Придя к этому выводу, я открутил в кабине стеклянную раму и обратился к шофёру:

— Митрохин! Почему молчишь?

— Я не Митрохин, товарищ Сталин, — ответили мне, — я, извините, Крылов.

Правильно, это был не Митрохин. Затылки у людей выглядят не просто глупо, а хуже. Одинаково. Почему, наверное, их и расстреливают в затылок. Затылков не стесняются.

— А почему ты не Митрохин? — удивился я, ибо моя память была в другом месте.

— Товарищ Сталин, вы — когда вышли из театра — сели сперва к нему, а потом — когда отъехали — перебрались ко мне.

— А кто у Митрохина? — спросил я.

— Товарищ Власик. Извините: не товарищ, а генерал Власик, товарищ Сталин.

— Жалко Митрохина, — ответил я. — Власик опять воняет чесноком.

Крылов не нашёл что ответить, — только повёл затылком.

— А ты, Крылов, любишь чеснок?

— Люблю, товарищ Сталин. Чеснок я считаю вкусным продуктом. Но кушаю редко. Если рядом народа нет.

— Молодец! Чеснок надо кушать только, если его народ вокруг тебя кушает.

— Так точно, товарищ Сталин!

— А если народ не кушает, а ты всё равно кушаешь, получается, ты решил, что народ не заслуживает того, чтобы не кушать чеснок… Правильно?

— Правильно, товарищ Сталин!

Тут я ещё раз вспомнил лейбовы слова, будто народ дерьмо, но стены можно возводить и из дерьма. А это неправильно. Во-первых, народ не дерьмо. Человек — да, а народ — нет. А во-вторых, из дерьма стены не поставишь: подсохнет и обвалится…

Ещё раз вспомнилась и Надя. Услышал сперва смех. Мелкий и звонкий, как если рассыпать жемчуг на мраморный пол. Потом увидел её зубы, цветом тоже походившие на жемчуг. А потом — её груди, гладкие и крепкие, как круглые медовые дыни. И — запах: тоже как от сладкой дыни. В сердце снова поднялось такое ощущение, словно его уже вырезали…

Всё было бы по-другому, если бы Надя была жива и сидела в зале. Всё было бы не так глупо.

В Северной Корее проживает 10 миллионов человек. А делегат оттуда огласил, что текст поздравления подписали 16 миллионов.

Но если кого-нибудь любишь и этот человек живой и тоже тебя любит, — ничего глупым не кажется. Даже сам он. А Надя глупая была.

Глупых, кстати, я иногда больше люблю. Они ближе к природе.

— Крылов, — произнёс я, — а в природе, по-твоему, есть ум?

Крылов, видимо, придавил ногой тормоз, и машина споткнулась. Он снова обернул ко мне лицо, и в полутьме я разглядел на нём ужас. Тот, который не оставляет в человеке ни мыслей, ни слов.

Неумение думать приносит не блаженство, а ужас. Хотя ужас, как и безумие, есть форма невинности. И ещё я подумал, что в лицо стрелять нельзя. Это как стрелять в душу.

— Не бойся, Крылов, — улыбнулся я. — Я спросил от усталости. Можешь не отвечать.

Крылов тоже улыбнулся, но нерешительно, как если бы не верил в значение своего лица.

— Я, товарищ Сталин, честно скажу: никогда я особо о природе и не думал, — ответил он, отвернувшись к рулю. — Я в основном о машине — она хитрее. Но природа, по-моему, бывает не умной, а доброй. Или, наоборот, недоброй. Это правильно?

— Всё бывает правильным, Крылов! — согласился я. — Право на доброту даёт власть, а у природы она есть…

— Так точно, товарищ Сталин, — обрадовался водитель и резко подбавил газу.

Снежинки, которым — сцепившись друг с другом — удалось прильнуть к окну, сорвались и затерялись в ровном хороводе пурги.

Я приспустил стекло — убедиться, что ни свиста, ни завывания по-прежнему не было. Белый ветер кружил и рыскал в пространстве с беззвучным отчаянием. Как продрогший волк.

Город, однако, с его бесчисленными щелями остался позади, и в открытом поле по обе стороны шоссе хищнику укрыться было негде. Пытаясь убежать от смерти, он метался из стороны в сторону, подпрыгивал на месте и увязал в рыхлом снегу.

Боль в моей правой ноге скаталась теперь в пылающий шарик между щиколотками…