно, насильственно улыбается Изабелла, как она напугана тем, что прочитала на его лице.
– Вы хотите, вероятно, попрощаться со мной, – сказала она.
– Да… но мне очень это не по душе. Я не хочу уезжать из Рима, – сказал он с какой-то жалобной прямотой.
– Ну еще бы. Вы поступаете на редкость благородно, не умею выразить, как меня трогает ваша доброта.
Несколько секунд он молчал.
– И это все, что вы мне можете сказать на прощание?
– Вы должны еще когда-нибудь приехать, – ответила она оживленным тоном.
– Когда-нибудь? Когда-нибудь в далеком будущем, вы это имеете в виду?
– О нет, я вовсе этого не имею в виду.
– Тогда что вы имеете в виду? Не понимаю! Но раз я обещал поехать, я поеду, – добавил Гудвуд.
– Возвращайтесь, когда вам вздумается, – обронила Изабелла с напускной легкостью.
– Что мне в конце концов ваш кузен! – воскликнул вдруг Каспар.
– Вы это и хотели мне сказать?
– Нет, нет, я ничего не хотел сказать вам. Я хотел спросить вас… – он помолчал, – что же вы все-таки сделали-то со своей жизнью? – продолжал он тихо и торопливо. Потом снова помолчал, словно дожидаясь ответа, но она ничего не ответила, и он продолжал: – Мне не понять, мне не разгадать вас! Чему я должен верить… что вы хотите, чтобы я думал? – Она по-прежнему молчала; просто стояла и смотрела на него, уже не пытаясь казаться непринужденной. – Я слыхал, вы несчастливы; если это так, я хотел бы знать. Это дало бы мне хоть что-то. Но сами вы говорите, что счастливы, и вы так спокойны, ровны, неприступны. Вы стали просто неузнаваемой! Все прячете. Мне никак не подойти к вам близко.
– Вы подошли очень близко, – сказала Изабелла мягким и вместе с тем предостерегающим тоном.
– И все же мне никак не дотянуться до вас! Я хочу знать правду. Довольны вы своей жизнью?
– Вы многого хотите.
– Да, я всегда хотел многого. Ну конечно же, вы мне не скажете. От вас я никогда ничего не узнаю, впрочем, это и не должно меня касаться. – Он явно старался держать себя в руках, облечь в разумную форму владевшее им безумие. Но сознание, что это его последняя возможность, что он любит ее, что он ее потерял, что, говори он или не говори, в ее глазах он все равно останется глупцом, подействовало на него, как удар хлыста, его низкий голос задрожал еще сильнее. – Вы совершенно непроницаемы, это и наводит меня на мысль, что вам надо что-то скрывать. Я сказал, мне нет дела до вашего кузена, но это не значит, что он мне не нравится. Это значит другое: пусть даже нравится, но еду я с ним не ради него. Я бы и со слабоумным поехал, если бы меня попросили об этом вы. Если бы вы попросили, я завтра же отправился бы в Сибирь. Почему вам хочется услать меня отсюда? У вас должны быть на это причины, будь вы так довольны жизнью, как стараетесь показать, вам было бы безразлично. Я предпочел бы знать о вас правду… даже самую убийственную, чем приехать вот так, понапрасну. Я не для того приехал сюда. Думал, мне будет все равно. Приехал, потому что хотел убедиться, что могу больше о вас не думать. Но ни о чем другом я думать не мог, и вы правы, желая, чтобы я уехал. Но, если я должен уехать, нет никакой беды в том, что я на минуту дам себе волю. Если вам в самом деле больно… если вам причиняет боль он – от моих слов вам больнее не станет. Когда я говорю, что люблю вас, то для этого ведь я и приехал. Я и сам не думал, что для этого, но, оказывается, – для этого. Я не сказал бы, если бы не был уверен, что больше никогда вас не увижу. Это в последний раз… так дайте же мне сорвать хотя бы один цветок. Я не вправе этого говорить, знаю, и вы не вправе меня слушать. Но вы и не слушаете; вы никогда не слушаете, вы всегда думаете о чем-то другом. Теперь, конечно, я должен уехать, но хотя бы не без причины. Не может же служить причиной, настоящей причиной, то, о чем вы попросили меня. Я не способен составить мнение о вашем муже, – продолжал он как-то беспорядочно перескакивая с одного на другое, – я его не понимаю, он говорит, вы обожаете друг друга. Зачем ему понадобилось мне это говорить? Какое мне до этого дело? Вот я повторил это сейчас вам, и у вас такой странный вид. Но у вас все время странный вид. Да, вам приходится что-то скрывать. Это не мое дело… не спорю. Но я вас люблю, – сказал Каспар Гудвуд.
Вид у нее действительно был странный. Она перевела взгляд на дверь, в которую они вошли, и как бы в знак предостережения подняла веер.
– Вы так хорошо вели себя; не портите же всего, – промолвила она мягко.
– Меня никто не слышит. Нет, подумать только, как легко вы хотели от меня отделаться! Я люблю вас, как еще не любил никогда.
– Я это знаю. Знала с той минуты, когда вы согласились ехать.
– Вы ничем тут не можете помочь… нет, нет, ничем. Вы помогли бы, если бы только могли, но, к несчастью, не можете. Я имею в виду – к моему несчастью. Я ничего у вас не прошу, то есть ничего недозволенного. Я прошу вас только об одной милости: скажите мне… скажите!..
– Сказать вам – что?
– Могу ли я вас жалеть?
– Вам этого хотелось бы? – спросила Изабелла, снова пытаясь улыбнуться.
– Жалеть вас? Еще бы! У меня по крайней мере было бы хоть какое-то занятие. Я посвятил бы этому жизнь.
Веером она закрыла лицо, но глаза ее секунду не отрывались от его глаз.
– Жизнь посвящать не надо, но иногда посвящайте этому несколько минут.
И она без промедления возвратилась к графине Джемини.