Бумаги я просмотрел за семейным обедом: расписки, письма и квитанции, выданные в разное время князьями Авалишвили разным грузинским синагогам, которым они периодически продавали Бретскую рукопись. Была еще копия решения суда о передаче библии тбилисскому горсовету. Было и скабрезное любовное письмо кутаисского большевика женеЪхохлушке, а рядом с его подписью проткнутое стрелою сердце и русская вязь: «Люби меня, как я тебя!» Еще одна любовная записка, без подписи и поЪгрузински: ты, дескать, стоишь — очень желанная — на том берегу, а я — очень несчастный — на этом, и между нами, увы, течет широкая река; что теперь делать? Жена моя предложила вздыхателю поплыть к «очень желанной», тем более, что, по ее словам, в Грузии нет неодолимых рек…

Внимание привлекла пожелтевшая газетная вырезка со статьей и портретом, в котором я сразу узнал Абона Цицишвили, директора Еврейского музея имени Берия. Согласно приписке, статья была вырезана из тбилисской газеты «Молодой сталинец» и называлась обстоятельно: «Беседа известного грузинского ученого с известным немецким романистом». Из текста следовало, что на московской встрече Фейхтвангера с еврейскими энтузиастами Абон Цицишвили рассказал мастеру слова о замечательном экспонате, хранившемся в его петхаинском музее, — о чудотворной библии. Повествуя ее историю, ученый особенно тепло отозвался об Орджоникидзе, заботливо отнесшемся к знаменитой рукописи и велевшем одному из своих доблестных командиров передать библию на хранение славным местным евреям-большевикам. После официальной встречи известный романист отвлек историка на частную беседу, но стал интересоваться не им, а самой первой владелицей Бретской рукописи — Исабелой Руфь, иудейкой из Испании.

Товарищ Цицишвили любезно поделился с писателем своими изысканиями. Согласно одной из легенд, рассказал он, ИсабелаЪРуфь быстро разочаровалась в грузинской действительности и вознамерилась податься — вместе с вышеупомянутым сочинением — на историческую родину, то есть на Святую землю. Местные евреи, однако, которые тогда еще не были славными, но которых все равно поддерживали должностные лица из царской фамилии Багратионов, конфисковали у нее чудотворную книгу на том основании, что ИсабелаЪРуфь осквернила себя и ее не столько даже нравственной неустойчивостью, сколько контактами со странствовавшими по Грузии отступниками от обоих Заветов Ветхого и Нового. По преданию, разлученная с отцовским приданым, с Библией, испанская иудейка не достигла и Турции, — лишилась рассудка, скончалась и была похоронена на ереванском кладбище для чужеземцев. Бретский же манускрипт тотчас же утерял, оказывается, свою чудодейственную силу, удержав лишь способность к самосохранению; причем, даже эта сила пошла с годами на убыль, что подтвердили десятки случаев безнаказанного изъятия из книги отдельных листов.

О странствовавших еретиках, завлекших ИсабелуЪРуфь в свои сети, грузинскому ученому было известно лишь, будто они проповедовали неизвестное евангелие, которое начетчики отказались в свое время включить в Библию и которое приписывалось близнецу Иисуса Христа, Фоме. Господин писатель осведомился у товарища ученого — о чем же именно говорится в этом евангелии. Последний зачитал на память несколько пассажей, лишенных всякого смысла, как лишены его любые библейские пассажи. Под смех собравшейся вокруг собеседников толпы директор петхаинского музея воспроизвел следующую белиберду: «Ученики спросили Иисуса: Скажи нам, какой будет всему конец? Иисус ответил: Нашли ли, однако, начало, что ищите конец?! Ибо где начало есть, там будет и конец. Блажен, кто определит место свое в начале, ибо он увидит и конец, и не будет ему кончины во веки веков».

…С Нателой я больше не общался, но до ее переселения в Квинс слышал о ней постоянно. Хотя жизнь в Штатах напичкана таким количеством фактов, что слухам не остается места в ней, о Нателе — вдали от нее — петхаинцы сплетничали и злословили даже чаще, чем на родине. Фактам они и прежде предпочитали слухи, предоставляющие всем роскошь домысливать эти слухи и выбирать «нужные», но в Америке потребность в злой сплетне об Элигуловой оказалась особенно острой. Подобно любому народу, петхаинцы всегда признавали, что в насилии над человеком нет ничего неестественного и что страдание чередуется в жизни только со скукой. В Нью-Йорке, однако, их оглушила и подавила бешеная скорость этого чередования, — и поэтому Натела Элигулова в незабытом Петхаине стала для них тем символом, который помимо замечательного права быть несправедливыми и жестокими, приносил им убаюкивающую радость по-домашнему ленивой частоты раскачивания маятника жизни между пустотой и болью.

Горше всего их оскорбляло то, что, хотя в Америке жили они, не Натела, — везло по-прежнему ей. Вскоре после моего прибытия в Нью-Йорк пришло известие, что — как и предсказывал доктор — Сема «Шепилов», романтик, обвинил, наконец, Нателу в убийстве его отца и брата, накинулся на нее с охотничьим ножом, но в потасовке с женой сам же на нож горлом и напоролся. Рана оказалась серьезной, и жизнь его повисла на волоске. Через три дня волосок оборвался, — то есть, получается, ей опять повезло, ибо, если даже все и было так, а не наоборот, как считали некоторые, если даже она и не планировала зарезать супруга по наказу Абасова, то, конечно же, оборванный волосок устраивал ее уже больше необорванного: кому, мол, хочется жить со своим потенциальным убийцей или допускать, что он не убит?

Потом пришли другие известия.

Утверждали, что Элигулова завела себе огромного петуха, цветистого, как юбка курдянки, и наглого, как Илья-пророк. Подобно хозяйке, этот петух брезговал, оказывается, не только евреями, но всеми, кто не принадлежал к должностным лицам. Раз в неделю, в субботний канун, Натела подрезала ему когти, а отрезанные кромки предавала, ведьма, не огню или земле, как велит закон о стрижке ногтей, а, наоборот, — ветру. Любой другой человек испугался бы божьей кары, которой после смерти — по закону — не избежать было теперь ни ей, ни птице: полного отсутствия освещения по дороге в потусторонний мир, из-за чего придется искать его наощупь. Однако в этом, земном, мире взамен наказания ей, увы, уже пришла удача: наутро после ночи, когда, как отметили, паук над портретом Нателиной матери Зилфы разжирел в своей паутине под потолком и упал, чтобы умереть, Натела поехала с сослуживцами на загородный пикник. ИльяЪпророк был при ней: после гибели «Шепилова» она никуда, говорят, без петуха гулять не ходила. В разгаре веселья птица отвлекла в сторону начальника контрразведки и, взобравшись на небольшой бугорок посреди поляны, принялась махать крыльями и бить клювом в землю. Абасов кликнул подчиненных ему должностных лиц и велел им выкопать яму под петухом: в согласии с приметой, лица надеялись найти там клад. Вместо клада нашли гроб с останками Зилфы, которая скончалась в тюрьме и, по действовавшим тогда правилам, была похоронена тайно.

Натела обрадовалась находке — и из загородной поляны перетащила мать к отцу, Меир-Хаиму, на еврейское кладбище. Обоим заказала потом в Киеве надгробные памятники из черного мрамора, — без пятнышек или прожилок, и блестящие, как козырек концертного рояля «Бэккер». Прислала, говорили, оттуда же могильную плиту и для себя — впрок. Это как раз петхаинцы одобрили: во-первых, все везде и всегда только дорожает; во-вторых, евреями она брезгует, — и в будущем рассчитывать ей не на кого; в-третьих же, и это главное, раз уж Натела сама призналась в собственной смертности, — мир еще не порушился, все в нем прекрасно и все в нем умирают, даже выскочки!

Между тем, на собрании нью-йоркского Землячества жена Залмана Ботерашвили высказала предположение, будто при Нателином состоянии и связях бояться будущего, то есть смерти, незачем: в Союзе такое, мол, количество нищих, развратников и незанятых мыслителей, что — за деньги, за секс или из инакомыслия — многие согласятся умереть вместо нее. К тому времени Залман уже стал раввином и поэтому даже жену — по крайней мере, на людях — поучал в духе добронравия: объяснив ей, что умирать вместо кого-нибудь невозможно, ибо у каждая своя смерть, он добавил при этом, будто почти никто ею не умирает. В Талмуде, оказывается, сказано: на каждого умирающего своею смертью приходится девяносто девять кончин от дурного глаза. «А ты-то что скажешь?» — спросил он меня, поскольку я был уже председателем. Я ответил уклончиво, то есть ответил на вопрос, занимавший меня: ежели Натела действительно приобрела себе могильный камень, она, стало быть, к нам не собирается. Жена раввина опять высказала предположение: Элигулова обзавелась надгробием с единственной целью нас дезинформировать. Не пройдет, мол, и года, как стерва подастся не в загробный мир, не, извините, в рай, а наоборот, — в наши края, то есть в Нью-Йорк. Развернулись дебаты: впускать ее в Америку или нет?

Подавляющее большинство высказалось против: сослалось на патриотизм и, в частности, на заботу о нравственной незапятнанности отечества, — Америки. Хотя я вспомнил о патриотизме все, что знал о нем еще в прежнем отечестве, в Петхаине, а именно, что патриотизм есть не только последнее прибежище для негодяев, но единственное для идиотов, — вслух, как и положено председателю, сказал иное: впускать Нателу или нет никто нас спрашивать не будет, тем более, что мы еще не граждане при отечестве, но лишь беженцы при нем. Возразили: это глупая формальность, и в Америке господствует не бюрократия, то есть воля книжников, а демократия, то есть правление большинства, которому плевать на любые книги, — даже на Книгу Книг, — ибо оно занято борьбою со злом.

Постановили поэтому навестить гуртом нью-йоркского сенатора Холперна, то есть Гальперина, и потребовать у него присоединиться к их битве со злом. Сенатор, как рассказал Даварашвили, ответил резонно, — почти как в хороших книгах: сделать я, дескать, ничего пока не в силах, ибо не известно даже действительно ли эта ваша Натела собирается в Америку. Обещал на всякий случай сообщить ФБР, что она гебистка. Доктор остался от него в восторге и хвалил за ум, порядочность и особенно скромность: ко всем внимательно прислушивается, держит в кабинете только портреты жены и президента, а зарплату получает маленькую. Я не согласился: если кто-нибудь умен и порядочен, но все равно прислушивается к народу, — он, стало быть, как бы мало ни получал, получает слишком много. Еще я высказал предположение, что ФБР — тоже из заботы о народе — захочет «освоить» Нателу и настоит, наоборот, на том, чтобы ее, теперь уже не секретаршу, а референтку Абасова, впустили, если она все-таки подастся в эти края.