Краткая история семи убийств

Джеймс Марлон

Часть V

Убийство диджея [292]

22 марта 1991 г

 

 

Один

– Интересно, он сейчас спит?

– Босс, я-то откуда знаю.

– Гм. Ладно, просто укажи мне его камеру.

– Да я уж пару минут назад указал. Здесь, в узилище, сидельцев не так уж много.

– Узилище? Название какое-то допотопное…

– Как управишься, обратно выходи сам.

– То есть на постоянное сопровождение мне не рассчитывать?

– Темноты не люблю.

Моим шагам вторит звучное эхо. В голове издевательская мысль: сам ведь напросился, все хотел увидеть своими глазами. Вот и давай, дерзай. Кроме шуток: на этого занозистого щегла они спикировали в духе Гризельды Бланко. Такой вот стиль, коварный, как стилет, отточился на Ямайке. Надо отдать должное этой суке, сгинувшей дорогой ценой: уж что-что, а одну великую инновацию она у нас все же воплотила. Вот как все складывалось. Пока папаша Джоси отсчитывал дни до своей экстрадиции в США за убийство, рэкет, препятствование правосудию, наркотрафик и т. д. и т. п. (теперь ему все это аукнется по жопе бумерангом), на правление Копенгагеном в качестве дона сел его подросший сынок Бенджи (более толстая, темнокожая и занудная версия своего отца). Типа регента или наместника – точнее, сатрапа. И вот Бенджи Уэйлс взялся за подготовку ежегодного матча в крикет памяти Папы Ло. Сюда так или иначе входила предварительная встреча на Кинг-стрит, восточнее Западного Кингстона. Когда дон Запада направляется на восток, это всегда сопряжено с проблемами, а тут он еще взял и отправился в одиночку на моцике. И вот он едет, глядя прямиком перед собой и думая, вероятно, о своем, притормаживает на светофоре у перекрестка, и тут рядом с ним останавливается еще один мотоцикл. Когда он наконец оборачивается поглядеть, кто там, с мотоцикла открывают огонь двое в черном, вышибая Бенджи сердце из груди.

Забавно, правда? Казалось бы, Бенджи, отпрыск гребаного Джоси Уэйлса, с пеленок рос среди разборок и пальбы, но все равно путешествовал по миру, во всяком случае по Штатам, ходил в навороченную школу и ни дня в своей жизни не ложился спать голодным. И что же получается? Ганмен из него как из говна пуля, расслаблен от хорошей жизни. Ничем не лучше какого-нибудь жопошника, что выходит из папикова апартмента на Сентрал-Парк-Уэст.

Его папаша считай что всю страну держал за горло по меньшей мере трижды, да так, что у нее сердчишко обмирало, а этот его золотой мальчик? Отправляется на моцике, сам по себе… О чем он думал? Что все ганмены в это время в церкви, что ли? Убийство в стиле Гризельды вот так на дурняк не происходит. Эта хрень была не просто спланирована, а еще и координировалась извне до самого, так сказать, места происшествия. До того конкретного перекрестка. Эти юнцы, они же безголовые. Я вот стар, как скипидар. Одно время я думал, что старый – это когда человек впервые, разгибаясь, ахает от прострела в спине. Теперь же я понимаю, что старость – это когда встречаешь своих давних врагов, слишком уже дряхлых, чтобы биться, и все, что у вас осталось от застарелой вражды, это ностальгия. А за ностальгию принято чокаться, а не стреляться.

Входные пулевые отверстия в голове и груди, а исходящие – в голове, шее, плече и спине. На прошлой неделе я разговаривал с доктором Лопесом, который в то утро дежурил по неотложке. «Бомбоклат, – рассказывал он, – я в жизни своей не был так напуган, как тогда. И страх был даже не за себя, а за армагеддон, который вот-вот грозил разразиться в операционной. К тому моменту, как Бенджи Уэйлса доставили в больницу, он был уже не жилец, оставалось это только констатировать. Но его тело прибыло в сопровождении трех тысяч активистов, которые волнами вкатывались и выкатывались из приемного покоя. В сущности, врачам оставалось лишь установить факт смерти, но попробуй это сделать, когда у дверей бушует трехтысячная толпа; бушует и ждет, что ты обставишь самого Иисуса Христа – а как же, ведь речь идет об особе дона! И потому нам приходилось разыгрывать нелепейшее представление, театр “кабуки” и рядом не стоял». Вот что мне рассказывал доктор Лопес. «Поступившего пришлось уложить на кровать – напрасная трата места, но толпа уже скандировала “Бен-джи! Бен-джи!”, да так громко, что разносилось, наверное, по всей округе. Первым делом полагалось восстановить дыхательные пути – иначе никак – и воспрепятствовать колоссальному кровоизлиянию. Хотя уже на момент доставки в легких у него не было ничего, помимо крови. А толпа все громче, все бесноватей, и врачам надо было что-то делать – разыгрывать, язви его, спектакль с этим трупом. Представьте: как восстановить кровообращение телу, в котором уже не бьется сердце? Нет ни пульса, ни давления, ни сознания – вообще ничего. Человек не просто перестал дышать – он просто готов». Я спросил, через какое время они решились разгласить, что он покойник, и Лопес ответил: «Честное слово, босс, к моменту, когда мы приступили к реанимации, я еще надеялся на чудо». А толпа снаружи напирала так, что в двух окнах полопались стекла.

Хуже всего вышло с дефибриллятором. Всякий раз, когда Бенджи пронизывал удар и тело его содрогалось, вся толпа тоже подскакивала; скакали даже те, кто стоял снаружи и видеть ничего не мог. Электрошок – тело дрыг – толпа скок. Электрошок – тело дрыг – толпа скок. Электрошок – тело дрыг – толпа скок. Через час доктор Лопес объявил то, что можно было объявить сразу по поступлении тела. А уж затем… По толпе пошло, что врачи его могли, да не спасли. Что Бенджи Уэйлс теперь мертв. Сперва вышибли двери в операционной. Три тысячи – мужчины, женщины и дети, некоторые со стволами, остальные с сердцами, полыхающими так, что и стволов не надо. «Ну, бля, бомбоклаты, держитесь… Да мы вас тут всех разнесем, вместе с вашей богадельней… На куски рвать будем и докторов и нянек за то, что не уберегли Бенджи…» Кто-то – двое или трое – схватили медсестру и принялись ее волтузить. Доктор Лопес рассказывал, что метнулся к ней на выручку, но его скрутили двое и ну пистолетными рукоятками по голове. Стойка регистратуры оказалась опрокинута, а бедные охранники сделали единственное, на что были способны, – дали деру. Доктор не знает, как такое произошло, но вскоре на бушующую толпу накатила новая волна, с криками, что врачи здесь ни при чем, а в смерти Бенджи виновата ННП.

В воскресенье к вечеру последовал набег на Восемь Проулков, в частности на Шестой. Перестреляли всех мужчин, которых застигли, и отодрали всех женщин, до которых дотянулись. Сожгли почти треть домов, а под занавес еще и подстрелили нескольких ребятишек. Спустя два дня в Третьем проулке прошла чуть ли не децимация. После этого грозовой фронт сместился в Майами: стрельба из проезжающих машин и с мотоциклов, дырки от пуль в автомобилях и в окнах «ночников». Двое моих приятелей рассказывали, что кое-как выбрались из «Ролекс-клуба», такое там поднялось месилово с пальбой между ямайцами. Сам премьер-министр был вынужден обратиться к ЛПЯ с воззванием о перемирии; в дело пришлось вступить даже церкви, которая организовала крестные ходы. Насилие прекратилось лишь тогда, когда перестрелки стали мешать подготовке похорон Бенджи. Я на похороны не пошел. Официально меня здесь даже не должно быть. Да ладно, вру. Конечно, я сходил на те похороны, но меня там, должно быть, приняли за бодигарда или вроде того.

Последний раз на моей памяти такие пышные похороны были только у Певца. Людей тысяч двадцать, не меньше. Среди них, само собой, бывший премьер-министр. Есть ли смысл напоминать: в семьдесят шестом он возглавлял оппозицию, затем в восьмидесятом встал у руля, а в девяносто первом опять ушел в тень. Впереди шествует духовой оркестр, почти как в Новом Орлеане – мужчины все в белом, девушки в красных мини-юбках и с помпонами. Дальше гроб, черный с серебряными ручками, а в нем виновник торжества в черном бархатном костюме (раз не потеет, то чего б не вырядиться в зимнем стиле?). Гроб на стеклянном катафалке с конной тягой (кони белые, с траурными султанами), сразу позади оркестра. Дальше идет бывший премьер-министр, а рядом с ним – дама сердца Бенджи в черном платьишке в облипон и в золотой цепи, как на рэперах. Большущие серьги. При виде ее сразу замечаешь всех остальных женщин. Мини из золотистой парчи, мини розовые, мини белые, чулки в сеточку, высоченные серебряные цырлы, шляпы, похожие на птиц, шляпки, похожие на птичек, цепочки, цепки и цепи от миниатюрных до почти якорных. На одной девице открытое черное платье с разрезом до самых булок. И все вышагивают по улице, как по подиуму. Джоси пытался выхлопотать себе отпуск (слово в данном контексте не вполне уместное), чтобы наведаться на похороны к своему сыну, но его не отпустили. С какой стати? Выпустить из тюрьмы главного дона к двадцати тысячам его приверженцев – да как же его после этого заполучишь обратно? Там небось аж из Вашингтона звонили с окриками и угрозами. Забавно, что, пока Джоси на протяжении восьмидесятых строил свою империю (не без существенной сторонней помощи, само собой), всем до него совершенно не было дела. Гребаный Нью-Йорк, а? Я ведь предупреждал, чтобы он так себя не вел, не кидался в крайности. Черным в самом деле нужно научиться обуздывать свой шалый темперамент. В тот день – точнее, ночь – восемьдесят пятого года Джоси Уэйлс из ниоткуда угодил почти что в самый верх списка УБН и федералов. А как только ЛПЯ пнули с Олимпа, он тут же сделался «сидячей уткой».

А до всего этого Джоси, набирая рост и вес, становился все более неприкосновенным. И безнаказанным. Как-то раз он гнал на машине по улице – какой, не помню, помню только, что было это в городке Дэнем-Таун. Так вот, гонит он, гонит и врезается прямехонько в автобус. Шофер вылезает разъяренный. И вместо того, чтобы как-то поладить, собирает вокруг себя толпу. Уж не знаю, что он там такое говорил, но распалялся все больше и больше, кричал, угрожал и бог весть что еще делал. Заткнулся он единственно тогда, когда одна из женщин прокричала: «Да это же Джоси Уэйлс!», и вся улица бросилась врассыпную, оставляя беднягу шофера наедине со своим визави. Джоси, сидя в машине, постукивает пальцами по рулю и в его сторону даже не смотрит, а водила, прямо как Дорожный Бегун, кидается прямиком в участок. Бедолага. Примерно через полчаса туда заявляется Джоси с десятком своих головорезов. Заходят внутрь, хватают шофера и волокут наружу. Тот просто пересрал и запричитал при виде того, как фараоны отвернулись в разные стороны, и это в своем-то собственном участке! Ну, а как вышли, так прямо на глазах у фараонов и людей те, кто со стволами, его пристрелили, а те, кто без стволов, почиркали перьями. Скучились, как вороны, над свежим трупом. Джоси, разумеется, арестовали, только у той расправы не обнаружилось ни одного свидетеля. Прямо-таки ни единого.

Тем временем из Кали стали поступать жалобы, что этот мазафакер много себе позволяет – хамит, грубит, наглеет так, как не позволял себе еще никто из хамов, грубиянов и наглецов. Дескать, подай ему и его банде Англию. А не жирно? Кроме того, этот человек отправился со своими в Ремо и уложил там как за нефиг делать двенадцать человек. Зачем, спрашивается? Потому что некоторые там, видите ли, начали сетовать, что их интересы совсем уж в игноре. Джоси всегда отличался грубоватой прямолинейностью. Полиция выдала ордер на его арест, и тогда он переметнулся в США, но теперь уже и там привлекал к себе внимание, поэтому скакнул обратно на родину. Здесь его ждал суд, но на единственную свидетельницу отчего-то нашла амнезия (постойте, ее же там не было, да и времени уж сколько прошло; ой, у нее и диоптрии в очках не те, слепа, как курица ночью; ничего не помнит, а в показаниях безнадежно путается: тогда ведь пули свистели повсеместно).

А в прошлом году, когда его дочка стояла возле какого-то клуба со своим бойфрендом, откуда ни возьмись, появились громилы из Восьми Проулков и открыли по ним огонь. Парня изрешетили, как ту головку сыра, сплошные дырья. Девушка обвивала руками его недвижное тело, когда к ней подошли и сделали выстрел прямо в голову. Хочется надеяться, что перед этим ее хотя бы не изнасиловали. Я все еще раздумываю, знали ли те парни, кто она такая. Дело в том, что если ты все время продолжаешь напирать, то рано или поздно твои враги надавят встречно (наглядный пример – Гризельда в Майами). А если ты продолжаешь плодить врагов, то рано или поздно они скопятся в критическую массу. И тогда уже лишь дело времени, когда враги в своей беспощадности сравняются с тобой – ведь это ты, коли на то пошло, все время повышаешь планку. Что до меня, то я никогда не нахожусь в одном месте так долго, чтобы дать своим врагам время протрубить сбор. Эта хрень подобна любым другим отношениям: ты сам их взращиваешь. Вот почему я никогда не задерживался лишнего ни в Колумбии, ни в Кингстоне. Я – посредник, перекати-поле. Ну, а говоря о критической массе… К тому времени федералы накопили на Джоси столько обвинений, что за ним началась охота. Кто-то в той войне за наркотики должен был выйти победителем, и это был, безусловно, не ниггер из карибской дыры, которому изначально было предписано заниматься «травой». А он распоясался, и тогда его упрятали за решетку. Причем по полной.

Да, я пришел к нему в тюрьму, хотя далеко не в час свиданий. Как только я, приблизившись к дверной решетке, тихо окликнул его по имени, он сел на своей койке и медленно поднял голову. А подняв ее и вглядевшись, заулыбался, но как-то неуверенно, с толикой растерянности. И сказал:

– Я знал, что они пришлют тебя.

– Как делишки, mijo?

– Видя тебя, скажу: с тобой всяко лучше, Доктор Лав.

 

Два

– Э-э-э… мисс Сегри? Мисс Сегри? Миллисент Сегри?

– Я не мисс.

– Разве? Ой, извините. Миссис Сегри.

– Не мисс. И не миссис. Я – Миллисент. Миллисент Сегри.

– А, ну понятно.

– Вот и хорошо. Сколько за всё?

– За весь рецепт, мэм, четырнадцать долларов семьдесят центов.

Весь этот феминизм – не более чем пристрастие белых американок поучать небелых, что делать и как делать. Вещать с благостно-снисходительной миной: «Будешь стараться – станешь такой как я, свободной». Чушь собачья. Но в одном я, пожалуй, солидарна: ненавижу всеми фибрами, когда приходится выкладывать совершенно незнакомым людям свое семейное положение – особенно мужикам, я им что, обязана, что ли? Взять хотя бы этот вздор насчет того, замужем я или нет – «миссис» я или «мисс», – как будто это единственные два варианта, которые существуют в природе. Статус, видите ли. Как будто если я женщина, то без него мне обойтись никак нельзя. Да вот он, мой статус, подставляйте руки! Еще имени своего не назвала, а вот уже статус. Может, проще говорить им в глаза, что я лесби, и пусть уж сами разбираются, на какую полку меня ставить?

Так. «Ксанакс» от нервов. «Валиум» для сна. «Прозак» при депрессии. «Фенерган» от тошноты. «Тайленол» при головных болях. «Миланта» при вздутиях. «Мидол» при спазмах. Менопауза, вот она, назревает. Есть ли какое-нибудь быстродействующее средство при приливах? Вынашивать я не собираюсь; зачем вы вообще держите двери открытыми? Я в «Райт Эйд» на Истчестере в Бронксе, всего в квартале от моего жилья на Коста-авеню. Август, это значит, что я скоро уже два года как там живу. Само собой, при «Бет Исраэл», где я работаю, есть своя аптека, но рецепты я отовариваю на Истчестере: кому захочется держать медсестру, набирающую такую кучу таблеток? Да, всем прописана конфиденциальность, но я еще ни разу не видела, чтобы кто-то, дай ему волю, не начал за глаза про тебя трепаться. Я стараюсь не усложнять себе жизнь, с учетом того, что за последние несколько лет у меня аллергия на усложненные вещи. Женщины, вы не выносите мужчин, которые одинаковы вчера, сегодня и всегда? Дайте им мой номер. Пик невыносимости наступает, когда они заговаривают о своих чувствах, и (вот это мне особенно нравится) чем оно оборачивается? Здесь мне становится так дурно, что рука невольно тянется за «Фенерганом». И вот я перехожу улицу и заныриваю в аптеку, что у автобусной остановки. «Зантак». Он нужен мне после того, как я сглатываю на завтрак плюшку. Ну почему вдоль всей дороги по Ган-Хилл-роуд понатыканы павильончики «Данкин Донатс»? Ведь я бы могла бы обойтись и одним кофе. Терпеть не могу Ган-Хилл-роуд. Особенно в эти промозглые дни, когда зима еще не решается уйти, а весна – прийти ей на смену. А пока они мнутся, у меня есть верный шанс испортить обувь. Снаружи у станции метро все те же лица без определенного маршрута следования, и сложно сказать, смотрят они на меня как мужчины или как ямайцы. Пробираться с улицы к двери, от двери к турникету, от турникета к поезду ничуть не веселей, чем стоять среди голубиной пачкотни в ожидании автобуса. Здесь сразу становится видно, кто едет по делам, а кто – невесть зачем, и его впору назвать праздношатающимся. Если при тебе нет хозяйственной сумки, или рюкзака, или кейса, то твою социальную миссию определить непросто. Я вот, например, выгляжу как мисс Дева Мария, потому что собираюсь в больницу. Еще не медсестра, но учусь.

Помнится, директор курсов посмотрел на меня и сказал:

– Вообще, женщин с вашим жизненным стажем мы обычно не берем, у нас тут только начинающие.

– А может, я только сейчас и начинаю жизнь? – спросила я.

Этой фразе он наверняка не придал значения, но по какой-то причине не стал забраковывать женщину по причине ее возраста. И вот каждый день, находясь на работе, я пытаюсь осмыслить его поведение. Бог его знает, может, я сведуща в людях только постольку, поскольку им что-то нужно от меня? Миллисент, а чего это ты ни свет ни заря такая мрачная? Вспомни, тебе же импонируют твои белые чулки и туфельки в стиле «секс не здесь»? А в «Бет Исраэл» ты работаешь на сортировке пациентов и работой своей очень даже довольна. Так чего ж кукситься? Правда, с некоторых пор в больницу стали интенсивно поступать ямайцы со всевозможными огнестрельными ранениями. Это длится уже на протяжении недели. Все, как один, мужчины, из них четверо к моменту доставки уже приказали долго жить. Их подруги и матери малолетних детей выли, как плакальщицы: «Уо-ой! Что делать-то, уой, с детями-то малыми?» Как будто я знала ответ. Говорить я стала с нарочито американским акцентом (с глубоким «rrr» и слегка в нос): не хотела, чтобы во мне кто-нибудь признавал ямайку, хотя сама же млела, когда в больнице меня сочли подобием Мэдж Синклер в «Охотнике Джоне». Один из докторов даже разок назвал меня Эрни, по имени одной из героинь; и хотя я его поправила – «меня звать Миллисент», – сама была на верху блаженства. Что характерно, все те ямайцы с ранениями поступали из Бронкса, то есть не из близлежащих кварталов. Что там именно стряслось, я не спрашивала; но об этом спросил врач, на что один из поступивших, с тремя пулями в области таза, ответил: «Младшего Бенджи завалили. Щас там везде адище – в Кингстоне, Майами, Нью-Йорке, Лондоне. Младшего Бенджи замочили».

– Что за Бенджи и как его убили? – интересуется врач.

Я стою рядом с капельницей, сжав ее так, что вот-вот лопнет.

– Сестра?

Я не глядя вживляю в руку пациента капельницу, в тихом ужасе, как бы он не признал во мне «родную кровь».

– Кто такой Бенджи? – снова спрашивает доктор.

Я мысленно заклинаю, чтобы он умолк, но могу заниматься только капельницей. Слава богу, когда я наконец бросаю взгляд на пациента, тот с негодующе поднятыми бровями смотрит на доктора – дескать, «как, ты ничего не знаешь о Бенджи?».

– Бенджи Уэйлс, – говорит он вслух, – сын дона из донов.

Лицо доктора особо не изменилось, а вот я была вынуждена отвести глаза. И прекратила всякую работу. Не знаю – какое-то затмение нашло, и я просто пошла вон из помещения. «Сестра? Сестра!» – слышался вслед удивленный голос доктора, но я никак не отреагировала. Как будто где-то вдалеке вещал транзистор. Я шла и шла, пока не оказалась в лифте. Следующий час я просидела в кафетерии на первом этаже. Сказала, что у меня вдруг закружилась голова, и была вынуждена как минимум трижды вытерпеть вопрос, не беременна ли я. В ответ я чуть не сказала, что сейчас выну мохнажку и помещу ее себе на лоб. Сказала, что у меня разыгралась мигрень и сейчас я даже капельницы толком ставить не могу.

У меня есть такая система. Состоит она всего из трех слов: «БОЛЬШЕ НИКАКОЙ ДРАМЫ». Ее я усвоила от темнокожих американок, которых вконец достали мужики и вся их фигня. Не нужно никакой суеты, маеты, хреноты, несогласий и путаницы. Не хочу драмы даже по телевизору. После того как ямайцы принялись отгружать в больницу партии своих товарищей, в свой список пилюль я добавила «Тайленол», а чтобы исправно ходить на работу, повысила дозу «Ксанакса». Уэйлс, это ж всего лишь имя. Просто, язви ее, фамилия. Вроде Миллисент Сегри.

Жду «М10-экспресс». С того самого момента у меня над правым виском пульсирует боль. Не становится ни лучше, ни хуже, просто не проходит. Наверное, какая-то совокупность симптомов. Вероятно, мне нужно перестать пестовать в себе ипохондрика. Честно говоря, два дня назад я так разволновалась, что у меня перехватило дыхание, и тут я вспомнила, что именно от таких приступов волнения бывают летальные исходы. Разумеется, от этого я лишь взволновалась еще сильней. Когда нечто подобное стало твориться со мной в прошлый раз, я в голос запела какой-то из хитов Шер – прямо на автобусной остановке, лишь бы избавиться от этой мути. Вместе со мной песню подхватила, кажется, какая-то трехлетка. Сцена сама по себе впечатляющая: баба голосит, мелкая чернушка вьется в танце вокруг скамейки, а еще одна, совсем кроха, сидит на коленях у отца. А он на скамейке ждет автобуса. Девчушка нарезает круги и озорно горланит полную отсебятину. Отец тем временем пытается не нарушить баланс: кроха – в одной руке, газета – в другой. Девчушка сбоку врезается ему головой в бок, и он, хрюкнув, смеется. В ручонке девочка держит крендель, который сует отцу в рот, а он неуклюже надкусывает. Девчушка взвизгивает. Я пытаюсь отвести взгляд – и не могу, во всяком случае, пока они сами первыми не смотрят на меня.

Девочки, любящие своих папиков, всегда атакуют их сбоку. Я постоянно наблюдаю это в больнице. Папиков, что бережно вносят своих бедных, едва дышащих крошек с укусами насекомых. Женщин, что привозят своих больных отцов на очередную МРТ или последнюю дозу химиотерапии. Может, отцы сбоку просто более узки, а значит, доступны? Вчера в приемном покое какая-то девочка-подросток, провопив на своего отца десять минут кряду, подошла затем к нему сбоку, обвила руками до смыкания пальцев и нырнула головой ему под мышку, как птенчик под крыло. Ну а я? Я по своему отцу как-то не скучаю. Не знаю даже, жив он или нет. Нехватку «Ксанакса» я переживаю заметно острей.

Я жду автобуса в компании этого самого отца и двух его дочурок. Он все смеется, что-то воркуя им и сюсюкая. Так и не понятно, ямаец ли он, – район может быть какой угодно, от Ган-Хилл до Бостон-роуд. В нем налицо явный «синдром матушки гусыни». Как сказал мне один человек в больнице: «Ты и не догадываешься, какую к кому-то питаешь любовь. И тебя все время пробивает испуг, когда вдруг слышишь, что где-то какой-то ребенок попал под машину». Неизвестно, когда этот синдром проходит и проходит ли вообще.

В отсутствие хороших известий я перестала смотреть новости. О том, что там, на Ямайке, я даже знать не желаю, но если война перекидывается на Бронкс и Манхэттен, значит, ничего хорошего. Ямайцы здесь не доносят до меня ничего радующего слух, поэтому я с ними и не разговариваю. По своей родине мне ни разу даже не взгрустнулось. Ностальгию я ненавижу, ностальгия не память, а память у меня чересчур остра, чтобы ностальгировать. Спрашивается: если все это правда, то какого черта я вообще торчу в ямайском Бронксе? Корса, Фентон, Бостон, Гирван – всю эту округу можно смело назвать Кингстоном номер два или двадцать два. На Корсе я одинокая женщина из углового дома; такая умрет, истлеет и пустит маковые ростки, а никто так и не хватится, что с ней случилось. Ведьма на околице, Страшила Рэдли. Перед кем делаю вид, непонятно. Они-то небось думают, что я какая-нибудь чопорная недотрога, у которой бойфренда сроду не бывало. Медичка с задранным носом, вечно в своих белых чулках и туфлях без каблуков, уходит и возвращается бессменно в своей униформе, так что о ее жизни больше ничего и не известно, тем более что сама она ни с кем не общается.

Видит ли, интересно, кто-нибудь, как я выхожу вечерами? Мне нравится думать, что мне по барабану, что обо мне думают, но выхожу я всегда через черный ход. И все надеюсь, что ямайцы с огнестрельными ранениями наконец перестанут к нам поступать. Надеюсь, и все на этом… А знаешь что, Миллисент Сегри? Нет ничего хорошего в том, как твои мысли тебя гнетут, пригибают книзу. Даже мысль об этих самых мыслях будит и заставляет тлеть боль сбоку над виском. Хватит, черт возьми, раздумывать. На прошлой неделе один белый паренек из студентов услышал мой акцент и спросил, не встречала ли я когда-нибудь Певца. И меня как обухом: а ведь я из немногих, кто может ответить на этот вопрос положительно, да еще как положительно. И все равно я на эту мысль взъелась. А паренек к тому же начал напевать песню о полуночных рейверах. Какое-то время я это еще терпела, пока не начала думать о погибших годах. Черт, при мысли о них во мне реально оживает память обо всем том умершем и… да будь оно проклято. Будь проклято все мертвое, погибшее. Я же все еще живу.

Вот и автобус.

Я до сих пор жива.

 

Три

– Это «А»?

– Не. «С». А «А» до Сто двадцать пятой идет без остановок.

Мужчина спиной вперед вышагивает из проема, как будто увидел в вагоне кого-то крайне для себя нежелательного. Я смотрю, как двери перед ним смыкаются, и откидываюсь на сиденье, в то время как поезд набирает ход. Ньюйоркеры, дорогие мои, поезд в спальные районы – вещь крайне ненадежная. Вы торопитесь, прыгаете на «С» от Сто шестьдесят третьей до Сто сорок пятой улицы, чтобы там вскочить в своей лихорадочной спешке на экспресс, а это окраины, и здесь всегда случаются сбои – то задержка, то какая-нибудь драма приключается. Скажем, всего лишь на прошлой неделе, когда я несся сломя голову в аэропорт Кеннеди успеть на рейс в Миннесоту (мама занемогла), какой-то бугай снял штаны и начал срать прямо в вагоне. Сидел на корточках, валил под себя и при этом зычно так орал, будто рожает. Разумеется, этим своим делом он занялся в ту же секунду, как поезд отошел от Фултона – то есть следующая остановка не раньше чем на Хай-стрит в Бруклине, а это целая вечность. Нас в вагоне шестеро или семеро, не помню точно. И все мы метнулись к межвагонной двери, а она, само собой, оказалась заперта, никуда не перейти. Я мысленно взмолился: «Господи, не допусти, чтобы он стал швыряться своим говном! Прошу, умоляю!» Когда поезд наконец пришел на Хай-стрит, мы все дружно ломанулись из вагона прочь. Но я не об этом. А о том, что на «С» лучше ехать до Сто сорок пятой, а там пересаживаться на «А», потому что там экспресс. Но имейте в виду: «А» на порядок медленней, чем «С». Выйдите, к примеру, на 4-й Западной улице, подождите минуту-другую, и к вам подойдет тот самый поезд «С», с которого вы соскочили на Сто сорок пятой. Каково?

В данный момент я продолжаю ехать на «С» и пробую читать. Хотя неправда. Я не читаю, а ревниво послеживаю, как народ шелестит «Нью-Йоркером». А мое они там читают или нет? Один мой друг, ирландский новеллист, как-то рассказал, что однажды в поезде заметил некую даму, которая читала его книгу. Он подсел и спросил: «Ну как, вам нравится?» А дама ответила: «Кое-что ничего, а так – дебри». У него тогда осадок остался на весь день, к тому же та бабенка его даже не признала. Так что вот, иногда и я на поезде «С» подыскиваю глазами подобную женщину, они почти всегда читают «Нью-Йоркер», и я надеюсь, что, сев рядом, смогу дождаться, когда они переключатся на это. Не исключено, что у меня появится возможность сказать: «Ёксель-моксель, ну прямо как в кино. То есть в реальной жизни такого не бывает». Она мне: «Чего именно?» А я: «Чтобы писатель случайно ехал на поезде и вдруг увидел, что кто-то читает его произведение». Мне представляется, что она окажется еще и смазлива, желательно темнокожа и без предвзятости к полигамии. Хотя кого я пытаюсь обмануть… В этом своем изъявлении свободной любви я выгляжу бесконечно устарелым. Времена хиппи давно миновали. Благодаря республиканцам и СПИДу нынче все тяготеют к брачным узам, даже геи о них подумывают.

А вон какой-то парняга в рваной толстовке, а под ней длинные мешковатые шорты. Сверху кожаная куртка, но больше ничего не видать, так как он укрыт «Роллинг стоуном» с кем-то вроде Эксла Роуза на обложке. Несколько лет назад «Ганз-н-роузес» якобы спасли рок-н-ролл – во всяком случае, это вам настырно твердят те, кто работает в «Роллинг стоун». Я обычно аргументирую: если это так, то почему изо всех щелей слышатся одни лишь педерастичные англичане? Какой-то там, прости господи, «Джизэс Джонс». И прошу вас, ради бога, не крутите мне больше тот альбом «Черных ворон» – точь-в-точь такие песни я уже слышал во времена «Липких пальцев».Черт возьми, а не потому ли вагон полупустой, что все здесь ощущают, в сколь воинственного мазафакера я переродился? Специфический промежуток между часом пик и обедом, когда можно средь бела дня разъезжать в пустом вагоне. Вагон весь как есть покрыт новым граффити – окна, сиденья, даже пол; четко проглядывает модерновый орнамент в духе сай-фай – литеры, имеющие вид расплавленного металла. Всё в тренде, включая плакаты соков «Tэнг», пластыря от мозолей и осточертевшей «Мисс Сайгон».

Черт, мне бы в руки «Нью-Йоркер»… Или сам не знаю что. Я выскочил из офиса, потому как понял, что близок к дэдлайну, а под прессингом я предпочитаю работать на дому. Вчера я сдал четвертую часть. Четвертую из семи. Да, некто во мне надеется, что люди все еще читают «Нью-Йоркер» или хотя бы обращают на него внимание, как в свое время на опусы Джанет Малкольм о Джеффри Макдональде и Джо Макгинниссе, что было всего несколько месяцев назад. Не то чтобы мне мое писание давалось так тяжело; кроме того, кому сейчас есть дело до Певца или до Ямайки, кроме каких-нибудь богатеньких студентиков? Ты, Алекс Пирс, из тех, кого нынче молодежь кличет «реликтами». А на дворе всего лишь март.

Я выхожу на 163-й улице и поднимаюсь по ступеням в надежде, что там не отирается тот тип, снова готовый стрельнуть у меня сигарету. Неплохо устроился: зачем разоряться на пачку, если можно что ни день подрезать одну-две у меня? Чем дальше я отхожу от «Си-Тауна», тем глубже во мне заноза, что дома в холодильнике шаром покати. Приду, а там пусто, и от этого еще сильнее рассвирепею, надену со злостью это же пальто и пойду обратно к тому самому магазину, мимо которого сейчас безалаберно прошел. Но, драть ее лети, я уже на 160-й.

Март. Все еще стоит промозглый холод, приходится торчать дома – а что поделаешь. Таунхаус, который я купил, ремонта не требовал, и тем не менее хозяин втусовывал его мне с таким пылом, что напрашивалась мысль: что-то с этим домом не так, и серьезно. Сначала он мне прогнал, будто здесь в свое время жил Луис Армстронг. Затем, уже через три минуты, что здесь творил Кэб Кэллоуэй. Но купился я не из-за этого, а из-за того, что мне в принципе нравилась эта округа, откуда люди с конца семидесятых стали делать ноги. Им не нравилось, что эта часть Вашингтонских холмов – пардон, исторический Гарлем – за короткий срок превратилась в отстойную дыру, несмотря на то, что в восьмидесятые здесь еще наблюдались признаки оживления.

Сейчас, в это время суток, на этой улице оживления точно не наблюдается. Поэтому что там за четверка черных парней, по виду как из рэперского видео, расселась на моем крыльце? Повернуть назад я не мог: они меня уже увидели. Если разыгрывать из себя испуганного белого парня, они в секунду меня окликнут или, если учуют мой страх, бросятся в погоню. Чтоб тебя… Один из них, с завитками вроде свинячьих хвостиков, встает и оглядывает меня с дистанции. Я всего в двадцати футах от своего дома, а эти четверо сидят на ступенях. Вот двое из них громко перекинулись какой-то шуткой. Я подхожу на шаг ближе, чувствуя себя полным идиотом. Это же всего лишь черные парни, сидят на моих ступенях. Ступени в принципе могут быть чьими угодно, например соседскими, а то, что ты никого из них не знаешь, опять же, твоя вина. Я похлопываю себя по бедру, как будто потянулся за кошельком, а его там не оказалось (якобы «надо же, вот досада: бумажник забыл»). Свиной Хвост все так же смотрит на меня – не смотрит, а скорее пялится, – но это, может, я сам себя накручиваю. Нельзя же вот так торчать на месте. Может, мне удастся пройти мимо и повернуть за угол в кафе. Переждать немного, пока они свалят; но валить-то, судя по всему, они никуда не собираются. Блин. Не стоять же здесь вечно. Уж если на то пошло, это Нью-Йорк, и эти черные хорошенько подумают, прежде чем бросаться на беззащитного с виду белого парня – о Берни Гетце-то небось наслышаны, подонки? Хотя сколько уже времени прошло, может и забыться… На подходе к крыльцу моя дверь широко распахивается, а Свиной Хвост отодвигается в сторонку и гостеприимным жестом предлагает войти, будто этот дом не мой, а его. Я приостанавливаюсь в надежде, что сюда по наитию подъедет полицейский «Додж», что кружит здесь по одному ему известному графику. Свиной Хвост снова манит меня внутрь, на этот раз картинно изгибаясь, как Дживз, и я делаю шаг. Остальные трое таращатся на меня.

Один прячет лицо под серым капюшоном, у другого на волосы как будто напялен чулок, а у третьего причесон из косичек, как у ямайцев до перехода на афро. Штаны висят так низко, что ширинки где-то в области колен, а на ногах у всех бежевые «тимберленды». Если меня трамбуют, то показывать это мне они явно не собираются. Я не хочу, чтобы Свиной Хвост третий раз направлял меня в мой собственный дом, и решаюсь взойти на крыльцо. Иду, не чуя под собой ног. Бог ты мой. Буквально на прошлой неделе мой приятель, снабжавший в свое время коксом «Флитвуд Мэк», сказал мне, что ушел из бизнеса, потому что все подмяли под себя гребаные ямайцы, которым решительно по барабану, скольких и как они положат. «Братан, когда я говорю, делай», – говорит со стороны чей-то голос с ямайским акцентом. Здесь не мешало бы подкинуть анекдотец, как ямайские мамаши учат своих чад соблюдать гигиену, но только рассказывать его мне некому.

В свою прихожую я захожу как в чужую, и половицы скрипом выдают мое присутствие. Проходя мимо лестницы на второй этаж, слышу незнакомые голоса. Кто-то (один или несколько) возится у меня на кухне. Рослый черный в майке-«алкоголичке» и комбезе со сползшей лямкой смешивает желтый сок в моем (а чьем же еще) блендере. В моем поле зрения всплывает еще один, возникший как по сигналу тревоги. Сев возле раковины на табуретку, он начинает со мной разговаривать. Тоже темнокожий, круглолицый, с аккуратной стрижкой, ростом выше, чем тот мужик в «алкоголичке». На нем лазурно-синий шелковый костюм, из нагрудного кармана которого увядшим цветком торчит белый платок. Я этого парня не знаю. Да и второго тоже. Таких надраенных туфель, как на этом, что в костюме, я, пожалуй, еще и не видел. Темно-красные, местами почти черные. Заметив, что я не свожу с них завороженного взгляда, он вслух поясняет:

– «Джорджио Брутини».

Я хочу спросить, не контрафактная ли это версия «Джорджио Армани», но тут вспоминаю, что ирония – не всегда подходящая карта при игре с ямайцем.

– Уау, – произношу я.

– Видишь перед собой этого? Это у нас Питбуль. Он думает, я его нанял за то, что он хорошо владеет стволом. Но на самом-то деле я его держу потому, что он несравним в умении делать сок. Видит Джа.

– Йоу, босс. Мне уже пора на курсы кулинарии.

– Тебе бы надо перейти с дневного отделения на вечернее.

Шелковый Костюм поднимает палец, бдительно осекая мои слова, хотя я ничего говорить и не собирался, затем поднимает стакан и опорожняет его несколькими шумными глотками.

– Мх, – удовлетворенно крякает он. – Манго.

– А по какому рецепту? – уточняет Питбуль.

– «Джули» и… погоди, я знаю… Не «Вест-Индис», часом?

– Джа ведает, босс. Ты у нас, наверное, экстрасенс.

– Скорее просто сельский парень, который понимает в манго. Налей немного белому парню.

– Да я пить особо не хочу.

– Я разве спрашиваю, хочешь ты или нет?

Улыбка исчезает в мгновение – раз, и нет. Клянусь, я такое видел только в подаче ямайцев, а они могут это делать мастерски, все до одного. Внезапная смена выражения лица на льдисто-холодное. Брови властно нахмурены, неподвижные глаза пронизывают. Ребенок десяти лет может и в слезы удариться.

– Пожалуй, можно что-нибудь и выпить.

– Отрадно слышать, мой юнош. Милости прошу ко всему запасу молока, йогурта и фруктов, какие только есть в твоем холодильнике. Эй, Питбуль, открой брату холодильник. Я уж было решил, что он серийный убийца, который держит там труп.

– А правда, босс. Удивительно, что крысы до сих пор еще не прогрызли тут снизу дно, – кивает на холодильник Питбуль.

– Ты в курсе, что у тебя здесь молоко хранится с января?

– Да я тут пробовал сам сделать йогурт.

– Он, наверное, комик, босс.

– Ха-ха, похоже на то. Или просто так шутит… Ну да ладно, брат. Подойди-ка сюда, чтобы я хорошенько тебя рассмотрел.

Я подтягиваю табурет, усаживаюсь. Сложно сказать, как он отреагирует, если смотреть ему в глаза: впечатлит это его или ввергнет в раздражение. Затем он начинает похаживать вокруг меня, как вокруг какого-нибудь экспоната. Меня тянет ему сказать: «Музей закрыт». Я буквально в шаге от этого. Не знаю, откуда у меня убеждение, что шутки разряжают обстановку; как правило, выходит наоборот.

– Питбуль, я тебе не рассказывал о таком Тони Паваротти?

– Нет, босс, но я и так о нем знаю. Кто из молодых, когда рос, не слышал о Тони Паваротти?

– А я тебя лет уж пятнадцать разыскиваю, ты это знаешь?

До меня не сразу доходит, что он обращается ко мне.

– Юби, а чего ты речь завел о Паваротти? Его ведь не стало, кажется, году в семьдесят седьмом – семьдесят восьмом?

– Семьдесят девятом. Тысяча девятьсот семьдесят девятом. Глянь сюда, Питбуль. Вот перед тобой человек, который его убил.

 

Четыре

– Ого, ты раздобрел. А что у тебя с волосами?

– Поседели. Сначала преждевременно стал пегим, а там и вовсе побелел. Дамы зовут меня серебристым лисом.

– А почему не барсуком?

– Смешно, Джоси.

– Ты теперь, как окопался в Америке, звучишь, как один из них.

– Америкосов, что ли?

– Да нет. Кубинцев, среди которых ты трешься.

– Ха-ха. А ведь никто не верит, когда я говорю, что у Джоси Уэйлса есть чувство юмора.

– Правда? И с кем это ты обо мне разговариваешь?

– Эх, Джоси, да ты глянь на нас. Ты когда-нибудь думаешь о прошлом, muchacho?

– Нет. О прошлом, знаешь, никогда не думаю. Ну его. Оно тебе, сволочь, по мордасам, а ты ему ответить не можешь.

– Грязноватый у тебя язычок стал в тюрьме, mijo.

– Грязноватый… В Риме веди себя как римляне.

– Ха-ха-ха. Хорошо сказано, Джоси, хорошо…

– Перестань, Луис, говорить со мною свысока. Это тебя не красит. Как тебе вообще нравится, а? Не видимся семь лет и где в итоге встречаемся? В тюрьме. Теперь ты понимаешь, когда я говорю, что настоящее, язви его, штука по меньшей мере странная? Особенно когда высовывает свою голову прошлое – скажем, на этой неделе. Мамаша ребенка, про которую я уже и думать забыл, теребит родственника насчет денег – и не меня, заметь, а Питера Нэссера. Жаль, что у меня тут нету скрытой камеры. Один лишь этот субъект заставляет меня задуматься, умнеют люди с годами или нет.

– Питер Нэссер?

– Не делай вид, что ты с ним не знаком.

– Да я с ним с восьмидесятого даже не разговаривал. Не забывай, что с ним я контактировал исключительно затем, чтоб выйти на тебя.

– Так вот теперь, когда он хочет заделаться сэром, он надеется, что прошлое не сделает ему стоп-кран.

– Это как?

– Ну, в смысле, подножку.

– А. Однако насчет «сэра», hombre… Он сэром, что ли, хочет стать? А быть просто хером ему уже мало?

– В сэры метит, типа «рыцари». Вроде Ланселота. Неймется ему, видите ли, преклониться перед королевой, чтобы та благословила его своим мечом. Естественная, надо сказать, тяга всех чернокожих мужиков: чтобы белая баба приблизила их к себе. Обласкала. Разве не так?

– А я, Джозеф, и не знал, что он черный.

– Забавно: за пять минут ты уже в пятый раз кличешь меня имечком. И каждый раз разным.

– А что я могу сказать, mijo? Каждый раз, как я тебя вижу, передо мной предстает другой человек.

– Да почему? Я все тот же.

– Да нет. Ты вот только что сказал, что никогда не думаешь о прошлом. Потому и не различаешь, как ты выглядишь.

– Не понимаю, что ты несешь. Заходишь и начинаешь с порога поливать словесным поносом… Еще немного, и польются звуки скрипки.

– Ну вот, опять юмор от Джоси, о котором никто не догадывается.

– Брат, я уже утомился. Мы же оба знаем: у тебя это не конечная остановка.

– Куда ж еще ты меня направишь?

– Прямиком обратно к тому сукину сыну, который тебя прислал.

– А что, если меня никто не посылал?

– Доктор Лав за бесплатно даже с боку на бок не перевернется.

– Знаешь, кто мы такие, Джозеф?

– Знаю, что ты несешь полную муть.

– Развалины мы, вот кто. Реликты.

– Ты хоть краем уха услышал, что я сейчас сказал?

– Что-то из вчерашних дней. Memento.

– Боже ты мой.

– Это означает, друг мой, что большинство людей никогда о наших деяниях не узнает. Может, кто-нибудь и обнаружит в нас что-нибудь ценное, ну а скорей всего, просто выбросит на свалку истории.

– Бро, если ты пытаешься донести до меня что-то посредством метафор, то лучше прекрати эту хрень: напрасные старания.

– Да я просто пытаюсь внести в наш разговор чуток веселья, mijo.

– Слушай, ты гонишь пыль просто безудержно. Так, наверное, кролики шпарятся. Может, и ты тоже?

– Сейчас в тренде телефонный секс.

– Правда, что ли?

Луис смеется.

– Нынче все порнушники перелезают с реала на телефон. Какой-нибудь унылый, отродясь не женатый говнюк набирает 1 – 900-WET-TWAT, и ему там сука в полтора центнера весом сексуальным голосом воркует: «Ну что, морячок, развлечемся?» Он под ее стоны вздрачивает, а затем получает телефонный счет с нагрузкой.

– Реально?

– Реально орально идеально.

– Эх-х… Надо было мне, наверное, сутенером быть.

– Не знаю, брат. Из тебя вон наркодилер вышел неплохой. Пока ты здесь не оказался.

– Да вот, захотел смену обстановки.

– Ага, а теперь кто из нас вставляет метафору?

– Все эти годы я хоть бы раз от тебя услышал. Берлинская стена пала, Джеймс Бонд вышел на пенсию, и Доктор Лав вроде как оказался не у дел. Ты там что, переквалифицировался обратно в доктора? Нет, правда, что ли? Ты сейчас реально врач? И как же ты, бро, оперируешь – подрывом частей тела?

– Хе-хе-хе.

– Сохранять тело живым, даже для разнообразия, тебе чуждо. Скажи-ка мне, Доктор Лав, как та семейная ссора дошла до тебя в Майами?

– Кто сказал, что я был в Майами?

– Я вижу не слабее твоего.

– Хм. Ты сметливый человек, Джозеф. Я бы сказал, самый сметливый из всех, кого я встречал. Ты, конечно, рассчитывал, что если будешь говорить достаточно долго, то тебя расслышат многие, в том числе и те, кто надо…

– Я говорю о делах двухлетней давности. Так почему сейчас и почему ты?

– Я так, просто наблюдаю.

– Бомбоклат, скажи это кому другому. Знаешь что? Давай убыстрим тему, потому как ты меня начинаешь конкретно раздражать. Ты знаешь, что если со мной что-нибудь случится, то на стол кое-какому районному прокурору могут лечь кое-какие папки.

– Сарафанная молва…

– О сарафанной молве ты не знаешь ни хера.

– Тот инспектор из УБН – когда он тебя навещал, в прошлый четверг?

– Если ты знаешь о том визите из УБН, то ты уже знаешь и день. Бог ты мой, Луис, лучше б уж ты был реликтом. Вот в самом деле: нынешняя твоя версия – сплошное разочарование. Сколько кило ты набрал с нашей прошлой встречи?

– Жизнь крайне благоприятствовала.

– Жизнь превратила тебя в борова. У тебя нынче палец-то в пистолетную скобу пролезет?

– Зато ты у нас стройный, как кустик.

– И херню ты в свое время нес складнее.

– Как и ты, козлина. Скажем, насчет папок – бред сивой кобылы. Всем известно, Джоси: записей ты никогда не делал. УБН нужно то, что ты держишь у себя в голове, а не в каких-то там липовых папках. То, что в тебе живет, с тобой и умрет. На этот счет можешь быть спокоен. Всем было на тебя наплевать, пока ты не учинил в восемьдесят пятом году бойню в том наркопритоне. Примерно в то же время тобой заинтересовались и твои новые друзья из УБН. Будь жив Ревун, я бы спросил его, был ли то один из тех редких моментов, когда дон срывается с катушек, но он, похоже, сгинул вместе с тем, восемьдесят пятым годом.

– В том, что случилось с Ревуном, никакой тайны нет. Он так и не научился вовремя бить себе по рукам. И передоз для него был делом неминуемым. Рано или поздно это все равно случилось бы. Все к тому шло.

– Ввести себе шприцем чистый кокс? Какой, интересно, дилер такое допустит? Даже если сам употребляет.

– Может, то была не случайность.

– Ты хочешь сказать, у твоего парня были суицидальные наклонности?

– У Ревуна? У него не было никаких причин накладывать на себя руки. И уж тем более после того, как он зажил так, как всегда хотел. Хотя, зная его, скажу: до Нью-Йорка единственно, когда он был счастлив, это когда… отсиживал в дерьме. То есть в тюрьме. Как раз в этой самой.

– Так что ты хочешь сказать, Джоси?

– Да ничего. Это ты всю бодягу поднял. Еще и Ревуна приплел, чтоб его. Я знал, что это произойдет. Так ты за этим сюда пришел, Луис? Я смотрю, ты все время ведешь речь о дерьме, которое для меня уже давно осталось позади.

– Забавно, как ты говоришь о людях, что любят поболтать… Я в самом деле рад тебя видеть, Джоси. Невзирая на обстоятельства.

– Если б не обстоятельства, я бы тебя и не увидел.

– Верно. Скорей всего.

– Когда ты убываешь?

– На Ямайку? Четкого времени нет.

– А если конкретно?

– Завтра в шесть утра. Первым рейсом.

– Времени хватает.

– На что?

– На то, что тебе нужно сделать. И составить сводку.

– Так вы с мистером от УБН уже заключили сделку насчет скостить срок?

– Ты о сделке с правосудием? Что-то ты больно скор. Надо еще, чтобы дело дошло до суда, Доктор Лав.

– Да ты что? В самом деле?

– В самом деле. Когда жизнь вращается вокруг тюряги и суда, многое постигаешь.

– Что до судов, то там все уже схвачено. Хотя можно подать апелляцию, но она тоже не исключает экстрадицию в Штаты.

– Да это Тайный совет, а не суд. А что до проигрыша, так это смотря кто проигрывает. Я, что ли? По мне, так это просто запоздалый вояж в Америку.

– Ты рассуждаешь так, будто собираешься в гости к бабушке.

– Американская тюрьма страха во мне не вызывает. Если у кого очко и поигрывает, так это скорее у тех, кто тебя послал.

– Да никто меня не посы…

– Ладно, хватит. То, что нужно утаить, держи при себе, я не в обиде. Все, что думаешь сделать, делай тихо, пока я сплю.

– А те похороны, знаешь, удались.

– Что?

– Нет, правда. Самые шумные из тех, на которых я бывал, но в самом деле удались на славу. Не припомню, чтобы я прежде видел шествующий за катафалком духовой оркестр. Да еще с мажоретками. Сексапильные такие, в мини-юбках… Вначале я подумал, слишком уж смело, а потом вижу: они все в синих трусах. Класс! Твой мальчик был бы доволен.

– Не говори о моем сыне.

– Был, правда, один нюанс. Странноватый, я такого раньше не видел.

– Луис.

– Когда Бенджи опускали в могилу, там в два ряда встала группа мужчин и женщин. По обе стороны от могилы. А затем кто-то – наверное, его женщина? – подала крайнему мужчине младенца, и они стали передавать его туда-сюда над могилой, из конца в конец строя. Это что значит, Джоси?

– Не говори о моем мальчике.

– Да я просто в порядке интереса, мне…

– Повторяю, бомбоклат: умолкни.

 

Пять

– Сестра, а он щас разве не должен очнуться? Сестра, а, сестра? Очнуться он щас разве не должен?

– Мэм, технически он сейчас не спит. Мы держим его под наркозом, для его же собственного блага.

– А чё доктор ничё не делает? Почему его не будит? Чё-то ж делать надо?

– С этим вопросом, мэм, обратитесь к доктору.

– Мэм, у вас акцент какой-то знакомый. Вы, часом, не из Мэнор-Парк?

– Из Бронкса.

Она подскакивает с каждым писком монитора. Я стою у дверного проема, уже пять минут как пытаясь отсюда выйти. Да, я, конечно же, медсестра, но, когда работаешь в больнице, этот запах начинает тебя доставать. Не те запахи, которые ощущают визитеры, и не те, которые чувствуют пациенты. Другие. Вроде того, какой исходит от человека с серьезным ранением и которому так худо, что без всякого эпикриза ясно: ему не выкарабкаться. Такой человек пахнет как что-то неодушевленное, вроде механизма. Как чистый пластик. Надраенная «утка». Дезинфектант. Чистота такая, что тебя тошнит. У этого, на кровати, в обе руки и шею вживлены трубки; пучок из еще четырех скрывается во рту. Одна отводит мочу, другая – то, чему положено быть калом. На прошлой неделе ему требовался крантик: в мозгу скопилось слишком много жидкости. Чернокожий ямаец под белыми простынями, пижама в крапинку. Я не из бригады медсестер, из которых одна каждые несколько часов его поворачивает то немного влево, то немного вправо. И не та, что проверяет его жизненные функции, – она несколько минут назад ушла. Я не обязана проверять ему ни капельницы с нутриентами, ни общий уровень наркоза. В сущности, не должна даже находиться на этом этаже: у меня хватает хлопот в отделении экстренной помощи. Но я снова здесь, в интенсивной терапии, и прихожу сюда так часто, что эта женщина (должно быть, мать его ребенка – обычно она сидит здесь с младенцем, но сегодня его почему-то нет), наверное, думает, что я его сиделка. Сказать, что это не так, я не могу, иначе она призадумается, что я здесь делаю. А в самом деле, что?

Не знаю.

Большинство ямайцев, прошедших через операционную, получили помощь и были выписаны домой (в том числе один, который месяца полтора будет теперь ходить по-большому с чрезвычайной осторожностью). Двоим помочь не удалось, а еще двое отдали концы, не успев сюда доехать. И вот он, этот человек с шестью огнестрельными ранениями, массивной травмой головы и переломом шейных позвонков. Даже если он неделю-другую продюжит, то все, что составляло его жизнь, теперь, скорее всего, упразднено ввиду отмирания. С семьями критических пациентов нас обучали держаться приятно-абстрактно, с обнадеживающими нотками. Однако все, на что хватает меня, – это напускное безразличие, на которое эта женщина рано или поздно обратит внимание.

Я ухожу из палаты раньше, чем она, а когда заглядываю поутру, то обычно она уже сидит там, возле кровати, и отирает ему лоб. Вчера я напомнила ей, что пациент, как и здоровые люди, может быть рассадником инфекции, поэтому, прежде чем подносить к кровати ребенка, ей следует на входе обрабатывать себя дезинфектантом. Она посмотрела на меня так, будто услышала в свой адрес оскорбление. «Это просто рекомендация, – пояснила я, – а не требование больницы». Когда ее нет, мне почему-то хочется его поразглядывать. Сама себе я твержу, что это так, из праздного любопытства, и не нужно на этом зацикливаться. Этот человек лежит в больнице из-за чего-то, на что удаленность Ямайки не влияет: как ни беги, а погоня всегда за спиной, в какой-то паре дюймов. Как он сюда попал, я не желаю знать. Все эти гангстерские разборки мне совершенно безынтересны. Единственная причина, почему я все еще обитаю в Бронксе, – это элементарная нехватка денег на переезд куда-нибудь в другое место. В общем, если ямайцам угодно стреляться из-за наркоты или чего-либо еще, это их дело. Знать и слышать имя этого человека я не хочу. Даром что вокруг ходят разговоры о его сыне. На первых порах я буквально затыкала себе уши. Теперь же, стоит мне заслышать это имя, как я перестаю сознавать, что происходит, пока не прихожу в себя или кто-нибудь не окликает меня у окна кафетерия, куда я бездумно таращусь, как потерянная. Черт, мне б хотя бы припомнить, почему это имя так на меня действует. И как я ни стараюсь этому противиться, все тщетно. А стараюсь я неизбывно.

– Но хоть что-то вы знаете?

– Извините?

Надеюсь, она не разговаривала со мной все это время. Она притрагивается к его голове, не глядя на меня.

– Вы тут все говорите, что ничего не знаете. Или вы не сиделка? Или он не поправляется? Или вы не даете ему новых лекарств? Почему никто не хочет со мной обмолвиться, будет ли он снова ходить? Я ведь слышала обо всех этих вещах, какие случаются из-за позвоночника. Мне надоела эта чертова медсестра, которая сюда приходит, утыкается в планшетку и читает, и ворохает его, переворачивает туда-сюда, делает какие-то одной ей понятные вещи, но ничего не может сказать мне, кроме как «идите к доктору». И где он у вас, этот чертов доктор?

– Я уверена, мэм, что он вот-вот появится.

– А вот и он, милые дамы! Собственной персоной!

Надеюсь, я не произнесла всю ту белиберду вслух. В палату вальяжно заходит доктор Стивенсон. Сейчас его блондинистые волосы прилизаны (видимо, планирует после осмотра куда-нибудь на встречу). Высокий, бледный, сухо-породист, на манер английского джентльмена (видно, еще не начал пользоваться тренажером, который поставил себе в кабинет пару месяцев назад, но все равно смотрится так, будто сошел с афиши «Огненных колесниц»). На прошлой неделе он, закатав рукав, продемонстрировал, насколько рука у него белее, чем ладонь, и спросил меня, сумеет ли он подзагореть на Ямайке – а то, куда бы он ни ездил, нигде не получается. Эта баба меня задержала. Находиться здесь я не должна, а уж попадаться на глаза доктору – тем более.

– О! Вот где мы встретились, медсестра Сегри. А в неотложке что, поток поступающих на нуле? Или вас перебросили сюда, в интенсивку?

– Гм… Да я, доктор, просто шла мимо и заглянула…

– Что-нибудь случилось? Дежурная сестра оповещена?

– Да ничего такого. Ничего, чтобы… Я тут просто проходила мимо.

– Хм. С каких это пор операционка посылает своих стажерок наверх, в блок интенсивной терапии? Кстати, медсестра Сегри, вы единственная, кого из них я знаю по имени.

– Доктор, мне вообще-то пора…

– Нет, задержитесь на минутку. Вы мне можете понадобиться.

Придумать откоряку я не успела: прикрыв глаза, он отрывисто кивнул – дескать, вопрос решен и возражений быть не может.

– Итак, здравствуйте, мэм, – учтиво обратился он к женщине.

– Почему тут все со мной балакают, как с какой-нибудь тугой на ухо?

– М-м? Медсестра, что она… Впрочем, ладно. Это, значит, ваш муж?

– Доктор Стивенсон, – подала я голос.

Хотелось сказать: да поговори ты с этой бабой просто, не надо ее пытать насчет всяких там семейных положений. Если она начнет углубляться в дебри своего сожительства, тебе месяц придется разбираться, сам не рад будешь. Но вместо этого я лишь сказала:

– Доктор, она указана как ближайший родственник.

– Угу. Понимаете ли, мэм, говорить о чем-либо еще рано. Он откликается… то есть лечение начато, но это пока лишь ранняя стадия. Первые дни, сами понимаете… Сейчас состояние у него все еще критическое, но через несколько дней оно может стабилизироваться. А за это время нам еще надо провести его через целый ряд тестов. У каждого теста…

– Теста? Что еще за тесто?

– Речь идет о контрольных замерах…

– Он что, в школе учится, чтобы контрольные сдавать? Всем этим вашим контрольным впору поставить двойку!

– А… э-э… Миллисент, можно вас на минутку?

– Миллисент? – настораживается баба. Необязательно на нее глядеть, чтобы чувствовать сейчас на себе ее хмурый, подозрительный взгляд.

Доктор отводит меня в сторонку, но недалеко. Ей все равно будет слышно, о чем мы говорим.

– Миллисент, э-э… Как бы это выразиться? Я не совсем ухватываю, что она говорит. То есть общую суть – да, но насчет ее акцента мне слон на ухо наступил. Вы не можете сами с ней объясниться?

– Ну, вообще-то да.

– Если можно, то на вашем родном языке.

– Как?

– Ну, знаете, на ямайском наречии. Оно такое напевное, все равно что слушать под кокосовый сок «Горящее копье».

– Под кокосовую воду.

– Не принципиально. Оно такое красивое, но, черт возьми, я, убей, не ловлю, о чем вы там говорите.

– Она хочет знать, доктор, зачем вам так много тестов.

– Н-да? Можете ей сказать…

– Доктор, по-английски она понимает.

– Но вы могли бы разъяснить на ее языке…

– Доктор, язык, по сути, тот же.

– Разве? Ну ладно. Скажите ей буквально следующее: «Мэм, как вам известно, ваш муж перенес операцию в связи с пулевыми ранениями, вызвавшими сильную травму головы и нестабильный перелом позвоночника. Иногда – в основном, когда пациент поступает в сознании – мы можем определиться, как проводить ему те или иные процедуры. Но ваш муж не в сознании. К тому же у пулевых ранений есть неприятная особенность наносить больший урон на выходе пули из тела, чем на входе в него. Учитывая, что он без сознания, а приводить его в чувство слишком рискованно, мы все еще не уверены, повреждена ли только спинная функция или же нарушено его умственное состояние. Нам нужно провести тесты, потому что динамика состояния пациента может меняться, может, даже к лучшему. Однако без регулярного тестирования ничего определенно сказать нельзя. Возможно, нам понадобится повысить дозировку седативов, а может, наоборот, понизить. Или даже потребуется дополнительное хирургическое вмешательство, причем такое, какое на данный момент не очевидно. И для всего этого нам нужны регулярные тесты». Мэм, я внятно изъясняюсь?

– Все замечательно, доктор, – отвечаю я, зная, что такая ремарка наверняка выведет его из себя.

Он кивает вначале ей, затем мне и удаляется. Я уже сейчас слышу слова выволочки, которую он мне устроит в коридоре возле кулера. Ладно, я хотя бы слишком стара для того, чтобы он клал мне на ладонь свою руку – трюк, от которого медсестрички по умолчанию должны сквиртовать в трусики. Готова поспорить: если доктора не будут мешать, медсестры вполне успешно смогут лечить людей.

– Так ты, стало быть, с Ямайки?

– Извините?

– Извиняйся перед собой. Ты с Ямайки, что ли?

– Я не вижу, каким образом ваше…

– Послушай, фря. Я ведь слышала, как ты сказала доктору, что всего лишь шла мимо – это через тринадцать-то этажей от оперички, куда моего мужика привезли? Что бы твой доктор сказал, раскрой я ему, что ты каждый день заходишь в палату к моему мужчине, как будто он твой, без всякой на то причины? Так что прекрати елозить по ушам насчет того, что с таким именем, как Миллисент, ты не с Ямайки. Миллисент Сегри… Да ты не только с Ямайки, а еще и из самой вшивой ее глубинки. Поэтому можешь вешать белым все, что хочешь, но меня ты никак не проведешь.

Я внушаю себе, что не обязана все это выслушивать, и если прямо сейчас уйти, то здание больницы так огромно, что снова она меня никогда не увидит. Надо только выйти. Просто ставить одну ногу перед другой и бойко ушагать отсюда, пока эта баба не начнет выплескивать всю свою вульгарность.

– Только, если б ты была из глубинки, ты бы с Ямайки хрен выбралась. Значит, ты не из тех мест.

– Ну, а если я из пригорода?

– А вот это может быть. Там такие, как ты, и живут – языкастые и стервозные. И разговаривают вот так же. По крайней мере, у тебя вид не такой, будто ты ютилась в трущобах. Нет, ты…

Монитор снова пикнул, а она снова подскочила.

– Этот звук тебя, наоборот, утешать должен, – поясняю я. – А вот если зуммер сплошной и не останавливается, тогда беда.

– Да? Может быть. Не знаю. Мне никто не рассказывал. Так зачем ты все время приходишь сюда смотреть на моего мужа?

– С твоим мужем у меня ровным счетом ничего.

– Поверь, любовь моя, мне это вообще поровну.

Мне хочется одновременно послать ее подальше и выразить восхищение такой цепкой сообразительностью.

– Ямайцев в этой больнице немного, – нехотя говорю я. – Была всего одна старуха, так умерла в прошлом году от удара. И тут вдруг повалили к нам валом, и все, как один, с огнестрелами. Этот последний из тех, кто до сих пор здесь. Понятно, меня разобрало любопытство.

– Не мели ерунды. Если б было любопытно, ты пришла бы и все враз прочла с планшетки у кровати, как другие сиделки. А ты приходишь и смотришь, смотришь… Если я припоздняюсь, то ты уже здесь, а если прихожу рано, ты впопыхах сразу на выход.

– На Ямайке народ стреляет повсеместно, а мне, получается, аж в Нью-Йорк понадобилось ехать, чтобы видеть это вблизи.

– Видеть вблизи? Да ничего ты не видишь. Вот дождись, погляжу я на тебя, когда твоего парня в клубе подстрелят.

– Но зачем? Зачем тащить все это за собой в Америку? Я, наоборот, считала, что если попадаешь сюда, то можно от всей той дряни отряхнуться, начать все заново…

– Это ты так за себя говоришь?

– Да ничего я не сказала.

– А то мне не видно. Вишь, как балакаешь по-ихнему…

Она привстает со стульчика, но снова усаживается. Я все так же у двери, прикидывая, как отсюда лучше выйти, быстро или неторопливо.

– Кое-кто, да почти все, валят сюда не от хорошей жизни, а за той же дрянью. Иначе в Америку им не попасть.

– Наверное.

– Да факт. И ты здесь не потому, что не видишь никого из ямайцев. А с чем-то другим. Леди, я ведь тоже женщина, пойми. Я знаю, когда баба чего-то хочет.

– Мне в самом деле пора к себе.

– Ну так иди, не держу. А я в следующий раз при случае скажу доктору – он, кстати, положил на тебя глаз, – как ты сюда шастаешь напропалую.

– Слушай, чего тебе надо?

– Знать. О своем муже. Я когда-нибудь услышу, как он разговаривает?

– Тебе надо спросить доктора…

– Говори ты.

– Я же не доктор, что я могу сказать. Да и не понравится тебе.

– Говори, я сказала.

– Будет как четырехлетка. И то в лучшем случае, если оклемается. Всему он должен будет учиться заново и все равно будет как заторможенный.

– М-м. А ходить-то будет?

– Ходить… Да ему бы хоть кружку держать научиться. Ты, надеюсь, понимаешь, что меня за сказанное сейчас могут с работы турнуть?

– Это за что же? За то, что ты первой мне правду сказала?

– Говорить тебе правду – не моя работа. Моя работа говорить то, что, по общему мнению, щадит твои чувства. Хотя здесь никто не может реально предсказать, что может случиться с пациентом, так что никто ничего не хочет и говорить, пусть все идет как идет. Он может пойти на поправку или…

– …или умереть.

– Может и так обернуться.

Она смотрит на меня словно в ожидании вопроса. Или это я считываю выражение ее лица. Снова пищит монитор, но на этот раз она не дергается.

– Это его Джоси Уэйлс подстрелил? – вырывается у меня.

Все эти годы я не произносила этого имени ни разу. Никогда не могла заставить себя даже произнести его вслух. Понятно, что позднее я буду есть себя поедом за то, что меня вот так нежданно понесло. Годами я думала, что этот человек меня преследует, хотя даже не факт, что он бы меня узнал, если б я в людном месте проходила вблизи. И даже если бы при этом он остановил меня спросить, который час.

– Джоси Уэйлс?

– Ну, не он лично. А типа его банда.

– Ты знаешь ямайцев в Бронксе?

– При чем здесь это?

– Они теперь вместо слова «банда» используют слово «группа». Например, «Шторм-группа». А сам Джоси никуда уже не ходок: два года как сидит в тюряге.

– Да ты что?!

– Я вижу, ты «Глинер» вообще не читаешь. А ямайские новости тоже не смотришь? Его в этом месяце отправляют в Америку и там будут судить их судом. Так-то, дорогуша. А клуб тот обстреляла «Шторм-группа» Джоси Уэйлса. Все знают, что «Тэттерс» – это «ночник» «Иерархии донов». Они его не купили, а просто всегда там кучкуются. Знаешь, в чем прикол? Я до сих пор помню песню, которая там играла. Я как раз сказала кому-то: «Гляди-ка, столько лет прошло, а “Полуночные рейверы” звучит так же классно». Не спрашивай, почему я не успела почуять беду. На Ямайке у Джоси Уэйлса убили сына, а тот, кто это сделал, наверняка был как-то связан с «Донами». Тебе повезло, что ты сумела удрать так далеко от Джемдауна, а вот большинству наших он по-прежнему дышит в спину.

– Так твой муж случайно попал под те пули?

– Нет, дорогуша. Он был одним из «Донов».

 

Шесть

– Так это кто убил Тони Паваротти – Иисус Христос?

– Точно, Иисус. Ты на волосы его взгляни. Твоя женщина тебя таким из дома выпустит? Я тут понял, что все белые мужчины бреются, за исключением одного культа, где принято совокупляться с сестрами.

– А эти джинсовые клеша? Мать честна…

– Брат, я единственно хочу узнать: куда мне послать телеграмму, чтоб сообщить тебе, что на дворе девяносто первый год? А то вид у тебя такой, будто ты сейчас запоешь «Утят».

– Не, Юби. Если петь, то лучше «На флоте».

– И то и это достойно. Кто не помнит всех тех фасонов, когда только еще появилось MTV, – ты небось тоже смотрел? Мой тебе совет: сядь в обнимку со своей пушкой и дождись, пока этот прикид снова войдет в моду.

– Только ждать, наверное, долго придется. И, кроме ожидания, чем еще заниматься ближайшие пятнадцать лет? Ждать, чтобы кто-нибудь из наших пришел и меня тут нашел?

У меня предчувствие, что просить этих людей говорить по существу бесполезно. Я сижу, как забытый, на табурете, а они кружат вокруг меня – ощущение такое, будто на тебя в любую минуту водрузят дурацкий колпак. Или внезапно набросятся и шарахнут по голове бейсбольной битой. Вначале я сравнивал их с кружащими акулами, но вообще сравнение неудачное. Крайне хреновое время для неуместных метафор. Долболоб, ты пролистываешь свою жизнь в то время, как по твоему дому ошивается стая черных громил со стволами. Причем вариант с ограблением я вынужден с сожалением вычеркнуть. Имени Тони Паваротти я не слышал уже лет семь, да и то его всего раз упомянул Тристан Филипс. О том дне я не вспоминал никогда. Как, похоже, и никто – судя по тому, что не было никакого шума. Однажды я даже сделал проверку, прокрутив микропленку с ямайскими газетами, но там тоже ничего не оказалось. Ни полицейского репортажа об убийстве, ни даже информации о трупе, обнаруженном в отеле. Язви тебя, Фолкнер: прошлое-то, оказывается, не умирает. А это даже и не прошлое. До встречи с Тристаном Филипсом я даже имени того кренделя не знал.

– В шею, – говорю я.

Шелковый Костюм и Свиной Хвост смотрят на меня так, словно я их перебил. Питбуль (во всяком случае, я считаю, что так его звать) кладет оставшийся фрукт в холодильник и несет блендер к раковине. У меня, по-моему, задвиг: я хочу его одернуть, чтобы ради одного лишь блендера он посудомоечную машину не включал. Но Свиной Хвост и Шелковый Костюм не сводят с меня глаз.

– В шею я сделал, – повторяю я.

– Сделал что? – спрашивает Свиной Хвост. Костюм, кажется, зовется Юби, но всех в памяти не удержать. Сейчас здесь топчется человек шесть или семь, память киксует.

– Убил, – поясняю я. – То есть пырнул. Короче, вонзил острие в шею, похоже, в яремную вену.

– Он имеет в виду в шею, босс, – говорит Свиной Хвост. Юби смотрит на него так пристально, что тот морщится и смаргивает.

– Который из нас двоих ходил в Колумбийский университет? А? Кто из нас? Я, по-твоему, не знаю, где находится яремная вена? Сколько он протянул? Две минуты?

– Почти пять.

– Значит, яремная, да не та, юнош мой.

– У меня в этой области познаний негусто.

– В самом деле? С вопросами, что ты любишь задавать, и писаниной, которую ты строчишь, тебе не мешало бы задуматься над этим поплотней. Особенно из того, что я читаю в «Нью-Йоркере».

– Все, блин, в критики лезут, – говорю я.

Я не успеваю заметить, как мне прилетает в висок – бамм! Я смаргиваю, пытаясь встряхнуться от шока:

– Ты чё, бля!..

– Тебе это как кино? Или я похож на того, у кого есть время на белого словоблуда?

– А вы, ямайцы, наверное, любите сводить застарелые счеты?

– Не понял, молодой человек.

– Ну это, насчет Тони Паваротти? Ваш высший авторитет. Вы тут говорите, что круче, чем он, удальца не было, а тут какой-то щегол-журналист взял и завалил его, и чем? Вскрывалкой от конвертов! И вот вы всей своей кодлой заявляетесь спустя пятнадцать лет…

– Шестнадцать.

– Да по барабану. Являетесь, и зачем? Доделать работенку? Ну прямо «Крестный отец», вторая часть.

– Босс…

– Все ништяк, Питбуль. Брат думает, что никто из нас не смотрит фильмов.

Я потираю висок, а они продолжают нарезать круги. Прежде чем заговорить, он заходит мне за спину.

– Ты думаешь, зачем они… Зачем Питбуль находится в этой кухне – чтобы делать сок?

– Не знаю.

– Питбуль?

Громила смотрит на меня и говорит:

– Эм-шестьдесят.

– Ты слышал? «Эм-шестьдесят». Знаешь, как у нас заведено? Каждый человек в этой группе выбирает себе автобус и остановку. Первого сходящего пассажира – мужчину или женщину – он снимает выстрелом. Если насмерть, то получает бонус.

– Это должно меня напугать?

– Глянь, босс: у кого-то какушки в штанах побрякивают, – говорит Свиной Хвост.

Я смотрю на этого рэпера с завитками как поросячьи хвостики; громилу в майке-«алкоголичке» и с блендером в клешнях; мужика в костюме из шелка, напоминающего мятую шторину, и с торчащей из нагрудного кармана белой тряпицей (видно, мама в детстве не научила, как складывать платочек квадратиком) и как это все абсурдно. Нет, не абсурдно – нелепо.

– А ты наглеешь, пацан, – подмечает Питбуль.

– Да нет, я напуган до усрачки.

– Глянь…

– Нет, это ты глянь. Меня уже достало ваше разыгрывание из себя крутых, как в херовой комедии. Припираетесь в мой дом, мутите сок, пыжитесь выглядеть интеллигентными преступниками, все из себя такие утонченные, как, блин, в кино, хотя на самом деле вы просто шайка отморозков, стреляющих по женщинам и детям. Мне плевать, что вы там читаете или какие вы там умные. И насрать мне на этот ваш свежесмешанный сок. Или как я завалил самого крутого гангстера, которого только мог породить ваш гребаный остров. Давайте-ка лучше делайте, за чем пришли, а? Валяйте, и дело с концом. Чем меньше вашего дерьма я слышу, тем мне по-любому лучше. Делайте ваше дело и валите из моего дома, чтобы соседи могли вызвать копов. И ваши фруктики с собой заберите – сок я не люблю.

– Ты прав, – говорит мне Юби. – Пугать тебя должно не это. Когда я хочу кого-то напугать, я в словеса не играю. Питбуль, займись этим мудаком.

 

Семь

– Так что все-таки хотел сказать Питер Нэссер?

Джоси Уэйлс безудержно расхаживает по камере туда-сюда, туда-сюда. И всякий раз, когда он уныривает в темный угол, я напряженно жду, что обратно он появится с каким-нибудь коварным сюрпризом – если не со стволом, то как минимум с заточкой, которую метнет прямо мне в глаз. И так с каждым его исчезновением в тени. Он медленно проходит мимо прутьев решетки, не сводя с меня магнитящего взгляда, пока не доходит до угла; здесь он поворачивает голову, пока его не скрывает косая тень. Под ее сенью Джоси утихает, и невозможно отследить, чем он там занимается – в темени скрадывается даже звук. Шаги и те не слышны. Временами он как будто замирает, и закрадывается напряженная мысль: а что он там такое делает? Что готовит? А когда Джоси снова выныривает на свет, сердце тревожно екает. И так раз за разом. Не помню точно, кто мне говорил, какой из львов опасней: раненый или тот, что в клетке.

– Хотел, да не сказал: очко жим-жим. А с чего это тебя стал вдруг интересовать Питер Нэссер? Ты же сам сказал, что не виделся с ним одиннадцать лет? Он, кстати, всего лишь шестой из числа тех, кто нанес мне визит на этой неделе. Нынче все желают знать, что я собираюсь делать, если меня сошлют в американскую тюрягу. Им, гадам, раньше надо было печься, как не допустить, чтобы я попал за решетку. Забавно – все как будто уже решили, что американский суд непременно признает меня виновным. Заметь – как только правосудие янки постучалось в дверь, все сразу лапки кверху и кинули меня: разгребайся, мол, в одиночку. А теперь, когда стало ясно, что из воды торчат концы, все пытаются хоть что-то разгрести самостоятельно, чтобы выгородить себя.

– И что все это значит?

– А то, что кое-кто по-прежнему пытается найти удобный способ меня прикончить. Раз или два они уже пытались. А может, три. Но не четыре. С четвертым мои люди здесь разобрались на прошлой неделе. Они мне об этом даже не сказали, пока кто-то из охраны, отправившись по нужде, не наткнулся в унитазе на голову того пиздорванца. Тут до сих пор пожимают плечами, как голова сидельца попала в сортир охраны? Что она здесь делает? Не охрана, а припиздки. Даже сортир укараулить не могут. Первый из тех двоих серит теперь через трубочку, а второй после того, как подобрался к моей камере и продырявил пулями пустой матрас, вмиг стал вдовцом, узнав к тому же, что через два дня мог стать отцом ребенка.

– Ну и дела, hombre…

– Некоторые забывают, зачем они сидят в верхах и кто их туда продвинул.

– Ты говоришь это с таким видом, будто тебе кто-то что-то должен.

– Да, должны. Причем, бля, все подряд. Я дал этой стране ее гребаное правительство.

– Оно теперь больше не правительство. И никто тебе, Джозеф, ничегошеньки не должен. Никто тебя не дергал за рукав, никто не останавливал, когда ты разыгрывал из себя Тони Монтану. Всех устраивало смотреть в сторонку, пока тебе не мочкануло в голову перестрелять тех долбаных нариков в притоне. А зная тебя, скажу: сделал ты это без всякой причины, просто потому, что кто-то наступил на твои начищенные туфли. И огреб ты за это на полную катушку, которая причиталась тебе задним числом. Так что ты сам себе напортачил, понял? Сам себе поднасрал.

Он снова скрывается в потемках. Я жду, прислушиваясь к шарканью шагов. А из потемок возвращается как бы уже и не Джоси: плечи расправлены, грудь набычена, даже в росте чуток прибавился.

– Кто пожалеет какого-то там обдолбанного крекера?

– Крекера, может, и нет. А вот его беременную подругу… Это несколько иное. В «Нью-Йоркере» об этом целая история. Это как бы твой фирменный почерк, Джозеф? Щелкать беременных мамзелек?

– Да пошел ты!

– Реально стильно, дон из донов. Чего пачкаться с одним hombre, когда можно грохнуть весь дом. Эдакий девиз, а? Град пуль и ураган расправы. Ямайская «Шторм-группа» со своим предводителем. Просто класс.

– Этих парней, босс, создал ты, а не я. Породив чудовище, не вой запоздало, какое оно получилось жуткое.

– Дружище, когда мы с тобой якшались, некоторые из тех ребят еще ходили пешком под стол. Так что уродились они, папик, не в меня.

– Ты знаешь, сколько у меня времени уходит на проверку жратвы?

– Чего? Что ты…

– Двадцать минут, три раза в день. Спроси у крыс. Каждый день я бросаю им кусок и смотрю, сожрут они его или нет. И каждый день жду, что одна из крыс свалится замертво. Отколупываю кусочек от каждого банана, разглядываю все рисинки, всасываю зубами каждый пакетик сока, чтобы не заполучить в рот толченого стекла, ржавого гвоздя, а может, и кое-чего со СПИДом. Знаешь, сколько у меня уходит времени на то, чтобы проглотить всего ложку еды? И это при том, что я купил всех, кто дежурит на кухне.

– Да ну, Джоси, никто не посмеет.

– Может, оно и так, но только там, снаружи, все боятся до усрачки, что может рано или поздно произнести мой рот. Так-то, брат. А потому найти охранника или сидельца, который их боится больше, чем меня, для них лишь дело времени.

– Ты слишком долго сидишь за решеткой.

– Ну да. Может, пора устроить какую-нибудь перестановку, развесить шторки…

– Никогда тебя не… Никогда не подмечал за тобой эшафотного юмора, mijo.

– Однако я еще не умер, Доктор Лав.

Он усаживается на кровать и смотрит в сторону, как будто разговор на этом закончен. Я впервые за все это время позволяю себе оглянуться и впервые замечаю, что стены у камеры, как и у всего коридора, из красного кирпича (несколько штук уже выпало). Надо сказать, что вид у этой ямайской тюрьмы действительно как у узилища; каземат в классическом смысле слова. Хотя бы пол здесь теперь бетонный, и то ладно. В такой тюрьме всерьез представляется, что узнику необходимы единственно железная ложка и то, что американцы именуют «предприимчивостью», и за несколько лет можно будет отсюда прокопаться к свободе.

– Этот Питер Нэссер, бедный сучара, приковылял сюда и пробовал мне угрожать.

– Да неужто? И как это все обстояло?

– Все равно что импотент грозился, будто меня изнасилует. Затревожился вдруг, что канарейка запоет. Именно так и сказал. Я бы такой идиотской хрени сроду не сморозил.

– Я знаю. Но он не единственный, Джоси.

– Что в сотый раз подчеркивает, зачем сюда пожаловал ты.

– Может, я просто решил тебя навестить.

– Ты мог бы навестить меня в Америке. Я буду там через два дня.

– Позор, конечно, что тебе не дали проститься с твоим мальчиком.

– Ты гребаный негодяй, де лас Касас. Гребаный негодяй.

– Знаешь, Джоси, что меня в тебе неизменно очаровывает? Большинство из тех, кого я знаю, могут тему неохотно, но обсуждать. И только ты можешь судачить о чем-то кошмарном, как о чем-то обыденном, а что-нибудь пустячное не переносить на дух. Здесь мы играем, а здесь – нет. Ты не можешь выносить разговоров о своем погибшем сыне, а насчет того, как ты грохнул двух беременных девчонок, и ухом не ведешь. Таких, как ты, называют психопатами. Ты чего? Что тут такого смешного?

Он принимается хохотать. Хохочет так долго, что его пробивает икота, но и тогда не перестает. Так долго, что во мне пробуждается к нему что-то вроде ненависти, ей-богу, раньше я такого не испытывал.

– Эта самая фраза – ты ее перед приходом репетировал?

– Джозеф, да ну тебя.

– Нет, серьезно. Как там называют этих, типа фокусников? Ну, их еще по телику кажут. Сидит такой, с куклой-болванчиком на коленях, и та кукла открывает рот, а разговаривает за нее кто-то другой.

– Чревовещатель. Ты называешь меня чревовещателем? Для кого, для ЦРУ?

– Да нет, для меня ты как раз тот болванчик. Так кто тебя прислал, брат? Мистер Кларк без «е» на конце? Не, я серьезно: он все еще где-то маячит?

– Да я уж сколько лет о нем не думал. Кажется, он где-то в Кувейте.

– Память у тебя какая-то пятнистая… А вот такой, как я, все помнит. Имена, например. Ты в курсе, что большинство людей склонно забывать имена? Например, Луис Джонсон, Кларк без «е» на конце, Питер Нэссер, Луис Эрнан Родриго де лас Касас. Или, скажем, Сэл Резник. А вот я имен не забываю. И определенные события тоже. Взять, скажем, «Операцию “Оборотень”». А?.. Не забываю, как видишь. Даже даты определенные помню – такие, как шестнадцатое октября шестьдесят восьмого года. Пятнадцатое июня семьдесят шестого. Третье декабря семьдесят шестого. Двадцатое мая восьмидесятого. Четырнадцатое октября восьмидесятого… Не забываю, как видишь, и дат. Ну, что скажешь? Что-то ты прижух, muchacho.

– Мне думается, многих искренне беспокоит, что ты нынче можешь высказать.

– И выскажу, Луис. Непременно выскажу. Люди роют мне ту яму. Я не говорил им делать ее таких размеров, что она поглотит всех. Не знаю, о чем там переживает твой босс. Ведь единственное, чего ему нужно сделать, это позвонить в УБН – федералам, верно? Сделать звонок, и кое-что из того рассказа скомкается.

– УБН – не федералы. И они в этом вопросе тоже не рулят.

– «Они»? Значит, кто-то в самом деле тебя подослал.

– Наши беседы вызывали у меня больше симпатии, когда мы с тобой были на одной стороне.

– Есть ворота, и есть замок. Милости прошу в калитку.

– Каким остроумным ты стал к старости.

– Все равно помоложе тебя. Чего тебе нужно, Доктор Лав? Если я буду молчать, у тебя есть тайник с деньгами, которые ты мне выдашь по выходе из тюрьмы?

– Я этого не говорил.

– Тогда давай я это скажу, а ты мне дашь ответ. Что наводит тебя на мысль, что я выйду из тюрьмы?

– Сделка, которую ты, вероятно, заключишь с УБН.

– Так и не знаю, о чем ты переживаешь. Не ты ли мне говорил: Доктор Лав – это миф, видимость? Люди в большинстве даже не догадываются о твоем существовании. Может, ты погиб в Заливе Свиней или взорвался на том самолете над Барбадосом, или ты теперь работаешь на сандинистов…

– Скорее на контрас.

– Да одна херня. Или ты просто порождение, которое создают с нуля, когда им нужен даппи.

– Может, я просто призрак, который сейчас с тобой общается.

– Почему бы нет? Такой, как ты, миру больше не нужен. Знаешь, с какой поры я это разглядел? С семьдесят шестого года. Политиканы не значат ничего. Власть – пустой звук. А вот деньги… Деньги что-то значат. Дают людям то, чего они хотят. Питер Нэссер думает, что может подослать кого-нибудь, кто перетрет со мной насчет ошибочности моих путей и подходов, но скажи, кто из людишек в Кингстоне не принадлежит мне?

– Ты уверен, Джозеф? Что все они принадлежат тебе?

– Да.

– Все до единого?

– Мне что, в мегафон это повторить, или ты стал туг на ухо?

– Прямо все-превсе?

– Да, язви тебя!

– А в Нью-Йорке?

– И особенно в Нью-Йорке. Потому им, должно быть, и не терпится, когда я там окажусь.

– Кто, по-твоему, убрал твоего Ревуна?

– Ты имеешь в виду кого-то, помимо него самого? Эта тема, Доктор Лав, начинает мне прискучивать. Нет смысла вглядываться, чтобы понять, что там случилось с Ревуном.

– Хм. Ты знаешь, у меня был премилый разговор с госпожой Гризельдой Бланко, пока ее еще не пустили под откос.

– Медельин разве не разобрался со всем сучеством этой бешеной манды?

– До того, Джоси. Послушай меня, ладно? Это было, когда она почуяла, что тучи сгущаются, и начала искать себе друзей. И вот она рассказала мне о той банде… то есть бандформировании под названием «Иерархия донов» – слыхал про такое? Большинство из них ямайцы.

– Да, Луис. Об «Иерархии донов» я наслышан.

– Вот как? А я и не знал, в курсе ты или нет… Так вот, она мне рассказала, как в какой-то момент они чуть ли не подмяли под себя весь рэкет в Майами. А затем в пределах месяца взяли и фактически исчезли.

– Ну и?..

– Вот тебе и «ну». У Гризельды, конечно же, было желание от них избавиться, но ума на это явно недоставало. Да и живой силы, которая управилась бы с вами, ямайцами. Для того чтобы с вами сладить, ей нужен был не человек, а истинно скала. Предпочтительно такой, который уже жил бы в Штатах и мог быстро сплотить силы, ну и, безусловно, иметь к тому делу надлежащий интерес. И чтобы этот мазафакер, Джозеф, был не ты. Получается, mijо, ты допустил не свойственную тебе промашку: недооценил парня. А он отдал ей Южный Майами. А она отдала ему Ревуна. И тот парень решил переиграть могучего Джоси Уэйлса. Просто дождаться, когда ты лажанешься. Зайдешь в тот притон. И чего тебя тогда так понесло, что ты сорвался?

– Терпеть не могу вкус ссак.

– Чего?

– Да ничего.

– Нет, ты что-то сказал.

– Ничего я, бомбоклат, не сказал, Доктор Лав.

– Буквально один человек, Джоси.

– Юби?

– Юби.

 

Восемь

– Я просто ни разу не была вблизи, как бы это сказать…

– Вблизи чего?

– Мужчины. В смысле, одного из таких мужчин.

– Как ты выражаешься мудрено… Я тебе, что ли, сказала, что мой мужик один из тех?

– Ты же сказала, что он из «Иерархии донов».

– А. Ну не каждый же, кто в церкви, христианин.

– Мне кажется, я не вполне тебя понимаю.

– Ей кажется, она меня не понимает. Нет, серьезно, ты всегда так витиевато разговариваешь? Или это ты так от белых наблатыкалась?

– Ты думаешь, если кто-то правильно говорит на английском, то это обязательно из подражания белым?

– Ну, мало ли чему бывает подражание…

– В таком случае, если ты говоришь небрежно, то это значит, что ты настоящая ямайка. Хочу тебя порадовать: белым ваш говор гораздо милей на слух, чем мой.

– Ваш.

– Да, ваш. Настоящих ямайцев. Вы все такие, черт возьми, натуральные. И вы… ну ты знаешь. Мне здесь, на этаже, не место, и меня за это могут даже уволить. Мало того, что я говорю с ближайшей родственницей, так теперь я еще и влипаю в разборки. Если дальше начнут поступать жалобы, меня если не уволят, то точно объявят выговор. Уж лучше бы он поправился.

– Ты хочешь сказать, что ни разу не видела ганмена? С чего тебе так захотелось его увидеть?

Она смотрит на меня так, будто это в самом деле вызывает у нее интерес. Брови чуть приподняты, рот приоткрыт, словно ее действительно разбирает любопытство. Мне бы ополчиться на ее заносчивость, но ей как будто в самом деле хочется знать. А у меня нет ни одного ответа, который звучал бы правдоподобно. Возможно потому, что мне самой ничего не известно. Она встает с табурета и отходит от кровати к окну. День ни к черту. И это март месяц?

– Я не представляю никого в целом свете, кого бы я хотела видеть, – произносит она.

– Я понимаю.

– Откуда ты вообще, с какого района?

– Из Хэйвендейла.

– Тогда ты точно не знаешь. И вблизи их никого не видала.

– Да. То есть нет.

– Ну, оно и понятно. Смотришь и разговариваешь, как будто мы тут в зоосаде, а он горилла. Впору рассмеяться, настолько оно забавно. Вообще эта заваруха между «Донами» и «Штормом» кипит уже давно.

– Но зачем переносить ее сюда?

– Здрасте. А куда ж еще? Там, где у людей нужда в наркоте, там все эти разборки и вспыхивают, разве нет?

Она смотрит на меня с видом матери, теряющей терпение со своим тугодумным дитятей. Я хочу сказать, что не идиотка, но вместо этого подхожу к окну и становлюсь рядом с ней.

– Хотя сейчас оно уже почти кончилось.

– Что кончилось? – выговариваю я так тихо, что она вряд ли меня и слышит.

– Все это смертоубийство.

– Откуда ты знаешь?

– Людей не так много осталось, чтоб убивать. А Джоси Уэйлса скоро упекут в америкосовскую тюрягу, и надолго. Я сразу это поняла, как только узнала.

– А я не знала, что он в тюрьме.

– Да что ты вообще знаешь о Ямайке? Там все газеты только и писали, что про Джоси Уэйлса. Считай, что все новости про одного него. Я сама читала. Что ни день, то новые россказни о суде, о слушаниях, о свидетелях, о показаниях, о Тайном совете. О всех тех, которых он убил, и как янки хотят его к себе заполучить. Включишь телик, а там даже в американских новостях разговор все о нем, будто он какая кинозвезда. Всё Джоси Уэйлс, Джоси Уэйлс, Джоси Уэйлс, и… С тобой все в порядке? Ой, дорогая ты моя… Тихо, тихо… Дай помогу… Всё, всё, подхватила…

Я киваю и осознаю, что сижу на стуле у кровати того «Дона». Даже из головы вылетело, как я сюда добралась, хотя сознания вроде не теряла. Только голова кружится.

– Ты щас в порядке?

– Ага. Не, воды не надо.

– Чё?

– Это в сериалах людям вечно суют воду, чтоб отмякли. Кажут всякую фигню…

– Девочка моя, это ты что, лишилась чувств и вдруг заговорила на ямайском? Ну и дела…

– Да нет, я в себе.

И тут она начинает смеяться, да так громко, что как бы не очнулся ее муженек из «Донов». Смех переходит в широкую улыбку, гасится в смешок, затем ее грудь просто приподнимается. Что-то мне подсказывает: в какой-то момент я перестала быть для нее мишенью смеха.

– Так когда ты последний раз говорила на ямайском?

– Я? Да я на нем говорю все вре… Впрочем, знаешь когда? На прошлой неделе, когда тот жирюга, что заправляет «Райт Эйд» в Бронксе, спросил, как высоко под юбкой у меня кончаются белые чулки.

– Омля… А ты что ему сказала?

– А я ему: тебе, говнюга, не дотянуться.

Головокружение вроде бы унялось. Непонятно. Точно даже не знаю, зачем и как оно открылось. А затем она говорит:

– Интересно, а сам процесс по телику будут казать?

– Какой еще процесс?

– Ты чё, до сих пор не в себе? Судебный, над Джоси Уэйлсом.

Знаете, как можно понять, что женщина напускает на себя равнодушный вид? По тому, как она распрямляет и без того прямую спину, начинает играться со своим колье и отворачивается, даже если на нее никто не смотрит. И при этом туманно улыбается, будто ей что-то смешное рассказывает призрак. Улыбается до тех пор, пока от улыбки не остается и следа, а губы растягиваются в гримасе, напоминающей скорее оскал. Да, именно такую женщину я сейчас исподтишка разглядываю в зеркало по ту сторону кровати, на которой лежит «Дон».

– По тому типу плачет петля. Или пуля от кого-нибудь из тюряги. Лично я была бы «за».

– Из-за этого? – спрашиваю я.

Указывать на лежачего мне не хочется – слишком уж пафосно, – и я ограничиваюсь тихим кивком.

– А «Доны», по-твоему, никого не убивали и чисты как агнцы? – спрашиваю я.

Забавно: всю эту муть я пытаюсь гнать из головы, но помню, что не так давно в «Нью-Йорк пост» мне на глаза попался заголовок… да-да, статья о ямайце, который подсадил на крэк Нью-Йорк и встал во главе «Иерархии донов». Я это помню как раз по тому, что это был последний раз, когда я вообще брала в руки «Нью-Йорк пост».

– У «Донов» главы нет.

– Конечно, раз он в тюрьме.

– Нет, я про то, что у них нет такого вожака, как Джоси Уэйлс. Тот другой. Настоящий волчара. Как-то раз кто-то въехал ему в автомобиль… точней, наоборот, это он въехал и за тем человеком погнался. Ты представляешь? Тот забегает прямо в полицейский участок…

– И полиция отвозит его домой?

– Ха-ха. Они сидят, как суслики, а Джоси заявляется прямо в участок со своей бандой, выводит того парня и приканчивает прямо на улице, под окнами у фараонов.

– О боже…

– Вот и я про то. Но знаешь, если в тебе такое зло, то не удивляйся, когда оно вернется тебе сторицей. Потому и дочь его, и сына, который ходил у него в школу Уолмера – папаша хотел, чтобы его сынок выглядел крутым, – обоих пристрелили. Как матери, мне, конечно, жаль, когда гибнет ребенок. Но тому факеру это был хороший урок. И как раз это послужило началом всей той мудянки. Ты только представь: когда погибла девушка, ничего не произошло, но когда пулю влепили его отпрыску, весь Кингстон взорвался вулканом. Вот как. И огонь перекинулся до самого Майами и Нью-Йорка. Мой муж рассказывал, что дым донесло аж до Канзаса. Ты знаешь, где этот Канзас?

– Не-а.

– И я тоже.

– Значит, он теперь в тюрьме. И на волю не выйдет.

– И хотел бы, да не выпустят. Если б он мог выйти, то сделал бы это на Ямайке. Но, как я слышала, он стал слишком разговорчив. И многие этим напуганы до одури. На его месте я б давно уже села на самолет и перепорхнула сюда.

– Значит, он за решеткой? И ему оттуда не выйти?

– Пока, во всяком случае. А чего у тебя до Джоси Уэйлса такой интерес? Ты ж сама не из гетто?

– Я…

Еще даже не Рождество – всего лишь декабрь, – а кто-то уже с веселым треском пускает хлопушки, и я бегу, бегу и снова бегу, затем скачу, затем замедляю ход, и уже в десятке футов от ворот дома № 56 моя поступь становится напряженной – слишком уж громко те хлопушки трещат; особенно мне не нравятся эти заполошно-быстрые «тра-та-та-та-та», и я хочу сделать поворот, но ворота дома уже открыты – милости просим, – и открытые створки словно две гостеприимно распахнутых руки – «входи, дщерь, здесь тебя ждет лишь любовь и единение»; и тут мимо меня пробегает тот хлопушечник. Мужчина бежит спиной вперед и чуть меня не сбивает; он в безрукавке-«сеточке», а в руках у него автомат, и он дергается от… отдачи? Да, отдача, в кино это называют «отдачей». Автомат трясется трясом и «тра-та-та-та-та» – именно так, а не «па-па-па-па», – и этот человек пробегает мимо меня; вот он уже за мной, а я провожаю его взглядом до белой машины – «Кортины», кажется; он кричит «бомбоклат», а я оглядываюсь и вижу еще двоих – один впереди, тоже что-то вопит, второй сзади с двумя пистолетами, палит из них вверх и вниз «пап-пап-пап»; от каждого такого «пап» я вздрагиваю всем телом, а один из тех двоих на бегу сшибает меня вбок, а другой сзади сшибает меня в другую сторону, и я кружусь кружусь кружусь на месте, а еще один стреляет дважды и белая машина со скрежетом срывается с места; я не заметила, что там стоит и еще одна машина, а у меня по-прежнему ощущение, будто я кружусь, хотя я знаю, что остановилась, ведь я топнула ногой о землю, чтобы встать прочно, и я как будто очухиваюсь от воя сирен или может это комары, а вон там совсем рядом возле караульной будки распласталась в грязи женщина, у нее возле головы растекается кровь и люди вопят и вопят, а я поворачиваюсь и утыкаюсь в грудь высокому мужчине выше меня, и плотный хотя и поджарый, а кожа у него темная или может это из-за темноты, а глаза узкие как у китайца только сам он черный, хотя нет просто темный и утыкается прямо мне в лицо и прямо в шею и нюхает нюхает нюхает как пес, «Джоси давай бомбоклат в машину» кричат ему из белой «Кортины», а он подставляет ствол пистолета прямо к моему лицу и в нем дырка, нет это буква «О», нет это «О» с дыркой, и оно пахнет как спички когда ими чиркаешь, «Джоси давай бомбоклат в машину» кричит кто-то из «Кортины», но он по-прежнему передо мной машет пистолетом все ближе и ближе и уже прямо перед моим левым глазом, но сирены все громче и он уходит пятясь и глядя на меня и целясь, уходит дальше и дальше но приближается все сильней и сильней и вот он уже в машине но я чувствую его дыхание на моей шее, и вот он уже отъезжает но я чувствую что он все еще здесь и не могу пошевелиться, а та женщина все так же в грязи, но к ней с криком сбегается ребятня, а сзади сходятся еще какие-то люди, должно быть чтобы меня застрелить и я бегу бегу бегу, а машины гудят и воет сирена и проносится мимо, а я все бегу, вот на светофоре притормаживает автобус и я вспрыгиваю на ступеньку и люди смотрят на меня во все глаза. Забегаю домой только чтобы схватить чемодан нет сумку нет сумочку ты с ума сошла зачем тебе эта чертова сумочка, хватай чемоданчик под кроватью который брала с собой в Негрил с Дэнни, белый иностранец, хватай бомбоклат чемодан мухой мухой мухой, бомбоклат это ж какая пылища под кроватью всё времени на это нет, красное платье, синяя юбка, синяя джинсовая юбка, «Фиоруччи», «Шелли-энн», джинсовый комбинезон, столько джинсов но куда ты собираешься? Платье «Калико» нет, пурпурное платье нет, бархатная юбка нет непонятно вообще зачем ты ее покупала просто чтоб понравилось матери, набор трусиков из верхнего ящика, носки вразнобой да кому они нужны, косметика да кому она нужна, помаду не надо, тушь для ресниц боже ты мой дура он же там со стволом с дыркой «О» с пулей, какого хрена ты рассусоливаешь? А куда ты собралась? Зубная щетка, зубная паста, эликсир, тоже мне нашла время давай давай давай шевелись, блокнот – кому писать? Библия – когда читать? Сабо, макси «адидас» для повседневной носки, надо изменить свою внешность, изменить так чтобы он никогда меня не узнал, он идет за мной по пятам он у дверей он уехал но… нет нет нет слишком много платьев, а в них неудобно бегать, надо больше штанов и кроссовок, нет я не могу… нет… оставайся на месте. Просто оставайся не своем месте, он ведь тебя не узнает. Ему ведь тебя не сыскать. Где ему тебя искать? Но Кингстон тесен. Ямайка и так-то тесна, а Кингстон еще теснее, он тебя будет вынюхивать, как пес, потому-то он тебя и нюхал, он будет тебя преследовать и застрелит нынче ночью, как собаку. Думай ради бога думай. Полиция вызовет тебя как свидетеля, а защиты тебе не обеспечит. Возьми Библию. Нет. Нет, сука, бери Библию. Не включай радио, не включай телевизора, он тебя через него разыщет, вынюхает по запаху и убьет из этого своего «О» с дыркой и пулей внутри, я знаю. Кто не знает насчет гетто, потому у нас и чрезвычайное положение, потому что обитатель гетто может пролезть всюду куда захочет, раз уж он может вломиться в дом моей матери, избить отца, а ее изнасиловать, то они могут найти кого угодно где угодно, не думай о них, гони их из головы, гони их всех прочь.

Всех гони прочь. Все вон.

Уходи, просто уходи.

Но я по-прежнему его чую. Чую его сейчас…

– Сестра? Сестра!

 

Девять

Алекс Пирс

«Краткая история семи убийств»

Часть 3

«Дом крэка»

Бойня и Создание криминальной династии

«На этот раз Монифа Тибодо решилась всерьез. Мать поняла это по голосу дочери, в котором сквозило нечто категоричное и окончательное. Правда, эту “окончательность” ей доводилось слышать и раньше, но так уж хитро обстояло лицедейство у девушки вроде Монифы, искусницы выражать свои мысли и намерения так, что “окончательность” у нее на поверку оказывается чем-то зыбким, текучим, каждую неделю означая что-нибудь новое и разное настолько, что когда думается, будто дальше по наклонной человек опуститься уже не может, он тем не менее соскальзывает на новую глубину – такую, какая ее бедной матери и не снилась. Однако теперь решимость дочери отчего-то воспринималась иначе, на порядок серьезней, чем прежде, хотя ставки, казалось бы, мало чем отличались. Дочь собиралась покончить со своей привычкой завтра.

Об этом она заявила своей матери, Анджелине Дженкинс. Повторила это своей лучшей подруге Карле, порвавшей с нею три года назад, после того как она нашла Монифу у себя в ванной с иглой, воткнутой меж пальцев ступни. Сказала и своему бывшему бойфренду Ларри, который когда-то хотел на ней жениться и пошел даже на то, что сводил ее в “Зэйлс” присмотреть обручальное кольцо – такой вот сюрприз. Впечатление было такое, словно Монифа вернулась с программы реабилитации и поставила перед собой цель искупить и залечить душевные раны, нанесенные родным и близким.

Порвать со своим пристрастием Монифа собиралась завтра. Но разрыв в первую очередь означал преодоление самоедского пристрастия к наркотикам и отказа от того, что ее родная мать называла “блудовством с крэком”. В случае с Монифой “завтра” всегда означало “не сегодня”. Бросить завтра она собиралась и пару месяцев назад. И за пять месяцев перед этим. И за семь месяцев до того срока. И полутора годами ранее. На этот же раз под “завтра” подразумевалось конкретно 15 августа 1985 года.

На 14 августа Монифа блюла себя уже почти неделю. Бросившая среднюю школу Стайвесанта, беременная в свои семнадцать, она была, по сути, олицетворением злополучного бытия гетто, не будь сюжет ее жизни несколько более разнопланов и противоречив. Школу она бросила, сдав предварительные экзамены почти на “отлично”; беременность вынашивала, почти не прикасаясь к наркотикам. Росла, кочуя между квартирой матери в пуэрто-риканском Бушвике и родней в Бедстае и Бронксе. По словам ее сестры, Монифа отчаянно стремилась избежать жизненной развязки, которую ей навязывала сама статистика жизни цветных в тех районах…»

– Что еще за «статистика цветных»? Ты что, сильно умным себя мнил, когда ту ересь кропал?

– Босс, а что значит «блюла себя»? Тоже была содомиткой, что ли?

– Питбуль, ты думаешь, что любая баба, которая не дает мужикам, уже содомитка? На то пошло, не содомитка, а лесбиянка, а во-вторых, «блюсти себя» в данном случае означает «слезть с кокса». Моя девка тоже вон неделю не пыхала трубочкой.

– Ну по-онял…

– Я вот чего хочу знать. В первой части ты говоришь, что было убито одиннадцать человек. Так с чего ты тогда пишешь только о семи?

Я не знаю, отвечать мне или нет. Пять минут назад я сказал им, что мне нужно помочиться, и Юби ответил: «Я тебя не останавливаю». В тот момент, что я поднимался, Питбуль залепил мне кулаком в лицо, расшатав левый клык. Перед этим Свиной Хвост пинком сшиб меня на пол. А еще до этого Юби сказал Питбулю мной заняться, и тот, схватив меня за рубашку, ее порвал. Затем кто-то сзади дал мне по голове, и я ударился коленями об пол. Не помню, как и когда с меня стащили штаны и ботинки. Меня за руки поволокли наверх, при этом моя голова, стукаясь о каждую ступеньку, вызывала общий смех, вскрики и улюлюканье, уж не знаю почему. Питбуль схватил меня за шею – сильный, гад, – и вот мы в санузле, а кто-то снова засмеялся, и он меня толкнул, а я по инерции, сделав шаг назад, запнулся и приземлился в ванну и попробовал подняться, но поскользнулся. Он снова схватил меня за шею, при этом я невпопад наносил удары, шлепал его и царапал, а кто-то там снова рассмеялся и пихнул меня прямо под кран и включил его на полный напор. Струя ударила мне по лбу и по глазам; я пытался вспомнить, что нужно задержать дыхание, но вода все равно заливалась в нос и рот, и каждый раз, когда я пытался завопить, рот у меня наполнялся до отказа. Чувствовалось, как мою грудь придавил башмак, и я не мог пошевелить рукой, а вода хлестала, шлепала и била мне по губам, по зубам, щипала глаза и нос, и я начал давиться, кашлять и плакать, но шею мне по-прежнему удерживали, и это все, что я помню. Очнулся я весь мокрый на табурете, в трусах, и надсадно кашлял. Юби швырнул мне «Нью-Йоркер» и приказал читать.

– Я… Мне в самом деле нужно по-маленькому. В самом деле нужно…

Они смотрят на меня и хохочут.

– Ну пожалуйста. Прошу вас. Мне нужно в туалет.

– Так ты сейчас только оттуда, пацанчик.

И все ржут.

– Пожалуйста. Мне нужно…

– Ну так ссы, дурачина.

Я на табурете, но я как-никак мужчина, и хочу сказать: «Я как-никак мужчина, и вы не смеете обращаться так с людьми, и я…» Я хочу спать, очень, и я хочу стоять и держаться, просто чтоб показать им, что я кое-что могу, но я не могу многого, не могу даже вспомнить про глубокое дыхание, а глаза жжет, и мокрые трусы спереди становятся теплыми и желтоватыми.

– Босс, он чё, реально обоссался?

– Как? Он что, шестилетний?.. Вот зассанец.

– Видно, не смог удержаться. Недержание у мальчишечки.

И снова гогот. Хохочут все, кроме Юби. Мне ежеминутно приходится тереть глаза, такая в них рябь. И я принимаюсь читать – медленно, потому что, когда я дойду до конца статьи, они меня прикончат. Я чувствую от себя запах и ощущаю на ногах собственную мочу.

– Информации по остальным четырем я найти не смог. К тому же семь – нормальное круглое число.

– Бэбику нужен подгузник, – влезает Питбуль.

– Продолжай, – говорит Юби.

Питбуль снова подходит ко мне, а я отодвигаюсь так резко, что запрокидываюсь на спину. Он поднимает меня за грудки, у меня снова невольно текут слезы, а он говорит:

– Соберись, мальчик.

– Вот. Теперь продолжай, – кивает Юби.

– «Но… но… но вот… но вот… но вот появляется некий парень».

– Брателла, с последнего предложения. Думаешь, мы его все еще помним?

– Изв… извините.

– Да ладно. Следи за собой. А то мы так далеко не уедем.

– «По сло… по словам ее сестры, Монифа отчаянно стремилась избежать жизненной развязки, которую ей навязывала сама статистика жизни цветных в тех районах. Но вот появляется некий парень. “Всегда возникает какой-нибудь долбаный чувак”, – говорит ее сестра. Над стаканчиком крем-соды в закусочной “Шеллиз”, что во Флэтбуше, она успевает дважды всплакнуть. Приземистая, круглощекая и…»

– Почему ты подаешь ее именно так, как ховагу из гетто?

– А? Я не пони…

– «Приземистая», «круглощекая», и я даже помню остальное: «Темнокожая, с завитками волос, кончики которых будто ощипывали поштучно». Ты думаешь, белый, ей понравится читать такое?

– Это что…

– Вот именно: это что?

Он встал у меня за спиной, а я изо всех сил старался не трястись. Лицо скукоживалось болью всякий раз, едва я открывал рот.

– Тебе бы понравилось, если б я написал: «Александр Пирс вышел из санузла, отряхивая ссаки со своего дюймового члена»?

– Вы… вы говорите мне, как писать?

– О. Теперь я вижу: умняга Александр Пирс наконец оклемывается. Я говорю, что не берусь судить о твоем членике. Потому что мне нет до него никакого дела. А ты не можешь судить о волосах черных женщин, потому что ни хрена в них не смыслишь.

Его рука у меня на шее. Он ее только что ухватил. Не так чтобы нежно (я чувствую на ней его мозоли), но и не очень крепко. Сейчас он ее слегка сдавливает.

– Ты меня все еще не понимаешь? Мне надо, чтобы ты понял: я с тобой не играюсь. Я человек, который отрежет тебе голову и отошлет ее твоей матери. И говорю это я не для красного словца. Ты понимаешь меня?

– Да.

– Ну так скажи.

– Что сказать?

– Скажи: «Я тебя понимаю».

– Я тебя понимаю.

– Вот и хорошо. Продолжай.

С минуту я кашляю.

– Гм, «…будто ощипывали поштучно. “Мани-Фани как раз собирался сваливать, понимаешь? А она как бы зашла попрощаться с Бушвиком, типа чао. Это буквально кожей ощущалось, ты въезжаешь? Типа, с головой-то она дружила о-го-го…”»

– Хе-хе. Ничто так не выдает в белом белого, чем когда он пыжится изображать черную девчонку.

– Э-э… «…“с головой-то она дружила о-го-го. И тут, как из ниоткуда, появляется тот мазафакер и губит ей жизнь. В ее убийстве я даже не виню наркодилера. Я виню его”. Неизвестно, привил ли ей пристрастие к крэку тот самый бойфренд, но к 1984 году Монифа оказалась полностью в плену у своей привязанности, незадолго перед тем, как крэк рванул к пику популярности с середины по конец восьмидесятых. Поставки наркотика, пробившего потолок спроса в Нью-Йорке, можно в принципе отследить. Их контролировали несколько человек. В том числе банда, убившая Монифу. Для наркоманов, решивших покончить со своим пристрастием, бывает вполне типично, так сказать, отвязаться напоследок. Фактически Монифа…»

– Ладно, хватит об этой сученции. Читай ниже.

– Гм… Откуда именно?

– А ту часть, где ты начинаешь рассказывать о «точке». О «доме крэка». Ну ты знаешь, кажется, во второй части. Это ведь там про убийство номер два, верно? Вторая часть у тебя более-менее реально правдива. Ты хотя бы не корчил из себя умника, щеголяющего кучерявыми словами. Двигайся туда, где она становится номером три.

– А-а… э-э… секундочку.

– Ты что, собственного рассказа не знаешь?

Он на секунду стискивает мне шею.

– Ладно, ладно. Так откуда?

– Где про «дом крэка».

– Спасибо. «Есть Бушвик, различимый на уровне улицы, на уровне крэка, но все это дружно исчезает, стоит лишь поднять голову. Со всем своим наркодилерством, порочными связями, уличной проституцией, жульем, наркотой, сутенерством и рэперством Бушвик все еще остается одним из тех редких мест в Нью-Йорке, где сверху на тебя взирает Позолоченный век. Обветшалые твидовские особняки мясников-миллионеров с витиеватыми колоннами и тяжеловесными фасадами, скопированными с европейских дворцов и облицованными импортным кирпичом и каменной лепниной. Остатки пристроек людских и пожарных лестниц снаружи, кухонных лифтов и потайных ходов внутри. Бушвик словно был выстроен и завещан баронами-разбойниками для будущих баронов крэка.

Наркопритон (он же “крэк-хаус”, он же “точка”) на углу Гейт и Сентрал все еще отличался величавостью краснокирпичных строений. К двум подъездным аркам всходили пролеты лестниц, а между ними умещалась третья, широкие окна над которой открывали взгляду то, что некогда представляло собой просторную гостиную. Оба подъезда все еще выделялись сочно-зеленой краской. Остальной же дом являл собой живую декорацию городского фильма ужасов – зияющие провалы там, где раньше красовались двустворчатые окна; дыры заколочены фанерой, заложены кипами газет или забиты крест-накрест прогнившими от непогоды досками. Весь первый этаж испещрен граффити; бродячие собаки роются в сугробах из мусорных куч. К 1984 году верхний этаж здесь стал так ненадежен, что какой-то нарик, провалившись сквозь половицы, напоролся на штырь, истек кровью и провисел там мертвым неделю, пока кто-то не вызвал полицию. И…»

– Бог ты мой, белый парняга, давай уже к убийству, а? Ты не видишь – Питбуль успел закемарить?

– Чё-то в самом деле, – подтверждает тот с поистине львиным, исполненным патетики зевком.

Я читаю:

– «Для наркоманов, решивших покончить со своим пристрастием, бывает вполне типично, так сказать, отвязаться напоследок. Фактически Монифа…» А, вот: – «…так что неудивительно, что Монифа тем вечером направилась в крэк-хаус. Но даже зная об этом, ее друзья полагали, что завтрашний день она начнет уже “чистой”, с чистого листа. Для тех, кто употребляет крэк, притон на углу Гейт и Сентрал был своего рода Меккой…»

Вся кухня издает дружный стон.

– Бог ты мой, белый, ты реально так написал? – спрашивает Юби.

– Написал что?

– Ну, это. Ты что, сравнил одно из святейших мест на земле с наркопритоном? Да тебе бы этот самый отрывок прибить гвоздем к груди и сбросить с крыши, во имя сыновей Ислама.

– Да я не хотел…

– Чего ты хотел, мы видим. Ты даже не задумался. За такое мне нужно приказать пустить тебе пулю в лоб. Без разговоров, немедленно. Урод гребаный. Такая безответственность…

– Я не думал, что какой-нибудь наркодилер раздует из этого такую драму…

Он выпинывает из-под меня табурет, и я падаю.

– Встань.

Я пытаюсь подняться, но в живот снова шибает боль, и я валюсь на бок. Не могу даже дыхнуть. Между тем Юби желчно смотрит на меня, выжидая. Я снова поднимаюсь – не сразу и только на колени, подтягиваю к себе табурет и кое-как усаживаюсь. Какая-то часть меня надеется, что на щеке теплится слюна, а не слезы, а другая начинает проникаться усталым равнодушием.

– Читай остальное. Давай, шевелись.

– «Всего через два дома от дилеров, но все еще на Центральной авеню. Никто теперь не может подтвердить ее связи с Мани-Фани – бывшим местным дилером, изгнанным из круга за то, что потреблял лишку из товарного запаса. Взаимное чувство у них было, пожалуй, одно: пристрастие к крэку. Мани-Фани – наполовину мексиканец, улыбчивый обаяшка с густой курчавой шевелюрой. По словам его братьев, в девятом часу того вечера он с кем-то ушел – предположительно с еще одним парнем, но это была Монифа, одетая в толстовку с капюшоном и мешковатые джинсы; не для того, чтобы сойти за мужчину, а скорее чтобы скрыть свою беременность – вид беременной женщины мог заставить призадуматься даже матерого наркодилера: сбывать ей дозу или нет.

В том старом особняке на Гейтс-стрит было много комнат, закутков, проходов и закоулков, потому-то здесь можно было и складировать крэк, и продавать его, курить, колоть и даже проституировать за него – все это под одной крышей. Мани-Фани зафрахтовал комнату второго этажа возле лестницы – единственную, где сохранилась кровать, – а Монифа, надвинув на голову капюшон, прикупила на улице крэк. Вкалывать его она предпочитала в одиночку, но курила обычно на пару с Мани-Фани. Уединившись в комнате второго этажа, они понятия не имели, что там, внизу, уже творится вакханалия. В крэк-хаус ворвалась банда, связанная с наркодельцами, что контролировали большинство улиц Бушвика, и принялась убивать всех без разбора. Уже пал замертво проповедник Боб, варивший смеси на кухне (точнее, на том, что от нее осталось); в ту же минуту не стало и Мистера Кейфа. Наркоманы на первом этаже, натыкаясь друг на друга, метались в панике: с одной стороны, надо спасаться, а с другой – как же бросить свои трубки, шприцы и ампулы? Потом ищи в потемках. На втором этаже в конце коридора выпрыгнула из окна женщина, сломав обе ноги. Снаружи прямо под дверью упал еще один человек с двумя пулями в груди (из “глока” и еще одного полуавтомата). Банда вышибла дверь, и Монифа получила пулю прямо в голову; сила выстрела сшибла ее на кровать, и беременный живот выпирал над матрасом недвижным бугром. Мани-Фани, еще не поняв, что происходит, подхватил выпавшую у нее трубку и в этот момент сам получил пулю. Банда на этом не остановилась, и счет убийствам продолжился. Эти люди именовали себя “Шторм-группой”; полицейские протоколы показывают, что именно она орудовала в том крэк-хаусе. Возможно, массовое убийство было своего рода предостережением. Хотя один из свидетелей утверждал, что стрельбу вела не банда, а один из ее участников, по всей видимости главарь. При всем при этом почерк был характерен именно для “Шторм-группы” – непрочного союза ямайских головорезов, выросшего на насилии, свойственном третьему миру, и колумбийских наркоденьгах; преступный синдикат, всего за несколько лет ставший грозой всего Восточного побережья».

Юби выхватает у меня «Ньюйоркер».

– «Часть четвертая: Ти-Рэй Бенитес и Джемдаунский след». Ты этот кусок уже отправил?

– Да.

– Тебе же хуже. Потому что прямо сейчас ты туда позвонишь и сделаешь офигенную правку.

 

Десять

– Джоси. Ну серьезно, hombre. Джоси.

Его даже не видно: мое поле зрения загорожено матрасом, который он схватил обеими руками и кинул в меня. Я успел отпрыгнуть до того, как он схватил металлический каркас кровати и бахнул им о прутья дверной решетки. Матрас смягчил удар, но спинка все равно грянула о прутья так, что посыпались искры. Я отскочил и запнулся, хотя проломить ту решетку Джоси все равно бы не смог. Сейчас он в потемках, рыча по-звериному, пытается вырвать из стены раковину, но та не поддается.

– Джоси. Ну хватит, Джозеф.

– Чего тебе, бомбоклат?

– Ты не первый в кутузке, кто пытается выкорчевать раковину или унитаз.

– Бли-ин!

Я в дверном проеме, пытаюсь отстранить от себя матрас, а левой рукой – каркас кровати. Не получается ни то, ни это. В тот момент, как я просовываю сквозь прутья правую руку, он цепко ее хватает.

– Джоси, какого черта?

– Не джось тут мне, долболоб! – жарко, с придыханием, говорит он. – Если я не останавливаюсь перед тем, чтобы грохнуть беременную суку, то, думаешь, перед тобой замешкаюсь?

Он жестко дергает меня за руку, и я ударяюсь о решетку виском и правой бровью.

– Всякие паскуды мнят, что могут тут со мной шутки шутить.

– Джоси.

Он дергает меня снова; прутья бьют меня в грудь, а он с медвежьим упрямством пытается продернуть меня сквозь решетку.

– Ну, Джоси.

Мелькает вспышка света – наверное, потому, что я моргнул.

– Джоси, отпусти. Ну хватит, больно.

Вспышка исходит от мачете, которое сияет, как новое.

– Хочешь знать, что случилось с четвертым фараоном, который приходил сюда меня укокошить?

– О бог ты мой, Джоси…

– Но мы с тобой как-никак бывшие кореша, поэтому я даю тебе выбор. Выше локтя или ниже? Думай хорошенько: я слышал, протезы нынче дороги.

– Боже мой…

– Ха. Гляньте на Доктора Лава, мнящего себя крутым, потому как он, видите ли, взрывал самолеты и убивал стариков, которым все равно дорога на тот свет. Заявляется так, будто я тут жду на коленях, какую кость он мне бросит. А? Тебя еще не притомило меня недооценивать, козлина? Не устал еще от того, что я тебе все время демонстрирую: лезвие у тебя, но рукоятка-то вот она, у меня? Так что выбирай, козел. Время ограничено.

Он взмахивает мачете у меня над локтем и рассекает кожу до крови.

– Выше локтя…

Он взмахивает ниже локтя, на этот раз глубже; снова появляется кровь.

– …или ниже? Даю тебе на размышление пять секунд, или все решу сам и отхвачу по самое плечо.

– Джоси, перестань.

– Пять, четыре…

– О боже ты мой…

– Три, два…

– У тебя есть еще одна, Джоси.

– Еще одна что? Секунда? Зато у тебя ее нет.

– Еще одна кровинка, Джоси. Еще один сын.

Блесткий клинок возносится и исчезает в темноте.

– У тебя есть еще один сын.

Мачете появляется снова, но уже возле моего горла. Он по-прежнему тянет через решетку мою руку.

– Да господи, Джоси!

– Что ты сейчас сказал?

– А то ты не слышал! У тебя есть еще один сын. Ты думаешь, мы не знаем? Твой первенец мертв, девочка тоже, и отпрыск у тебя остался всего один. И если ты не думаешь, что за ним придут, то клянусь Богом: возьму эту вот другую руку и выпотрошу его, как гребаную рыбину.

– Ха. Как это ты, интересно, собираешься сделать? Ты ж истечешь кровью, даже не добравшись до выхода.

– Скажу одно: ты прав, Джоси. Я действую не в одиночку. А ты как думал, hombre? Что я, вальсируя как идиот, вплыву сюда? Я что, тебя не знаю? Думаешь, папины людишки с пукалками уберегут его от меня? Я Доктор Лав, мазафакер. Ты, похоже, забываешь мой послужной список. Так что лучше отпусти меня.

– А то я такой, бомбоклат, идиот… Отпустить тебя, чтобы ты сомкнул два проводка и поднял на воздух мой, язви его, дом?

– Нет, mijo, чтобы я, наоборот, разомкнул те проводки и вознесение не состоялось.

Прежде чем отцепиться, он отбрасывает мачете. Я хватаю свою руку, хотя теперь остается лишь дожидаться, когда перестанет течь кровь.

– Тебе сюда давали хотя бы рулон туалетной бумаги? Наверное, нет.

– Надо было все же тебя грохнуть…

– Ну и что толку, если б ты меня убил, Джозеф? Вместо меня подослали бы еще кого-нибудь. Менее приветливого.

Он отходит от меня и оттягивает каркас койки так, что тот с чугунным грохотом падает. Матрас соскальзывает на пол. Джоси усаживается на пружины, в мою сторону даже не глядя.

– Чего Юби хочет от моего сына?

– Ничего он от него не хочет. Он и от тебя-то ничего не хочет. Лишь бы ты не совался в Нью-Йорк. Я так полагаю.

– А чего хочет ЦРУ?

– Раста на ЦРУ не работает… Извини, шутка c бородой. Я здесь не затем, Джоси, чтобы рассказывать, кто меня послал. Расслабься, никому твой сынок не нужен. По мне, так пускай он становится хоть таким, как ты. И ведь надо же: все было тип-топ, поверь мне, все шло как по маслу, пока ты сам все не обгадил. Тебе не хватило ума попасться хотя бы тогда, когда у власти стояло твое правительство.

– Я не хочу, чтобы кто-то тронул моего сына, Луис.

– Я тебе уже сказал, Джоси: мне твой сын не нужен.

– А насчет проводков под моим домом – это правда?

– Ну конечно, правда, язви тя. Мы с тобой оба знаем: у тебя на блеф нюх, как у собаки.

Он смеется, я тоже. Жаль, что здесь негде присесть. Он все еще смеется, когда я, согнувшись, усаживаюсь на пол, припав спиной к коридорной стене и не спуская с Джоси глаз.

– Но при всем при этом ты так и не говоришь, кто тебя прислал.

– Я думал, ты уже сам догадался. Ответ я держу только перед двумя-тремя людьми.

– Ты его держишь перед любым, у кого чек пожирнее.

– Не совсем. Я известен тем, что иногда делаю вещи pro bono.

– Даже не знаю, что это значит.

– Ну и не мучься.

– Забавно: никто даже не заходит проверить, что здесь такое происходит, при эдаком расколбасе.

– Сегодня, hombre, никто сюда не войдет.

– Надо было догадаться об этом в ту же секунду, как ты сюда вошел. То есть имени ты мне так и не назовешь?

– Может, тебе еще сказать, кто убил Кеннеди?.. Черт, шутки у меня сегодня какие-то плоские.

– Да, Доктор Лав, сегодня я что-то от них не смеюсь.

Я пожимаю плечами. Он встает и подходит к решетке прямо напротив меня.

– Что, если я не стану петь насчет чувствительных вопросов?

– Ты имеешь в виду то, о чем как раз грозился спеть?

– Ага.

– А ты знаешь, что на сегодня чувствительно, а что нет?

– Ты в самом деле считаешь, что один человечек не может кого-то помножить на ноль?

– Блин, как вы, ямайцы, любите отвечать на вопросы вопросами… Но что ответить, Джоси, я не знаю: это ведь ты держишь карты в рукаве.

– Скажи своим, что мы можем кое о чем договориться. Пусть они играют без мухлежа, и тогда я смогу разом потерять память обо всем, что было до восемьдесят первого года. Могу сказать, что все дороги ведут ко мне. Что семьдесят шестой не их рук дело, и семьдесят девятый тоже. Это же УБН, им нужен только приговор по наркоте.

– И тогда в комедиях по телику перестанут показывать ляпы с Нэнси Рейган.

– Что?

– Еще одна неудачная шутка.

– Скажи своим, что я могу продать им потерю памяти, и не за такие уж большие деньги.

– Не делай этого, Джоси.

– Не делать чего?

– Не пресмыкайся.

– Где ты видел, чтобы лихие люди пресмыкались?

– Тогда просто не проявляй себя в недостойном свете.

– Я просто проявляю благоразумие, Луис. Ты хоть раз видел, чтобы я действовал неблагоразумно? Думаешь, у людей в УБН есть какие-то доказательства? Мой адвокат говорит: схватить я могу от силы семерик, и то лишь за наркоту и рэкет. Больше мне ничего пришить не могут.

– Ты многое забываешь с удобством для себя.

– Что, например?

– То, о чем ты до сих пор помалкивал. Ты говорил так: если руками янки тебя сцапают, то ты за собой поволокешь всех. Цитата не совсем точная, но в твоем цветистом стиле. Так вот, muchacho: все складывается так, что…

– Ты оглянись вокруг. Вавилон пал? Нет? Что ты вообще думаешь, Луис? Ты в самом деле считаешь, что у них на меня есть управа? После того как они раструбили обо всем в крупной газете, собрали большущую свору репортеров, где распинались, что выиграли войну с наркотиками, глянь, как быстро они на все наплевали, поняв, что на меня нет управы. Устраивают обкидку дерьмом, перекраивая Рональда Рейгана в Джорджа Буша, борются якобы за то, чтобы спасти драгоценных белых девушек от участи черных крэк-блудниц. И смотри, как только я расплевался со всем этим янки-ебаторием, меня тут же сгребли и отправили прямиком обратно в Копенгаген, как будто ничего и не было. Но я, Луис, своих друзей не забываю. Как и тех, кто бросает меня гнить, когда убить меня у них не получилось. Я все запоминаю, Луис. Медельин, мне думается, тоже запомнит.

– А ты уверен, Джозеф, что меня послал как раз не Медельин?

Как обычно, при взгляде на лицо Джоси ничего разглядеть нельзя. Нужно смотреть на его руки – на то, как у него вот так как сейчас сжимаются кулаки, как напрягаются и слегка сутулятся плечи, как он вдыхает и плавно, носом выдыхает воздух, как сейчас, а спина распрямляется, каменея. Чувствуется, что эти слова угодили куда надо. И вот он выговаривает так тихо, что я чуть ли не прошу его повторить:

– Так тебя послал Медельин?

– Ты же знаешь, сказать тебе я не могу. Но серьезно, Джозеф, все уже не важно. По большому счету. Ты говоришь мне, что можешь от себя сделать, предлагаешь сделку. Но ты ведь знаешь, брат, как делаются дела. Если б сделки были им все еще интересны, они прислали бы сюда кого-нибудь другого. Не меня.

– Ясен месяц.

– Я с ними разговоров не веду, они со мной тоже. Весточек от них я тебе не тараню, равно как и от тебя им. Так уж все устроено. Если Доктор Лав в твоем городке, бро, значит, поделать уже ничего нельзя. И время вышло.

– Эх, надо было мне отсечь тебе руку…

– Может быть. И все же твою маленькую династию я оставляю в покое. Так, как есть.

– Как я узна́ю, что ты не думаешь убить моего сына?

– Уже никак, Джоси. Но если за ним кто-нибудь явится – не будем себя обманывать, ты ж знаешь, что рано или поздно это произойдет, – то, во всяком случае, это буду не я.

Он смотрит на меня долго и пристально – по всей видимости, обдумывает, хотя лицо совершенно непроницаемое.

– Держи Юби в сторонке от моего мальчика.

– Джоси, твой сынок ему на дух не нужен. Но сообщение я пошлю. И он меня послушается.

– Почему?

– Ты знаешь почему.

– Эй!

– Аюшки?

– Ты как думаешь, наш приятель из ЦРУ так и не выяснил, что я знаю испанский?

– Бог ты мой, Джоси, нашел о чем спрашивать… Нет. Кстати, насчет сынка: он сейчас на искусственном ПМЖ, после того как в Ботсване изметелил местную девчонку. А наш Луис Джонсон оказался таким дерьмом, что скомандовал через свой офис местным копам задержать его на четверо суток, вплоть до ордера на освобождение.

– Вот же бомбоклат.

– Человек – лишь муха на стене. Чего мы стоим в этой жизни бренной?

– Ты небось даже глушителя с собой не захватил.

– Никаких стволов.

– Это как же?

– Для Джоси Уэйлса они хотят чего-нибудь повидней.

– Бог ты мой, Доктор Лав, уж не вздумал ли ты разнести тюрягу?

– Признателен за такой размах фантазии. Но бомба тоже исключена. Во-первых, нужно возиться с установкой. А во-вторых, хотя второго мне не дано, это было бы все-таки чрезмерно.

– Какой сегодня день?

– День? Да хрен бы его… Постой. Кажется, двадцать второе. Да, двадцать второе марта.

– Девяносто первого года.

– А когда у тебя, Джозеф, день рождения?

– Шестнадцатого апреля.

– Овен? Ох уж эта мне астрология…

– Ты как думаешь, появятся ли длиннющие некрологи под всеобщий плач, когда обо мне будут снимать фильм?

– Сплю и вижу, дружище.

– Как устранять-то будешь?

– Да ты не переживай.

– И все-таки, как?

Я приближаюсь к решетке и протягиваю руку:

– На. Держи вот это.

– Это что еще за хрень?

– Да бери.

– Пошел ты знаешь куда?

– Джозеф, я тебе говорю: налей водички в кружку и прими эти пилюли, будь они неладны.

– Это что еще за тараканьи какашки?

– Mijo, послушай. Мне дали четкую установку, что ты должен принять мучения. Вообще, нарушать инструкции не в моих правилах, но сейчас я их конкретно нарушаю.

– А что, по-быстрому меня завалить никак нельзя?

– Нет.

– И что мне с этих пилюль? Некое волшебство, которое лишит меня страданий?

– Тоже нет. Некое волшебство, от которого тебе все станет по барабану.

– Бог ты мой, Луис. Бог ты мой, бог ты…

– Бро, перестань. Ну что ты как маленький. Сейчас не место. Тем более между нами.

Он берет таблетки и отходит обратно в темноту. Из крана хлещет струя. Слышно, как наполняется кружка, но, как Джоси пьет, отсюда не слыхать. Вот он возвращается, берет матрас и укладывает его обратно на койку. Снова смотрит на меня и неторопливо принимает лежачее положение. Я смотрю, слушаю его размеренное дыхание. Джоси лежит на спине, со скрещенными на груди руками, уставясь в потолок. Хочется ему сказать: «Мijo, ну чего ты, ей-богу, улегся, как в гробу?» Но с этим человеком я с семьдесят шестого года уже так наговорился, что больше говорить как бы и не о чем.

– Луис, сколько еще?

– Уже недолго. Ты лучше не молчи. Говори что-нибудь.

– Луис.

– Аюшки, mijo?

– Я иногда о нем думаю.

– О ком?

– Да о Певце. О той песне, что вышла уже после его кончины. «Солдат баффало». Наводит меня на мысли.

– А вот мне уже пятьдесят два – слишком стар для думанья. Ты жалеешь, что пытался его убить?

– Да нет. Жалею только, что он страдал. Погибнуть от выстрела было б куда легче. Иногда мне думается: то, что роднит таких, как он и я, – это, наверное, обреченность. Что бы мы ни начинали, оно может закончиться только с нашим уходом. Не забывай, что этот человек из гетто обладал незаурядным умом.

– Джозеф, Джозеф… А вот такого, как я, забудут. Вспомни, я ведь как бы и не существую.

– Доктор Лав, а вот мне бы хотелось, чтобы снова был семьдесят шестой год. Нет, лучше – семьдесят восьмой.

– Что уж такого грандиозного было в семьдесят восьмом?

– Да всё, брат. Всё. Ведь мы с тобой…

Для того чтобы он отключился, было достаточно одной таблетки, но я решаю подстраховаться. Стою еще двадцать минут, после чего достаю из кармана ключ и отпираю дверь камеры. Всем известно, что говорится о раненых львах в клетке.

 

Одиннадцать

– Я поначалу про этих крекеров даже не без удовольствия читал. Мол, надо же, кто-то этих чмошников даже считает за людей, а все эти истории за возврат к «человеческому облику» дадут белому стаду повод лишний раз созвучно помычать. Но затем ты сам все обгадил, когда взялся корчить из себя детектива.

Я в ответ молчу. Даже не смотрю ни на него, ни на Питбуля, ни на запачканный пол. А «Нью-Йоркер» сделался вдруг таким тяжелым, что вот-вот выскользнет из рук.

– Для того, кто не знает, протянет ли он еще десять минут, держишься ты, как говорят белые, нахраписто.

– Похоже, белые вызывают у тебя недюжинный интерес.

– У меня вообще много чего вызывает интерес. Вот, допустим, где у тебя в этой части про убийство номер четыре?

– Ты хочешь, чтобы я ответил?

– Нет, я хочу, чтобы ты сплясал рэп. Откуда тебе знать, чего я хочу? Говори, чего молчишь?

– Ну, начиная с какого-то момента сюжет требует расширения. Нельзя просто держать рассказ в едином ракурсе, фабуле нужен охват. В вакууме дерьмо не бродит, существуют брызги, круги и последствия. Но даже при этом снаружи существует и вращается целый мир, вне зависимости от того, делаем мы что-то или нет. Иначе это просто сухой отчет: что там-то и там-то случилось то-то и то-то, а этого предостаточно и в любом дежурном выпуске новостей. Скажем, Монифа, перед тем как получить под кайфом пулю, где-то приобрела ту дозу крэка, а тот, кто его ей продал, перекупил крэк из третьих рук. Формируется целая цепочка. А с ней и сюжет.

Со мной на кухне только Юби и Питбуль, остальным, по всей видимости, это занятие наскучило. Питбуль и тот отлучился к холодильнику за соком манго, который, по его словам, оставил мне. Все это время я внушаю себе, что эта мирная с виду сцена не менее опасна, чем десять минут назад, просто обстановка внешне разрядилась. Шайка киллеров освоилась в моем доме, и создается впечатление, будто я в каком-нибудь рэперском видео. Но я прихожу в себя, стоит мне ощутить на себе намокшие трусы. Или с трудом разлепить губы. Или, превозмогая боль, сглотнуть.

– Сначала о том, что было вначале. Вся та хрень, что ты пишешь о «Шторм-группе», по сути своей придумка. Начать с того, что Шутник из Восьми Проулков и по-прежнему обретается там, так что он к «Шторм-группе» никаким боком. Или вот кто тебе набрехал, что мы зовемся «Шторм-группой» потому, что – как там у тебя – срезаем наших врагов и случайных свидетелей градом пуль? Если так, то нас, по идее, надо звать «Град». А ты хоть от одного из этих людей такое слово слышал? Значит, соврал. Что ты вообще, блин, себе позволяешь? А я вот думал, что слово «Шторм» мы выбрали потому, что слишком уж долго бушует вся эта буча со стрельбой.

– У меня есть источник.

– Твой источник.

– Вообще-то ничей.

– Ах, как это благородно с твоей стороны, прикрывать милягу Тристана Филипса. Ты думаешь, он воздает тебе тем же?

– Это он вас на меня навел?

– Не сказать, чтобы у него совсем уж вода в заднице не держалась. Но кто ты такой, чтобы он держал тебя в секрете? Блин, когда у тебя вышла первая часть, двое моих людей, которые раньше держались с «Донами», припомнили, как Тристан рассказывал о тебе и ему было все равно, чьи уши рядом. Брат, серьезно: тебе не мешало позаботиться о перемене внешности. Стоило тем двоим взглянуть на твое фото, и бац – дело в шляпе. В общем, так мы о тебе разузнали.

– Значит, Тристан меня сдал…

– Единственно, кого Тристан сдал, это сам себя. Он сейчас жесть как припал на крэк. Дурак, язви его, сам себя сжигает. Но такая уж, видно, судьбина у всех, кто в «Иерархии донов». Если б свою нычку с товаром начал пользовать человек из «Шторма», я бы поторопился его прикончить. Хотя Филипса в тюрьме ты, наверное, навещал как минимум несколько лет назад. Чего ж сейчас-то о том писать?

– Я узнал, что Джоси Уэйлс теперь в тюрьме.

– Вот как. И ты думаешь, что он оттуда не может до тебя дотянуться? Или что он такой тупой, что никогда не слышал ни о каком «Нью-Йоркере»?

Я не знаю, что ответить, поэтому просто смотрю на стакан сока, который держит в руке Питбуль, и пытаюсь вспомнить, сколько их он уже опустошил.

– Не волнуйся, брат мой. Ты прав по обоим счетам. Только этот самый Юби совсем другой фрукт. Глянь на обложку журнала: тут и имя мое, и адресок. Так ты думаешь, если он в тюрьме, то ты в безопасности? Отвечай.

– Да, я так думал.

– Тот, кто так наивно думает, получает пулю в лоб, как самый что ни на есть мазафакер.

Юби подхватывает стул у кухонного стола и подтягивает ко мне. Затем усаживается ко мне лицом настолько близко, что на квадратике его нагрудного кармана различается узор в виде бабочки.

– Это та часть, где ты велишь мне бросить писать или ты что-нибудь со мной учинишь? – спрашиваю я.

– Не терпится узнать, юноша? Острослов ты наш… Или дерзишь напоследок оттого, что тебе нечего терять? Да нет, бро. Мне самому любопытно узнать, во что это все выльется. То есть я-то как раз знаю, но мне нравится, как ты там возишься под полом. А потому вот что: перестань копать вширь и уймись, тогда мне с тобой ничего не придется делать.

– Не понимаю?

Он шлепает меня по лицу «Нью-Йоркером» – чувствительно, но не больно.

– Не прикидывайся пиздоголовым. Ты на сегодня не единственная моя остановка, хотя двум другим развязка светит куда горчей. Короче, к концу третьей части с темы о крэк-хаусе ты слезаешь. Причина: теряется ямайский след. Типа исписался. И…

– Ты хочешь, чтобы я от нее совсем отошел?

Он шлепает меня еще раз.

– Я хочу, чтобы ты не перебивал, когда я с тобой разговариваю.

– Но ведь ты этого хочешь? Хочешь, чтобы я убрал все насчет ямайцев?

– Нет, мой юнош. Совсем наоборот. Про Ямайку можешь по-прежнему городить что хочешь. И про Джоси Уэйлса оставь. Кстати, хочешь, я тебе насчет него кой-чего даже подкину? Да такое, о чем тебе и не снилось… Эта самая Монифа – она даже не единственная беременная, которую он укокошил. Так что оставляй его, оставляй Ямайку, пусть она там у тебя горит синим пламенем – мне дела нет. Но о Нью-Йорке чтобы больше ни гу-гу.

– То есть?

– Ты у себя пробрасываешь про «Шторм-группу» и разные там уличные банды Нью-Йорка. Меня это не устраивает.

– Но ведь «Шторм-группа» действует в Нью-Йорке.

– Парень, ты опять дурака включаешь? Ладно, открою тебе еще кое-что, о чем ты не догадываешься. Никакая банда в том притоне не орудовала. Это все был один Джоси. Один человек с двумя стволами. Джоси Уэйлс в одиночку положил всех на той «точке». Я сам это видел, своими глазами.

– К-как? Это невероятно.

– Ты не знаешь Джоси. Но в одном прав. Он в самом деле посылал предупреждение. Но ни о каком продуманном нападении банды, как ты у себя пишешь, речи не шло.

– Так в чем же тогда состоял месседж? Просто выразить свое… отрицание?

– Блин, да этот малый сплошной анекдот, а? Жаль, что мы с ним не сходимся.

– Ой.

– Слышь, Питбуль? У этого парня чувство юмора чего-то заклинило. Я что, похож на идиота, который стал бы убивать писаку посреди его самозабвенного вранья? Оставив по всей его халупе свои отпечатки? Или я, по-твоему, хочу заделаться очередным Готти?

– Да вроде нет.

– Не вроде, а наверняка.

– Так в чем же был месседж?

– А вот в чем: не ссыте на дона Горгона.

– Как-как? Я вправду не понял.

– Этого тебе, белый малый, и не понять. Однако слушай меня. Я не хочу привязки этого человека к какому-нибудь конкретному району. Если федералам и убээнщикам хочется его покарать, пускай карают. Но чтобы никто не заинтересовался мною, в случае если им вздумается начать в Нью-Йорке поиск кротов. В смысле, резидентов. Ты меня понял?

– Серьезно? Но ведь это всего лишь вопрос времени. УБН, может, и нерасторопно, и у него свои раздоры с федералами, но и там, и там не дураки сидят.

– Возможно. Но это произойдет не сегодня. А героем, что меня спалит, быть все равно не тебе.

– Но послушай, ко мне в связи с моей публикацией никакие агенты еще не обращались. Так что беспокоиться тебе не о чем.

– Это потому, что у тебя пока нет ничего, что они могут использовать. Но с этой твоей четвертой частью они могут взяться за дело. Насколько тебе известно, ребята, что заправляли той «точкой», регулярно летали сюда по делам именно с Ямайки. Не в Бостон и не в Канзас-Сити. И не банды, а конкретные люди.

– Они все равно знают, что ты здесь. То есть в этом городе.

– Но не знают, что я организовал и поставил дело на поток.

– Тогда во всем рассказе образуется дыра.

– Ты об этой дыре переживаешь? Я б на твоем месте беспокоился о другой. Я не говорю тебе, как писать, босс. Но напоминаю: твоя история – о людях, которых замочили. Вот и пиши о людях, которых замочили.

– Те убийства, сэр, не в вакууме произошли.

– Мне нравится: ты все еще тешишь себя мыслью, что у нас идет торг. Но я бы этого не сказал. В общем, так: вывешивай Джоси Уэйлса на всех твоих прищепках, суши и жарь его, как хочешь. Но все остальное чтобы вымарал. Под одним прожектором с мистером Уэйлсом я светиться не желаю, понял?

– То есть технически ты меня шантажируешь?

– Да нет, брателла. Технически я оставляю тебя в живых. Ты ведь пишешь краткую историю семи убийств? Ну, так у тебя есть еще четыре, о которых можно написать.

– Понятно. А если…

– А вот если про «если», то не делай это частью истории, где ты задаешь вопрос: «Что, если я откажусь?» Терпение у меня на исходе, да и Питбуль вон без работы притомился.

Юби встает и отходит к Питбулю. О чем они там перешептываются, неизвестно, но сразу после этого тот уходит. Через несколько секунд внизу открывается и захлопывается входная дверь. Юби возвращается и усаживается еще ближе. Одеколон «Кул уотер». Да, точно, я как-то сразу не распознал. На этот раз Юби придвигается и заговаривает чуть ли не шепотом, с легкой сипотцой:

– Я вот все думаю: если за тобой шел Тони Паваротти, значит, кто-то ведь за тобой его послал. Это мог быть только Папа Ло или Джоси Уэйлс. Но Папа Ло был до самой смертушки верен своему замирению; значит, остается Джоси, тут и гадать нечего. Так отчего же Джоси хотел тебя убить?

– Ты в самом деле думаешь, что я отвечу?

– Да. Я в самом деле думаю, что ты ответишь.

– Что это? Пидерсия типа «мне один хрен помирать, так что исповедаюсь напоследок»?

– Пидерсия? Бро, мне нравится, как ты все еще вворачиваешь ямайские словечки. Не забыл, стало быть… Насчет твоего убийства скажу: зачем мне это сейчас, когда я все свои пожелания уже четко обозначил? Кстати, Джоси Уэйлс теперь тоже долго ни к кому не притронется, и уж во всяком случае к тебе.

– Это он тебе обо мне рассказал?

– Да не то чтобы. Имени твоего он не помнил, просто, говорит, кто-то вроде тебя подлез, какой-то белый паренек от «Роллинг стоун», и очень уж въедливо расспрашивал про наркоту, так что Джоси послал Паваротти его подровнять. Ну а потом шли годы, а никто из белых при всем своем уме так ничего и не раскрыл насчет дилерской сети. Ну и понятно, раз ты убил его лучшего человека, то зачем рисковать еще одним. К тому же ты сразу после этого сделал ноги. А теперь вот Джоси Уэйлс в тюряге, и живым ему оттуда не выйти. А я хочу узнать, что же ты такого тогда нарыл, что он попытался убить тебя – белого, да еще из Америки… И когда – в семьдесят девятом году! Это, знаешь, со стороны Джоси был форменный беспредел по всем статьям.

– Но сам-то ты из «Шторм-группы». Ты на него, часом, не работаешь?

– Я? Да как у тебя язык поворачивается! Я вообще ни на кого не работаю. И уж подавно на какую-то там крысу из кингстонского гетто. Этот мазафакер даже книжки-раскраски прочесть не сумеет, даром что мнит себя умником. Но учти, белый малый: в третий раз я спрашивать не буду.

– Гм. Я… я только через несколько лет допер, что того парня послал он. На Ямайке тогда столько всего творилось, столько кипело разного дерьма, что это мог организовать кто угодно, даже гребаное правительство. Тот парень заставил меня понять… Бли-ин! Не знаю, зачем ты меня об этом пытаешь. Ты ведь с ним работаешь, так что, наверное, сам все уже знаешь. Может, ты эту хрень сам с ним и затевал.

– Какую хрень? Какую именно?

– Да насчет Певца. Чтобы его убить. Это же он в него стрелял, в Певца.

– Что ты такое сказал?!

Не успеваю я что-либо ответить, как он вскакивает и начинает вокруг меня кружить.

– Что ты щас такое сказал, мазафакер?

– Ничего. Что это он в семьдесят шестом году стрелял в Певца.

– В смысле, он был в той банде? Босс, да даже я думал, что это были делишки отморозков из Джунглей. Хотя я никак не ожидал, что…

– Еще раз говорю: выстрел сделал именно он. Точнее, выстрелы.

– Откуда, блин, ты это знаешь?

– Я у Певца через несколько месяцев брал интервью. Всем известно, что ему попали в грудь и в руку, верно? Ведь так?

– Так.

– А на тот момент лишь трое были в курсе, что, сделай он в тот момент вдох вместо выдоха, пуля угодила бы ему прямо в сердце. И были эти трое хирург, сам Певец и я.

– И что?

– Я отправился в Копенгаген, взять интервью у «Донов» насчет того перемирия семьдесят девятого года. И когда разговаривал с Уэйлсом, то невзначай всплыла тема насчет Певца. Он сказал, что по чистой случайности Певец получил ранение в грудь, а не в сердце. Что пуля впилась на какие-то полдюйма сбоку. Этого он тогда знать не мог, если только сам не был доктором, Певцом, мной или…

– Стрелком.

– Именно.

– Бомбоклат. Бомбоклат, юнош ты мой! Я и не знал…

– Теперь уже ты меня ввергаешь в оторопь. Я-то думал, об этом знают все, кто был связан с Уэйлсом.

– Кто тебе сказал, что я связан с Уэйлсом? Когда я налаживал бизнес в Бронксе, где был этот твой Уэйлс? А то ты не знаешь, что я все время считал: за всем этим стоял кто-то другой!

– И кто же?

– Забавно: он единственный, который, насколько мне известно, до сих пор жив.

– Уэйлс, что ли?

– Нет, не он.

– Что ты имеешь в виду…

– А тебе известно, мистер Пирс, что Певец одного из тех ребят простил? Да не только простил, а еще взял с собой в турне и ввел как брата в свой ближний круг…

– Да ты что, серьезно? – Градус моего расположения к этому человеку идет резко вверх. – Черт. Что же с ним сталось?

– Исчез. Пропал сразу вслед за смертью Певца. Понимал, что вся эта мудота скверно пахнет.

– Вот так взял и ни с того ни с сего исчез?

– Ни с того ни с сего, Пирс, никто не исчезает.

– У меня есть одни знакомые чилийцы, с которыми я могу тебя познакомить.

– Что?

– Ничего.

– Ты, что ли, с немецким в ладах?

– Да слушал одно время краут-рок… А так – нет.

– Жаль. Такая тема для рассказа… Все люди, что окружали Певца, погибли – кроме одного.

– Но ведь Джоси Уэйлс не…

– Единственный, кто мог остаться в живых, исчез в восемьдесят первом году, и никто не знает куда. Один я знаю.

– И куда же?

– Да тебе по барабану.

– Почему, очень даже интересно. Правда. Так где он?

– Да я же вижу, тебе не интересно.

– А я говорю, да. Откуда ты знаешь, интересно мне или нет?

– Если интересно, то дознавайся сам. Хотя лучше не напрягайся. Тема для тебя, наверное, неподъемная. Может, когда-нибудь кто-то этим и займется.

– Ну, как скажешь.

– А ты возвращайся к своей «Краткой истории семи убийств».

Я чуть не говорю «спасибо», но вовремя спохватываюсь, что с таким же успехом можно благодарить налетчика за то, что он не убил тебя, а только пограбил. Сидеть болванчиком на табурете донельзя утомительно, но я не встаю. А, все равно. Достало. Меня подмывает спросить: если я напишу все то дерьмо, означает ли это, что Юби избавит меня от удовольствия увидеться с ним снова? Впрочем, ямайцы, насколько мне помнится, редко понимают сарказм, и кто знает, не таков ли сейчас расклад, что твои слова могут быть истолкованы как враждебность. Лучше обо всем этом дерьме не думать (ну и денек выдался, сюрреализм какой-то). Тут на кухне снова появляется Питбуль, и они с Юби вблизи меня переговариваются о чем-то, для моих ушей явно не предназначенном.

– И еще одно, белый малый, – оборачивается ко мне Юби.

В руке у него ствол. С глушителем. В руке. Ствол. С глушителем. Он…

– Аааааааааааааа!!! Бллля гребаный ты в ррот!! В ррот гребаный бляааа! О боже. Оооо боже. Оххххренеть. Оххх…

– Вот и я о том. Не сквернословь, пожалуйста, уши вянут.

– Да ты ж в меня шмальнул! Подстрелил меня, бли-ин!!

Из ступни вольно хлещет кровь, как будто меня только что пригвоздили. Я хватаюсь за ногу и понимаю, что ору, но не сознаю, что слетел с табурета и катаюсь по полу, пока Юби не хватает меня и не притыкает мне к шее ствол.

– А ну, заткнись, язви тебя, – командует Питбуль и хватает меня за волосы. – Заткнись, козлина!

– Вы меня, бля, подстрелили! Он меня, бля, подстрелил!

– Ну, подстрелил, и что? Небо синее, вода мокрая…

– О-о боже! О боже ты мой!

– Смешно, ей-богу. Все подстреленные меж собой будто сговариваются орать одно и то же. Может, у них какое-то руководство, специально на такой случай?

– Да пошел ты…

– Уже иду. Ты только не плачь, дитятко. У нас на Ямайке двенадцатилеток знаешь как стреляют? Но они так не орут, как в жопу раненные.

– О боже…

Ступня у меня буквально вопит, а он нагибается и баюкает меня, как дебила-переростка.

– Надо набрать «девять один один». Мне в больницу надо!

– Ну да. А еще бабу, чтоб все это за тобой подтерла.

– О боже…

– Послушай, белый малый. Это тебе в назидание. Мы тут с тобой так душевно сидели, что ты, вероятно, забыл: с этими мазафакерами лучше не факаться, ты понял? Джоси Уэйлс – самый двинутый сучий сын из всех, каких я только встречал по жизни, и я прибить его готов. Так что ты представляешь, чего мне все это стоило?

– Я не…

– Опездол, это риторический вопрос.

Юби наклоняется и трогает мою ступню. Потирает мне носок вокруг пулевого отверстия, а затем неожиданно тычет туда пальцем. Я вздрагиваю всем телом и ору в ладонь Питбуля, шлепком заткнувшую мне рот.

– Учитывая то, как мне понравились наши посиделки и мою большую любовь к «Нью-Йоркеру», подписчиком которого я являюсь, избавь меня от необходимости приходить сюда снова. Ты меня понял?

Он водит рукой мне по плечу, а я исхожу на ор. Даже не на плач, а именно на крик.

– Так понял или нет? – повторяет он, снова трогая мне ступню.

– Да понял, понял! – со слезами злости ору я. – Все я, черт возьми, понял!

– Ну и славно. «Славно, когда вставляют справно», как любит приговаривать моя бабенка.

Питбуль хватает меня за плечи и заваливает на диван.

– Смотри, сейчас зажгет, как сучара, – лаконично предупреждает он, прежде чем сдернуть с меня носки. Я стискиваю зубы, чтобы удержать в горле вопль. Он откидывает носки в сторону, сбивает комом кухонное полотенце и кладет на мою ступню сверху. Я не осмеливаюсь даже взглянуть. Питбуль исчезает из виду, а Юби берет мою телефонную трубку:

– С нашим уходом вызывай «девять один один».

– Какого хе… как, мля… у меня ж в ноге пуля, как мне объяснить… пулю в ноге?

– Ты же писатель, Александр Пирс. – Я успеваю прикрыть ладонями муди, и трубка, шлепаясь, ударяет меня сверху по костяшкам. – Придумай что-нибудь.

 

Двенадцать

Всякий раз, проходя мимо метро на автобус, я забываю, что автобус на порядок медлительней. Цена за клаустрофобию, которая охватывает меня под землей. По крайней мере, я бодрствую. На прошлой неделе я проспала семь лишних остановок, а проснулась под взглядом сидящего напротив мужчины, прикидывающего, судя по виду, за какое место меня тронуть, чтобы разбудить. Сегодня мужчин в автобусе не видно. Пуст и Истчестер: должно быть, где-то продувает матч ямайская футбольная команда. Вот, наверное, еще одно косвенное подтверждение тому, что в душе я еще та сучка. Хотя что я; если копнуть, то и любой другой обыватель в душе такой же скрытый грубиян, скабрезник и расист, так что нечего заниматься самобичеванием. Сейчас домой, сварганить «нудлс» и плюхнуться на тахту, пяля глаза на «Самое смешное видео Америки» или еще какую-нибудь телемишуру. Вообще о чем-то связанном с Ямайкой лучше не думать. Может, лучше докинуть «Ксанакса». Чувствую я себя вполне даже сносно, просто внутри, бывает, может назревать не только простуда.

Вот уже и Корса. А еды-то дома нет. Последнюю лапшу я доела два дня назад; всю китайскую дребедень повыбрасывала сегодня утром, а наггетсы, наверное, купила зря, хотя они и свежие. Окно перед уходом я, кажется, оставила приоткрытым, хотя на улице март. Н-да, а из еды-то дома действительно шаром покати. Плестись на Бостон-роуд ужас как не хочется, хотя заранее знаю: придется. Наверное, посижу дома, погляжу телик, пока окончательно не проголодаюсь, а там – деваться некуда – потопаю за продуктами.

Сейчас я иду вниз по Корсе, лелея дурашливую надежду, что со мной случится что-нибудь эдакое, какой-нибудь забавный казус в духе Мэри Тайлер Мур. Мысль откровенно вздорная. Почему именно со мной, когда на улице и так полно людей? Но уж такая, какая есть. Вот что бывает, когда жизнь твоя сплошь состоит из работы, телика и жрачки навынос. Черт возьми, я совсем уж уподобилась американкам. Да ну вас всех, с вашим укладом. Не знаю. Знаю только, что если б я заглотила «ксанашку», то думки уже не так меня донимали бы. Мне импонирует мысль, что все в моем доме, от полотенец единого цвета до кофеварки с единственной кнопкой, призваны упрощать мою жизнь, хотя понятно, что на самом деле их предназначение – не заставлять меня задумываться лишнего. Представьте: моя мать всегда считала, что я никогда не сумею ни устроиться в жизни, ни обустроить свой быт.

«Бостон Джерк Чикен: Ямайская кухня с пылу с жару». Два ряда закутков из оранжевого пластика, в каждом на столике кетчуп, соль и перец. Может, поесть здесь? Мысль мелькает и тотчас проходит. На прилавке рядом с кассовым аппаратом ноздреватые пирожные в корзинке, эдакие сельские мотивы. Мне выезжать на село никогда не нравилось: слишком много таких вот стряпендюшек и сортирных будок. А вот рядом блюдо с чем-то вроде картофельного пудинга. Картофельного пудинга я не ела с семьдесят девятого года – да нет, пожалуй что и дольше. Чем больше я на него смотрю, тем больше хочу, и тем явственней ощущение, что на самом-то деле мне хочется чего-то другого, более глубокого. На самом деле мне хочется вкусить Ямайки, а это уже что-то из области белиберды с подсознанием. Забавней думать, что я хочу во рту чего-то истинно ямайского, но чтобы это был не пенис. Чертова развратница (нет-нет, лучше на ямайский манер: «грязнуля-черножопка»).

Отчего-то я чувствую в себе желание болтать на родном говоре ночь напролет, и не потому, что нынче толклась рядом с той женщиной и ее мужем-ганменом. А скорее потому, что вижу перед собой эти ноздреватые кокосовые пирожные, и у меня появляется соблазн спросить, а нет ли в этом заведении еще и дукуну, ашама или острой кукурузы.

– Что-нибудь подать, мэм? – с некоторым опозданием окликают меня.

Я даже не заметила сидящего за прилавком человека, а затем поняла, почему и он отреагировал на меня не сразу. Рядом с ним на пластиковом стуле стоит маленький черно-белый телик, по которому показывают крикет.

– Вест-Индия против Индии, – поясняет он. – Понятное дело, опять просираем вчистую. Срамцы.

Я киваю. К крикету я всегда была равнодушна. У мужчины темная кожа, круглое пузо меж мускулистых рук и седая бородка клинышком. Это, пожалуй, первый ямаец-мужчина, с которым я разговариваю за несколько недель. Брови приподняты – похоже, я его притомляю уже самим своим появлением.

– Можно мне печеного цыпленка – именно печеного, а не жареного? А к нему рис с горошком, если есть рис и горошек, а еще можно жареный банан, нашинкованный салат, ну и…

– Йоу, мэм, давайте не так быстро. Еда ведь никуда не сбежит.

Он смеется – вернее, щерится улыбкой, ну и пусть (честно сказать, я не припомню, когда последний раз вызывала смех у мужчины).

– Только чтобы банан был спелый – у вас есть?

– Есть, мэм.

– В какой стадии?

– В достаточной.

– Правда?

– Леди, да вы не волнуйтесь, все обеспечим. Бананчик на языке таять будет.

Я сдерживаюсь, чтобы не сказать: «Вы так аппетитно описываете, что слюнки текут», и вслух говорю:

– Мне тройную порцию.

– Тройную?

– Да, тройную. И еще: у вас есть бычьи хвосты и козлятина с кэрри?

– Бычьи хвосты у нас по выходным. А вот козлятина, увы, как раз перед вами закончилась.

– Ничего, цыпленок тоже хорошо. Если можно, бедро и голень.

– А пить что будете?

– Тут у вас в меню соррел указан – он у вас есть?

– Да, мэм.

– А я думала, соррел бывает только в Рождество.

– Да бросьте вы. Вы же тут, наверное, не первый год? У нас в ассортименте все, что только бывает на Ямайке.

– А вкус приятный?

– Да не жаловались.

– Тогда давайте один.

Я рассчитываюсь и несу еду к столику. Вообще-то тащить домой доги-бэг мне не хочется. Но отчего-то глянется идея расположиться в этом ресторанчике и угоститься печеным цыпленком под возбужденную скороговорку крикетного телекомментатора. В закутке как раз напротив на столике выложены ямайские «Глинер» и «Стар». А еще «Джамайка обсервер», о котором я раньше никогда не слышала. Мужчина за прилавком включает большой экран под потолком, и первое, что на нем возникает, это, разумеется, крикет.

– «Джей Би Си»? – интересуюсь я.

– Не-а. Какая-то карибская байда вроде Тринидада – ишь как нараспев говорят. Это с их подачи на Ямайке нынче карнавал.

– Карнавал? Неужто под сока?

– Угу.

– С каких это пор ямайцы запали на сока?

– А как богатеньким втемяшилось гарцевать у всех на виду в трусах да лифчиках. Вы что, о карнавале не слышали?

– Нет.

– Значит, и родину не навещаете. Или у вас нет семьи на родных камнях. Вы хоть газеты читаете?

– Не читаю.

– Бежите от памяти, стало быть…

– Что?

– Да это я так, мэм, к слову. Надеюсь, вы хоть деток своих растите как ямайцев, а не как этих америкосовских оболтусов.

– У меня не… Да-да, конечно.

– Вот и славно. Как там в Библии: «Наставь чадо в начале пути его, и…»

А я уже вычисляю. Сижу в мелком ямайском ресторанчике и вычисляю, что за мужлан вещает мне тут бабушкину мудрость. Но, черт возьми, цыпленок-то действительно отменный: прожаренный, снаружи с хрусткой золотистой корочкой, а внутри мягкий и упруго-сочный, будто его сначала обжарили, а затем пропекли. И рис с горохом как один цельный гарнир, а не кеся-меся, что получается из магазинной заморозки. Справившись с блюдом на треть (жареный бананчик – сплошное объедение), я уже в шаге от того, чтобы причаститься моим любимым рождественским – «домашним», как указано в меню, – соррелом (или его искусственной, возможно, слегка токсичной версией).

– Бомбоклат. Разъязви его…

Таких слов, произносимых кем-то помимо меня, я уж и не помню.

– Бом-бо-клат…

– Что? Что такое?

– Да вы гляньте, мэм. Вот это да-а…

На экране мутное, слегка расплывчатое видео ямайской толпы – возможно, те же кадры, которые вставляют все кому не лень, когда нужно состряпать репортаж о событиях на Ямайке. Все те же темнокожие мужчины в майках-«сеточках»; те же снующие туда-сюда женщины, те же невнятные плакаты из картона, накорябанные людьми, что и писать едва умеют. Тот же армейский джип, то выныривающий, то заныривающий в кадр. Как будто и впрямь что-то серьезное.

– Бомбоклат, ептыть…

Я собираюсь спросить, что уж тут такого особенного, когда взгляд у меня падает на бегущую внизу экрана строку:

«ДЖОСИ УЭЙЛС НАЙДЕН СОЖЖЕННЫМ В ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ»

Мужчина прибавляет громкость, но никакой ясности это не вносит. Во весь экран фото: голый пол, на полу голый мужчина, от пояса и выше. Кожа глянцевито поблескивает, словно оплавленная; грудь и бока местами обуглены, а местами, наоборот, белые, там, где плоть отслаивается ломтями, как у поданного из печи молочного поросенка. Картина тоже расплывчатая, толком не разглядеть.

– В Копенгагене сейчас, должно быть, адище кромешный. И это почти день в день как схоронили его сына? Боже милостивый…

А строка на экране все бежит и бежит: «ДЖОСИ УЭЙЛС НАЙДЕН СОЖЖЕННЫМ В ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ * ДЖОСИ УЭЙЛС НАЙДЕН СОЖЖЕННЫМ В ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ * ДЖОСИ УЭЙЛС НАЙДЕН СОЖЖЕННЫМ В ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ * ДЖОСИ УЭЙЛС НАЙДЕН СОЖЖЕННЫМ В ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ * ДЖОСИ УЭЙЛС…»

– Следов взлома нет, внутрь никого не пускают; как он зажегся, никто сказать не может. Может, сам себя как-то подпалил? Бес его знает. Хотя мне не верится…

– А это точно он?

– Ну а кто ж еще? Второго такого, с именем Джоси Уэйлс, в центральном блоке быть не могло. Вот же черт… Мать его ети. Извините, мэм, надо отлучиться, кой-кому звякнуть. Так что… Леди, с вами все в порядке?

Я на непослушных ногах лечу к двери и успеваю выскочить ровно в тот момент, как изо рта у меня струей бьет рвота и обдает тротуар. Кто-то через улицу, должно быть, видит, как из меня в такт безудержным рвотным спазмам по кусочкам выпархивает цыпленок. Наружу никто не выходит, хотя вход в заведение я конкретно испакостила. Стоять прямо не получается: желудок своими сокращениями заставляет меня сгибаться, хотя и рвоты уже нет, гнусь и мучительно, по-кошачьи надсадно, взвываю впустую. О, мужчина за прилавком, будь ко мне милосерден. Я возвращаюсь внутрь, молча подхватываю сумочку и выхожу.

Я на тахте перед включенным телевизором – два часа минуло, а что шло, убей не помню. Человека в жареном виде я прежде, пожалуй, не видела. Особенно крупным планом. Надо бы купить на тахту покрывало или плед. А еще не мешало бы картину для гостиной. И хорошее растение – живое, не искусственное, – только б не погибло при такой горе-хозяйке, как я. На коленях у меня уже несколько минут стоит телефон. Когда на экране начинают идти титры, он оглушает меня своим трезвоном.

– Алло?

– Мэм, соединяю с вызываемым абонентом.

– Да-да, спасибо.

Руки у меня дрожат так отчаянно, что трубка побрякивает о серьгу.

– Алло? Алло? Кто говорит? Я слушаю! Говорите, ну!

Руки дрожат. И я знаю: если сейчас ничего не скажу, то на следующем возгласе брошу трубку.

– Кимми?..