Экономические условия работы строительных рабочих были прескверные, не лучше обстояло дело и с кирпичниками. Это вместе с нашей усердной пропагандой и усиленной агитацией привело рабочих к объявлению забастовки. Вещь небывалая на родине Бава-Беккариса!
В парикмахерской диспуты приняли грандиозные размеры. Можно было подумать, что настал конец света. Вопрос обсуждался со всех сторон:
— Прекратить работу как раз теперь, в сезон, когда можно так хорошо заработать!..
— Позволить смутьянам вскружить себе голову!
— Они уже столько потеряли за эти дни, что не хватит целого года прибавки, если им удастся ее получить, чтобы вознаградить потерянное! — рассуждали «теоретики».
— Пора с этим покончить. Засадить куда следует с полдюжины вожаков, и все кончится! — советовали «практики».
И все они сходились на одном:
— Никогда ничего подобного не было видано в нашем городе!
На меня сыпались насмешки, вопросы, угрозы. Строители победили, кирпичники продолжали забастовку. Хозяева заявили, что «сломят шею профсоюзу», и искали штрейкбрехеров. Таковые нашлись. Мне удалось узнать адрес одного из них, жившего в деревне возле Новара. Я написал ему, объяснил суть события, описал героическую борьбу его товарищей, отцов семейств, зарабатывавших так мало, что их дети почти голодали, наши усилия помочь им. Я убеждал его и его товарищей не ехать на работу в Фоссано.
Через несколько дней после отправки письма за мной явились карабинеры. Комиссар, отпетый пьяница, допрашивавший меня, заявил с торжеством:
— На этот раз вы попались! В этом письме имеются данные, по которым вас можно закатать на каторгу: покушение на «свободу работы». Обыщите-ка его и отведите в камеру!
На следующий день меня выпустили. Очевидно, комиссар, когда в его голове рассеялись винные пары, сообразил, что «покушение на свободу» было совершено не мною, а по отношению ко мне…
Штрейкбрехеров приехало только двое, остальные либо испугались, либо устыдились. Победили кирпичники.
Из забастовок этого периода следует отметить еще преоригинальную забастовку арестантов. В Фоссано, как я уже говорил, — две тюрьмы: Санта-Катерина и Кастелло. Первая из них — тюрьма, специально выстроенная, вторая же — старый замок, сооруженный в конце XIV века, с четырьмя башнями по углам, похожий на каменный стол, перевернутый ножками вверх. Свыше тысячи арестантов и сотни тюремщиков составляли население этих мрачных зданий. В обеих тюрьмах были устроены разнообразные мастерские: сапожные, ткацкие, корзиночные, которые обычно отдавались на откуп частным предпринимателям. Заключенные с утра до ночи работали на них, получая сорок чентезимов в день. Эта плата делилась на три части: одна шла тюремной администрации, другая откладывалась на сберегательную книжку заключенного, которая вручалась ему при выходе из тюрьмы; третья часть выдавалась заключенному на руки. Я знавал арестантов, которые после пятнадцатилетнего тюремного заключения выходили на волю с сотней заработанных лир.
Предприниматель, эксплуатировавший этих несчастных, был клиентом нашей парикмахерской и конечно, одним из самых ярых противников социалистов. С того момента, как он взял на себя тюремный подряд, союз обувников переживал тяжелый кризис. Безработица тянулась уже свыше года — явление, общее для всех городов, в тюрьмах которых имелись сапожные мастерские, отданные на откуп.
Профсоюз созвал конференцию для изучения этого вопроса: местом конференции был избран Фоссано. На конференции было постановлено провести ряд агитационных выступлений с целью заставить правительство уравнять заработок вольных и тюремных рабочих. Агитация привела к совершенно неожиданным результатам, быстро решившим судьбу начатой борьбы. Мы знали от тюремных сторожей, которых мне случалось брить, что среди заключенных бродило глухое недовольство оплатой, которую они получали. Оказалось нетрудным переслать им несколько записок. Мы писали им:
«Ваши товарищи по работе волнуются. Унизительные условия вашей работы не только обогащают ваших подрядчиков, но отнимают хлеб у многих рабочих и их семейств. Мы начали движение против эксплуатации, которой вы подвергаетесь. Протестуйте и вы, отказывайтесь от работы».
Одновременно мы разоблачали на страницах нашей газеты неслыханную эксплуатацию арестантов и вытекающие из этого последствия.
В одно прекрасное утро — прескверное для подрядчика — заключенные отказались работать. Так как они не могли не выйти из своих камер, то они пришли в мастерские, уселись за рабочие столы и все, как один человек, начали «белую» забастовку, которая в России известна под именем «итальянской».
Можете себе представить, какое впечатление это произвело в городе! Тюрьма Санта-Катерина была окружена солдатами. Странное дело, в Италии тюрьмы и полицейские управления носят всегда имена святых: туринское полицейское управление называется Сан-Карло, миланское — Сан-Феделе; римская тюрьма — «Царица небесная»; тюрьма Милана — Сан-Витторе; Болоньи — Сан-Джиованни и т. д.
Заключенные, снабженные для работы сапожными ножами, не позволили себе ни одной угрозы, ни одного жеста, несмотря на то что их хотели спровоцировать на акты насилия для оправдания «подавления». А ведь многие из них были людьми, привыкшими вспарывать брюхо своему ближнему. Но на этот раз они держались совершенно спокойно.
Начались переговоры. Заключенным предложили одну лиру и сорок чентезимов в день, что сразу уравнивало их с вольными рабочими. Подрядчик ходил совсем пожелтевший от злости. В парикмахерской громко ругали «смутьянов», которые «поддерживали связь с преступниками».
Как всегда в таких случаях, несколько тюремщиков было смещено, кое-кого из арестантов посадили в карцер. А я получил кучу благодарственных записок, нацарапанных карандашом, спичками и даже кровью. Нас вызывали в полицию, допрашивали, но ничего не добились. Тюремный капеллан, старый поп, говорил мне, что арестанты всегда вспоминали меня и других социалистов.
— Они вовсе не злые, — заканчивал он, — они просто несчастные…
Примерно в этот же период я должен был перенести операцию ноги.
Операция ожидалась довольно сложная. Доктор утешал меня тем, что, если операция удастся, нога выпрямится, а если нет, то ее отрежут и заменят искусственной.
— Делайте как хотите, — отвечал я. Да и что иное я мог сказать?
Отпуск я взял на три месяца, и, надо сказать, хозяин его дал охотно, с кучей добрых пожеланий. С деньгами обстояло хуже: я получил от него двадцать лир, и это было великой щедростью с его стороны. К счастью, в моей семье к этому времени работали уже все.
В госпитале, увы, не Маврицианском, о котором некогда мечтал мой отец, но в городском, прозванном «бойней», меня обступили монахини.
В Италии сиделками работают монахини, которые надеются хотя бы таким путем «уловить человеческие души». Монахиня, в ведении которой находилась палата, где я лежал, заявила мне:
— Послезавтра вы будете оперированы. Завтра вы исповедуетесь и причаститесь. Надо всегда быть готовым предстать пред судом божиим. Кого из священников вы предпочитаете: дона Гауденцио или дона Джованни?
— Спасибо, — ответил я, — не беспокойтесь, сестра, и не тревожьте ни дона Гауденцио, ни дона Джованни. Меня нечего исповедовать: я не верю в бога.
Монахиня испуганно воззрилась на меня.
— В правила госпиталя внесено исполнение религиозных обязанностей. Вы — христианин? Вот номер девяносто девятый исповедался уже.
— Оставьте меня в покое, сестра!
Монахиня ушла. Вскоре ее сменил поп. Он тоже говорил о больничных правилах, о боге и его милости и ушел не солоно хлебавши. К вечеру появился еще один.
Мои соседи по койке говорили:
— К девяносто восьмому (это был мой номер), увидишь, придет монсиньор.
И действительно, епископ остановился у моей койки:
— Здравствуйте, брат мой! Вы вновь прибывший?
— Да, это я. Вы, очевидно, хотите сообщить мне правила госпиталя? Предупреждаю, они мне известны.
Монсиньор был поумнее своих подчиненных.
— Нет, нет, будьте спокойны. Я умею уважать всякие убеждения и хочу просто поболтать с вами, если это вас не обеспокоит…
Я не ответил, но монсиньор принял молчание за знак согласия, уселся и продолжал:
— Как вы здесь себя чувствуете? Хорошо?
— Так, как может себя чувствовать человек, которому предстоит операция, — досадливо ответил я.
Не смущаясь, епископ продолжал, очевидно, пытаясь найти веский аргумент:
— Не надо волноваться. Профессор Изнарди — мировая известность, этого хирурга не прочь были бы заполучить к себе иностранные клиники. Наука ушла вперед… У нас здесь редки случаи смерти после операции, меньше одного процента. Конечно, всегда есть опасность… ошибка, заражение. Жизнь наша держится ведь на ниточке, а за нею… Мы верим в рай, в бога, вы — в то, что ничего не создается и ничего не исчезает… иные верят в переселение душ, иные — в небытие… Ясно одно, что всегда, надо быть готовым к смерти. Смерть всегда близка к нам, тем паче, когда предстоит операция…
И так далее, и так далее.
Монсиньор всеми силами старался посеять во мне свои семена. Я молча слушал. Мое молчание воодушевляло его, он надеялся, что тронул мое сердце. Наконец я улыбнулся.
— Святой Игнатий Лойола из «Общества Иисуса» создал хорошую школу, не правда ли, монсиньор?
Епископ замолчал. Поднялся.
— Хорошо же ваше христианское милосердие, нечего сказать!..
Монсиньор двинулся к выходу.
— Я буду молиться о вас…
— Благодарю, не беспокойтесь.
Епископ исчез. Мой сосед, девяносто девятый номер, улыбнулся.
— Ну, этот больше не вернется.
— Правда ли, что ты исповедовался и причащался? Ты что же, верующий?
— Порка мадонна, как я могу верить? — заговорил сосед, с трудом приподнимаясь на кровати. — Не знаю уж, сколько месяцев я перехожу из больницы в больницу! И все почему? Ты только послушай! В первые дни моего приезда сюда — я еще не знал тогда, что такое жизнь большого города и какие бывают люди: я, видишь ли, с гор — так вот, повстречалась мне женщина. Красавица! Ну, точь-в-точь, как мадонна в нашей церкви в деревне. Остановила меня. Спрашивает, как пройти куда-то, а голос у нее нежный, глаза такие красивые! Смутила она меня… Я говорю, что не знаю города. Она предложила проводить меня. Ах, какая красавица! Я был при деньгах, пригласил ее поужинать. Согласилась. Ну, после ужина пошла меня провожать, осталась на ночь у меня. Точно сон какой-то! А когда я проснулся, — ни ее, ни часов, ни денег. Так-то! Пошел я в полицию, рассказал. Там смеются, говорят: «Не беспокойтесь, мы этим займемся». Это еще не все, милейший мой девяносто восьмой: сорок дней я провалялся в Сальсотто — вышел, упал от слабости и тут же сломал себе ногу! И вот снова лежу… И это еще не все: несколько дней назад зуб у меня заболел. Посмотрел доктор и говорит: «Вырвать надо». — «Валяйте», говорю. Он вырвал, но, скотина этакая, вырвал-то здоровый вместо больного! А вчера еще одно несчастье: у меня левый глаз что-то разболелся; так вчера доктор и говорит мне, что надо из-за глаза еще ложиться в глазную клинику!..
— И ты за все это исповедовался? В благодарность господу богу?
— Черт побери, я исповедовался потому, что мне надоедали и потом с теми, кто исповедовался, обращаются лучше.
В палате забегали санитары, послышались стоны: на носилках внесли раненого. Его положили рядом со мною, на койку номер девяносто семь. Это был молодой еще парень, одетый в рабочий костюм.
— Безнадежен, — сказал мне один из санитаров. — Раздавлен трамваем. Часика два подышит, не больше…
Едва изувеченного положили на койку, как появилась монахиня:
— Хотите исповедаться, брат мой?
— Сукин сын бог и его мамаша! Дайте мне умереть спокойно! — прохрипел раздавленный.
Пришел врач, сделал впрыскивание и ушел. Ушли остальные.
Когда у несчастного началась агония и он уже и ругаться перестал, явился поп и совершил над умирающим все свои обряды. Позже пришла семья покойного. Утешая их, монахиня говорила:
— Он умер, как святой!
Через день меня оперировали; дело обошлось благополучно.
Сестра Роза, монахиня нашей палаты, пропела мне:
— Я молилась за вас, и бог вам помог…
— Ну и бог же у вас, если помогает безбожникам! — не выдержал я.
Сестра оскорбленно удалилась.
Я вернулся домой в значительно лучшем состоянии.