Цфасман пытался удержать Хмельницкую обещанием прибавить зарплату, но она возразила убийственным наблюдением, что счастье не в деньгах, а в ином. На вопрос «В чём?» отвечала расплывчато: важно когда люди тебя знают и уважают, ибо ты даёшь им полезные знания. Пусть и из сферы экономного питания. Но не всё счастье в этом.

Важно, мол, также — хотя главное счастье опять же не в этом — когда у мужчины молодое или нерыхлое тело.

Второе замечание задело Цфасмана так больно, что по поводу внедрения полезных знаний он попытался съязвить. Получилось горько, но несвязно. Чему, мол, ты сочинцев такому учишь? Не жрать белков?! Нарезать хлеб так тонко, чтоб осталась одна сторона?! Или не класть в чай больше пары кусков сахара?! Ну а что потом? Каким бы тонким ломтик ни был, его надо чем-то смазывать! А насчёт сахара тоже неверно: можно класть хоть десять — главное не мешать!

«Здоровая еда» тотчас стала в Сочи популярной — и Хмельницкая даже не вникала в рассуждения Цфасмана. Прислушалась только раз — когда тот, перестав уже отбивать Анну у телевидения, предложил ей за деньги приучить население к смазыванию хлеба «Нутелой» из его супермаркетов и к закупкам некалорийного сахара там же. Прислушалась, впрочем, ненадолго, ибо теперь уже на цфасмановском носу вырос целый куст толстых волос.

В течение последующих месяцев Анна сбросила ещё два килограмма, добилась, благодаря пасте «Рембрандт», второго номера белизны улыбки, а благодаря доступу в спортзал студии, особой рельефности холмов плодородия, пользуясь уже уважением не только зрителей, но, что сложнее, и сотрудников студии. Среди последних наиболее высокий процент пришёлся на мужчин, которых Богдан обвинял в своё время в тяготении к любовной наживе и в незнании будущего, но которые, подобно Богдану же, именовали Хмельницкую Анютой.

Виолетта оповестила её, что женский контингент студии объяснял популярность Анны у мужчин её сексуальной сговорчивостью. Между тем, Анна уступала домоганиям мужского контингента не из душевной порочности, а, наоборот, из отвращения к кокетству. Она по-прежнему ждала чего-то очень хорошего, но, как и раньше, думала, будто произойдёт оно само по себе и просто.

Поэтому Анна и не отвечала на зазывные письма с фотографиями из Марселя, зачастившие после Богдана. К тому же, презрение к матери у неё окрепло. Быть может, из-за того, что на карточках та притворялась или была счастливой в своём зелёном каменном шато, а отец лежал в жёлтом фанерном гробу.

Углубилась и жалость к нему. Особенно — когда Анна наконец пролистала книгу о Гёте и стала думать, будто после матери отец тоже хотел кого-нибудь полюбить, но понял, что ему, несмотря на пример великого немца, уже поздно. Хотя бы потому, что — в отличие от того — денег у него не было даже на вставные зубы. Настолько, понял Гусев, всё уже поздно, что решил не мешкать и не дожидаться заказанного тома.

Кстати, именно в этот период, через год с лишним после отца, Анна случайно узнала, что перед смертью он читал не о Гёте, а как раз о Чехове. Всё это время старая книжечка, которую Гусев когда-то заставил прочесть дочь, лежала — обложкой вниз — на кроватной тумбе, но Анна её ни разу не раскрыла: глаза привыкли к ней, как к пятну. Не тронул её и Богдан: не успел. Не трогали и мужчины, попавшие после него в эту кровать и, действительно, не видевшие не только будущего, но — и ничего кроме кровати.

Заметил книжку Цфасман, оказавшийся в квартире впервые после посещения её вместе с хромым капитаном милиции. Заметил даже, что в страницы вложен лист из перекидного календаря.

Дата на листе стояла примечательная.

Цфасман внимательно изучил его, а потом поморщился и объявил, что знает Запад «из первых рук», а потому низкопоклонства перед ним не приемлет. Потом он вздохнул и, желая угодить Анне, произнёс, что беда общества заключается в неумении распознавать замечательных людей. Наконец объяснился.

По его мнению, в будущем, когда общество избавится от подобных бед, на календарном листе за семнадцатое ноября оно вспомнит вовсе не того человека, которого вспомнило на этом. На этом вспомнило, дескать, день рождения императора Веспасиана, а в будущем отметит, что именно в этот день и именно в этот год в курортном городе Сочи покончил самоубийством доцент Сергей Гусев, деликатная личность, прибегшая к этой крайней форме самокритики в знак протеста против разворота истории вспять и фронтального нашествия хамов.

Анна вырвала у него лист и увидела, что Цфасман ошибся только на сутки. Гусев покончил с собой не семнадцатого числа, а накануне. В этой неточности, однако, виновата была Анна, поскольку в тот самый вечер, когда исчез Богдан, она — при Цфасмане — ответила капитану, что квартира числится за отцом, ушедшим из мира четвёртого дня. На самом деле из мира доцент ушёл пятого дня: четвёртого — в гробу — он ушёл из квартиры.

Примечательное заключалось и в другом. На календарный лист — «для Виолетты!» — Гусев почему-то выписал из брошюры слова, которые современники Чехова сказали о «Даме с собачкой». Это были глупые слова, давно уже возмущавшие Гусева. Накануне самоубийства он, видимо, пребывал в привычном настроении — когда хотелось доказывать вечное несоответствие того, что является подлинным, тому, что является современным.

Анна вспомнила эти слова. Вспомнила и вопрос, который возник у неё ещё давно и за который отец её тогда похвалил: почему это я умнее умных людей? Похвалив, Гусев наказал ей формулировать впредь подобный вопрос скромнее: почему это умные люди глупее меня?

Действительно, возмутилась Анна и при мне: как это кто-то посмел написать, что «Дама с собачкой» — лёгкий водевиль, «который ялтинские любовники и Чехов принимают за драму»?! Или — что писатель «не завершил психологическую тему о странностях любви и о позорной жизни людишек»?! И что «интересная мысль не получила развития, а конец наступил там, где следовало ждать работы»?!

Почему так в своё время писали умные и начитанные люди? Потому ли — что умные? Или потому — что начитанные?

И почему, главное, они оказались глупее Анны, которая никогда бы не посмела так подумать?