Не выдержал теперь и я — прыснул со смеху. Займ затопал ногами и затрясся в хохоте. Вокруг Стоуна сгрудились пассажиры с задних кресел, не желавшие упускать своей доли веселья — улыбались той напряженной улыбкой, когда готовишься грохнуть со смеху по любому поводу. Займ смеялся так заразительно, что осклабился даже Стоун, недопонимавший причину неожиданного веселья.

— А что, Джейн, не так? — пригнулся он на корточки перед Джессикой. — Я сказал неправильно?

— Правильно, правильно! — хохотал Займ, отирая кулаком повлажневшие глаза. — Cogito ergo sum!

— Конечно, правильно! — обрадовался Стоун и тоже начал смеяться, посчитав, вероятно, что недооценивает своё остроумие. — Cogito ergo sum! Мыслю, значит, существую… Прекрасно ведь сказано! — похвалил он себя и рассмеялся смелее. — И вовремя…

Теперь уже смеялись все. Просто потому, что смеялись все. А смеялись все потому, что стадный и беспричинный хохот — естественное состояние людей, догадавшихся, будто путь к веселью лежит через веселье.

Габриела хохотала беззвучно, как бы ныряя в воду, хотя время от времени — чтобы не захлебнуться — ей приходилось выбрасывать голову из воды и повизгивать, чего она стеснялась и потому затыкала себе рот мешочком с наушниками.

Джессика смеялась звонко, но неровно, словно барахталась голая в ледяной воде. Когда ей становилось невмоготу, откидывалась назад и тоже закрывала лицо целлофановым мешочком.

Среди пассажиров, рядом с юношей с кислым мусульманским лицом, стояла дородная дама очень средних лет. Смеялась особенно потешно — не двигая раскрашенной головой, вздрагивала корпусом и взмахивала локтями, как индюшка крыльями. При этом таращила глаза на «звезду», не веря тому, что можно выглядеть так привлекательно без разных румян, благодаря которым её собственное лицо смотрелось как смазанный снимок торта.

На ней было тесное зелёное платье с красными пуговицами. Одна из них, у пуповины, расстегнулась под давлением и пригласила окружающих заглянуть вовнутрь.

Окружающие приняли приглашение, а её спутник, чернявый юноша с подвижным носом, забеспокоился и, протянув волосатую руку, услужливо эту пуговицу застегнул. Дама сконфузилась и метнула на юношу гневный взгляд. Он оскорбился, снова потянулся к пуговице и вернул её в прежнее состояние — расстегнул…

Сцена произвела на раздражённую счастьем толпу такое же действие, как если бы плеснули в костёр спирта. В салоне поднялся визг, и пассажиры стали корчиться от хохота, угрожающего поджечь уже и задние отсеки.

Мэлвин Стоун заключил, что публика открыла в его латинской шутке новые взрывные залежи остроумия — и ликовал, как младенец. Не поднимаясь с корточек и уронив голову на колени «звезды», он затрясся в гомерическом хохоте, выкрикивая при каждом быстром вздохе одно и то же: «Cogito ergo sum!»

— Умереть можно! — восклицала при этом Джессика сквозь заливистый смех и теребила ему седые волосы.

— Запросто! — визжала стюардесса, прижимая ко рту целлофановый мешочек, весь уже измазанный помадой.

Займ истерически стучал кулаками по своим и моим коленям и рычал при этом: «Cogito! Cogito! Cogito!»

Вдохновлённый благоволением «звезды», Стоун вскочил на ноги и запрыгал на месте, как полоумный. Не шее у него вздулись синие перепутанные шнуры жил.

— Умереть же так можно! — кричал я Займу в ухо и указывал на стоунову шею в опаске, что один из шнуров вот-вот лопнет.

— Запросто!

Займу, а потом и мне стало от этого ещё смешней — и мы принялись колотить локтями спинки передних сидений.

Стоун не унимался, стонал от хохота и прыгал выше.

Толпа расступилась перед ним и, улюлюкая, била в ладоши.

— Не помирает! — крикнул мне в ухо Займ.

— И не думает! — смеялся я. — Крепкий мужик! И ещё шум, шум, шум!

— Да, да, да! — кивал Займ, не переставая хохотать. — Очень шумно!

— Я не про то! — крикнул я. — Я про другой шум!

— А какой ещё другой шум?

— Тот самый! Тот самый! Когито эрго… шум!

И Займ — после паузы — снова залился в хохоте.

В просвет между спинками кресел вернулась ещё более посиневшая от страха бородавка:

— Остановите этого идиота ради Христа! Он же проломит пол!

— Это Боинг! — крикнул ей профессор. — Не бойтесь!

В тот же самый миг Боинг тряхнуло. Потом ещё раз — сильнее. Потом хуже — самолёт провалился в глубокую яму, как если бы лопнул вдруг один из трёх шнуров, на которых он висел.

— Нет! — потребовала бородавка, но лопнул и второй.

Пассажиров разбросало по сторонам, стало тихо, и на панелях вспыхнули красные таблички.

— По местам! — вскрикнула Габриела. — И пристегнуться!

В ожидании ужаса пристегнулся теперь и я.

Разлетевшись по местам, все сидели уже недвижно и безмолвно.

Шум и счастье обернулись вдруг тишиной и страхом.

Столь же неожиданным оказалось и помышление о конце: было обидно, что если лопнет последний шнур, разобьются вдребезги столько сложных аппаратов, — человеческих тел, в которых, не говоря о мозге, каждая мышца обладает собственной памятью и сноровкой; аппаратов, каждый из которых мудренее любой летательной машины…

Третий шнур уцелел. После мучительной тишины ударил гонг, и раздался знакомый голос:

— Это капитан Бертинелли! Ухабы позади, можете расслабиться! Вам раздадут наушники, чтобы посмотреть фильм, в котором играет наша великая Фонда, которая чтит нас присутствием и к которой я обращаюсь с такими словами: «Дорогая Джейн, позвольте грохнуть за вас водку, которой у меня, успокойтесь, нету! Я шучу!»

Все рассмеялись, потому что Бертинелли шутил, и обернулись на Джессику, но она смутилась, ибо в качестве самой себя ко вниманию не привыкла. Вспомнив, однако, что она не она, не Джессика, а «великая Фонда», вскинулась, чмокнула себя в ладонь и, улыбнувшись публике, как камере со вспышкой, сдула поцелуй в сторону пилотской рубки. Поцелуй грациозно вспорхнул с ладони и помчался по заданному адресу, задевая на лету макушки зачарованных пассажиров. Займ забил в ладоши, и его поддержали.