Рассвет я встретила с открытыми глазами. Мысли всю ночь наплывали как густые августовские облака и не давали успокоиться. Я думала о том, что у людей, спящих рядом, дыхание незаметно приобретает общий рисунок. Точно так же, в унисон люди вместе живут — не повторяя друг друга, но как разные инструменты в общей музыке.

И ты можешь быть хорошим исполнителем или плохим, пытаться вести или подстраиваться, все равно ты от музыки не уйдешь: играть ее — значит быть, быть вместе или одному, одному — разумеется, проще, потому что музыка только твоя, но единственный голос беден, даже если принадлежит виртуозу. Я чуть не расплакалась от сентиментальности метафор, которые тут себе понастроила; заодно вспомнила и о том, что никогда не любила пение без аккомпанемента или, скажем, одиноко-визгливые партии из кожи вон лезущего саксофона, — почему тогда я большей частью жила одна?

Вопрос остался без ответа. Тогда я задала другой: почему человек так часто нарушает общее звучание? Достаточно ведь начать выяснять отношения, чтобы все поломалось. Может, человек не хочет быть тем инструментом, которым является, и окольными путями стремится уничтожить себя? Чтоб остальные взбунтовались от этих действий и убили его. Желанием смерти руководствуется тиран, когда издевается над своими ближними… близкими. Но даже если бунта не будет, он все равно умирает, теряя то, чем он был. Вот и разгадка: самоубийства мало для трансформации, надо использовать силу других людей, которые, ломаясь сами, будут ломать тебя и заставлять измениться. До смерти и возрождения в новом обличье.

Интересно, существует ли музыка смерти?

Колокол созвал нас на завтрак: уже было ясно, что если в круглом дворе нас никто не встретил, то мы должны отправляться в столовую. Ковыряясь в тарелке, — а другой рукой ощупывая гладкий камень сквозь ткань кармана, точно камень этот придавал мне сил, — я наблюдала за Вероникой, маленькой плотной девушкой в черном. Ее глаза были трагически обведены темно-синим, а слой тонального крема и пудры делал лицо неестественно бледным для лета. Широкое запястье обвивал кожаный с серебряными вставками браслет. Она была младше меня года на три. Она могла читать мои очерки и завидовать моему успеху. Но трудно было представить, что ее новая жизнь совпадала с прежней моей.

Судя по чувствам, я еще оставалась привязанной к реальному прошлому, но ведь что-то там заставляло от него отказаться. Я бы не поехала в Монастырь, если бы не хотела изменить жизнь. Если бы не хотела исчезнуть. Однако, новой жизни — вспоминаемой по законам Монастыря — пока было еще слишком мало, чтоб заслонить прежнюю. Итак, Игра. Преподавателя звали Вербицкий, изысканность фамилии делала его в моих глазах более авторитетным. Я испугалась, когда он предложил мне квартиру — однокомнатную хрущевку, оставшуюся от его бабушки. Конечно, не в собственность, но на то время, пока я буду сотрудничать с ним. Одновременно предложение мне польстило, и я даже несколько разочаровалась, когда он прямо сказал, что я не интересую его в интимном плане. Мол, ему нравятся женщины старше, это больше соответствует его репутации. Он был физик, и, как я подозревала, в какой-то степени сумасшедший. Вероятно, Игру он придумал, чтоб компенсировать сухость своих профессиональных занятий. Я так ничего и не узнала о его семейном положении, и о том, каков он на работе — несмотря на то, что Игра продолжалась год, после чего, поступив в педагогический институт (единственный, на который у меня хватило смелости), я переехала в общежитие. Все выглядело очень просто и, практически невинно: я должна была вести переписку с людьми, адреса которых давал мне Вербицкий. Причем только с одним я общалась от собственного лица, с другой — от лица мужчины, и с третьим — в качестве принцессы. «Принцессы?» — удивилась я. «Он шизофреник, — объяснил Вербицкий. — Попал в больницу впервые в двенадцать лет, с тех пор был там еще несколько раз.

Но так — вполне вменяемый и даже милый человек. Фантазирует, будто он граф». Все выглядело довольно дико, но я согласилась, ведь это мне давало надежду. Очень одинокая, странная, брошенная, я не знала, что такое близкие отношения, и даже не знала, как вообще следует людям общаться, если у них — отношения. Всем моим респондентам было около тридцати, но я не боялась разницы в возрасте, считая себя довольно умным и развитым человеком. Я ведь много читала, забивая пустые дни. К слову, одна из неопределенного возраста женщин, которых много было на семинаре, — женщин полных, с нездоровым цветом лица, — сказала, что у меня открыты все чакры, кроме сердечной. Я пропустила мимо ушей. Казалось, моего ума хватит, чтобы вызвать у адресатов доверие, — это тоже входило в мои задачи. К тому же в меня верил Вербицкий. Рано утром я приходила к нему на кафедру, чтобы сделать копию своих писем, а также ответов на них. Он всегда встречал меня в одиночестве: в семь часов другие преподаватели спали. Не знаю, что делал Вербицкий с копиями. Он сказал, будто бы пишет книгу, но я не поверила, хотя и не возражала.

«Дорогой граф! Мне довелось узнать, что вы ищете человека благородного происхождения и хорошего воспитания для того, чтобы вместе с ним познать все прелести эпистолярного жанра. Не сочтите за нескромность, но мне кажется, что я удовлетворяю вашим требованиям и смогу развеять вашу тоску…» «Здравствуйте, Ольга! Я прочитал ваше письмо в рубрике друзей по переписке. Да, безусловно, люди склонны поступать с другими жестоко, и я — не исключение. Но, насколько я понял, вы ведь именно этого ищете?..» «Привет! Вот, решила тебе написать. Меня зовут Даша, мне двадцать лет, и я тоже интересуюсь проблемами человеческого общения…» Ответили все. По ходу выяснилось, что болен был не только безработный, живущий с матерью «граф». Ольгу одолевал целый комплекс недугов, не позволяющий выходить в одиночку из дома: могла упасть в обморок. Правда, это не мешало ей собирать компанию таких же, как она, несчастненьких непризнанных гениев: музыкантов, поэтов, художников. Третий, Женя, страдал лейкемией и писал, что через два-три года умрет. Все это выяснилось не сразу, месяца два переписка (примерно письмо в неделю от каждого) носила интеллектуально-отвлеченный характер. Потом Вербицкий сказал, чтобы я задавала побольше вопросов о жизни. Я не стеснялась обманывать, наоборот — увлеклась и смотрела на них свысока. Я понимала, что с моими моральными принципами не все в порядке, но видела, что Вербицкий с подобной моралью прекрасно живет. Ему даже не нужен был стимул в виде квартиры. Я гордилась тем, что помогаю ему — человеку, который мог себе позволить нарушать общепринятые правила и поступать нестандартно. Наверное, он посмеялся бы в ответ на обвинения в подлости. Тогда подобная свобода виделась мне идеалом.

Неудивительно, что я так относилась к людям. Но я и сейчас не стыжусь, хотя о Вербицком вспоминаю без эмоций. Его достоинство в том, что он был интересен, несмотря на извращенность ума. Впрочем, именно извращенность ума делает человека на других не похожим, как ни крути.

Меня не мучает совесть еще и потому, что от моих респондентов мне основательно досталось. В марте граф попал в психбольницу, отбыл там три недели, а по возвращении возомнил, что я одна могу его вылечить, причем наложением рук. Он принялся настаивать на встрече. Пришлось выкручиваться, но без особого успеха: шизофренические мозги оказались изворотливее моих. На один аргумент он выдавал десять ответных. Тем временем Ольга устраивала мне эпистолярные истерики, обвиняя всех мужчин, включая меня, в вырождении и инфантильности. В ответ я сохраняла спокойствие психотерапевта, последовательно вскрывая ее душевные раны:

«Что заставляет вас так говорить? Какой случай из вашего прошлого побуждает к подобным выводам?» Она-то, в приступе доверия, давно перешла на ты, в то время как я сохраняла дистанцию. Делала вид, что сохраняла; ведь, по правде сказать, переписка меня выматывала. А тут еще Женя со своими эротическими фантазиями, глупыми и уродскими на мой вкус. Лепестки роз на постели, взбитые сливки, тьфу.

Вербицкий, как обычно, пробегая письмо глазами перед копированием, не сдержал смешка и накрыл меня ироничным взглядом. Вообще-то наши отношения сохраняли сухо-деловой характер; он спрашивал, все ли нормально, — я отвечала, что да. Я устроилась на работу уборщицей, — мои способности к набору текстов здесь никого не заинтересовали. Друзей у меня так и не завелось. В длинных юбках и шерстяных кофтах из комиссионки я выглядела старше собственных лет.

Май оказался хороший, жаркий. Я готовилась поступать в институт. Вербицкий разрешил написать последние письма — такие, как я хочу. Могу раскрыться, могу сделать вид, что умерла, и написать от чужого имени. Жене я, естественно, сообщила, что выхожу замуж. А Ольге — что я не мужчина, а двадцатилетняя девушка, которая по собственной воле решила продемонстрировать, что такое жестокие игры.

Вербицкого я не упомянула и в письме к графу. Тот стал единственным, кто не ответил. Ольга писала трижды — о моей подлости и о необходимой нравственности, но в пустоту. Женя прислал поздравительную открытку. Я отдала ворох писем Вербицкому и переехала в общежитие. Экзамены я сдала с одной тройкой, но проходной балл в институте был низкий, и я прошла. «Заходи, если будут проблемы», — сказал мне Вербицкий в последнюю встречу, и мы больше не виделись.

— Что такая загруженная?

Я вздрогнула. Роман стоял надо мной, улыбаясь одними глазами. Я сидела в круглом дворе у стены на прогретой солнцем брусчатке.

— Ничего. Вспоминаю.

Уловив мое движение, он протянул руку, чтобы помочь подняться. Я не отказалась.

— Много навспоминала?

Я слышала его дыхание и, кажется, ощущала тепло от тела, — настолько близко он был.

— Прилично. Целый год жизни.

— Ого! — он одобрительно качнул головой.

— А у тебя с этим как? — я прищурилась, откровенно кокетничая. — Что ты натворил в молодости? Признавайся!

— Да так, — хохотнул он и отступил, позволяя пройти. — Пил и гулял. Ну, и девицы, конечно, как же нам без девиц.