Если Портеру, как никому до него, удалось уловить Голос Большого Города, если он проник в вены, ведущие к самому сердцу этого города — то это потому, что он, как одержимый жаждой золота старатель, беспрестанно вонзал свою кирку в асфальт. Он копал на улицах и в ресторанах Манхэттена. Он пронзил неподатливый гранит его материализма и обнаружил таящийся в его глубинах клад любви и поэзии.
Сквозь слой обыденности его глазам представало сочное золото юмора и грусти. Нью-Йорк был его прииском. Но удача Портера подкреплялась железной целеустремлённостью, а не приходила по воле слепого случая. Ни один писатель никогда не работал с такой тщательностью и настойчивостью, как О. Генри. Он был из породы неустанных исследователей.
Обычные люди приобретают профессию или ремесло, которое их кормит, а свободное время отдают тому, что нравится их душе. Для О. Генри же работа была его жизнью. Хобби и работа составляли единое неделимое целое.
Он не мог не наблюдать, не подмечать и не складывать затем увиденное в сокровищницу своего ума, как негатив не может не запечатлевать на себе картинку, когда на него падает луч света. Склад ума Портера был таков, что он сам выбирал жизненную историю и претворял её в рассказ.
Иногда он натыкался на уже готовую россыпь самородков, вроде истории, что рассказала Сью. Иногда же это был лишь проблеск золотой жилы. Во всяком случае, он редко не привносил в историю что-то своё.
Он много раз промывал породу, прежде чем из неё появлялось на свет чистое золото. То, что кому-то другому показалось бы лишь мелкими невзрачными камешками, виделось ему блестящими золотыми зёрнами. Так случилось и с алебардистом из "Маленького замка на Рейне".
— Я хочу познакомить вас с пильзенским пивом, — сказал он мне как-то вечером, когда мы начали свой обычный обход. — Уверяю — оно понравится вам больше, чем ваш кофе – такой густой, что способен останавить даже бандитскую пулю.
Мы отправились в немецкий ресторанчик на Бродвее и заняли столик у входа. В одном из своих рассказов О. Генри говорит: «Верх амбиций рядового нью-йоркца состоит в том, чтобы пожать руку шефу итальянской таверны или получить милостивый кивок от главного официанта какого-нибудь бродвейского питейного заведения». Сам он зачастую удостаивался и того, и другого.
Пиво оказалось отменным. Однако наибольший мой интерес вызвало не оно, а смехотворная фигура, расположившаяся у подножия ступенек, ведущих в ресторан. Человек был одет, словно старинный алебардист. Я не мог оторвать от него глаз. У него были самые бегающие глазки и самые хилые руки, какие я когда-либо видел. Контраст с его внушительной бронёй был впечатляющий.
— Взгляните-ка на этого доходягу, Билл! Ну и воитель!
Пальцы у «воителя» были жёлтыми от никотина.
Портер взглянул на него, откинулся на стуле и прикончил своё пиво в молчании.
— Интересная история.
Вот и всё, что он промолвил. Мы ушли домой рано — совершенно трезвые.
Когда с нами приключалось нечто подобное, мы обычно сидели у Билла в номере и беседовали часов до двух ночи. Однако сегодня этого не случилось.
— Полковник, похоже, вы сегодня устали больше обычного, — сказал он. — Да и я, пожалуй, отправлюсь спать.
Когда речь Портера становилась чересчур вежливой и формальной, это был верный признак того, что его ум занят какой-то идеей. Раздражало это меня без меры. Не раз я порывался уйти и никогда больше с ним не встречаться. Однако я понимал, что сам Портер не сознаёт своей внезапной холодности. Он как бы отстранялся от всех, потому что владевшая им мысль возводила вокруг него барьер. Он мог думать только о своём рассказе и больше ни о чём.
Мы договорились встретиться около полудня на следующий день. Я решил не навязываться, разве что он сам вспомнит о нашем договоре. Примерно в десять минут первого он позвонил мне.
— Что это вы опаздываете? — сказал он. — Я жду!
Войдя в его комнату, я увидел, что большой рабочий стол завален листами. Клочки бумаги, исписанные его размашистым почерком, устилали также весь пол.
— Когда я продам эту вещь, то поделюсь выручкой с вами.
Портер подхватил со стола большую кипу бумаг.
— Почему?
— Потому что это вы подали мне идею рассказа.
— Вы имеете в виду того прокуренного хиляка в доспехах?
— Да. Я только что закончил.
Он прочитал мне рассказ. От броненосного вояки в нём остался лишь намёк. Сам бравый алебардист не узнал бы себя в том драгоценном камне, в который его превратил гений Портера. Вся новелла, такая, какой её можно прочитать и сейчас, была написана за несколько часов в период между полуночью и полднем. А Портер, тем не менее, выглядел так, будто всю ночь сладко спал и славно отдохнул!
— И всегда у вас так — вдохновитесь в один миг и выдаёте рассказ без всяких мук творчества?
Портер открыл ящик стола.
— Взгляните-ка сюда. — Ящик был плотно забит листами бумаги, исписанными его размашистым почерком. — Иногда рассказ не идёт. Тогда я даю ему отлежаться до более подходящего момента. Здесь у меня масса неоконченных текстов — лежат, дожидаются своего часа. Нет, я не «выдаю» рассказов. Я всегда продумываю их и очень редко начинаю писать, не закончив их предварительно у себя в голове. А после этого записать текст уже нетрудно.
Да, я видел, как он часами сидел c карандашом, ожидая, когда же рассказ полностью сложится в его сознании.
О. Генри как художник был необычайно дотошен. Он был рабом словаря. Он корпел над каждым словом, получая бесконечное удовольствие в открытии новых оттенков его смысла.
Как-то он сидел за столом спиной ко мне и писал с невиданной скоростью — словно слова сами собой лились с его пера. И вдруг он остановился. Полчаса он сидел совершенно неподвижно и безмолвно, а потом обернулся и с удивлением обнаружил меня.
— Жажда не мучает, полковник? Давайте-ка выпьем.
Я дал волю любопытству.
— Билл, когда вы вот застываете, значит ли это, что в голове у вас вдруг становится пусто?
Мой вопрос позабавил его.
— Нет. Мне просто нужно понять, что же значат все те слова, что я написал.
В Портере не было ничего показного — это касается и его манеры писать, и его наблюдений. Я никогда не видел, чтобы он делал какие-либо заметки прилюдно — разве что иногда записывал то или иное слово на уголке салфетки.
Он не хотел, чтобы другие знали ход его мыслей. Ему не нужны были никакие заметки — он не любил откладывать дела в долгий ящик. Он претворял свои идеи в рассказы, пока ещё в них билось живое тепло.
С виду он производил впечатление человека беспечного и безответственного, а временами даже и легкомысленного. Однако в Билле Портере жила такая безжалостная и решительная целеустремлённость, что он попросту не позволял ничьему постороннему влиянию вмешиваться в его жизненные планы.
Иногда мне казалось, что это страстное желание всегда оставаться самим собой делало его замкнутым и отчуждённым. Он искал общества чужаков, потому что тогда он мог спокойно оставить их компанию по собственному желанию. Так он и поступал. Переупрямить его было невозможно. Из всех, кого я когда-либо знал, Билл Портер, пожалуй, был единственным до конца верным своей природе.
Как только Нью-Йорк понял, что О. Генри стал любимчиком удачи, город поспешил превознести его до небес. Все сразу кинулись искать его общества, для него распахивались все двери. Человек, которого ещё несколько лет назад изолировали от людей, мог теперь заставить всех этих гордецов смеяться и плакать по своей воле. Но он предпочитал одиночество. Не потому, что был нелюдим, не потому, что не любил выставлять себя напоказ, а потому, что презирал обман и двуличие, которые считал неизбежными атрибутами «высшего общества».
— Эл, я презираю этот литературный бомонд, — не раз говорил он. — Они напоминают мне гигантские воздушные шары. Стоит только ткнуть им в нужное место иголкой — и раздастся такой хлопок, как если бы ты проколол туго натянутую резиновую оболочку, а после того от них и сморщенной тряпочки не останется — только пустое сотрясение воздуха!
Они забрасывали его приглашениями. У него не было времени на визиты. Портер не был тщеславен и никогда не делал сознательных попыток произвести впечатление. Не был он и из задавак, которые чересчур серьёзно относятся к себе и своим убеждениям и считают, что мир должен им внимать и аплодировать.
Билл Портер был слишком занят наблюдениями за другими людьми, чтобы погрязать в собственных рефлексиях. Самодостаточный человек, он никогда не разрешил бы окружающим навязывать ненужные ему отношения.
Но с теми немногими избранными, кто знал и понимал его, он с удовольствием балагурил и бродил по излюбленным местам. Он стряхивал свою сдержанность и погружался в любимую стихию — словно старинный трубадур, он оживлял искрами своего остроумия любую, даже самую серьёзную беседу.
— Я припас для вас лакомый кусочек, полковник. Сегодня вечером вы познакомитесь и Немногими Избранными.
Больше он ничего не сказал. Казалось, моё нетерпеливое раздражённое ожидание доставляло ему чисто мальчишескую радость. Этими Немногими Избранными оказались Ричард Даффи, Гилман Холл и Баннистер Мервин. Мы все вместе обедали в ресторане Хоффмана.
Это действительно было лакомство! В этот вечер я увидел О. Генри таким, каким он стал бы, если б его природная живость и весёлость не были омрачены унижениями тюремной жизни.
Портер протянул мне меню. По части еды он всегда отличался особой разборчивостью.
— Джентльмены, — обратился он к этим видным издателям, — предоставим выбор полковнику. Пусть он удивит нас.
Кажется, Портеру не очень понравилось то, что я не спасовал в присутствии элиты.
— Я бы, пожалуй, заказал бекон, поджаренный на углях дерева гикори, жаркое из черепахи, сдобное печенье и кофе — такой густой, чтобы его даже пулей нельзя было пробить. Как вы на это смотрите, Билл?
— Не подвергайте опасности моё будущее на избранном поприще! Меня так и подмывает всё бросить и умчаться на Запад!
Дафф и Холл уставились на Портера так, будто воочию увидали его грузноватую фигуру в седле на галопирующей лошади и с лассо в руках. Портер уловил вопрос в их глазах. Ему явно хотелось подразнить своих приятелей.
— Полковник, не желаете ли вы одарить наше сообщество беседой относительно этических сторон налётов на поезда?
Троица Избранных выпрямилась — тема явно вызвала у них интерес. Ситуация была из тех, которые я просто обожал. Они давали мне возможность шокировать этих напыщенных нью-йоркцев.
Я выкладывал им одну историю за другой, а они внимали им, развесив уши. Я рассказал им множество забавных случаев об ограблениях поездов на Индейской Территории.
Я нарисовал им образ бандита не как отъявленного мерзавца, а просто как человека, принципы мышления и наклонности которого отличаются от их собственных, только и всего. Портер добродушно развалился на стуле; в его глазах светился смешливый огонёк.
— Полковник, сегодня вы меня совсем затмили, — сказал он, когда мы отправились в отель.
— Что вы такое говорите, Билл?
— Мои друзья, с которыми я вас познакомил, совершенно позабыли о моём существовании. Раньше я служил предметом восхищения для Холла и Даффи, но сегодня они меня даже не замечали. Не могли бы вы в следующий раз упомянуть о том, что я держал для вас лошадок?
— Билл, вы что — серьёзно?
— Как нельзя более. Думаю, это прибавит мне престижа в их глазах.
Несколькими днями позже мы отправились в ресторан Мукена. На этот раз я выдал им совершенно потрясающую бандитскую небылицу. Дойдя до середины рассказа, я остановился и повернулся к Портеру, словно память мне отказала и я позабыл очень важную подробность.
— Билл, помогите вспомнить! — сказал я. — Ведь это случилось в ту ночь, когда вы держали лошадей.
Даффи разразился громовым хохотом и уронил вилку. Потянувшись через стол, он хлопнул моего друга по плечу:
— Клянусь Юпитером, Билл Портер, вы всегда были мне подозрительны!
— Позвольте поблагодарить вас, полковник, за ваши любезные слова, — сказал мне Портер на следующий день. — Вы оказали мне грандиозную услугу. Этим утром я продал два рассказа, и помогло мне это сделать моё предполагаемое сообщничество с вами. Эти парни вообразили, что я и вправду входил в вашу банду. Вот теперь я стал воистину выдающейся личностью.
Но, конечно, ни за какие блага в мире Портер не открыл бы этим господам, что сидел в каторжной тюрьме Огайо. Боб Дэвис, я уверен, знал об этом — он чуть ли не признался мне как-то. Даффи и Холл лишь чувствовали, что Портера окружает какая-то тайна.
— Полковник, каждый раз, когда я захожу в многолюдный трактир, во мне поселяется жуткий страх, что появится какой-нибудь бывший узник и скажет: «Хэлло, Билл! Когда тебя выпустили из К. Т. О.?»
Но этого так и не случилось. Это нанесло бы непоправимый урон гордости Портера, особенно когда успех был для него ещё внове. После тёплого и оживлённого обеда у Мукена, после всей этой лёгкой, проникнутой юмором болтовни на него навалилась тяжкая депрессия.
Память прошлого и тревога за будущее, казалось, вечно омрачали для этого человека цветущее счастье настоящего.
Я в тот вечер был безоглядно весел. Накачался шампанским, настроение поднялось до невиданных высот, и я просил всех присутствующих джентльменов проводить меня на другой берег реки. Портер двинул меня ногой под столом и пронзил острым, многозначительным взглядом.
— Полковник, я тут единственный бездельник, кроме вас, разумеется. Эти джентльмены — издатели, люди занятые. Я с радостью провожу вас и прослежу, чтобы вы не свалились за борт. Вода, знаете ли, не отдаёт свои жертвы обратно.
Когда мы пересекали на пароме Гудзон, он сказал:
— Я не хотел, чтобы эти господа были с нами в наши последние минуты.
— Господи помилуй, Билл, неужели вы собираетесь прыгнуть за борт и утащить меня за собой?
— Нет. Но, думаю, я бы не прочь это сделать.
Во время обеда он не притворялся, он действительно был весел, радость захлёстывала его, словно прибой. Но под этой разудалой волной всегда шло скрытое, тёмное течение; и когда Билл Портер оставался наедине с собой, оно зачастую утягивало его в мрачные глубины подавленности.