Сижу себе среди людей после ужина, среди засранцев, курю и вспоминаю Надю. Два года как раз исполнилось со дня похорон.

И думаю, кстати, о том, что если бы она верила не в Бухарина, а в Учителя… И не в того, которого тогда все наши засранцы так называли, а в того, которого называл так про себя я… Короче, если бы она хоть пролистала, как я ей велел, эту книжку о Христе, то была бы сейчас живая.

И вдруг тот же Бухарин протягивает мне бумажку.

Я прочитал её, удивился и спросил: кто писал? Написано было про меня, но, кроме меня, все уже читали. А писал, ответили засранцы хором, какой-то поэт. Мандельштам. Или — если не он, то кто-нибудь другой с этим же именем. И — тоже поэт.

Я рассмеялся, но этого Мандельштама всё равно сослали.

А может быть, сослали не этого, а другого, но тоже Мандельштама. И — тоже поэта.

Узнав об этом, я решил рассердиться. Ибо ссылка — неуважение к человеку.

Сослать человека — это посчитать, что он не догадается вернуться. Или злословить оттуда. Или, наконец, выжить. Не только я — многие на моих глазах догадывались. Не догадывались только те, кому не хватало мастерства.

А этот Мандельштам… Не важно, кстати, — этот или другой. Я имею в виду того Мандельштама, который написал стишок. Он, видимо, был мастер. Написал ловко. Но с ошибками.

Как только я рассердился, засранцы подняли хай. И не только Бухарин, который — восклицательный знак! — сам же эту бумажку мне и подсунул.

Если, дескать, применить к этому Мандельштаму меры ещё покруче, то нас могут обвинить, будто мы погорячились. А если не отправим его дальше, чем в ссылку, то выкажем гуманизм и любовь к литературе.

Я ещё раз рассмеялся: меня, который был поэтом раньше, чем все они высунулись из немытого чрева, уговаривают уважить поэзию! И кто? Засранцы, не сочинившие ни единой рифмы.

Бухарин стал рифмовать позже. Перед самой смертью. Тоже — про меня. Но — подлец — заверял в любви. А эту бумажку, получается, подсунул в процессе жизни. Когда не думаешь, что можно вдруг умереть. Подсунул, значит, от души. Из ненависти и злорадства.

Но я уже был мастер: ни он, ни остальные не вызвали удивления. Только улыбку.

Зато вызвали поэты. И не удивление, а отвращение. Ничего такого они не сказали. Этим и вызвали.

Идёт время. А вместе с ним — слух, что поэта Мандельштама вот-вот сошлют туда, откуда не вернуться. Несмотря на мастерство. А поэты молчат.

Предположим, не все его знают. И не все понимают — о ком идёт слух: о поэте Мандельштаме или о ком-нибудь другом, — тоже поэте, и тоже Мандельштаме. Но ведь друзья его знают! И всё равно молчат.

Я бы не молчал. Если бы считал, что этому Мандельштаму — или другому — нечего делать там, откуда не вернуться. Поэты, выходит, такие же, как все. Засранцы. И отличаются друг от друга только мастерством.

А те, которые не поэты, но тоже засранцы — начиная с Бухарина, — они заступились за этого Мандельштама (или другого), лишь чтобы прошлись ещё два слуха. Во-первых — что они заступились за этого Мандельштама, или — не важно — другого. Но если бы они на самом деле умели это делать, они бы и засранцами не были. А во-вторых — что я люблю мстить.

Потому, мол, и по-грузински называл себя Коба. Который всё время мстит. И это, дескать, нехорошо. По-русски же назвал себя Сталин. Который ни в чём не уступает. И это тоже нехорошо.

Я задумался и вытащил из ящика паршивую бумажку. Как раз в день рождения.

Мы живём, под собою не чуя страны. Наши речи за десять шагов не слышны. А где хватит на пол-разговорца, Там припомнят кремлёвского горца…

Ничего обидного я теперь не нашёл. Или непонятного.

Мне сегодня 55. И я победитель. Не только потому, что живой. Но победа не кладёт борьбе конца. Ибо борьбе не кладёт конца ничто. Каждый новый день жизни есть победа в борьбе за жизнь. Но враг ещё ни разу не прекращал борьбу. Потому все и умирают.

На врага, однако, не обижаются. Его бьют. И если он мастер, то тебе надо быть ещё большим. Вот этот Мандельштам — мастер слова. Но не такой, чтобы я не заметил его ошибок. А тут — сплошные ошибки.

Хотя начинает правильно: засранцы не чуют страны. Ничего, кроме страха, не чуют. Только шепчутся. И то — на пол-разговорца.

Не обидело уже и про «кремлёвского горца».

Гора не хуже, чем равнина. И не лучше. Кому — что. Но для засранцев «горец» — это «идиот» и «дикарь». И ещё «чужак» — если засранцы живут на равнине.

Раньше, когда я был просто «горцем», не «кремлёвским», я бы сказал им, что друзей надо выбирать как раз из горцев. Потому что у горцев за друга принято заступаться. Даже если друг не поэт. И ещё у горцев не принято быть засранцами. И не принято не чуять.

Когда отпевали Ильича, я подошёл к гробу, огляделся и назвал Вождя «горным орлом». Хотя незадолго до смерти он свихнулся и подражал петуху. Кукарекал.

Но на орла он не походил. Даже равнинного. Особенно в гробу. Несмотря на усы. Лысых орлов я не видел. Или рыжих.

Поэтому многие удивились, узнав от меня, что он горный орёл. И подумали, что из меня никогда бы писатель не вышел.

Но тогда уже я не писателем хотел стать. А «кремлёвским горцем». И не скрывал того. Но такое и не скроешь от тех, которые пришли не с гор. Которые не «идиоты». И не «дикари». Тем более, что Вождём хотел стать каждый. А Троцкий, к примеру, хотел этого, не переставая притворяться писателем.

И хотели они стать Вождём не в гробу, а в равнине. С приложенными к ним горами. Включая Казбек.

Но Вождём стал я. Горец. И если я «дикарь» и «идиот», то тем, которые теперь фыркают в кулак, что вырос я в горах, а царствую и в равнине, — им уже ни в какой ссылке не найти места. Поэтому и логично ссылать их дальше.

Вождём же стал я не потому, что говорил глупости или размахивал кинжалом. А потому, что больше работал. И не на себя. С большим умом. И с большей пользой. Настолько большей, что теперь уже и меня большинство называет «горным орлом». Не просто «горцем».

А я ещё не в гробу. В Кремле.

Хотя горы по-прежнему люблю. А что в них плохого? Ковчег прибило как раз к горе. И как раз к кавказской. И если бы не прибило, то не было бы не только равнины, но и Кремля…

Я вернулся к бумажке и снова увидел ошибки. Его толстые пальцы, — как черви жирны; А слова, — как пудовые гири, верны. Тараканьи смеются усища, И сияют его голенища. А вокруг него сброд тонкошеих вождей. Он играет услугами полу-людей, — Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет. Он один лишь бабачит и тычет. Как подковы, куёт за указом указ, — Кому в пах, кому в лоб, Кому в бровь, кому в глаз. Что ни казнь у него — то малина, И широкая жопа грузина!