Гена Краснер прибыл в Нью-Йорк одновременно со мной. Но из Ялты. И поселился в трёх кварталах от моего дома.
В отличие от меня, он обладал ремеслом, — акушерство, — но, подобно мне, привёз с собой в Америку жену и дочь. И мы с ним, и дочери были одногодками, а жёны — ещё и коллегами. Знатоками античной филологии. По ходатайству эмигрантской благотворительной конторы, стали коллегами и в Штатах. Уборщицами при одном и том же манхэттенском отеле.
Сдружились. Чуть свет встречались в сабвее и тащились на работу вместе. Так было безопасней. Возвращались поздно измождённые и печальные. За этим ли, дескать, уезжали?
Жаловаться перестали не раньше, чем я рассказал шутку о еврее, который не умея наслаждаться настоящим, испытывал разочарование даже в будущем. Ибо всю дорогу сокрушался о прошлом: на каждой станции выглядывал из поезда и вздыхал «Ой вэй!». Когда его наконец спросили о чём вздыхает, он признался, что сидит «не в том поезде».
Пересаживаться в «тот» и Любе, Гениной жене, и моей собственной было поздно, но реагировать на нынешние невзгоды они теперь стали иначе. Хотя Люба по-прежнему вздыхала, она говорила другие слова: ой вэй, скорей бы, дескать, примудохался март, то есть срок Гениного «тэста»!
Гена сидел дома «с утра до утра и грыз английский». Два других экзамена, по специальности, свалил легко, но с третьим, чуял, выйдет беда — завалит. А «без языка» — пусть он и работал в России акушером — не позволят вчинить аборт даже нелегальным эмигранткам. Не говоря уж о принятии родов у коренных американок.
Весь январь Люба проклинала февраль только за то, что он на целый месяц отдаляет пришествие марта. А моя жена сердилась на историю философии только за то, что она исчисляется веками. По каковой причине, казалось ей, книгу об этой истории — даже в беглом изложении — мне не удалось дописать к тому сроку, когда ей было велено заявляться в отель ещё раньше.
Впрочем, в соответствии с моей классификацией философов, она считала себя стоиком, пренебрегала настоящим во имя будущего, и каждое утро, в сабвее, обещала Любе, что как только я сдам свою рукопись в издательство, жить станет легче. Почти как было в прошлом. В Грузии. Где, мол, кстати, — в отличие от преступности в этом сабвее — растут алыча и инжир.
Озираясь на лица попутчиков, Люба выражала сомнение в том, что моя книга станет бестселлером. Жена, между тем, заверяла её, что я пишу в занимательном стиле, хотя, конечно, Нью-Йорк — не Грузия, где размер гонорара определяли не числом читателей-идиотов, а количеством слов. Обыкновенных слов!
Правда, мол, и там за слова платили не так просто и легко, как за алычу или инжир на рынке. А только если сдавал свои слова в издательство в некоей совокупности. Не рассыпанно или изолированно. Не так, как в словарях. Пусть даже они там расписаны по алфавиту.
Однажды, в конце февраля, Люба, то ли в тоске по родной письменности, то ли из уважения к надеждам своей постоянной попутчицы, попросила жену принести почитать «из мужа». Хотя бы начало. Жена предупредила, что даже оно, начало, состоит исключительно из английских слов.
«Английских?!» — вскинулась Люба, и наутро Краснеры заявились к нам всею семьёй, втроём. Плюс — бутылка французского коньяка. Заявились и пали мне в ноги: спаси, дескать, и выручи! Одна надежда на бога и на тебя! Сразу же, впрочем, поправились: на тебя и на бога!
План спасения был криминален, но романтичен: на один только день в моей жизни, на день английского «тэста», мне предписывалось стать Геной Краснером, для чего достаточно было на экзаменационном талоне с Гениным именем и адресом заменить его фотографию моей.
Если бы Краснеры знали меня лучше, они могли бы не только достойней себя вести, но даже обойтись без коньяка: я бы с радостью сделал это даром. Причём, — по многим причинам, из коих принципиальным значением обладали две: моя неизживаемая тяга к перевоплощению и моё презрение к местным врачам, сплочённым сговором усложнять эмигрантам обретение лицензий.
Желая польстить мне, Гена стал философствовать. Зачем, например, убеждал он меня, с российского акушера требовать знание английского на уровне борзописцев и историков философии? Спрашивать надо другое: знает ли он откуда и как в Америке люди лезут на свет? Оттуда и так ли, откуда и как лезут в Ялте?
До эмиграции Гена принимал роды или, как выражалась Люба, «абортировал» целых двадцать лет и был достаточно образован, чтобы понимать вдобавок, что ни с каким человеком — когда он в поту и крови лезет на свет — не требуется вести англоязычную беседу с использованием идиом. Предположим, российский акушер выразился как-нибудь не так, — не полезет же лезущий на свет обратно! А касательно абортов, заключил он, — так же, как и активности, служащей им первопричиной, — минимальное знание языка достаточно. Правильно?
Правильно, ответил я и через неделю поехал вместо него сдавать английский.
Прав Гена оказался не только в рассуждениях, но и в предчувствии: вышла большая беда.