Глава XXI
Тени тысяч Диков Прайсов и Айр Маралаттов не знающими покоя призраками крадутся по тюремным коридорам. Память о тысячах трагедий носится в самой атмосфере застенков. Тем, кто подддался её мрачному влиянию, оставалась только одна дорога — в психушку.
А мы искали выхода в весёлости, и сотни тривиальных мелочей, на которых обычные люди и внимания-то не обратили бы, вызывали у нас взрывы смеха. Стремясь уберечь свой рассудок, узники становятся нечувствительными к жестокостям окружающей их жизни.
Если бы кто-нибудь услышал, как мы — Билли Рейдлер, Билл Портер и ваш покорный слуга — гогочем в тюремном почтовом отделении, он подумал бы, что напоролся на сборище пустоголовых и бессовестных разгильдяев.
Мы никогда не впадали в меланхолию и тем более не лелеяли её, зато часами могли рассуждать на всякие важные темы, начиная с того, в какие края отправилась бы бьющаяся в оконное стекло муха, если бы мы выпустили её на свободу, и заканчивая разговорами на тему откуда пошла чёрная раса и куда катится белая.
А иногда мы воображали, что произошло землетрясение и от тюряги остались одни развалины, и представляли себе, в какой ужас пришло бы добропорядочное общество, если бы в результате этого события преступники вроде нас вырвались бы на свободу.
Чтобы позабавиться часок-другой, нам годилась любая тема.
Когда Портер был на дежурстве в больнице, посещать почту ему не разрешалось. Тюремных правил он никогда не нарушал, и поэтому у него всегда находился повод, чтобы заявиться к нам по делу. Билли Рейдлер был полуинвалидом и легко предоставлял ему этот повод. Например, янтарные волосы Билли начали выпадать, и Портер обязан был изобрести средство против напасти.
— Слушайте сюда, Билл, — говорил бывший грабитель поездов, — если уж вам удалось совершить чудо и откачать этого противного старикашку Коффина от мышьяка, то почему бы вам не вырастить новые волосы там, где им вроде бы полагалось бы быть — у меня на голове?
Тогдашнему начальнику тюрьмы Коффину кто-то удружил, подсыпав ему слоновью дозу мышьяка. Противоядия не помогли. Тогда послали за Портером, и он спас жизнь начальства. Этот эпизод произошёл давно, ещё до моего прибытия в кутузку, но Рейдлер не упускал случая ткнуть Портера в него носом. Тот, правда, всегда утверждал, что начальник помирал не от мышьяка, а от страха, и что на самом деле его спасло слепое доверие к доктору. Но Рейдлер не соглашался:
— Как бы там ни было, доверие или недоверие — а вы встали на пути Божественного Провидения, Билл, когда спасли жизнь Коффину. Уж будьте последовательны — подайте и второму лицу в кутузке руку помощи. Не смогли бы вы изобрести действенное удобрение для моего иссушенного, бесплодного скальпа?
Так что один раз Портер пришёл на почту, преисполненный важности и самодовольства. Одна короткая пухлая рука была засунута за отворот жилета, тогда как другая сжимала перчатку. Ну что ж — Портер был денди, даже в тюрьме. Любил приличную, ладно сидящую одежду, избегал вычурного стиля и кричащих красок. Я никогда не видел его неряшливым и неухоженным.
— Адонис Рейдлер! — Портер церемонно возложил перчатку на стол и вынул из кармана толстый, пахучий свёрток. — Не соблаговолите ли вы принять сей бесподобный власовосстановительный бальзам, результат великого множества бессонных ночей и тщательнейших научных исследований вашего ничтожнейшего слуги Билла Портера?
Рейдлер сграбастал бутылку и свинтил крышку. Едкий противный запах заполнил кабинет.
— Сие благоухание состоит в наиполнейшей гармонии с вашей алкающей эстетики душой, Билли, — добавил Портер. — Ваше обоняние, надеюсь, оценит превосходные качества сего волшебного аромата.
Билли сбрызнул жидкостью голову и принялся яростно втирать её в кожу. Должно быть, он питал ребяческую веру в Портера как в гениального химика. После этого я каждую ночь засыпал, до одури надышавшись «волшебным» ароматом метилсалицилата, в котором купался Билли.
Каждое утро он являлся ко мне с гребешком и демонстрировал, что на нём теперь застревало меньше волос, чем накануне. Кто его знает, почему Билли с таким трепетом относился к своему волосяному покрову — этого никто из нас не мог понять. Чудодейственный бальзам являлся не чем иным, как низкосортным ромом, разбавленным лошадиной дозой метилсалицилата. Так и осталось невыясненным — Портеров ли патентованный бальзам или собственная вера Билли сыграли роль, но волосы действительно перестали выпадать!
— Теперь, когда ваши локоны благодаря моим несравненным научным успехам обещают вырасти столь же длинными, как и у представителей музыкальной богемы, — балагурил Портер, — почему бы вам не раздобыть какую-нибудь флейту и не научиться играть на ней? Полковник будет вашим учителем. А потом, когда мы все трое выйдем из сей мощнокаменной крепости, то отправимся по городам и весям аки трубадуры.
У Портера была гитара, на которой он неплохо играл. Я дул в тубу. Если бы Били научился играть на флейте, что за превесёлую банду мы бы составили!
Портера так и подмывало осуществить эту идею. Собственно, он был абсолютно серьёзен, когда высказывал её — думаю, что жизнь бродяги казалась ему идеалом существования. При своих посещениях почтового отделения он не раз возвращался к этой теме.
— Билли, ну где же ваша флейта? — сказал он как-то вечером. — Я тут планчик составил. Мы отправимся распевать серенады для Майлса Огла. И если он оценит всё благозвучие нашего сладкого безумия, то почему бы нам не начать кочевать, услаждая слух благороднейших девиц, осенённых благодатью истинной Красоты?
Майлс Огл был самым маститым фальшивомонетчиком во всех Соединённых Штатах. Он мотал очень долгий срок в нашей тюряге.
— Ну разве это не чудесно — придумать какую-нибудь весёлую мелодию для Майлса? — Когда Портер включал свой низкий, бархатный шёпот, самый его легкомысленный комментарий покрывался налётом некоей мистической тайны. Я всегда чувствовал себя конспиратором, когда он разговаривал таким чарующе-вкрадчивым тоном. — Ведь вам же известно, насколько высоко Майлс ценит всяческие ноты, а особенно банкноты!
Портер частенько рассказывал мне о своих музыкальных подвигах в Остине. Говорил, что они с друзьями организовали группу певцов.
— Мы бродили по всему Остину и пели серенады под каждым окном, за которым жила какая-нибудь красотка.
Играть, петь, сочинить сонет, нарисовать карикатуру — что за блаженное времяпрепровождение! И такой могла бы оказаться вся его жизнь, если бы не непозволительное легкомыслие, сыгравшее с ним плохую шутку в его бытность банковским служащим.
— Даже не представляю себе что-нибудь лучше, — говорил он, — чем с арфой через плечо бродить от зáмка к замку, проводя жизнь в обществе муз. Темница у нас уже имеется, не хватает лишь прилагающегося к ней зáмка и подъёмного моста. Как было бы прелестно сидеть в серебряном свете луны и сзывать фей волшебными песнями! А потом откинуться в высокую траву и предаться чудесным мечтам, в которых мир представал бы совсем другим, а не таким грязно-коричневым и мрачным, какой он на самом деле.
В тот вечер Портер был в особенно приподнятом настроении. В его сердце ожила надежда, и он её заботливо лелеял и стремился поделиться с другими. Ему была оказана честь, к которой стремился любой заключённый.
В дверь почты тихонько стукнули. Билли открыл, принял что-то от стоящего снаружи заключённого и аккуратно закрыл дверь. Он протянул мне карточку. На ней собственным почерком Билла Портера было выписано его имя, а пониже шёл рисунок, изображающий кабинет кастеляна.
— Кто это принёс? — спросил я.
— Билл. Он стоит там, снаружи. Впустить, что ли? — Рейдлер сегодня капризничал.
Стук в дверь повторился. Я открыл.
— Джентльмены, к чему такие строгости? — Портер торжественно перешагнул порог, с преувеличенно важным видом расправив плечи. — Позвольте проинформировать вас, что я поменял место жительства. На этой карточке вы найдёте сведения о моей нынешней резиденции. Я перебрался туда сегодня.
В его лёгкой болтовне слышалось какое-то новое воодушевление. Портера назначили секретарём к тюремному кастеляну — лучшая должность в кутузке, не считая секретаря начальника. Она давала ему возможность выйти за тюремные стены — кабинет кастеляна находился на противоположной стороне улицы. Одним торцом здание, в котором располагалось новое место службы Портера, упиралось в речной берег.
— Полковник, внимайте и завидуйте! — тихонько засмеялся Билл. — Мой стол стоит у окна — большой стол с выдвижными ящиками... И у меня будет сколько угодно книг — и каких только захочу. Там никто не помешает мне читать и предаваться высоким размышлениям. Вот теперь я примусь за дело по-настоящему!
Портер намекнул на своё стремление стать писателем! Такое случалось очень редко. Мы разослали несколько его рассказов по разным редакциям, но Билл всегда давал нам понять, что писал их лишь для собственного удовольствия. На новой должности он мог развернуть свои таланты по-настоящему. Так оно и случилось: Портер каждую свободную минуту отдавал «упражнениям», как он это называл.
Мы теперь частенько разговаривали о литературе, её значении и целях. Я ведь пользовался ещё большей свободой, чем Билл — я работал секретарём у самого начальника Дарби; мне удалось избавиться от тюремной робы, и к тому же я имел возможность общаться со всякими высокопоставленными посетителями.
— Вид у меня не совсем презентабельный, — намекнул я как-то Дарби. — Надо бы мне как-то соответствовать своей должности...
Дарби окинул меня взглядом.
— Точно. Ступайте-ка на вещевой склад и подберите себе самый лучший костюм.
Он имел в виду — самый лучший костюм из тех, что предназначены для заключённых. Я же выбрал отличный шерстяной отрез и заказал себе такой наряд, что и самому губернатору не стыдно было бы в нём показаться на людях. Увидев меня не в арестантских полосках, Дарби ахнул.
— Великолепно, — сказал он, и после этого я больше никогда не носил робы.
Почти каждый вечер Портер пересекал улицу и приходил к нам с Билли в гости. Мы часок болтали, начиняя Билла по самую макушку рассказами из своего бандитского прошлого и просвещая его в области воровского жаргона. Он всегда был восторженным слушателем. Из наших баек он черпал идеи для своих рассказов, но никогда не использовал то, что слышал, не переработав на свой манер.
— Полковник, вы вполне могли бы потрясти мир, — заявил он однажды.
— Как — подложив хорошую порцию динамита?
— Ну что вы, полковник. Просто вы знаете бездну всяких историй. Могли бы показать жизнь во всём её многообразии.
Творческие методы Портера частенько ставили меня в тупик. Мне всегда казалось, что многое, действительно стоящее внимания, проскальзывало мимо его сознания, не вызывая интереса. Портер никогда не прилагал никаких усилий чтобы вызнать у сидящих за решёткой их жизненные истории. Похоже, узники как литературные герои, вообще его не привлекали.
Убеждён, что он считал себя не таким, как все остальные арестанты. И только тогда, когда он вернулся в большой мир и на себе ощутил его мертвенную безжалостную холодность, — только тогда предубеждения Портера смягчились, и он начал выказывать более глубокую симпатию по отношению к заблудшим душам.
Как-то раз случилось нечто, что раскрыло передо мной эту черту характера Билла.
По воскресеньям я играл в оркестре при богослужениях. В одно прекрасное утро с хоров, где стояли женщины, донёсся звонкий голос.
Такого великолепного контральто я никогда не слышал. Тёмно-вишнёвое, глубоко чувственное, а по временам полное такого неизбывного трагизма, оно проникало в душу до самого дна.
Я бросил взгляд наверх, пытаясь узнать, кому принадлежит этот голос. Наконец мне показалось, что одна высокая, с гордой осанкой девушка-южанка, несравненной красоты, — она и есть певунья. Молочно-белая, чистая кожа, сияющие серые глаза и волосы, золотым нимбом окружающие лицо... Словом, я очень сильно заинтересовался.
— Здесь, в тюрьме есть одна девушка... — сказал я Портеру. — Приходите в часовню в следующее воскресенье и послушайте, как она поёт. Полýчите массу удовольствия.
— Полковник, вы шутите? Да я не пошёл бы в часовню даже для того, чтобы послушать семь ангельских хоров, уже не говоря о какой-то жалкой тюремной девице!
Как-то меня послали с поручением к матроне — так обычно называли старших надзирательниц в женском отделении — миссис Матти Браун. Нечего и говорить, что я воспользовался случаем удовлетворить своё любопытство.
— Что это за примадонна поёт по воскресеньям?
— Хотите с нею познакомиться? — спросила матрона, бросив на меня взгляд, полный спокойного интереса. — Может, вы бы замолвили за неё словечко и даже, глядишь, смогли бы исхлопотать помилование. Она хорошая девушка.
Миссис Браун всегда старалась помочь своим подопечным. Её симпатия к заключённым была горяча, как солнце, а сочувствие глубоко, как море.
— То, что с нею случилось — просто ужасно, — сказала матрона. — Она сидит по обвинению в убийстве. Пожизненно.
Девушка была очень стройна и невероятно, роскошно красива. Дешёвое коленкоровое платье в горошек совсем не гармонировало с её красотой, но при этом молодая леди выглядела как королева, чьё достоинство не в силах были унизить нищенские лохмотья.
Как только она появилась передо мной, я засмущался. Мне не хотелось расспрашивать её, но любопытство одержало верх. Я даже и не пытался его скрыть.
— Ваше пение сводит меня с ума, — признался я. — Слушаю вас каждое воскресенье.
Горькая тень прошла по её лицу. Она взглянула на меня, и в её ясных глазах появилось выражение самоуничижения.
— Пение? Ах да, действительно, я умею петь... — Янтарно-медовый голос исказился горестной насмешкой. — Вот и допелась. Я не боюсь вам это сказать — да и не так уж часто находится кто-нибудь, кто не прочь выслушать. Мои родственники отвернулись от меня, считают, что я их опозорила. Может, и так, да мне всё равно. Уже четыре года я за решёткой и не видела ни одной живой души с воли. В тюрьме, по крайней мере, одно хорошо — здесь не живут долго.
Это циничное высказывание, прозвучавшее в устах девушки, которой было не более двадцати пяти, привело меня в ужас. Я даже дар речи потерял.
— Разве это не ужасно, — горячо продолжала она, — что на тебя косятся, когда ты проходишь мимо, а твои друзья прикрывают рот ладонью и шепчут за твоей спиной: «Убийца!»? О, я это почувствовала на себе! — Её передёрнуло, губы затряслись, а подбородок жалобно задрожал. Она отвернулась и, всхлипывая, заспешила прочь по коридору.
Когда девушка, шурша грубым коленкором, исчезла за поворотом. Матрона покачала головой:
— Эх, напрасно я её сюда привела! Вот уж не думала, что она так расстроится. Теперь будет ходить как в воду опущенная целую неделю. Бедняга! Жалко до слёз. Хотелось бы хоть что-нибудь для неё сделать!
— Она действительно виновна?
— Трудно сказать. Тот мужик чуть не убил ребёнка Салли. Отец ребёнка, между прочим. Салли выстрелила ему прямо в сердце. Она счастлива, что поступила так. Что убила его. А вот где действительно сущее позорище — это что её мать и сёстры повернулись к ней спиной. Она сидела в суде совершенно одна, ни одна душа не пришла поддержать её, когда ей выносили приговор. Словно она уличная побирушка какая. А ведь это именно Салли содержала своих мать и сестриц. Она пела ради заработка, иначе им всем зубы пришлось бы на полку класть.
Салли Каслтон прибыла в Огайо из тюрьмы в округе Гамильтон (Цинциннати). Здесь ей предстояло отбывать пожизненный срок. Война лишила её семью достатка, но не гордыни — эти люди скорее умерли бы с голоду, но не пошли бы работать.
А у Салли был дар божий — голос. Она пела в хоре главного собора в Цинциннати. Вся семья умудрялась существовать на её жалование.
На службу в собор стал частенько приходить сынок богатенького банкира. Старая, как мир история. Он увидел Салли, оба были молоды, девушка была не просто привлекательна — она была невероятно красива, словом, любовь и всё такое.
Они выезжали на лоно природы — молодой человек являлся к дому Салли, они садились в запряжённую четвёркой коляску... Старые кумушки бросались к окнам, чтобы полюбоваться красивой парой — банкирский отпрыск был недурён собой, а молодая леди — признанная городская красавица. Их союз был бы отличной партией.
Но постепенно визиты банкирского сынка в округ Гамильтон становились всё более редкими. И однажды ночью Салли ушла из дому и не вернулась.
Она отправилась в Цинциннати, где получила работу в прачечной. Откладывала каждый пенни и никогда никого не просила о помощи.
Старшая надзирательница рассказала мне только половину истории. Вторую поведала сама Салли — неделей позже, когда я снова встретился с нею в кабинете матроны.
— Почему я не пошла к нему? Ах... Я знала... — Салли сцепила изящные, как белые лилии, ладони и продолжила после паузы, полной грусти: — Знала — он не захочет, чтобы его беспокоили. Мне не хотелось услышать слово «уходи» из его уст.
Понимаете, до тех пор, пока я не услышала от него этого слова собственными ушами, я могла находить утешение в мечтах — долгими бессонными ночами я представляла себе, как он беспокоится обо мне, думает, волнуется, что со мной сталось...
Я представляла себе, как он ищет меня по всему городу. И вот находит и просит не волноваться — всё будет хорошо. И тогда я успокаивалась.
Но я отдавала себе отчёт в том, что просто лгу сама себе. Знала, что он отвернулся бы от меня. Он ведь так сразу, внезапно изменился, когда узнал. Он тогда посмотрел на меня с таким отвращением и ненавистью, что я вся застыла, как от дыхания морозного ветра. Он схватил свою шляпу, повернулся и пошёл по дорожке. Но потом вернулся и попытался проявить некоторую доброту.
— «Салли, — сказал он, — я о тебе позабочусь. Жди меня в следующее воскресенье».
Я поверила. И ждала, ждала... Искала для него оправданий. Но в конце концов поняла, что он никогда не вернётся. Я не могла больше выносить косых взглядов моих родных. Однажды ночью, когда все уснули, я увязала кое-какие пожитки и выскользнула через чёрный ход.
Салли удалось скопить деньжат на самые необходимые нужды. Когда ребёнку было несколько недель от роду, она вернулась к работе в прачечной. Старуха, у которой она снимала комнату, присматривала за младенцем. Но когда ребёнку исполнилось пять или шесть месяцев, он заболел, и Салли пришлось оставить работу.
Всё бы ничего, пока хватало её маленьких сбережений, но, к сожалению, их нельзя было растянуть надолго. Как только средства стали подходить к концу, Салли почти перестала есть и тратила деньги только на лекарства для ребёнка. Однако тому лучше не становилось. Платить доктору было нечем. Салли впала в отчаяние.
— Если бы вы только видели моего ребёнка! — Салли сцепила руки, её глаза наполнились слезами. — Такое чудесное белое личико, и на нём — огромные синие глаза! Он поворачивал головку, и его бедный ротик раскрывался, словно дитя собиралось заплакать, но даже этого у него не получалось от слабости. У меня сердце разрывалось при этом зрелище.
Я едва сохраняла рассудок. Металась туда-сюда по комнате с младенцем на руках, прижимая его личико к своей шее. Он еле дышал. Но я боялась взглянуть на него из страха, что он умер, пока я держу его в своих объятиях.
О Боже, вы не знаете, каково это — видеть, как единственное дорогое вам существо становится всё слабее и слабее, а вы ничего не можете для него сделать! Я совсем перестала спать и только без конца молилась, чтобы Господь не забрал его у меня.
Однажды дитя забилось в судорогах. Я подумала, что всё кончено, но нет. Вот теперь мне стало всё равно, я готова была ползать в пыли, лишь бы спасти его.
Тогда я пошла к банку и ждала его, не входя в помещение. Он спустился по ступенькам. Я пошла за ним и, выждав, чтобы рядом никого не было, тихо обратилась к нему: «Фил...».
Он застыл, словно его ударило электрическим током, и повернулся ко мне с гневным презрением: «Какого чёрта ты таскаешься за мной, как собака?»
Я изо всех сил старалась не заплакать. Он развернулся и пошёл прочь, я поплелась следом. Ухватила его за рукав.
«Фил, ребёнок умирает. У меня нет ни цента. Я бы ни за что не попросила твоей помощи, если бы только в моих силах было справиться самой. Я уже несколько недель ничего не ела, кроме хлеба с чаем. Фил, не мог бы ты заплатить за доктора? Ведь это же твой ребёнок, Фил, твой собственный! Он так похож на тебя! У него твои глаза...»
На одно мгновение мне показалось, что на его лице промелькнуло что-то похожее на радость, но, наверно, это только показалось. Он схватил мои пальцы и оторвал их от своего рукава, словно я была прокажённая.
«Похож, да? Ну что ж, умирает — пусть умирает. Мне он не нужен. Или это моя вина, что он умирает?»
«Нет, нет, не твоя! Но неужели ты не поможешь? Неужели не заплатишь за доктора?!»
«Знаешь, лучше тресни его как следует, чтобы всё кончилось побыстрей», — отвечал он. Я не могла этому поверить! Бежала рядом и продолжала умолять его. Не помню, что я говорила. На углу стоял полицейский. Фил остановился и обратился к нему: «Офицер, — сказал он, — арестуйте эту побирушку!»
Салли была арестована и препровождена в тюрьму Цинциннати. Её бывший дружок возбудил против неё дело о попытке вымогательства. Проходили дни, а судебное разбирательство всё откладывалось.
Каждый день был для Салли как нож в сердце. Мысли об умирающем ребёнке пылающими углями выжигали ей мозг. Она обратилась к матроне. Та пошла справиться о младенце. Вернувшись, она поведала Салли, что устроила его в больницу.
Представители Армии Спасения регулярно посещали тюрьму — распевали с заключёнными псалмы. Салли присоединилась к хору, где её и услышал один из мужчин-узников. На следующий день он отправлялся в тюрьму штата Огайо — сидеть пожизненно. Но, уходя, оставил для Салли маленький подарок. «Отдай эти два бакса той девушке, с красивым голосом, — сказал он сержанту. — Её пение перевернуло мне душу».
Наконец Салли вызвали в суд. Банкирский сынок не явился. Её отпустили с предупреждением. Когда она проходила мимо дежурного сержанта, тот вручил ей два доллара. Жизнь Салли и без того была сломана, а этот подарок окончательно превратил её в руины.
Она торопилась выйти на свободу и сломя голову бежала по коридорам тюрьмы, а старшая охранница едва поспевала за ней, приговаривая: «Вот и хорошо, золотко, тебе совсем не место здесь, не понимаю, как они могли вообще засадить тебя сюда. Мне ужасно, ужасно жаль...»
А когда Салли добежала до двери, матрона придержала молодую женщину за локоток:
«Золотко, мне так не хочется тебе это говорить, ты уж прости, но твой младенец мёртв».
Салли остолбенела. Она была словно дитя, которому чья-то злодейская рука нанесла удар в лицо. Женщина задрожала с ног до головы. Её ребёнок мертв...
Со слабым, мучительным стоном она схватилась за голову и рванулась с места так быстро, словно за ней гналась разъярённая толпа и швыряла в неё камнями.
Матрона нагнала её:
«Послушай, золотко, лучше останься здесь. Там, снаружи, тебя ничего хорошего не ждёт. Твой ребёнок умер три дня назад. Останься здесь, прошу, хоть ненадолго!»
«О нет, Боже, нет! Я должна идти, не держите меня!»
Дверь открылась и полубезумная мать, одержимая одной-единственной мыслью, выскочила на улицу. Её путь лежал к реке. Жестокий ветер рвал на ней одежду, холод пробирал до костей.
Фонарь, горящий в окне какой-то лавки, привлёк к себе её внимание, и женщина задержалась в его тёплом свете у витрины. За стеклом поблёскивали старинные драгоценности, эмблемы, серебряные пластинки. А в одном углу лежали три револьвера. Салли уставилась на них, как заворожённая. Холодная ярость и жажда мести охватили её.
До этого момента её пожирало только мучительное осознание своей потери — перед глазами стояло исстрадавшееся личико ребёнка. Но теперь она видела лицо человека, подвергшего её такому страшному унижению, лицо, полное наглого презрения. Салли вошла в лавку и купила пистолет.
Как только она сжала его в руках, оружие, казалось, придавило её своей тяжестью, как давит крышка гроба. Она спрятала пистолет в карман, вышла из магазина и пошла бродить по улицам. Замёрзшая, обезумевшая, она нетерпеливо ожидала утра. Салли была в таком состоянии, что даже не осознавала, что кричит, плачет и зовёт своё дитя, пока какая-то старая пропойца не остановила её.
Выпивоха, неряшливая и грязная, пожалела Салли. Молодая женщина без возражений дала проводить себя в тёмную, жалкую дыру, где жила старуха. Хозяйка развела огонь в печке, и в его слабом тепле Салли попыталась отогреться.
Промозглая каморка была полна мрачных теней. На голых стенах плясали зловещие образы: вот, надменно выпрямившись, стоит мужчина и жестом подзывает полисмена — огромного, страшного детину; тот кидается на неё, хватает за плечи... А вот и её мать с сёстрами — бросают на несчастную неодобрительно-хмурые взгляды...
Только один раз Салли увидела своего ребёнка — тот лежал на полу, ротик был мучительно искажён, крохотные кулачки беспокойно сжимались и разжимались... Его отец подошёл к нему, занёс сапожище и обрушил его на страдальческое личико, раздавил маленькую нежную головку...
«Боже, Боже, спаси и помилуй!» — в мýке кричала Салли.
Но вот наконец и утро. Салли оставалось подождать совсем немного — до полудня.
Её решимость не ослабла ни на йоту. Она направилась прямиком в банк, стала за колонной и принялась ждать. В полдень поток служащих хлынул из банка, однако Филипа Остина среди них не было.
Салли начала бить нервная дрожь. Она положила руку на карман — пистолет был там. «Господи, пусть он выйдет, пусть выйдет, — в исступлении молилась она. — Пусть он выйдет прежде, чем я утрачу решимость».
В конце улицы показался полисмен. Салли спряталась за каменной колонной. Полисмен, однако, заметил её, сделал несколько шагов, снова посмотрел в сторону девушки, но пошёл дальше.
«Сейчас здесь никого нет, никого нет, — заклинала Салли. — Боже, сделай так, чтобы он вышел!»
Внушительная фигура прошествовала по коридору. В следующую секунду дверь отворилась, и на пороге появился Филип Остин собственной персоной. Гордый и величественный, он вышагивал, словно принц крови. Точно так же он держал себя и в тот радостный день, когда полным достоинства жестом снял шляпу перед Салли, спускавшейся по ступеням собора. И та же самоуверенная улыбка играла на его губах.
Нервы Салли натянулись и лопнули, как лопается перетянутая струна. Она подбежала к нему — несчастная, потерянная, вне себя от волнения и страданий.
«Фил, ох, Фил, наш ребёнок умер! Ты бросил меня в тюрьму, и он умер! Умер, и рядом с ним не было ни одной родной души! Он умер, потому что ты не захотел о нём позаботиться!»
От горя потеряв всяческое соображение, Салли бросилась Остину в объятия и всё повторяла как заведённая: «Ребёнок умер, умер! Ох, Фил, ребёнок умер!»
Он стремительно вырвался из объятий женщины и грубо схватил её за запястья:
«Нас....ть мне на тебя, ведьма проклятая, на тебя и твоё мерзкое отродье! И хорошо, что оно сдохло! Мне ещё только твоих соплей и слюней не хватало! Проваливай отсюда, и чтобы я тебя больше не видел!»
Его черты исказились холодным, злым презрением, и Остин оттолкнул от себя Салли.
Тихое «ах!», короткая схватка, крик боли, придушенные всхлипы и — автоматический револьвер упёрся стволом в живот Остина.
«Ах нас...ть? О Господи!»
И курок щёлкнул.
— Он смотрел мне прямо в глаза. Он понял, чтó я сделала. Я видела это понимание в его глазах, в них были страх и потрясение. Только одно мгновение он смотрел на меня, а потом мягко осел, словно у него внезапно расплавился позвоночник.
Вскоре улицу заполнила толпа мужчин и женщин. Они наклонялись над распростёртым телом, а когда рассмотрели, что убитый является сыном банкира, все набросились на Салли с кулаками, а один громадного роста мужичище ударил её наотмашь по щеке так, что кожа разорвалась и обнажились зубы.
— Но главное — он понял, чтó я совершила. Я видела это! — Лицо Салли было залито слезами, но в глазах при воспоминании о смерти Остина вспыхнуло торжество. — С меня и этого достаточно. Я довольна. Пусть я проведу остаток своих дней здесь — всё равно, я счастлива.
Судилище заняло всего один день. Присяжные признали её виновной. Ей было девятнадцать лет, и это спасло её от электрического стула.
Салли была южанкой, и в её жилах текла горячая, гордая кровь кентуккийцев. Её рассказ тронул меня больше, чем все другие ужасы, которые мне привелось наблюдать в тюрьме. Мне были вполне понятны истоки её убийственной ярости. Вернувшись в кабинет начальника тюрьмы, я выложил ему всю историю.
— Когда я слышу подобное, мне так и хочется сбежать отсюда подальше. — Позже Дарби действительно подал в отставку — он не мог больше выносить того, что ему приходилось быть палачом. — Но ведь кто-то должен же здесь работать. Надеюсь, что я хорошо делаю своё дело.
Дарби пообещал похлопотать насчёт помилования. И его усилия едва не увенчались успехом — рекомендация начальника тюрьмы дорогого стоила. Но об этом деле прослышали члены семьи убитого. Им показалось мало того горя, что уже принёс их мерзавец-сыночек. Они с жаром принялись всячески поносить и клеветать на Салли и не успокоились до тех пор, пока прошение о помиловании не было отклонено.
Каждый раз, когда я слышал этот голос — эти каскады золотых нот, льющихся с хоров, где стояли заключённые-женщины, — в меня словно вонзались тысячи кинжалов.
Эта история, как мне показалось, была достойна гения Билла Портера. Я всё рассказал ему на следующий же день. Он слушал довольно равнодушно, а когда я закончил, то повернулся к Билли Рейдлеру со словами: «Я там вам коробку сигар принёс».
Я взбесился — как он может быть таким холодным! От злости и унижения я не помнил себя и повернулся к нему спиной. Я хотел, чтобы Портер написал рассказ о Салли — чтобы весь мир содрогнулся, узнав об учинённой над нею несправедливости. А история, видите ли, не произвела на него ни малейшего впечатления. Должно быть, в то время я был сильно склонен к мелодраме и не мог понять истинных мотивов портеровского безразличия.
У него были точные и определённые соображения о том, каким должен быть короткий рассказ. Мы часто обсуждали их. Теперь я склонен думать, что он намеренно отказывался претворять в своём творчестве свои же идеи.
— Короткий рассказ, — говаривал он, — это мощное средство просвещения. В нём должны быть совмещены юмор и пафос. Он должен разоблачать предрассудки, внушать понимание происходящего. Я предлагаю отсылать всех несчастных, всех несправедливо обиженных в великосветские гостиные, и уверен, что там их примут со всей возможной милостью и снисходительностью. Всё, что миру необходимо — это немного больше сострадания. В Америке имеется четыреста чрезвычайно богатых семейств. А я хочу заставить этих Четырёхсот почувствовать себя на месте Четырёх Миллионов.
Портер произнёс эту тираду задолго до того, как зародилась даже задумка первой новеллы из цикла «Четыре Миллиона».
— Вас разве не схватила за сердце история Салли?
— Полковник, если пульс слишком учащён, — Портер зевнул, — значит, вы наткнулись на банальность.
— Да вся жизнь — одна сплошная банальность! — парировал я. — Вот для этого и существуют гении — от вас ожидают, что вы должны взять простую и ординарную историю и рассказать её так, чтобы всех задело за живое. Так, чтобы в наши старые, задубевшие души пролился новый свет.
Вообще-то, в те дни я тоже кое-что писал, и у меня тоже имелись собственные соображения и методы. Правда, мои идеи обычно успевали выдохнуться и высохнуть ещё до того, как я пытался влить их в чернила, а потом выплеснуть на бумагу.
Когда Портер был не в духе, любые усилия разговорить его кончались крахом. Если что-то не привлекло его интереса сразу же, на дальнейшее можно было не рассчитывать. Все уговоры были без толку. А бывало и так, что какая-то мелкая, незначительная деталь поглощала его без остатка и давала толчок вдохновению. В другое же время самая потрясающая драма могла пройти мимо него незамеченной. Я всё это прекрасно знал. Я видел, как иногда Портер холодно игнорировал поползновения Луизы и папаши Карно, однако не терял надежды взять его измором.
— У Салли лицо как у Дианы, — говорил я.
— А я и не знал, что вы знакомы с богиней! — отшучивался Портер, полностью поглощённый удалением пылинки с рукава. — Эта тюремная шерсть такая приставучая, уже не говоря о тюремном муслине.
И представьте — несколькими годами позже я видел этого же самого человека, заходившего в нью-йоркские трущобные забегаловки, и ни одна из подвизающихся там дам не была для Портера особой слишком низкого пошиба — он со всеми, даже с самой последней оборванной каргой обращался почтительно, словно с королевой.
Странно, почему бедствия Салли не вызвали в его душе отклика. Наверно, если бы он увидел её и поговорил с ней, то не остался бы так равнодушен.
Портер понял, что обидел меня, и в своей обычной добродушной манере поторопился исправить содеянное.
— Полковник, пожалуйста, не обижайтесь! Вы меня неправильно поняли. Я не очень внимательно слушал сегодня, потому мои мысли витают далеко отсюда. — Он засмеялся. — Кажется, я был в Мексике, в той блаженной долине, где нам так улыбалось счастье. Полковник, — тут он проказливо прищурился, — как вы думаете, у нас бы получилось вернуть обратно те семь тысяч долларов, что вы уплатили за неё? Видите ли, я немного поиздержался...
Не много нашлось бы людей, кто устоял бы перед обаянием Билла Портера, когда он включал его на полные обороты. Как только я услышал эту тираду, сразу стало ясно, что его что-то грызёт. Он долго и тяжко трудился над одной новеллой; Билли Рейдлер послал её издателю. Она вернулась обратно. Портер прикрывал своё разочарование шуткой:
— Издатель средней руки никогда не поймёт, что ему в руки попала настоящая бомба, пока та не взорвётся. Эти мужланы понятия не имеют, что делать с рассказом, и начинают соображать не прежде, чем его рискнёт выставить его на публику кто-нибудь другой.
— Да они просто полные бестолочи!
Портер прочитал рассказ мне и Билли, и мы послали его в редакцию с сердцами, поющими от полноты чувств. Мы были уверены, что уж в этот-то раз мир узнает, кто такой Билл Портер — как знали это мы.
— Я весьма сожалею о напрасно потраченных марках, которые наш друг Билли был вынужден украсть у государства. Стань этот факт известен широкой общественности — это могло бы подмочить репутацию государственной почтовой службы, отделение каторжная тюрьма, Колумбус, штат Огайо, — отшучивался Портер, но мы-то знали, как он разочарован. Нет, отвергнутая рукопись не подорвала его веры в свои силы. Но после этого происшествия Портер преисполнился дурными предчувствиями относительно своего будущего.
Он часто повторял:
— Мне не нравится жить в долг, полковник. Но моё перо — это единственная вещь, которая мне по средствам. Я постоянно делаю отчисления на её счёт. Пора бы уж начать получать хоть какие-нибудь дивиденды.
Позже, когда Портер слегка подправил этот рассказ, он принёс своему автору очень даже неплохие дивиденды.
— Скажу вам по чести, почему история Салли не произвела на меня особого впечатления, — вернулся он к прежней теме. — Ей намного лучше здесь, чем на свободе. Я знаю, это место не сахар, но что уготовано на воле женщине с таким прошлым, как у Салли? О чём вы думали, полковник, планируя послать её туда, где она тотчас будет ввергнута в сточную канаву?
Салли сказала мне почти слово в слово то же самое, когда я, выйдя на свободу, попытался исхлопотать для неё помилование. Я тогда пришёл в тюрьму навестить её.
— О, мистер Дженнингс! — воскликнула она. Её лицо стало совсем бледным и прозрачным, отчего она казалась существом из другого мира. — Не беспокойтесь вы так за меня! Неужели вы думаете, что мне позволят вернуться обратно? Вы же знаете, что я падшая женщина, у меня был внебрачный ребёнок! Разве свет может простить такое преступление? Нет, здесь мне самое место. Я человек конченый. На земле для меня помилования нет.