Хотя Вестминстерское аббатство считается наиболее целостным в архитектурном отношении сооружением среди всех английских соборов, оно всегда казалось разделенным на несколько частей. В Средние века алтарная преграда, называемая пульпитумом, отделяла западную часть нефа от места, где проходили богослужения. После Реформации для посещения восточного крыла аббатства появились новые правила: теперь нужно было заплатить, чтобы попасть в восточную часть здания. Джон Донн писал, что еще до 1600 года «хранители королевских могил» брали особую плату за то, чтобы провести посетителей вдоль гробниц английских королей. Это была частная инициатива, но с течением времени настоятель и собрание каноников стали брать плату с посетителей регулярно. В XIX веке, демонстрируя показное гостеприимство, настоятель и каноники уменьшили входную плату, при этом в аббатстве оставались как бесплатные, так и закрытые, то есть платные залы; такая ситуация сохранялась до XX века, до тех пор, пока не была утверждена единая плата за вход в церковь.

Этот сугубо светский подход влиял на пространственное восприятие здания; нужно иметь в виду и то, что в XVIII веке неф был в значительной степени перестроен. Памятник Ньютону был установлен напротив левой стороны алтарной преграды, отделяющей неф от хоров; памятник графу Стэнхоупу симметрично размещен с другой стороны. Джон Кондуит, муж племянницы Ньютона, не только заказал памятник своему родственнику, но и выхлопотал статую себе с западной стороны нефа, напротив Ньютона. Эти две скульптуры уравновешены другим памятником, симметрично расположенным с правой стороны входа. Все четыре памятника похожи друг на друга; Рисбрак создал памятники, находящиеся в восточной части храма, а Чир — в западной. Алтарная преграда — современная работа, выполненная по проекту Николаса Хоксмура, — очень простая по стилю, поэтому Ньютон и Стэнхоуп, стоящие напротив нее, как бы главенствуют в нефе. Этот эффект был нарушен в 1830-х годах, когда проект Хоксмура заменили на пульпитум, спроектированный Блором. Современная позолота, нанесенная на пульпитум в XX веке, еще больше выдвинула его на первый план, оставив в тени скульптуры. Но в середине XVIII века эти памятники, как бы беседующие друг с другом, выделяли неф в отдельное пространство со своим собственным назначением. Настоятель аббатства Фрэнсис Эттербери — якобит, отлученный от должности и отправленный в изгнание, — погребен у западной двери собора, ибо он желал «быть похороненным настолько близко к королям, насколько позволит пространство». Тем самым Вестминстер, с одной стороны, — королевское аббатство, место захоронения рыцарей и обитель древних гробниц, скрытая от постороннего взгляда и доступная лишь за плату, а с другой — народное аббатство, место поминовения умерших.

Во многих записях, касающихся аббатства и относящихся к XVIII–XIX векам, перечисляются три или четыре его части: неф, усыпальница, восточная часть и капелла Генриха VII. Пьюджин полагал, что именно благодаря капелле Генриха VII у посетителя аббатства возникает ощущение «необъятности церковного пространства». Вплоть до XIX века перекрытие восточных частей погружало в атмосферу особой удаленности от мира. Для Вашингтона Ирвинга посещение аббатства в 1819 году стало путешествием в прошлое, но восточная часть здания перенесла писателя и вовсе в глубокую древность, погрузила в сказочные мечты, романтику, в размышления о паладинах, чьи деяния были «чем-то средним между историей и сказкой». Прошло тридцать пять лет, ситуация изменилась: Готорн, заплативший шесть пенсов за посещение аббатства, признавался, что экскурсия прошла слишком быстро для того, чтобы он по-настоящему «прочувствовал» Вестминстер. В 1830-е годы Пьюджин гневался на посетителей, «приходящих познакомиться с церковью и расхаживающих среди священных боковых нефов», называл их «жалким стадом отпускников, прибывших в Лондон осмотреть достопримечательности и заглянувших в аббатство по пути в суррейский зоопарк». Сложно сказать, насколько часто аббатство посещали в XIX веке. На гравюрах неф изображался как огромное пустынное пространство, где прогуливалась пара посетителей, в лучшем случае — небольшая компания, однако художники могли просто передавать свое восприятие здания, не заботясь о фотографической точности. Если взглянуть на современные снимки, можно решить, что в аббатстве вообще не бывает посетителей. Так или иначе, размышления о смерти, навеянные пребыванием в соборе (а это одна из самых значимых тем в ранних описаниях аббатства) постепенно исчезают к середине XIX века.

* * *

Вестминстерское аббатство описано во многих книгах, но зачастую эти описания вторичны или слишком традиционны. У талантливых писателей трудно отличить правду от выдумки. В эссе о чести Аддисон приводит фразу из эпитафии на памятнике лорду Ньюкаслу в северном трансепте: «Благородная семья, где все братья были доблестны, а все сестры — добродетельны». Через 100 лет Вашингтон Ирвинг заметил, что готические гробницы превосходят многословные «современные памятники» — как по внешнему виду, так и по надписям. В Средневековье, писал Ирвинг, умели говорить «просто и в то же время с достоинством, и я не знаю другой такой эпитафии, в которой дух семейной гордости и чести выразился бы столь совершенно, как та, в которой сказано, что “все братья были храбры, а все сестры — добродетельны”». Ирвинг неверно цитирует надпись, теряя аллитерацию («доблестны» и «добродетельны»), создававшую связь между женскими и мужскими качествами и в то же время их различавшую. Ирвинг приводит эпитафию как пример благородной простоты Средневековья, хотя в действительности она взята с памятника эпохи барокко, на что писатель не обращает внимания. Создается ощущение, что его впечатления взяты из книг, а не испытаны лично. Готорн, впервые посетив аббатство, также заметил «древнюю гробницу» с эпитафией о доблестных братьях и добродетельных сестрах; он упоминает о ней в записных книжках, однако полагают, что его «находка» была не спонтанной — вооруженный знаниями, Готорн целенаправленно искал эту эпитафию. Современный посетитель удивится словам, которые продолжают эту эпитафию: «Герцогиня была мудрой, веселой и ученой дамой, о чем свидетельствуют ее многочисленные книги», — щедрая дань интеллекту женщины. Эта герцогиня однажды написала, что она очень амбициозна (ее не интересуют красота, богатство или власть, но она хотела бы быть похороненной в Башне славы — и жить в памяти людей после смерти). Что ж, ее желание осуществилось.

Клише имеют свою пользу: люди прибегают к ним, чтобы выразить чувства — или хотя бы ожидания. Во многих описаниях аббатства, относящихся к различным эпохам, говорится о том, что здание наводит грусть, а самая характерная его черта — угрюмость. К XIX веку высказывания о запустении и разрушении почти исчезли, но ощущение мрачности, порождаемое собором, кажется, только усилилось. Оба эти факта связаны с реальностью: церковная жизнь в стенах аббатства возобновилась, а лондонский смог становился все гуще. Некоторые писатели XIX века в своих воспоминаниях отмечали, что внутренний интерьер церкви сделан из коричневого (даже темно-коричневого) камня, не подозревая, что причиной тому — осевшая на стенах копоть. Гилберт Скотт, пытаясь спасти интерьер собора, покрыл большую его часть шеллаком. Это не только не помогло, но и ухудшило ситуацию.

Для Аддисона аббатство было вечным «memento mori», местом размышлений о смерти:

Когда я нахожусь в серьезном настроении, то часто прихожу в Вестминстерское аббатство, в котором мрачность здания, само его предназначение вместе с торжественностью и осознанием того, какие люди погребены в нем, — настраивают на особый род меланхолии, печали, но при этом ощущения нельзя назвать неприятными.

Отметим, что Аддисон рассматривал это здание только как приют мертвых; он полагал, что аббатство не предназначено для живых, разве что призывает последних не забывать об усопших. В начале XX века Форд Мэдокс Форд выразился еще конкретнее — в его высказывании мрачность переходила в угрюмость, а серое в черное:

В мрачных черных монастырских помещениях нашей Вальгаллы… где возвышаются великие башни, хмурые и грязные, где воспоминания вдавливаются в черные стены, а фонтаны струятся в плачущем свете темных, ненужных клуатров, вбирающих в себя отталкивающие скелеты устаревших верований, устаревших стремлений и надежд; где все дворы и переходы старых зданий, кажется, шепчут об угасших добродетелях и пороках, былых наслаждениях и преступлениях… (и так далее. — Р. Дж. ).

Это нелицеприятное суждение отражает действительность, и довольно утомительная риторика Форда вторит высказываниям ранних, более сдержанных в своих оценках посетителей аббатства. Для Джона Уэсли, как и для Аддисона, посещение аббатства — этакое упражнение в сосредоточенности: «Однажды я предпринял серьезную прогулку среди надгробий Вестминстерского аббатства», — записал он в своем дневнике в феврале 1782 года. Карл Филипп Мориц, немец, посетивший Англию в 1782 году, писал: «Я видел аббатство в темный, мрачный день, соответствующий характеру этого места». Герой Диккенса, «путешественник не по торговым делам», восхищавшийся вечно сырым Лондоном, прибыл в аббатство холодной мартовской ночью и встретил там «довольно мрачное общество… вереницу могил среди древних арок и столбов». Вашингтон Ирвинг избрал для своего паломничества в аббатство конец года — «один из тех пасмурных и довольно хмурых дней в последнюю декаду осени, когда утренние и вечерние тени почти сливаются и окутывают сумраком окончание года… Казалось, сама погода тщится соответствовать скорбному величию старого массивного здания». В описании Ирвинга часто повторяются слова «скорбный», «темный», «грустный», «загадочный», «жуткий», «пустынный», «тихий», «бесшумный», еще чаще — «меланхоличный», «угрюмый», «мрачный».

Однако к тому времени, когда в аббатстве побывал Готорн, оно уже перестало восприниматься как заброшенное и пустынное, и первое потрясение Готорн получил, осознав, что здание прекрасно отреставрировано. Он также писал, что в погожий день аббатство не кажется мрачным; восхищаясь опорами, словно парящими над землей, Готорн радовался «солнечным лучам, падающим на стены, высвечивающим древний мрак с беспечностью летнего вечера». Невольно складывается впечатление, что мрачность — подлинная сущность здания, а вспышки света — лишь преходящие проблески в «слепящей тьме». Посетив собор Святого Павла, Готорн противопоставил его свет природе готической церкви, «тусклой и загадочной, с полумраком боковых нефов, интригующими сводчатыми арками, темными стенами, колоннами и мозаичным полом, витражами, затемненными даже тогда, когда свет пытается победить в этой церкви “вечный” вечер». Готорн и не подозревал, что его суждения о готике зависят от внешнего и внутреннего убранства одного здания — Вестминстерского аббатства, затемненного вековой лондонской копотью. Позднее, увидев соборы Йорка и Уорчестера, он понял, насколько различными могут быть впечатления от готики. Готорну нравился вид аббатства в туманный ноябрьский день, когда здание словно растворялось в воздухе. Он описывает «его священные пространства, темные и мрачные в неярком свете»; они словно возникают «из тумана, застывшего на полпути между посетителем и острой крышей аббатства». Это описание напоминает изображение горы на китайских рисунках — огромная вершина, выплывающая из пены облаков.

Выдуманный Голдсмитом китаец, посетив аббатство, в свою очередь рассуждал о «мрачности» здания, которая вдохновляет его на размышления о заслугах умерших. Он называл аббатство «храмом, отмеченным печатью древности, торжественным, как священный обряд, разубранным с варварской расточительностью, с тусклыми окнами, темными сводами, длинными рядами колонн, украшенных резьбой». Генри Джеймс также воодушевлялся «темными трансептами» и «густым сумраком» собора. Но сегодня старый облик аббатства радикально изменился, очищенный камень вновь стал светлым. Изменился и сам климат: закон о чистоте воздуха и внедрение центрального отопления мало-помалу справились со знаменитыми лондонскими туманами, так что готические «вечера» не выдержали проверки временем. Тем не менее и на исходе викторианской эпохи сохранялось мнение, что сумерки и зима — лучшее время для осмотра аббатства. Когда настоятелем собора был декан Стэнли, произошло событие, уничтожившее древнюю тьму. Это случилось в последний день 1876 года, за несколько часов до того, как королева Виктория приняла титул императрицы Индии. Настоятель и премьер-министр Дизраэли незаметно проскользнули в северный трансепт, «переполненный до предела» (было воскресенье, проповедь читал Фредерик Феррер). «Я не хочу упустить ничего, — произнес Дизраэли, — тьму, свет, великолепные окна, толпу, двор, уважение, поклонение; 50 лет назад здесь едва ли собралось бы 50 человек». «Мои думы о Востоке», — сказал он Стэнли, сравнившему происходящее со сказками о Гаруне аль-Рашиде, который по ночам инкогнито пробирался в Багдад. «Мне нравились эти сказки», — заметил Дизраэли. В этом маленьком эпизоде аббатство вновь предстает не только оазисом духовности посреди светского города, но и экзотическим стихом в прозе лондонской повседневности.

* * *

Для многих поколений посетителей аббатства звуки его будничной жизни становились неотъемлемой частью общего впечатления. Стоять, сидеть или двигаться в огромной живой церкви — это не только визуальный, но и звуковой опыт — зримый и даже ощущаемый (так слепые могут чувствовать расположение предметов в комнате). Позволю себе вновь процитировать слова Мильтона («Il Penseroso») о высокой кровле, могучих опорах и готических сводах. Поэт говорит:

И пусть там громовой орган, Сливаясь с хором прихожан В благоговейном песнопенье, Меня исполнит восхищенья И небеса очам моим Отверзнет рокотом своим [9] .

Человек, написавший в «Ареопагитике», что он не умеет восхвалять смиренную, «ускользающую» добродетель, в этом стихотворении не желает погружаться в священную тишину. Звук — не просто звук, а громкий шум — наполняет готическое призывание небес на грешную землю.

Для Неда Уорда в аббатстве словно звучала музыка, предвещавшая небесное блаженство. Как и его рассказчик, деревенский житель, прибывший в город и восхищающийся архитектурой и древностью здания, Уорд сам поражался и восторгался, а когда колокол зазвонил к вечерне и открылись хоры, восторг сменился благоговением:

Наши души приобщались к божественной гармонии музыки, вознесшейся над повседневностью веры; небесное начало этой музыки имеет огромное влияние на кающееся сердце, оно усиливает наш пыл, направляет расстроенное воображение, отводит от горестных мыслей и дарует человеку ощущение Божественного всеприсутствия, познав которое, он готов будет воспринять небесное утешение.

(«Удобная форма раскаяния», — скажем мы, тем паче что автор продолжает: «Когда наши души отдохнут от этого духовного подвига…»)

Маколей называл аббатство «храмом тишины». Эдмунда Берка пугала «священная тишина» собора; в таком огромном здании, самом большом в городе, тишина казалась почти ощутимой и даже доставляла удовольствие абсолютным отсутствием звука. Вашингтон Ирвинг ощущал приятную меланхолию: «Нигде не испытываешь такого глубокого чувства одиночества, как здесь, когда ступаешь по тихой и пустынной церкви, которая ранее служила сценой для многолюдных и пышных церемоний». Впрочем, Ирвинг не говорит об абсолютной тишине, хотя и называет аббатство «вместилищем безмолвия», которое удерживает звуки внутри своих стен, — а звуки достигают слуха практически отовсюду, Ирвинг противопоставляет «мрачные своды и тихие боковые нефы» мирским сплетням, проникающим в религиозное пространство, «звукам “бытия”», громыханию проезжающего мимо экипажа, голосам толпы и «негромкому радостному смеху». Церковные стены кажутся одновременно прочными и тонкими, как бумага, — как граница между жизнью и смертью. Насколько сегодняшнее аббатство с толпами туристов отличается от того аббатства, которое описывал Ирвинг, рассуждавший о «странном воздействии на чувства, когда обыденная суета течет вдоль древних стен и бьется о них, точно морской прибой».

Ирвинг также писал, что собственные звуки аббатства — неотъемлемая часть его очарования. Даже тиканье часов, доносящееся из клуатров, не просто абстракция, но своего рода голос, жаждущий поведать историю о «тревогах уходящего времени, услышанную среди могил». Внутри церкви Ирвинг получал удовольствие от «отдаленного голоса священника, читающего вечернюю службу, и от едва слышного ответа хора»; он подробно рассказывает о нисходящих и восходящих звуках органа, торжественных голосах певчих — по правде сказать, впадает в банальность. Ирвингу казалось, что эта музыка не противоречит древней мрачности аббатства, гармонирует с ним. Вечерняя служба зимой — сочетание звука и неровного света в затемненных нишах, где горят тонкие свечи, а хористы словно превращаются в белые силуэты на фоне темно-коричневых дубовых опор.

Готорн утверждал, что в расцвете викторианской эпохи аббатство наполнял «шум и гам лондонской жизни, от которого не укрыться». Возможно, отчасти это объяснялось тем, что аббатство вновь стало действующим, а отчасти — «многоплановостью» собора, в котором любой мог удовлетворить собственные духовные потребности. Во время первого посещения аббатства Готорном Лондон праздновал победу при Севастополе, писатель слышал грохот артиллерийского салюта, отражавшийся от стен и словно пополнявший число «увенчанных лаврами могил». Во время следующего визита Готорн слышал звон колоколов, «шум, радость, буйное веселье; мы словно перенеслись в американский городок, где шумно празднуют 4 июля». Готорн решил, что лондонцы отмечали еще одну победу над русскими, но, как выяснилось, колокола звонили к венчанию: «В последний раз, когда я был здесь, в Вестминстере гремел ликующий голос национального триумфа, а сейчас колокола знаменовали счастливый союз двух влюбленных. Старый Вестминстер — могучий объединитель!»

Представление об аббатстве как о «могучем объединителе» и описание его голоса — голоса радости или скорби — часто встречаются в воспоминаниях: аббатство не только пробуждает эмоции, оно само чувствует и переживает, как живое существо. Участник коронации Георга VI писал: «Полагаю, это было в высшей степени прекрасно, и, по-моему, само аббатство считает так же. Арки и опоры над головой словно восторгались вместе с нами… По крайней мере я так думаю». Автором этих строк была одиннадцатилетняя принцесса Елизавета, которую в будущем ожидала собственная коронация («Конец службы оказался довольно скучным, — добавляет она, — как это часто бывает во время службы»). В 1941 году, когда бомба попала в средокрестье собора, настоятель, потерявший все свое имущество, заявил: «Когда все сказано и сделано, аббатство, которое и есть Англия, должно терпеть вместе с Англией». Как собор Святого Павла, выстоявший под бомбежками, как поврежденное крыло Букингемского дворца (по словам королевы, благодаря разрушениям «ей открылся вид на Ист-Энд»), так и израненное, но продолжавшее жить аббатство подпитывали дух нации.

* * *

Сегодня многие считают, что аббатство в первую очередь — место поминовения и исполнения общественных церемоний, но в минувшие времена, когда оно выглядело пустынным и мрачным, его воспринимали прежде всего как «место смерти». Длинная поэма, которой Джон Дарт открывает «Westmonasterium» (1723), первое большое научное исследование об аббатстве, описывает эти скорбные настроения («Прочь, резвая Венера…»). В поэме нет патриотических и героических настроений; автор останавливается у пышных могил, раскрашенных светом цветных витражей, слышит карканье ворон, поражается тому, что короли похоронены там же, где их короновали, и говорит, что земным владыкам надлежит в час славы помнить о грядущем «втором визите» сюда. Подобные рассуждения долгое время оставались общепринятыми. Например, Джереми Тейлор в «Священной смерти» писал, что королей «короновали там, где лежат их предки, и коронуемые должны пройти по древним могилам, чтобы принять корону. Это место — акр земли, усеянный королевским семенем, свидетельство величайшей изменчивости судьбы — богатые становятся нищими, балдахины превращаются в гробы, “живущие как боги” умирают как “простые смертные”». Уоллер писал об аббатстве:

Их коронует и хранит их прах, Богоподобных, спящих во гробах, Сим завершая полный жизни круг: Здесь воцарились — и лежат сам-друг [10] .

Одно из самых ранних стихотворных произведений об аббатстве — сонет Томаса Бастарда, опубликованный в 1598 году:

Вестминстер, ты внушаешь изумленье, Тобою окрыляется душа. Здесь королей и принцев погребенья, Вельможи здесь усопшие лежат. Лик безмятежен, поза величава… Увы былым властителям земли — Ни кровь, ни титул, ни почет, ни слава Продлить их жизнь навеки не смогли. Удел посмертный — словно в назиданье; Так было, есть и так пребудет впредь: Смиренье — вот урок и воздаянье Тем, кто мечтал всем миром завладеть. Мы алчем мишуры и суеты, Но смерть избавит от мирской тщеты [11] .

Отчасти это справедливо — первые короли и королевы после смерти и вправду избавились от гордыни и презрения к «простонародью» (так скромны их гробницы), но из слов Бастарда также следует, что морализаторство способно заслонить очевидные факты. Некоторые из «вельмож» древности наслаждаются в аббатстве отнюдь не «смиренными» гробницами, а самые свежие захоронения демонстрируют и гордыню, и презрение к нижестоящим. Чуть позднее увидело свет одно из самых известных стихотворений об аббатстве, приписываемое Фрэнсису Бомонту:

Смерть обуздывает плоть, И ее не побороть. В здешних каменных стенах Заключен монарший прах. Тщился подчинить судьбу, А теперь лежит в гробу, Обреченный на покой Под дубовою доской [12] .

В этих строках — лишь половина правды, ведь можно сказать, что «монарший прах» покоится под украшениями более пышными, нежели те, которые окружали правителей при жизни. Бэкон писал, что Генрих VII стал «жить после смерти в памятнике на могиле богаче, нежели когда он жил в Ричмонде или любом другом из своих дворцов».

Вашингтон Ирвинг спустя два века высказался более красноречиво: «Что это за огромная коллекция захоронений? Это сокровищница унижений, свалка пустой славы и тщеты бытия. Это империя смерти, ее великий сумрачный дворец, в котором она сидит, надсмехаясь над реликвиями человеческой славы, и осыпает пылью забвения памятники королей».

Опережая знаменитую сцену из Маколея (новозеландец, опирающийся на сломанную арку Лондонского моста, чтобы зарисовать руины собора Святого Павла), Ирвинг пишет, что предвкушает время, когда ветер засвистит над развалинами аббатства, совы заухают с разрушенных башен и плющ обовьет упавшие колонны. Что ж, ничто не вечно, египетские пирамиды стоят четыре с половиной тысячи лет и простоят, быть может, еще тысячи, но и они однажды исчезнут; это случится и с Вестминстерским аббатством. Тем не менее, сегодня мы склонны полагать, что аббатство сопротивляется забвению, а предвкушения Ирвинга оставим на совести автора, человека своего времени. В его дни аббатство медленно разрушалось, и он предположил, что этот процесс неостановим. Сейчас аббатство отреставрировано и выглядит как новое, и мы смотрим в будущее с уверенностью.

В любом случае, представление о том, что аббатство есть воплощенная в камне проповедь земной тщеты и суетности, всегда соперничало с другим мнением — что оно призвано смягчать суровость смерти. Аддисон заявлял, что «собору свойственна задумчивость», а Джереми Тейлор говорил в утешение: «Когда мы умираем, наш прах подобен королевскому, наши проступки становятся проще, а наша боль — меньше». Для Ирвинга посещение аббатства означало путешествие во времени, перемещение в глубокую древность, а для других это место уничтожало саму идею времени. Глядя на даты на могилах тех, кто скончался вчера, и тех, кто умер шестьсот лет назад, Аддисон задумывался о Страшном Суде, на котором «все мы будем современниками, все явимся вместе».

Ирвинга, как и Аддисона, поражали многообразие и обширность вестминстерского пантеона. Он говорил, что на губах появляется улыбка, когда «представишь, как все они теснятся здесь и вместе обращаются в пыль». Диккенс после посещения аббатства вообразил, что если все похороненные здесь встанут из могил, на улицах не останется места для живых. Справедливое утверждение — а аббатстве похоронены как минимум 4000 человек (или даже значительно больше); поэтому в XX веке решили принимать для погребения только урны с кремированным прахом. При этом свойственный аббатству эффект «лавки древностей», этакая заочная «толкотня» за свободное пространство странным образом делают погребенных здесь усопших ближе к живым. Контраст между аббатством и другими пантеонами, безжизненными и холодными, поистине огромен. Причем этот контраст усугубляется вестминстерским Углом поэтов. Ирвинг писал, что посетители замедляют в этом месте шаги, хотя памятники в Углу поэтов не такие пышные, словно они пришли к «друзьям и знакомым; пожалуй, тут и вправду ощущается связь между читателем и писателем». Ирвинг представлял, что границы между прошлым и настоящим растворяются в братстве живых и мертвых. Диккенс воображал великолепную процессию мертвецов аббатства, «с каждым столетием вызывающую все большее изумление новых поколений». Генри Джеймс, присутствовавший на похоронах Браунинга, был потрясен тем, что он увидел «не только место, но и общество — что-то вроде многочисленной и дружной компании исторических деятелей». Если допустить, писал он, что похороненные здесь внимательно изучают заслуги каждого «новичка», самому Браунингу наверняка понравится и «допрос», и оттенок скандальности, сопровождавший его погребение. Джеймс вспомнил и слова Маколея о «храме тишины и примирения, где покоятся рядом члены семейств, враждовавших на протяжении двадцати поколений». Готорн, как и Джеймс, нашел в Углу поэтов ощущение «присутствия» мертвецов — в буквальном смысле, — подобного которому не испытывал нигде. Его также восхищала мысль о «социальности» некрополя, где «мы осознанно и благоговейно общаемся с дружественными сущностями, с которыми не имели честь быть знакомыми и никогда раньше не встречались». Как и Аддисон, он считал всех умерших современниками и верил, что смерть улаживает былые конфликты: «Приятно обнаружить их здесь всех вместе, разделенных при жизни целыми поколениями, личной враждой или иными обстоятельствами».

И действительно, местоположение одних гробниц в аббатстве умиляет, а местоположение других — даже забавляет. Королева Елизавета покоится в одной гробнице со своей сестрой Марией, напротив гробницы другой Марии, королевы Шотландской. Статуи Гладстона и Дизраэли, стоящие у соседних колонн, напоминают боксеров, ожидающих гонга — вполоборота друг к другу, но смотрят в сторону. Статуя Маколея находится наискосок от статуи Драйдена, которого он порицал за отступничество. Терлуолл и Грот, два историка античности (один — либеральный епископ, другой — философ-радикал, банкир и член парламента), похоронены рядом друг с другом. Макферсон, сочинивший поддельные «Песни Оссиана», лежит рядом с доктором Джонсоном, разоблачившим его обман. А по соседству покоится Гаррик, вдвоем с которым (на одной лошади) Джонсон когда-то покинул Стаффордшир и направился в Лондон, чтобы покорить мир.