Жизнь в тюрьме противоестественна, жестока и невыносима. Запертые в вонючих, душных камерах, люди превращаются в свиней. Им отказано в любых сношениях с внешним миром — миром нормальных людей. Остатки доброты и человечности в душах узников уничтожаются здесь с жестокостью, какой обычные мужчины и женщины не могут себе и вообразить.
За решёткой сохнет и вянет даже ко всему привычный горожанин. Ну а вольный житель равнин и гор становится конченым человеком, как только оказывается в затхлом склепе среди серых тюремных стен.
Тяжёлое дыхание тюрьмы, полное отвратительных запахов, горьких проклятий и подавленных протестов, разбудило во мне зверя.
Все газеты в штате громкими фанфарами возвестили о моём прибытии в тюрьму, так что самый распоследний заключённый знал об этом. Двое моих бывших подельников по ограблению поездов захотели возобновить былую дружбу и ухитрились оказаться в том коридоре, по которому меня вели.
Выглядели они как призраки, я даже не узнал их поначалу. Они проскользнули, как бледные тени, иссохшие и костлявые — тюрьма за один год высосала из них жизнь. Они прибыли сюда здоровяками-громилами и вышли отсюда полудохлыми мешками костей.
А потом был мой первый прием пищи: вонючая бурда, прогорклое мясо, мириады мух, готовых сожрать тебя живьём, как только ты входил в столовую. Я втиснулся на табурет между двумя потными неграми, больше похожими на горилл, чем на людей.
Помещение наполняли стук жестяных плошек, шарканье ног; там и сям народ тянул вверх руки, прося у охранников хлеба — и всё это в полном молчании. Проклятая, давящая, жестокая немота — вот удел узников каторжной тюрьмы.
Перед каждым на столе стояла жестяная миска с аппетитным варевом: мушиные черви в жиже. Меню венчали кусок хлеба и блюдечко мух, плавающих в мелассе. Я не привычен к разносолам, но при виде этих отбросов меня чуть не стошнило.
Напротив меня,сгорбившись и уткнувшись чуть ли не носом в свою тарелку, сидел плотный, краснолицый человек и возил ложкой в вонючей бурде. Он поднял два пальца. К нему подошёл дежурный — с шеи у него свисал на верёвке котелок. Одним ловким движением он набрал половник этого дерьма и с размаху вывалил его краснорожему в тарелку. Каждый раз, когда дежурные выдавали узникам еду, они делали это с размахом, так что ошмётки мяса и брызги летели во все стороны. Так и в этот раз — стол был узкий, и мне заляпало всё лицо. В одно мгновение я вскочил на ноги. Мой сосед-негр дёрнул меня вниз.
— ’Лассу не бу’шь? — спросил он. Я подвинул ему десерт из мух в сиропе.
Он сунул в тарелку большой палец, выковырял оттуда мух, размазал их по столу и принялся за мелассу.
В свою первую ночь в камере я чувствовал себя так, словно был забыт всем миром. Камера представляла собой каменный склеп четыре на восемь футов без окна. Единственную возможность для вентиляции предоставляла решетчатая дверь, ведущая в закрытый коридор. На деревянных нарах валялись два соломенных тюфяка — в этой душной норе я обретался не один.
В камерах не было никакого санитарного оборудования. В субботу вечером людей запирали и держали в этих клетках до утра понедельника. Двое мужчин спали, дышали, топтались по головам друг у друга на пространстве четыре на восемь футов в течение тридцати шести часов, что превращало этот склеп в истинный ад. Воздуха в камере не оставалось, его заменяла страшная, невыносимая вонь.
В утро следующего понедельника я решил, что с меня хватит, пора перебираться куда-нибудь в другое место. Мне дали работу в отделе перемещений — такая честь выпадала не каждому заключённому, а меня вот определили на должность клерка на следующий же день после моего прибытия. В мои обязанности входила проверка наличия на месте каждого человека, регистрация перемещений заключённых из одной клетки в другую и учёт всех, кто вышел на волю. Ни один служащий не мог покинуть стены тюрьмы, пока каждый из узников не был учтён как дóлжно.
Один из тюремных корпусов назывался «Домом банкиров» и был предназначен для привилегированных заключённых. Эти акулы финансового бизнеса были все поголовно джентльменами. Они не грабили поездов, рискуя своей шкурой за добычу в двадцать-сорок тысяч долларов. Они занимались грабежом, не марая рук, удобно разместившись в мягких креслах в добротно обставленных конторах. Они были вежливы и обходительны, кладя в собственный карман денежки, доверенные им всякими работягами, мелкими инвесторами да девушками, зарабатывающими себе на жизнь честным трудом.
Они давили каблуками сотни борющихся за выживание семей, но при этом тщательно мыли руки, которые были по локти в крови. Эти джентльмены иначе, чем на миллионы, не разменивались.
Они считали себя заслуживающими внимания — и они его получали.
Камеры в «Доме банкиров» были ну просто шикарными салонами по сравнению с клетками в том блоке, куда поместили меня. В них были зеркала, на дверях висели шторы, а пол устилали ковры. Одна из этих роскошных гостиных освободилась — занимающий её уважаемый узник вышел на свободу. Вот я и перевёл себя на его место.
Когда я утром появился на светском променаде в своем новом жилище, моя грубая ковбойская рубашка так и напрашивалась на комментарии: все «банкиры» занимали в тюрьме должности клерков, им было разрешено носить белые сорочки. Один из них — элегантный, с холёным, полным лицом, обратился ко мне с истинно южной обходительностью. Он в своё время нагрел свой банк на пару миллионов.
— Доброе утро, са’. Вы «банкир», я так полагаю?
— Да, — ответил я.
— Из Национального? — Его интересовало, не коллеги ли мы.
— Не совсем. Моя деятельность распространялась на все банки подряд. А вы, если не ошибаюсь, казнокрад? — Последнее я произнес полуутвердительно.
Магнату из Нового Орлеана моё определение не понравилось. Его ухоженное личико приняло приятный багровый оттенок.
— Я... мм...
— Да, са’, вот и я то же самое, — ответил я.
— Должно быть, здесь какая-то ошибка, — высокомерно проронил он.
— И я так думаю. Пойду-ка я обратно к конокрадам, там мне самое место. По крайней мере, буду среди джентльменов.
Моё отбытие из «Дома банкиров» произошло куда раньше, чем я ожидал — давешний завистливый собеседник накапал. Я предстал пред очи заместителя начальника тюрьмы.
— Кто тебя перевёл? — накинулся он на меня.
— Клерк, заведующий перемещениями, — ответил я чистую правду. К счастью, заместитель был в хорошем настроении.
— Да? Это за какие такие заслуги?
— Заслуг у этих камер много: хорошие постели, ковры и воздух почище.
— Эти комнаты предназначены для «банкиров»!
— Я и есть «банкир».
— Не примазывайся. Они ни у кого под носом не махали оружием. Ступай-ка к себе подобным. Они, небось, там уже прикарманили всё твоё барахло.
Вот так я и вернулся в свою яму. К тюремной жратве я постепенно привык. Научился вытаскивать червей из бурды и обходиться без мелассы. Единственное, к чему я так и не привык — это к воскресеньям. После них у меня возникало желание кого-нибудь прирезать. Так пришло четвёртое воскресенье после моего прибытия.
Каждое воскресенье служащий тюремной больницы обходил все камеры, выдавая заключённым таблетки и хинин. Лекарством наделялись все узники вне зависимости от того, нужно оно им или нет.
Больничный служащий стоял у моей двери. Я чувствовал на себе его взгляд, но сам на него не смотрел. А потом зазвучал голос, тихий и размеренный. Мне показалось, что луч солнца, прорвавшись сквозь тучи, осветил мою тесную каморку. Низкие, бархатные звуки заструились, разрывая мрак темницы, и предо мной, как наяву, встали волнующиеся под ветром прерии и тихие холмы техасского ранчо, приземистое бунгало в Гондурасе, долина Мексики, памятная картина в бальном зале...
— Ну вот, полковник, мы и встретились.
Во всей моей жизни не было более волнующего момента, чем этот, когда Билл Портер произнёс своё простое приветствие. Мне словно нож в сердце вонзили. Я чуть не плакал. Не было сил взглянуть ему в глаза.
Билл Портер в полосатой робе... Многие месяцы мы ели, пили и путешествовали через всю Южную Америку и Мексику вместе. Он ни словом не обмолвился о своём прошлом. Какой же мукой было для меня видеть его теперь! Его тайна, которую он так крепко хранил, кричала из каждой складки его серой тюремной робы, подпоясанной чёрным кушаком. Самый гордый человек, из всех, кого я только знал, стоял по ту сторону решетчатой двери, выдавая каторжникам хинин и таблетки.
— Полковник, мы пользуемся услугами одного и того же портного, но фасоны у нас разные, — произнёс прежний шутливо-серьёзный голос.
Я взглянул на него: неужто он в состоянии шутить? Его лицо всё ещё сохраняло выражение сдержанного, надменного достоинства, но в ясных глазах явственно читались грусть и боль.
По-моему, это единственный раз в моей жизни я не был расположен к разговорам. Билл осмотрел мою висящую мешком робу — я унаследовал её от какого-то каторжника, собирающегося её выбросить. Я вполне сходил за пугало огородное: слишком длинные рукава закатаны, а штаны я заткнул сзади за пояс утиным хвостом. Ботинки были на четыре размера велики, поэтому когда я ходил, раздавался стук, как от целого эскадрона конницы.
— Но скоро вас повысят до первого разряда, — продолжал Портер. Он намеренно затянул поиски коробочки с полагающимися мне таблетками — чтобы иметь возможность дать мне хороший совет.
— Полковник... — быстро прошептал он: беседы были под запретом, а охранник мог появиться в любой момент. — Выбирайте себе друзей поаккуратнее. На воле неважно, с кем ты водишь дружбу; я рад, что вы проявили себя весьма дружелюбной личностью в Гондурасе. Но каторжная тюрьма Огайо — совсем другое дело. Не доверяйте никому.
Если бы я последовал этому ценнейшему совету, не пришлось бы мне потом шесть месяцев мучиться в карцере.
— А когда вас повысят до первого разряда, я постараюсь что-нибудь сделать. Может, удастся перевести вас в больницу.
Это всё, что он успел сказать — в коридоре раздались шаги охранника. Мы обменялись пристальными взглядами, Портер отсыпал мне в ладонь таблеток и состроив невинную мину, отошёл от моей клетки.
После его ухода гнёт неволи стал ощущаться ещё сильнее. Стены тюрьмы словно сжимались вокруг меня, камера превращалась в глухую чёрную яму. Мне показалось, что я видел Билла Портера в последний раз.
О себе он ничего не рассказал. Я узнал, что его осудили по делу о присвоении денег нечестным путём. Я никогда не расспрашивал его об этом. Как-то раз в Нью-Йорке, много лет спустя, он упомянул о том давнем деле. Это случилось в отеле «Каледония». Он брился, а пока он этим занимался, мы предались воспоминаниям о годах, проведённых в тюрьме. Он попросил меня рассказать об ограблении банка.
— Билл, а за что вы угодили в кутузку? — спросил я. Насмешливо прищурившись, он обернулся ко мне. Продолжая скрести бритвой подбородок, немного помедлил с ответом.
— Полковник, и как вам удавалось столько лет удерживаться от этого вопроса? Я одолжил у банка, в котором работал, четвертак в расчёте на то, что цена на хлопок поднимется. Она упала, а я загремел на пятак.
Опять он отшучивался. Я был уверен — и все его друзья разделяли ту же уверенность — что он ни в чём не был виноват. Его обвинили в присвоении около тысячи ста долларов в Первом Национальном Банке Остина и, осудив судом неправедным, спровадили в тюрьму. Так я верил.
Тогда, когда он стоял у двери моей камеры, я думал не о его провинностях, а о той неувядающей дружбе, которой он меня дарил. Я поддался обаянию его неспешной, тихой речи. Словом, он снова очаровал меня, как и в тот знаменательный день, в дрянной гондурасской забегаловке.
Но когда он ушёл, в мои счастливые воспоминания вдруг вклинилась неприятная, раздражающая мысль: я был здесь уже четыре недели, и Портер это знал. Все в кутузке знали об этом. Что-то он не торопился меня навестить. Я на его месте примчался бы к нему при первой же возможности.
А что же Портер? Он был в тюрьме на особом положении, ведь до того, как поступить в банк, он работал аптекарем в Гринсборо. Такая профессия и сопутствующий ей опыт дали ему возможность занять завидную должность аптекаря в тюремной больнице. У него было множество привилегий, делавших его жизнь в заключении не столь горькой: хорошая кровать, приличная еда и относительная свобода. Почему же он так медлил с визитом?
Ну да, конечно, он был очень занят, знаю. И наверняка ему не хотелось просить охранника о поблажке. Его бы сильно уязвил отказ от этих ничтожных людишек, по своему развитию и уму стоящих куда ниже его. Может, он просто ожидал подходящего случая, чтобы увидеть меня?
Я всё понял позже, когда получше узнал Билла Портера. Теперь-то я понимаю, почему он тогда так медлил. Какое же страшное унижение испытал О. Генри, стоя у двери в мою камеру — ведь тем самым он признавал себя таким же преступником, каким был я! Портер знал, как глубоко я его уважаю, и для его гордости не было сокрушительнее удара, чем встретить меня, будучи уже не джентльменом, а таким же каторжанином, как и я.