Незадолго до прощания с прошлым я очутился в высокогорной деревне к северу от глухого грузинского городка Пасанаури. Именовалась она почти так же, как мой тбилисский квартал, Бейт-Хаим, и была основана теми же вавилонскими изгнанниками.

Если это предание правдиво, летопись Бейт-Хаима — единственная в мире летопись неподвижного существования двухсот еврейских семей, которых среди прочих вавилонских иудеев погнал из своих владений Навуходоносор.

Вавилонские изгнанники разбрелись кто куда, но лишь одним бейт-хаимцам, достигнувшим самого края земли, скалистой ложбинки меж вершинами Кавказского хребта, — только им, единственным из евреев, удалось выскользнуть за скобки истории и схорониться от времени. Им, кстати, самим же и казалось, будто одни лишь они сумели увернуться от порчи, порождаемой желанием или необходимостью соответствовать времени.

В Бейт-Хаиме родился мой дед Меир. Он занимался там Каббалой, но позже, когда спустился с гор, отошёл от неё. Пристав к людям, которым приходится жить в окружении плоского ландшафта и которым не знаком страх перед изобретательностью пространства, дед превратился в обыкновенного раввина. К концу жизни, однако, когда обессилел и слёг, он стал вдруг посвящать меня в таинства каббалистических ритуалов и уговаривать отца вернуть его в Бейт-Хаим.

После смерти Меира, во время поминальных ужинов в его честь, отец говорил мне, напившись водки, что когда-нибудь нам с ним следует посетить Бейт-Хаим. Куда он так и не свёз деда, ибо по тем временам слабосильного старика до кавказских вершин было не довести.

А что нам там делать? — не понимал я.

Тот в ответ пожимал плечами: Делать там нечего ни нам с тобой, ни кому-нибудь ещё. Но мы с тобой всё-таки вавилоняне, а Бейт-Хаим — единственное, что от Вавилона осталось, ибо, мол, в наш Петхаин за последние две с половиной тысячи лет наехало много чужеземцев. Спешить, правда, незачем, добавлял он. Дед твой утверждал, что деревня простоит ещё столько же лет, сколько прошло после изгнания — и ничто в ней не изменится. Поедем когда постарею.

Постареть отцу не привелось, а о деревне я вспомнил много позже его смерти, при составлении списка еврейских поселений, которые я задумал посетить и сфотографировать. Знакомство с Бейт-Хаимом отложил на самый конец скитаний, ибо деревне, считал я, деваться и вправду некуда.

Считал, как выяснилось, неверно.

Когда я туда прибыл, сама деревня — скопище приземистых построек из почерневшего камня — стояла на положенном ей месте, но в ней не оказалось ни души, а в образовавшейся пустоте безадресно шмыгал ветер. Солнце то ли всходило тогда, то ли, наоборот, садилось — и свет вокруг лежал неверный. Узкие проулки между домами заросли горным бурьяном, захламленным пожелтевшими газетными лоскутами и битым оконным стеклом.

В «Доме жизни» стояла гробовая тишина. Она накатывалась на него с примыкавшего к нему крутого ската, устланного базальтовым паркетом из могильных плит. Оттуда же, с кладбища, набегал ветер и стучал пустыми оконными рамами.

Из деревни, выщербленная в скале, скрадывалась вниз на цыпочках долгая лестница, которая привела меня в знакомое по карте хевсурское селение Циури. То есть — Небесное.

Хевсуры рассказали мне там, что с год назад бейт-хаимцы — а было их, как при Навуходоносоре, ровно двести семей — снялись с места и единым скопом ушли в Иерусалим. Остался один только Грыжа. Полоумный старик с жёлтой бородой и с большой мошоночной грыжей, которого хевсуры не побрезговали приютить, ибо считали себя самым гостеприимным из грузинских племён.

Если бы не это гостеприимство или ещё неспособность преступать все библейские заповеди сразу, то их самоназвание — «хевсуры», «горские иудеи» — можно было бы принять на веру. С иудеями, впрочем, их роднит лишь страсть к острым блюдам. Тогда как отличие между ними сводится к отсутствию у хевсуров любопытства. Из-за чего они так и не научились у евреев нарушать в единичных поступках все десять главных предписаний.

Накормив перчёной солянкой и не задав ни одного вопроса, они привели меня к старику с грыжей и с очень общим лицом.

Имени у него не оказалось, — только прозвище.

Не было никогда и каких-либо документов, подтверждавших его существование. Где бы он ни очутился в мире — его не существовало.

Узнав, что раввин Меир был моим дедом, Грыжа отвечал на вопросы неохотно, поскольку всё ещё злился на него. Твой дед, сказал он мне, лишил нас жемчуга, покинув Бейт-Хаим. Пожаловался, будто дед не устоял против пагубной страсти к движению и спустился в долину. С него, дескать, всё и началось: Бейт-Хаим стал терять жемчуг за жемчугом, пока вдруг не снялся с места и не исчез совсем.

Пытаясь понравиться Грыже, я напомнил ему из Талмуда, что жемчуг не исчезает. Жемчуг — везде жемчуг, и если кто-нибудь потерял его, то потерял его только потерявший. Кроме того, добавил я, мой дед ушёл от вас давно. На каждый час довольно своего горя. Поговорим о том, что случилось недавно.

Старик ответил, что деревня ушла в Иерусалим, поддавшись губительной страсти, одолевающей всю землю и насаждаемой молодыми.

А как же старцы, спросил я, почему ушли они?

А старцы, воскликнул Грыжа, которые живут уже не потому, что у них бьётся сердце, а из привычки, — они боятся быть старцами и хотят быть молодыми. И это тоже грех! Но за каждый грех есть наказание. Все они — и молодые, и старые — захотят, если не умрут, вернуться домой. А если умрут, то с ними случится самое страшное: они забудут место, где жили:

— Я уже был в Иерусалиме, и вот тебе моё мнение — простое место! Иерусалим свят не больше, чем эта грыжа!

Как объяснили хевсуры, в Иерусалиме старик никогда, конечно, не был, но искренне верил, что вместе со своею грыжей исходил его вдоль и поперёк…

Оказывается, когда бейт-хаимцам было объявлено, что им не удастся заполучить выездную визу на полоумного старика по причине его формального несуществования плюс предельной общности лица вплоть до его непригодности для фотографирования… То есть — когда бейт-хаимцам стало известно, что деревне придётся уйти в Иерусалим без него, — они из жалости к старику решились на трюк, который — в отличие от лишённых воображения хевсуров — привёл бы в восторг самого Навуходоносора.

Никогда прежде Грыже не приводилось покидать родной деревни, отсечённой от мира непролазными скалами и снежными бурями. Бейт-хаимцы же спустили старика с гор, показали ему самый большой город в долине и сказали, что этот город и есть Святой Иерусалим.

В течение всего дня, пока вместе с Грыжей они таскались по улицам города, он не проронил ни слова. Только моргал в смятении и мял в кулаке жёлтую бороду. Кто-то даже спросил его — отчего он молчит? Оттого ли, что ему нехорошо или потому, что о чём-то думает.

Старик ответил как-то не очень внятно. Думать, мол, пока ходишь, нельзя: это возможно, но опасно. А если хочешь чтобы думалось безопасно, — то думать надо тогда о чём-то другом. И замолчал.

Молчал и на обратном пути. Спутники стали опасаться, что от шока к старику вернулся рассудок в самое неподходящее время как для него самого, к концу жизни, так и для них, — накануне их отбытия.

Возвратившись домой, он, однако, объявил в синагоге, что предаёт анафеме каждого бейт-хаимца, кто уходит в Иерусалим.

— Это царствие Сатаны! — кричал он. — И все вы побежите обратно с воплями: «О, если я не забуду тебя, Иерусалим, то пусть отсохнет десница моя!» Все вы возопите, как иерихонская труба, а я останусь тут с хевсурами. Они, быть может, тоже евреи, но никуда, мудрецы, не торопятся!

Одни смеялись, другие печалились. Все, между тем, вскоре уехали, передав Грыжу простодушным хевсурам. Те тотчас же стали уговаривать старика отказаться от своего сурового и одинокого Бога во имя их весёлого хоровода божков, разъясняя ему, что его сородичи никогда не вернутся. Ибо если им — так же, как ему — не понравится Иерусалим, они подадутся в другие места. Мир, увы, велик.

Грыжа не сдавался. Раз в месяц, на новолуние, он поднимался по лестнице в пустую деревню, где шевелился теперь один только ветер, зажигал свечи в продрогшей без людей синагоге и не переставал верить в возвращение бейт-хаимцев.

— Пусть себе скитаются и пусть ищут чего бы ни искали! — объявил он и мне, сбившись на речитатив, которым на Кавказе выделяют важные слова. — Чем больше посуетятся, тем скорее вернутся, потому что — сколько? — много раз сказано: «Всё, что движется, возвращается к началу». И тебе говорю: Правда не в суете, а в покое. Сиди и не рыпайся. Святое место само приходит к мудрецу, а безумец рыщет по миру и не находит его нигде. Потому что оно само его ищет…

Я думал тогда иначе. Подобно односельчанам полоумного Грыжи, я считал, что мудрость заключается в приобщении к безумствам мира. В том, чтобы сниматься с насиженных мест и блуждать в поисках большей мудрости.

Но уже тогда, когда я кружился над Нью-Йорком среди знакомых столбиков, грибов и баб из облачных паров, меня вдруг кольнула тревожная и старая догадка, что чаще всего истина глаголет устами безумцев. И что помутившийся рассудок обладает собственной мудростью. Хотя одна лишь глупость кладёт начало совершенно новому.

Предчувствие, что жизнь моя не столько начинается заново, сколько, увы, лишь продолжается, — это предчувствие меня испугало, и, как предрёк Грыжа, я захотел податься обратно. Домой.