Первое же в морге открытие не удивило меня, потому что я предвосхищал его всю жизнь.

Сознание, это незримое присутствие, загнанное в плоть и ответственное за осмеяние окружающего, — никуда оно, оказывается, не исчезает. Сначала — из-за падения температуры в организме — оно паникует, но потом быстро прикидывает что к чему и покидает его в аварийном порядке. Фактически — бросает его на произвол осмеянного им окружения, из-за чего испытывает неловкость и некоторое время витает над организмом. Кстати, именно тогда впервые ему и удаётся обстоятельно осмотреть этот организм, который теперь уже не в силах прикрыться позой или движением: валяется зловонной и ни на что не годной тушей.

Хотя развоняться я не успел, меня передёрнуло от одного её вида — раскинувшейся на цинковом столе, утыканном шипами. И дырками для оттока крови. Если бы не бирка с моим именем над левой ступнёй, я бы себя не узнал. И дело даже не в том, что туша была прикрыта покрывалом, а лампочка, свисавшая над ней, сочилась вязким, как гной, светом. Я не узнал бы себя прежде всего потому, что выглядел так же тошнотворно, как все на свете туши.

На самом видном месте в помещении висела инструкция на случай пожара. Прочесть её я не успел: отвлёк телефонный звонок. Присутствие телефона тоже удивило. Тем более, что я сразу не мог его и найти. В конце концов, приметил аппарат между чанами и бутылками на каталке, стоявшей впритык к моему столу. Беспроволочный Панасоник с монитором. Как и положено ему, он звонил писклявым японским голосом и перестал пищать так же внезапно. На полутоне.

Потом я увидел щит с расписанием дежурств. В этот день оперировал хирург с фамилией Аскинази.

На полках теснились десятки широкогорлых склянок, а в них — тёмно-красные слизистые комки человеческого мяса. Настолько безобразные, что мне ещё раз стало стыдно за недавнюю принадлежность к людскому роду. Напичканному этой требухой — печёнками, селезёнками, желудками, почками и лёгкими. Больше всего обидела банка, убедившая меня, что сердце есть всего лишь порция безвольно растёкшегося мяса.

От полного отчаяния уберегло отсутствие посудины, которую не нашёл. С мозгами.

Настоящая удача объявилась, однако, когда дверь дрогнула и откатилась в стенку: доктор Аскинази оказалась хрупкой блондинкой с чуть вздёрнутым носом. Оглядевшись, она опустила на пол голубой куль из «Сакса» и стала переодеваться.

Пока продевала руки в халат, на её левой ягодице я успел разглядеть татуированный рисунок бабочки, вокруг которой роились зуйками мелкие готические буквы. Напрягшись, я прочёл, что насекомое именуется по латыни Апатура Ирис, или Фиолетовый император, — и в качестве такового значится в зоологической таблице Линнея.

Меня охватило умиление — и вспыхнувший было интерес к ней обернулся бесполым домашним чувством. Сразу же захотелось обратиться к доктору на «ты» и подобрать ей подходящее имя. Например, — Мишель.

Стерильная реальность мертвецкой снова вдруг взвизгнула омерзительным сигналом Панасоника. Аскинази заторопилась, и с каждым по-японскому настырным повизгиванием телефона Фиолетовый император на ягодице подрагивал чуткими крылышками. Прихлопнув их сатиновым сачком халата, женщина шагнула к телефону, щёлкнула пальцем по кнопке аппарата и представилась ему:

— Мишель!

— Мишель? — треснул в мониторе недовольный фальцет. — Я уже, бля, надорвался звонить! Где была?

Мишель снова вздохнула и бросила взгляд на моё лицо. С закрытыми веками я походил на идеалиста, который — хотя всю жизнь был мёртвым — никогда не сомневался, что движется в правильном направлении. Как всегда после недавней стрижки, верхнюю половину лба скрывал мне чуб, который Мишель, поддев пальцами ножницы на коляске, отсекла на корню. Я сразу же испытал неловкость: без чуба лицо моё стало нагим.

— Почему молчишь? — снова треснул монитор.

— Не приставай! И к брату твоему пойдёшь вечером без меня: я еду к маме. И отстань, говорю: работаю без никого…

— А где этот мудак? Опять ушёл строчить стишки о тушах?

— Не смей! — вскрикнула Мишель. — Для тебя — туши, а для Стива — у него золотое сердце! — для него каждый труп — как распятый Христос!

— Да оставьте вы Христа в покое! — возмутился фальцет. — Тоже был чокнутый!

— Не выражайся, я сказала! Ненормальные — это вы…

— Евреи?! А кем был Христос, румыном?

— При чём румыны? — оскорбилась Мишель. — Я американка во втором поколении! Но всё равно говорю, что не всё — деньги! Я тут никого ещё с деньгами не видела. Стив правильно писал: все уходят туда как Христос, без цента!

— Деньги там тратить негде, — рассердился фальцет, — деньги, бля, созданы не для там, а для здесь, ясно?

Мишель почему-то отсекла мне волосы и за ушами. Я заметил, что в профиль выгляжу другим человеком, чем анфас. Причём, если смотреть слева, — то похож на актёра в роли соблазнителя, а справа — в роли парашютиста.

— Мне мудрость ваша вот она уже мне где! — ответила наконец Мишель и чиркнула пальцем по горлу, сперва по моему, а потом хмыкнула и поправилась — по собственному. — Я тут из-за тебя случайно полоснула по горлу не себя, — и проверила на податливость мой локоть, застывший в нелепой, вздёрнутой вверх, позе.

— Полоснула не себя? — не понял фальцет.

— Не в том смысле… Ну, разогни же руку!

— Ты это кому? Клиенту?

Локоть наконец хрустнул — и рука разогнулась. Мишель вздохнула и бросила в монитор:

— Не говори глупостей! А где ножницы? Идиоты, прикатили человека в плавках! — и чиркнула ножницами. Ткань на плавках разлетелась в стороны, и мне стало неловко не только за форму моего члена, но и за цвет. — Слушай! — воскликнула она и вернула ножницы в карман. — А он ведь, боюсь, тоже еврей.

— Еврей? — воскликнул фальцет изменившимся тоном. — Несправедливо: Стив, гавнецо, чешет дома куплеты о трупах, потому что у него, бля, золотое сердце, а еврея в это время берут и режут… Причём, мёртвого. А отчего умер, кстати?

— Как раз от сердца, но жена говорит, что сердце у него было всегда от головы. Просила посмотреть только голову. Так что отстань: голову открывать — морока! — и она отключила монитор, чем обрадовала меня, ибо стоило мне понять, что предстоит трепанация черепа, меня охватило волнение, испытываемое в детстве, когда мне разрешали разбирать испортившуюся игрушку…

К этому Мишель и приступила: левою рукой обхватила мою голову и потянула к своей подмышке, а правою подогнала под основание черепа брусок с выемкой. Присмотрелась к посадке головы, поправила её и, вытащив из кармана гребёнку, расчесала мне шевелюру в поперечный пробор — от одной подстриженной заушины до другой. Через мгновение вместо гребёнки она сжимала в руке скальпель, который вонзила мне в кожу за левым ухом и потянула по расчёсанной тропе.

Поначалу нож шёл гладко, но стоило ему миновать область мягких височных костей, он стал спотыкаться и сбиваться с пробора. Мишель вытаскивала скальпель из раны и отирала его о тряпку на поручне коляски: кроме волос и крови тряпка запестрела дольками искромсанной мясистой кожи.

Добравшись до правой заушины, Мишель поддела отороченную кромку кончиком скальпеля и толчками стала внедрять его между костью и мякотью. Скоро вся верхняя кромка надрезанной кожи бугрилась на черепе, как разбитая в кровь губа над десной.

С нижней Мишель справилась быстрее, отложила нож и принялась разминать кисти к следующему действию.