Ещё через два года я столкнулся с Геной в самолёте, когда летел на родину впервые после моего исхода из неё.

Поначалу мысль о возвращении обещала быть такою же жизнетворной, каким казался мне исход много лет назад. При посадке в Боинг я снова — но, как всегда, ненадолго — обнаружил в себе знакомую с детства силу: страсть к существованию и отношение к нему как к празднику.

Скоро, однако, восторг сменился удручением.

Россия тогда только-только начала пускать на родину недавних беженцев из неё — и ещё до взлёта, усевшись раньше всех в своё кресло а первом салоне, мне показалось, что я попал на «Корабль дураков».

Как только стюардесса, медленная, как мёд, раздвинула створки гардины, — в самолёт стали просачиваться персонажи, знакомые мне по моей прежней, доисходной, жизни. Все они, по моим расчетам, принадлежали не этому, американскому, а тому, почти забытому, пространству и времени из выброшенных календарей. Обвешанные дорожными сумками, они переваливались с боку на бок и тащились гуськом в задние салоны…

Я смотрел на них исподлобья и понимал, что прошлое не исчезает, а разбредается в настоящем, но его можно собирать и возвращать. А потом — крутить перед глазами карусельной вереницей промелькнувших дней.

Это понимание укрепило меня в странном предчувствии, что начинавшийся день вполне мог бы стать первым и последним в моей жизни. Ибо не существует ни прошлого, ни будущего — и всё происходит одновременно. Или — что то же самое — всё происходит поочерёдно: настоящее и будущее уходят в прошлое, но рано или поздно прошлое переполняется и переливается через края — в настоящее и в будущее. И мы, значит, есть и будем кем были.

Потом я, правда, подумал, что так думать нельзя. Что без веры в новый праздник нет и радости нескончаемого исхода, чем и является наша жизнь и одним из кругов чего и представлялось мне это моё возвращение на родину.

Подобно остальным, Гена Краснер прошагал мимо, в задний салон, так меня и не заметив. Я испытал к нему за это чувство благодарности. Иначе мне было бы трудно поддержать в себе хоть на какое-то время состояние, к которому меня приучали с детства: исход есть начало вчерашнего праздника, который — поскольку его не было — расположен в будущем. И если даже завтрашний праздник так же иллюзорен, как вчерашний, человек жив только пока возвращается в будущее.

До России я тогда так и не долетел: застрял — по пути — в Лондоне, но извечное ощущение абсурдности надежд и ненадёжности зримого овладело мною до приземления в Хитроу.

Согласно планке под левым соском, стюардессу звали Габриела. У неё были влажные карие глаза. Сначала мне показалось — большие, но позже выяснилось — просто широко распахнутые. Она держала их в этой позе, видимо, для того, чтобы терпеть пассажиров: не присматриваться к ним, а скользить по физиономиям. Пассажиров это возбуждало, и, если судить о них по мне, внушало им подозрение, что влага в её глазах содержит в себе смазку, пригодную для эротических шалостей. Габриела была довольна этим отношением к себе. Ей, правда, казалось, что она знает себя даже лучше, чем окружающие — и поэтому она открыто придерживалась о себе ещё более лестного мнения.

Справа от меня суетился в кресле долговязый тощий интеллигент, представивший себя как Профессор-Политологии-Займ. Родом — москвич, но теперь вашингтонец. Он был ещё не стар, но весь уже кривой — и, как мне сначала подумалось, стесняется своего вида и ёрзает в кресле исключительно чтобы ввернуть себя в него как шуруп. Оставив лишь голову с последней прядью волос. И ещё шею, поскольку на ней сидела пышная бабочка. Скоро, впрочем, я установил, что он себя не стыдится. Напротив: пытается, как и я, вызвать к себе восторг у Габриелы. В основном — за счёт громогласных издевательских реплик в адрес проигравшего социализма.

Вместо стюардессы ему удалось влюбить в себя пассажирку с переднего ряда — опрятную, как пуговица, старушку из белогвардейских вдов. Между бровями у неё торчала синяя бородавка, и эта бородвка больше, чем всё остальное, мешала ей притворяться, будто она ещё не старушка. Притворялась усердно: оборачивалась на Займа резче, чем в таком возрасте позволяют подобное шейные позвонки, кокетничала с ним и умилялась латинским фразам, которыми тот приправлял свои заявления.

Кроме старушки Профессор расположил к себе и Джери Гутмана, пассажира из заднего ряда. С очень толстыми и волосатыми руками. Гутман не скрывал ни того, что лыс, ни того, что является гомиком, хотя и летит в Россию в качестве председателя одного из американских комитетов по спасению всех бывших советских евреев.

Слева от меня сидела немолодая нью-йоркская проститутка по имени Джессика. Она представляла знаменитую эскорт-компанию «Звёзды у ваших ног и между». Поскольку Джессика выглядела как Джейн Фонда, за которую пассажиры её и принимали, она — в отличие от старушки с бородавкой — старалась кривляться молча. Не столько из важности, сколько из страха выдать себя голосом или содержанием реплик. И кривлялась не только перед Займом, а перед всеми.

Кроме меня.

Меня она уважала, ибо благодаря стечению обстоятельств один только я знал, что она не Фонда, а «звезда у ног и между». И одна только она знала, что я об этом молчу.

Если Джессика и была к кому-нибудь из пассажиров неравнодушна, то только к Мэлвину Стоуну из «Мэлвин Стоун энд Мэлвин Стоун». Хотя он, как и мы, сидел в первом классе, мне не верилось, что Мэлвин Стоун летит куда-либо не в собственном лайнере.

Он сидел в ближайшем к нам кресле по правой половине салона — седовласый и очень импозантный. Без единого признака семитской внешности. Его обласканному солнцем лицу с романтическим шрамом дополнительный лоск придавали дымчатые очки в золотой оправе. Ниже располагался галстук цвета датского шоколада. Под ним — шёлковая сорочка, напоминавшая кремовую пастель флоридских закатов. Поверх сорочки — уважительно расступившийся на животе твидовый пиджак из верблюжьей шерсти, а под пиджаком — брюки цвета отборных сортов бургундского винограда. Голос у него тоже оказался тщательно выхоженным.