— Иосиф, миленький! — всполошилась вдруг Валечка и выбросила назад, ко мне, руки. — Бери! Вот они, Иосиф!
Я схватил её руки — и через мгновение произошёл конец.
Спокойной реакции я научился ещё при Като. Мы с ней жили в коммуналке. Когда подступал конец, я сжимал зубы. При Като зубы у меня были свои. Теперь приходилось сжимать протезные. Но мысль — сразу после конца — осталась той же: «Придумает же природа!»
Что касается Валечки, она, если не сжимать ей руки, визжала бы так громко, будто главное в жизни — докричаться до Мао. Когда он не в Москве, как сейчас, а в Пекине. На артиллерийских учениях.
Пока она приходила в себя, во мне, тоже как всегда, поднялось отвращение. Вообще ко всему.
В том числе и к Валечке. Теперь уже я видел её насквозь. В прямом смысле. Глаза её видел без век — и они были отвратительны. Груди её стали комками жира с кровяными прожилками. А на брюхо с выбритым лобком я не взглянул из страха, что стошнит.
Она и сама чувствовала себя виноватой. Тем более, что сойдя с дивана на ковёр, наступила мне там на глаз:
— Иосиф Висарьоныч, — и принялась спешно одеваться, — можно я одену и вас?
— Откуда чулки? — ответил я.
— Это я Крылова просила, — пролепетала она. — Не нравятся?
— Шофёра?
— Его сейчас повышают.
— Откуда, говорю, — из Хельсинки?
— Нет, из Финляндии. Не нравятся?
Я кивнул ей на выход. Как всегда же, она всхлипнула, накрыла меня синим пледом, который подарил Черчилль, и убежала.
Пока прикрывала за собой дверь, из приёмника — в прихожей — протиснулся ещё один глупый куплет:
Мне, однако, оставаться нигде уже не хотелось. Хотелось убежать. Несмотря на всплывшую в ноге боль.
Но куда?
Впрочем, тому, кто, сбегая, думает о цели, смысла бежать нету. Куда — не имеет значения. Бежишь не с тем, чтобы прибежать. Тем более, что мир постоянно меняется. Пока добежишь куда-нибудь — там уже всё иное. Настолько, что убежишь и оттуда.
А может быть, надо просто постоянно бежать?
Всё во вселенной от себя бежит. Потому и всё в ней изменяется. Всё бежит безо всякого направления. Точнее — во многих. Ещё точнее — без цели. А люди, бегущие с целью — глупцы.
Бегство — это и бегство от цели.
Но мне так нельзя. Я хотел власти — она у меня есть. Хотел её, чтобы вести людей к цели. Но пока вёл их и менял — изменился сам. Теперь мне кажется, что я избрал цель — чтобы обрести власть. Теперь кажется, что цели в жизни быть не может, и люди называют целью конец.
Мир, как и человек, движется только к концу. Все иные утверждения — для идиотов.
Но идиотами бывают все. Некоторым из тех, кто ими остается, везёт. Учителю, например. С ним, правда, — великая загадка: он один избежал конца. А мой, видимо, уже недалёк. Времени осталось теперь только на его ускорение…
Потом я вздремнул — и во сне он и объявился. Учитель. В белоснежном хитоне. И чело его было увенчано терниями.
Войдя в кабинет, он, как и я, посмотрел на часы в паху польского шахтёра. Потом, как Валечка, запер дверь на ключ, уселся в кресло за стол и заговорил:
«Ты много переносил и много в тебе терпения. И во имя моё трудился и не изнемогал. Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою. Итак, вспомни, откуда ты пришёл, и покайся, и твори прежние дела. А иначе сдвину светильник твой с места, если не покаешься.»
Я вздрогнул и подумал броситься к камину, к шахтёру с лампочкой, но Иисус остановил меня жестом и продолжил:
«Знаю твои дела, и что ты живёшь там, где престол сатаны, и что содержишь имя моё, и не отрёкся от веры моей… Но то, что имеешь, держи пока приду. Кто побеждает и соблюдает дела мои до конца, тому дам власть над язычниками, и будет он их пасти жезлом железным. Как сосуды глиняные, разобьются они. А ему я дам звезду утреннюю…»
Я не только узнал эти слова из Откровения, но и понял, кого он называл язычниками: мир, который подчинялся не мне, а сатане.
Учитель звынул из «Казбека» на столе папиросу, прикурил без спичек и продолжил вещать. Он говорил знакомые слова, и поэтому я позволил себе думать о своём.
Мир, действительно, жаждет конца, ибо в конце его спасение.
И спасать его, кроме меня, некому.
Надо сперва отряхнуться от моих засранцев и всех, кто зажирели душой.
Я приступил к обдумыванию деталей, но, услышав слова о чашах гнева, замер.
«…Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь… Четвёртый вылил чашу свою на солнце, и людей начало жечь огнём…»
Я обещал себе перечитать завтра про солнце внимательней. Про него как раз я уже не помнил. Не вспомнил даже в августе, когда Лаврентий вернулся с полигона и подтвердил, что новая бомба ярче тысячи солнц…
«Последний же ангел, седьмой, вылил чашу свою на воздух; и из храма небесного раздался громкий голос — Совершилось!
И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди живут на земле.
И город великий распался, и города языческие пали!
И всякий остров убежал, и гор не стало!
И град пал с неба на людей!»
Потом я увидел во сне, будто вскочил с дивана.
Потрясённый тем, что Учитель выражал в глаголах мои сокровенные мысли, я бросился к нему с распростёртыми объятиями, но осёкся: вместо тернового венца на его голове сидела фуражка с красной звездой.
А поверх белоснежного хитона, на хилых плечах, лежали погоны с майорскими звёздами.