В этой прилагаемой к книге главе — несколько образцов еврейского юмора, и прилагается она к книге с тою же естественностью, с какою евреи прилагают шутку к своему опыту. С тем же правом, с каким сарказм и ирония составляют неотъемлемое приложение к еврейскому духу. О еврейском юморе сказано немало. К сказанному добавим, что типично еврейский анекдот или юмореска есть по существу такая обработка традиционных и «серьезных» истин, которая по известным, точнее, неизвестным законам психики вызывает смех. Думая о неизменном библейском принципе сближения «человеческого рассуждения» с «царством Закона», можно сказать иначе: еврейский юмор — это земная, «человеческая» форма выражения тех догадок, убеждений, переживаний и предчувствий, которые представляются еврею сверхъестественно внушенными, или — метафизически обусловленными. В еврейской шутке речь идет всегда о том же, о чем еврей разговорился бы с Богом, но поскольку он обращает эту речь к себе или к себе подобному, он «берет октавой ниже», и удручи-тельность или недосягаемость обсуждаемой истины «скрашивается» смехом, который неожиданно наделяет, его свободой, пусть даже мимолетной или иллюзорной.
Смех — это высвобождение от того, о чем или над чем смеются. Так, по крайней мере, обстоит дело с еврейским юмором, что, разумеется, вполне объяснимо, ибо евреи никогда не страдали от недостатка того, от чего им хотелось бы высвободиться или избавиться. Впрочем, думается, что еврейский юмор отличается прежде всего тем, что он… смешной. Настоящий смех всегда интеллектуален и зиждится скорее на парадоксах мышления, чем на парадоксальных ситуациях. Настоящий смех всегда философичен, т. е. шире и долговечнее ситуации, в которой он родился. Именно этот критерий и лег в основу предлагаемой ниже подборки классических еврейских анекдотов (часть 2) и предшествующих им шедевров юмористической.
Шолом-Алейхем: смех сквозь слезы
До самого последнего времени наиболее адекватным образом еврейского юмора считался «смех сквозь слезы», — дежурная фраза при характеристике сочинений Шолом-Алейхема (Соломон Рабинович, 1859–1916), родившегося в России и скончавшегося в США писателя на языке идиш.
Сквозь слезы смеются тогда, когда чувствуют себя беспомощно. Именно так в течение долгих веков смеялся Израиль, изгнанный, унижаемый и оскорбляемый. Сегодня еврейство способно защититься не одним только смехом, но если в его юморе все еще сквозит горечь, то это уже изначальная и неистребимая горечь познания жизни как таковой, экзистенциальная горечь, т. е. горечь такого — глубинного — постижения тайн человеческого существования, которое философ приравнивал к науке умирания. Когда «человеческое рассуждение» постигает метафизическое «царство Закона», — при этом нам открываются не одни только величественные истины; наша гордая или пусть даже беззаботная улыбка омрачается при этом невеселыми догадками о нашей участи и нашем месте в этом царстве.
Шолом-Алейхем остается классиком еврейского юмора не столько потому, что он выразил сквозь слезы современную ему комичность русско-еврейского быта, сколько потому, что в его смехе проступает горечь познания человеческой жизни вообще. Подобный смех характеризует еврейский интеллект так же точно, как беспомощен и беззащитен в своей нищете весело размечтавшийся меламед из рассказа «Будь я Ротшильд».
Будь я Ротшильд
— Будь я Ротшильд… — размечтался касриловский меламед однажды в четверг, когда жена потребовала денег, чтобы справить субботу, а у него их не оказалось. — Эх, если б я был Ротшильдом! Угадайте, что бы я сделал? Первым долгом я завел бы обычай, чтоб жена всегда имела при себе трешницу и не морочила голову каждый раз, когда наступает долгожданный четверг, а субботу отпраздновать не на что… Во-вторых, я выкупил бы заложенный субботний кафтан… Впрочем, нет! Женин кошачий бурнус: пускай перестанет твердить, что ей холодно! Затем я приобретаю весь этот дом, со всеми тремя комнатами, с клетушкой, чуланом, погребом, чердаком, со всей прочей дребеденью: пусть она не говорит, что ей тесно. Вот тебе две комнаты — стряпай себе, пеки, шинкуй, стирай, делай что хочешь, а меня оставь в покое, чтобы я мог заниматься с моими учениками на свежую голову! Нет заботы о заработке, не надо думать, откуда взять на субботу, — благодать да и только! Дочерей бы всех повыдавал, — долой обузу с плеч. Чего мне еще надо? Вот я и начинаю подумывать о городских делах.
Перво-наперво жертвую старой синагоге новую крышу, пусть не каплет на голову, когда люди молятся. Баню, не будь рядом помянута, я перестраиваю заново, потому что не сегодня-завтра там неминуемо, упаси Бог, беда приключится, да еще, чего доброго, как раз когда женщины моются. А коль скоро баню, то уж богадельню и подавно развалить надо и поставить на ее месте больницу, самую, что называется, настоящую — с койками, с доктором, лекарствами, с бульоном для больных каждый день, — как водится в порядочных городах. Затем я строю приют для престарелых, чтобы старики, знатоки Талмуда, не валялись в молельне за печью. Создаю общество «Одежду — нагим», чтобы дети бедняков не бегали, извините за выражение, с голыми пупками. Учреждаю общество «Призрение невест», дабы любую беднячку, засидевшуюся в девушках, приодели как следует и выдали замуж, и еще тому подобные общества завожу я у нас в Касриловке… Впрочем, почему только в Касриловке? Всюду, где живут наши братья евреи, основываю я такие общества, везде, по всему свету!
А для порядка, чтоб все шло чин чином, я знаете что делаю? Назначаю надо всеми обществами одно большое благотворительное общество, которое наблюдает за всеми остальными, заботится обо всех евреях, то есть обо всем народе, чтобы люди везде имели заработок, жили в дружбе, сидели бы по иешиботам и изучали Библию с комментариями Раши, Талмуд с толкованиями, с добавлениями и всякой прочей премудростью, все семь наук и все семьдесят языков. А над всеми иеши-ботами был бы главный иешибот — еврейская Академия, в Вильне, разумеется… Отсюда должны выходить величайшие в мире ученые и мудрецы — и все это бесплатно, «за счет богача», на мои средства то есть, и чтобы все велось по плану, по порядку, чтобы не было никакого «ты-мне-я-тебе-хап-лап», пусть у всех будет только одна забота — общее благо!.. А что нужно для того, чтобы люди думали об общем благе? Для этого надо обеспечить каждого в отдельности. А чем обеспечить? Разумеется, заработком. Потому что заработок — это, знаете, самое главное! Без заработка не может быть и дружбы. Из-за куска хлеба, прости Господи, люди готовы друг друга извести, зарезать, отравить, повесить!.. Даже враги наши, зложелатели на всем свете, — чего, думаете, они от нас хотят? Ничего. Все из-за заработка. Будь у них дела получше, они бы вовсе не свирепствовали так. Погоня за достатком приводит к зависти, зависть — к вражде, а отсюда берутся, оборони Боже, все несчастья, все горести, преследования, убийства, зверства, войны…
Ох, войны, войны! Это, скажу я вам, зарез для всего мира! Будь я Ротшильд, я бы раз и навсегда положил конец войнам!
Вы, пожалуй, спросите, каким образом? Только при помощи денег. А именно? Сейчас объясню толком.
Два государства, к примеру, спорят из-за пустяков, из-за клочка земли, который и понюшки табаку не стоит. У них это называется «территория». Одно государство говорит, что территория принадлежит ему, а второе заявляет: «Нет, это моя территория!» С самого, что называется, сотворения мира Господь Бог создал эту землю для Его милости, но тут приходит третье государство и говорит: «Оба вы ослы. Эта территория принадлежит всем, она, так сказать, „общее достояние“…» Словом, территория сюда, территория туда — «территорят» до тех пор, пока не начнут палить из ружей и пушек, люди режут друг друга, как ягнят, кровь льется, как вода!
Но представьте себе, что я в этом самом начале являюсь к ним и говорю: «Тише, братцы, дозвольте слово сказать. Из-за чего у вас, собственно, спор? Думаете, мы не понимаем, чего вы хотите? Ведь вам не тары-бары, — вам галушки подавай! Территория — это ведь только предлог! А главное для вас — то самое, „пети-мети“, контрибуция». А коль скоро речь зашла о контрибуции, к кому же обратиться за займом? Ко мне, к Ротшильду то есть. А я им: «Знаете что? Вот тебе, долговязый англичанин в клетчатых штанах, миллиард! Вот тебе, глупый турок в красной феске, миллард! А вот и тебе, тетя Рейзя, миллиард! В чем дело? Господь поможет, уплатите мне с процентами, не с большими, упаси Бог, — скажем, четыре-пять годовых, — не собираюсь я на вас наживаться…»
Понятно вам? И я дело сделалГ и люди перестают резать друг друга, точно скот, ни за что, ни про что. А если войнам конец, тогда к чему оружие, войско, вся эта канитель, весь этот тарарам? Ни к чему! А если нет оружия, нет войска, нет тарарама, — так ведь нет больше и вражды, нет зависти, нет больше ни турка, ни англичанина, ни француза, ни цыгана, ни еврея, скажем — весь мир обретает совсем другое обличье, как в Писании сказано: «И настанет день», то есть день пришествия Мессии!..
А? А может быть… Будь я Ротшильд, я, может быть, вообще отменил бы деньги! Никаких денег! Потому что давайте не будем обманывать себя: что такое деньги? Ведь это же, собственно, дело сговора, самообман… Взяли кусок бумаги, нарисовали на нем картинку и написали: «Три рубля серебром». Деньги, говорю я вам, это только соблазн, страсть, одна из самых пагубных страстей… Все за ними гонятся, и никто их не имеет. Но если бы денег вообще на свете не было, так ведь и дьяволу-искусителю нечего б стало делать, да и от самой страсти ничего бы не осталось/Понимаете или не понимаете?
Правда, возникает вопрос, откуда люди брали бы деньги, чтобы справить субботу! Но, позвольте, а откуда мне сейчас взять на субботу?
Вуди Аллен: смех как ирония
Переведенный нами рассказ «Помолимся за Вайнштейна» писателя и кинематографиста Вуди Аллена (1936) взят из книги шедевров американско-еврейской прозы и в несуществующей еще антологии мирового юмора может по праву символизировать ту особенность еврейского интеллекта, которая выражается прежде всего в несдерживаемой самоиронии, что, в свою очередь, является одновременно признаком и залогом его живучести.
Помолимся за Вайнштейна
Вайнштейн лежал в кровати и бессмысленно глядел в потолок. Он был в угрюмом состоянии духа. За окном стояла несусветная жара, нацеженная сыростью. В эти часы шум на улице становился невыносимым, и вдобавок ко всему кровать, на которой он лежал, пылала огнем. Ну вот он я, подумал Вайнштейн. Пятьдесят годов. Полвека. Через год — 51. Через два — 52. Потом — 53. Если пойти дальше тем же способом, накидывая каждый раз по одному году, можно досчитаться и до 55. Осталось так мало, а сколько еще следует сделать. Начать хотя бы с того, чтобы научиться водить машину. Адельман, друг детства, учился вождению в Сорбонне и прекрасно управляет любым автомобилем: ездит самостоятельно во многих направлениях…
В детстве Вайнштейн подавал большие надежды. Интеллектуал: в 12 лет перевел Томаса Эллиота на английский, хотя вскоре после этого варвары ворвались в книгохранилище и беспощадно перевели эллиотовские вирши на французский. Он был исключительный ребенок, но судьба обошлась с ним жестоко. Не довольствуясь тем, что необычайные интеллектуальные способности обусловили раннее одиночество Вайнштейна, судьба обрекла его вдобавок на непредставимые страдания, связанные с его происхождением. Причем больше всего ему доставалось от родителей. Хотя отец его был завсегдатаем синагоги, каковой, впрочем, считалась и матушка, тот все недоумевал, как же это сын у них получился еврей…
В юношестве Вайнштейн заигрывал с коммунизмом. Познакомившись как-то со смазливой студенткой университета и вознамерившись произвести на нее впечатление, он уехал в Москву и вступил в Красную Армию. Вернувшись, он тотчас же позвонил красотке, но она оказалась уже занятой. Нажитый им чин красноармейского пехотинца смешал ему все шансы на получение бесплатной закуски в столовых самообслуживания. В его досье лежал к тому же отчет о том, что, будучи студентом колледжа, он организовал забастовку лабораторных крыс, требовавших улучшения рабочих условий. Впрочем, справедливости ради следует добавить, что в марксисзме его восхищала не политика, а поэзия. Что касается коллективизма, он, считал Вайнштейн, обеспечивается просто: достаточно всем выучить слова к какому-нибудь гимну. Когда же его дяде разбили как-то нос в шикарном магазине на Пятой Авеню, Вайнштейн уверовал в необходимость отмирания государства. Чаще всего он размышлял по поводу того, что же именно можно объективно знать о сущности социальных революций. Единственный ответ, который его удовлетворял, заключался в том, что никакая революция не может быть успешно предпринята на желудок, удобренный мексиканской пищей…
Годы Большая Застоя обернулись настоящим концом для его дяди Мейера, того, который хранил все свое добро под матрасом. Правительство издало тогда указ об экстренной сдаче всех матрасов, находящихся в личном пользовании населения, и Мейер обнакротился в течение ночи. Ему оставалось разве что выброситься из окна, но он совладал с собой и, задержавшись на подоконнике, просидел на нем семь лет, с 1930 до 1937 гг. «Что вы все знаете о жизни! — любил он потом говаривать. — Это вам не колбасики между ножками! Понимаете ли вы — что значит просидеть семь лет на подоконнике! Вот откуда можно увидеть ее, жизнь! И все-таки, хоть люди и букашки, но вот раз в году моя Тэсси — да упокоит ее Бог! — раскладывала на подоконнике пасхальный обед! А ты, племянничек-/- Что же сказать тебе? Стоит ли суматошиться по поводу светлого будущего, если сделали уже какую-то бомбу, которая может убить больше людей, чем даже вид физиономии Макса Ривкина!»
Всех единомышленников Вайнштейна допрашивали в Комиссии по Расследованию Антиамериканской Деятельности. На Блоткина донесла его собственная мать. Шарпштейна выдала его телефонная связистка. Когда вызвали, наконец, и Вайнштейна, он тотчас же сознался, что купил Сталину набор столовых ложек. Назвать имена товарищей он отказался, хотя и добавил, что может сообщить о росте каждого из участников тайных сходок. В конце допроса он, однако, запаниковал, и вместо Пятой поправки к Конституции настоял на правах, предоставляемых Третьей, что точас же уполномочило его покупать филадельфийское пиво в воскресные дни.
Вайнштейн поднялся с кровати и пошел под душ. Намылив себе спину, он начал размышлять. Вот он, я, пребывающий в конкретное время в этом конкретном пространстве. Меня зовут Исаак Вайнштейн, и являюсь я одним из Божьих созданий. Смыв мыло со спины, он вышел из ванной и обернул голову полотенцем. Неделя выдалась на редкость тяжелой. Накануне его скверно постригли, и он все еще не мог успокоиться. Поначалу парикмахер вел себя вроде бы благоразумно, но потом вошел в раж и стал косить лишнее. «Положи обратно!» — кричал Вайнштейн в полном смятении. «Не могу, — ответил парикмахер. — Положить-то можно, но отрезанный волос на голове не держится!» «Тогда собери их и положи в кулек! Я забираю их с собой!» «Нельзя, м-р Вайнштейн, — ответил парикмахер по имени Доминик. — Как только волос клиента падает на пол, он принадлежит уже только мне!» «Черт возьми, я же требую свои волосы!» Вайнштейн возмущался долго, но наконец осознал свою вину и удалился. «Гоим! — думал он. — Рано или поздно они-таки добираются до каждого!»
Вайнштейн выбрался из отеля и зашагал вниз по Восьмой Авеню. Два мужика грабили на углу старушку. «Боже мой, — подумал Вайнштейн, — ведь были же времена, когда с этой работой справлялся только один. Хорош городишко! Полный хаос! Кант, конечно, был прав: рассудок, и только он, внедряет порядок. К тому же рассудок подсказывает, сколько следует оставлять на чай. Великолепная все-таки штука — умение рассуждать! Как они там обходятся без этого, в Нью-Джерси?»
Он направлялся к Гарриет поговорить насчет алиментов. Он все еще любил ее, хотя, пока они были женаты, она систематически изменяла ему с каждым, чья фамилия в манхэттенской телефонной книге значилась под буквой Р. Это он ей прощал. Но Вайнштейн никогда бы не заподозрил ничего дурного в том, что жена его Гарриет сняла вместе с одним из лучших его друзей дом в штате Мэйн, не оставив ему даже адреса, хотя и продержалась там три года. После того, как он узнал о них всю правду, Вайнштейн просто-напросто не хотел ее больше видеть — вот и все! Вообще-то его половая жизнь с Гарриет закончилась рановато. Собственно, спал он с ней всего трижды. Впервые — в день их знакомства, во второй раз — в ночь высадки американцев на Луне, и в последний — проверить, не болит ли еще спина после того, как месяцем раньше на нее свалилась штанга. «Ничего в тебе нет, Гарриет! — оправдывался Вайнштейн. — Кожа да кости. Каждый раз, когда во мне поднимается желание, я вынужден сублимировать его в высадке дерева в Израиле. Ты напоминаешь мне мою мать». (Речь идет о Молли Вайнштейн, да упокоит ее Бог, которая души в нем не чаяла и готовила лучшие в Чикаго голубцы по рецепту, считавшемуся фантастическим до тех пор, пока не выяснилось, что она начиняла их гашишем.)
Для половой жизни Вайнштейну требовалась иная женщина. Лу-Анн, например. Секс был для нее искусством. Единственное, что в ней раздражало, — она тотчас же сбрасывала с ног туфли. Однажды он попытался смягчить ее нрав тем, что дал ей почитать книжку об экзистенциализме, но она ее с досады съела. Впрочем, в сексуальном отношении Вайнштейн и сам считал себя неполноценным. По крайней мере, у него были сильные сомнения относительно длины. В собственных носках рост его равнялся 4 5'', хотя. правда, в чужих он мог достигать 5 4''… Да, женщины были его серьезнейшей проблемой, и он это понимал. С каждой, кто заканчивал колледж с хорошим аттестатом, он чувствовал себя импотентом. С секретаршами и машинистками зато вел себя гораздо вольнее. Впрочем, если женщина печатала быстро, больше 60 слов в минуту, Вайнштейн смущался и ни на что не оказывался способен.
Вайнштейн позвонил в дверь, и Гарриет тотчас же вышла на порог. Как всегда, подумал он, она выглядит расползшимся жирафовым пятном. Это сравнение считалось у них смешным, хотя они никогда его не понимали.
— Привет! — сказал он.
— О, Айк! — сказала она. — К чему эти формальности! Она была права: что за глупое приветствие! Вайнштейн презирал себя за неумение здороваться.
— Как дети, Гарриет?
— У нас их никогда не было, Айку
— Вот я и думаю, что 400 долларов в неделю — многовато для содержания потомства.
Она прикусила свою губу. Потом Вайнштейн сделал то же самое: прикусил ее губу.
— Гарриет! — сказал он. — У меня мало денег. Яйца не идут, и виды на завтра еще хуже.
— А если занять у этой шиксы?
— У тебя все, кто не еврейки — шиксы!
— Ладно, забудем об этом.
Вайнштейн ощутил внезапное желание поцеловать ее или кого-нибудь еще.
— Гарриет, на чем же все-таки у нас сорвалось?
— Мы не умели смотреть действительности в лицо.
— Виноват не я. Ты сама сказала, что то был север.
— Ну и правильно. Действительность и есть север, Айк.
— Нет, Гарриет. Пустые мечтания — вот что есть север. Действительность — это запад. Лживые надежды — это восток, а Луизиана находится на юге.
Да, она все еще возбуждала его. Он потянулся к ней, но она отодвинулась, и руки его погрязли в кислом тесте.
— Вот, значит, зачем ты спала с тем психоаналитиком! — крикнул он. Лицо его исказилось от гнева. Вайнштейну даже показалось, что он может упасть в обморок, но он так и не вспомнил — как при этом следует падать.
— Что?! То была просто такая терапия. По Фрейду, секс открывает путь в бессознательное!
— Фрейд говорил, что в бессознательное ведет сон!
— Сон, секс, — что, будешь теперь торговаться?!
— Прощай, Гарриет.
Задерживаться не было смысла. Вайнштейн направился к Юнион Скверу. Внезапно, как из прорвавшейся плотины, у него потекли горячие слезы. Горячие и соленые слезы, сдерживаемые на протяжении нескольких столетий, вырвались наружу в каком-то мощном всплеске чувств. Беда заключалась в том, что слезы текли из ушей. «Подумать только! — бормотал Вайнштейн. — Я даже не умею дельно поплакать!» Он заткну л уши бумажными салфетками «Клинэкс» иуехал домой.
Часть 2
Анекдоты
Нытик в кафе:
— Чего только на нашем веку не было! Сперва — погромы, потом — эпидемии, квоты, Гитлер, Сталин. Сейчас — арабы… Лучше б вовсе было не родиться! Но где теперь найдешь такого везунчика? На миллион нет и одного!
Местечковый мудрец, рассуждая о предстоящем путешествии:
— Если до Двинска скакать на лошади четыре часа, то, стало быть, упряжка из двух лошадей довезет меня туда за пару часов. Пойдем дальше: если нанять сразу четырех лошадей, то дорога не займет и секунды, верно? Впрочем, на что мне сдался этот хренов Двинск? Не лучше ли просто запрячь четыре кобылы и никуда не двигаться?
Учитель-бедняк после рассказов о богатстве Ротшильда:
— Тоже мне мудрец! Если б я родился Ротшильдом, я был бы богаче, чем Ротшильд: я прирабатывал бы учительством!
Талмудист — любознательной толпе:
— Спрашиваете, что такое Талмуд? Я-таки объясню, но вы, увы, не поймете. Вот, скажем, два грабителя пробрались в дом через дымовую трубу. У одного лицо загажено сажей, а у другого — нет, белым-бело. Подумайте — кто из них пойдет умываться? Вы скажете: тот, кто грязен. Никак нет, и это означает, что вам никогда не понять Талмуда… Пойдет умываться тот, кто чист. Почему? Потому что грязный смотрит на чистого и, конечно, думает, что сам он тоже чист, тогда как чистый, глядя на грязного, воображает, будто лицо его загажено сажей. Логично? Нет, не логично, что, в свою очередь доказывает, что вам не понять Талмуда! Можно ли допустить, что из двух грабителей, проникших в дом через трубу, только один вымарался сажей?!
Раввин, потерявший в классе очки, рассуждает:
— Куда они могли запропаститься? Может быть, я заложил их в книгу между страницами? Нет, тут их нету. Значит, я потерял их где-то в классе. Предположим, кто-то их украл. Их мог украсть либо тот, кто нуждается в них, либо тот, кто не нуждается. Но если кто и нуждается в очках, он, наверно, имеет свои; а если кто в них не нуждается, то зачем ему мои? Преположим, что их украли с тем, чтобы продать. Кому же вор их мог продать? Либо тому, кто нуждается в очках, либо тому, кто не нуждается. Но опять-таки, тот, кто нуждается — имеет, а кто не нуждается — не станет и покупать. С этим вариантом вроде бы все ясно… Стало быть, поневоле приходится думать о ком-нибудь, кто — да! — нуждается в очках и имеет их. То есть о том, кто забрал чужие очки либо потому, что потерял свои, либо же потому, что поднял их с носа на лоб и потом просто забыл об этом! Скажем, кто? Скажем, я! Верно, вот они тут, на лбу! Слава Тебе, Господи, что я-таки умею складно рассуждать!
— Слушай, отец, как насчет моей просьбы прибавить мне жалованье?
— Предположим, ты получаешь больше. Что из этого?
— Я пойду учиться!
— Предположим, ты пошел учиться. Что из этого?
— Я найду потом место получше.
— Предположим, ты нашел хорошую работу. Что из этого?
— Я смогу одеваться получше и разъезжать по всему свету.
— Предположим, ты и одеваешься получше и разъезжаешь вовсю по свету. Что из этого?
— Я найду себе хорошую невесту.
— Ладно, ты нашел хорошую невесту. Что из этого?
— Я женюсь.
— Да, ты женился. Что из этого?
— Как что? Я стану счастливым человеком!
— Ладно, ты-таки стал счастливым человеком. Что же из этого?
— Наш раввин, да хранит его Бог, получает так мало, что давно бы помер с голоду, если б не решил поститься дважды в неделю.
— А наш раввин, дай ему Бог здоровья, постится во славу Всевышнего всю неделю, кроме, конечно, субботы. Святой человек! Если он и ест когда-нибудь, то делает это из скромности: скрыть, что постится.
— А наш раввин, да живет он 120 лет, творит любые чудеса. Как-то раз, путешествуя, он попросился ночевать в придорожную гостиницу, но его не пустили. «Да сгорит ваш дом огнем не позже как завтра!» — воскликнул он, и хозяин с перепугу впустил его в лучшую комнату. Подобрев, наш раввин изменил свой суд: «Я возвещаю, что дом этот не сгорит завтра огнем!» И вот, чудо из чудес, каждый мог видеть своими глазами, что дом и вправду назавтра не горел.
— А наш раввин — воистину всевидящий: не сходя с места, он может видеть все, что происходит в самых дальних концах света. Для этого ему достаточно лишь встать на скамейку, да и это он делает для того, чтобы чудотворству своему придать правдоподобие.
— А наш раввин творит чудеса действительно неслыханные. Каждую ночь он перевоплощает себя в пророка Илью и делает это так умело, что не скажи об этом сам, никто б никогда и не догадался. Враги судачат, будто наш раввин брешет. Но, скажите, к чему станет брехать человек, который способен перевоплощаться в Илью-пророка?!
— Вот вы все говорите… Не спорю: есть где-то раввин, творящий чудеса почище ваших! Как-то в дороге, рассказывают, его застала гроза. Что же он, думаете, сделал? Поднял руки к небу, шепнул пару слов — и явилось чудо: направо — ливень, налево — ливень, а посередке — ясное небо и солнце. Чудо-то это, может, и чудо, но наш раввин много искусней. Как-то в дороге его застала субботняя ночь. Что же делать, не торчать ведь посреди поля в субботний праздник! Что же он, думаете, сделал? Поднял глаза к небу, шепнул слово — и вот оно, чудо! Направо от него — суббота, налево — суббота, а в середине — пятница!
— А у нашего раввина лучшее в мире зрение! Вчера он увидел отсюда, из Одессы, как в Варшаве скончался великий хахам. Правда, кое-кто и доказывает, будто варшавский хахам жив и здоров, но какое это имеет значение?! Не достаточно ли того, что наш раввин может проглядывать в Варшаву из Одессы!
Проситель — раввину из другого города:
— Ребе, я пришел к тебе просить поддержать меня против Господа Бога. Вот оно, мое дело: у меня была жена и 10 тысяч рублей. Так что же сделал Бог? Сперва забрал деньги, а потом и жену. Спрашивается: что бы с Него стало, если б Он поступил наоборот? Забери он сперва жену, я бы оказался вдовцом с 10 тысячами своих, и тотчас же женился бы на ком-нибудь с 10 тысячами приданого. И вот тогда, если б Господу снова понадобилось прибрать к Себе 10 тысяч, я бы все равно остался с женой и прежней суммой. Вот и все мое дело. Конечно, я бы мог обратиться с просьбой поддержать меня и к местному нашему ребе, но с ним беда: он Бога боится и наверняка рассудит в Его пользу. А о тебе, дай Бог тебе жизни, идет добрая слава, что ты Его ни во что не ставишь.
Местечковый раввин во время проповеди:
— Ужас! Все сдвинулось с места! Евреи, которые ели только кошер, теперь едят даже свинину! Евреи, которые соблюдали субботу, не ставят теперь ни в грош даже Йом-Кипур! Евреи, которых в детстве обрезали, отрастили теперь плоть и ходят необрезанными!
«Дорогой реб Тевье! Вы просите в Вашей записке на имя нашей общины оказать Вам денежную помощь для похорон Вашей супруги. Между тем, как Вам известно, Ваша супруга скончалась пару лет назад, в связи с чем мы выплатили Вам положенную сумму. По еврейскому закону, никто не восстает из гроба до пришествия Мессии. С поклоном, реб Кауфман, секретарь похоронного бюро.»
«Дорогой реб Кауфман! Вы правы, я уже просил у Вас денег на похороны моей жены. Но то была моя первая жена. Спасибо за память. Тевье.»
«Дорогой реб Тевье! Мы тут и не знали, что Вы женились во второй раз. Мазл тов! Поздравляю! Реб Кауфман.»
Местечковый мудрец:
— Люди мудрствуют и ломают голову над простыми вещами. Говорят, например, что в столице спорят по поводу происхождения названия разных вещей. Есть ли что-нибудь проще?! Почему, например, коржики называют коржиками? Ясно, как день: по виду они напоминают коржики, пахнут они, как коржики, и, наконец, на вкус есть ничто как коржики. Как же их прикажете называть, если не коржиками?!
— Ребе, я сознаю, что я дурак, но никак не придумаю — что мне с этим делать!
— Человек, сознающий собственную дурость, не может быть дураком!
— Зачем же тогда все вокруг зовут меня дураком, ребе?
— Если ты не считаешь себя дураком, но прислушиваешься к мнению других, стало быть, ты и вправду дурак!
Ицик в день рождения своего первого ребенка размышляет:
— Ужас! Я женился только три месяца назад, а она уже родила! Говорят, что это дело требует минимум 9 месяцев. Видимо, действительно, в этом деле я смыслю мало. Впрочем, надо крепче подумать. Итак, я живу с ней уже 3 месяца, так? Значит, и она живет со мной 3 месяца, верно? И вместе мы прожили уже 3 месяца? Ну да! Три, три и три, сколько это получается? Девять! Чего же я умничаю!
Ицик рассуждает:
— Я уже взрослый мужчина, а у меня все еще не растет борода. А говорили, многое в таких вещах зависит от наследственности: мой отец, слава ему небесная, имел длиннющую бороду. Получается, нет никакой такой наследственности! (Пауза) Впрочем, конечно, есть! Я, видимо, пошел в мать!
Ицик размышляет:
— Говорят, напрасно гну я себе спину и строю этот дом. Говорят, Мессия уже не за горами: сегодня-завтра Он объявится уже в нашем городе. Пусть себе говорят! Я не из пугливых: вспомним — чего только мы не пережили! Египетский плен, Амман, погромы, войны! Все-то в руках Божьих, и с Его помощью переживем и Мессию!
Еврей с зонтиком под мышкой в дождливый день:
— Что, раскрыть зонтик? Впрочем, раскрывай-не раскрывай, не поможет. Чего же это люди на меня так косятся? Видимо, они считают, что если сверху льет, следует раскрыть зонтик и укрыться под ним. Они, может быть, и правы, но какой же это зонтик: сплошные дыры! Зачем же я его взял с собой, не могу припомнить… Ах да, я же думал, что пойдет дождь!
— Ицик, вот мы с тобой сидим уже два часа за чашкой чая, а ты не скажешь ни слова. Скажи хоть что-нибудь о жизни вообще!
— О жизни, говоришь? Вообще? Что — жизнь? Жизнь — как чашка чая!
— Чашка чая? Почему как чашка чая?
— Откуда же мне знать? Что я тебе — философ?!
Два конкурирующих коммивояжера на железнодорожной станции.
— Моня, куда ты едешь?
— Кто, я? Как куда? В Пинск.
— Так я и поверил! Ты говоришь «в Пинск» только для того, чтобы я подумал, будто ты едешь в Минск. Но я-то знаю, что ты и вправду едешь в Пинск. Зачем же врать?!
— Господи, пошли же мне 1000 долларов. Я Тебе обещаю отдать половину суммы таким же, как я, беднякам, Если же Ты мне почему-то не веришь, пошли мне тогда мои пятьсот!
На допросе в советской милиции.
— Рабинович, откуда вы взяли деньги на машину?
— Из моей тумбочки.
— Кто их туда положил?
— Моя жена.
— Кто их дал Вашей жене?
— Я.
— Откуда же Вы их взяли?
— Из моей тумбочки.
— Поставим вопрос иначе: как это Вы при Вашей зарплате смогли накопить деньги на машину?
— Вы правы: трудно!
М-р Коэн пришел к юристу на прием. После получения консультации он положил на стол десятку.
— Нет, господин Коэн, за консультацию я беру пятьдесят.
— Пятьдесят? Извините, мне сказали, что тридцать.
— Ужас! Капельзона расстреляли!
— Что Вы говорите! Но не кричите так громко, он сидит за соседним столом и может перепугаться!
— Да нет, он уже об этом знает!
— Моня, перестань качаться на папе! Папа повесился совсем не для этого, а для того, чтобы в доме было тихо.
— Здравствуй, Рабинович, у меня ужас: моя жена спит с садовником!
— Откуда ты знаешь?
— Очень просто: прихожу домой, поднимаю одеяло на постели, а там — цветы!
— Со всеми бывает. Моя жена, например, спит с почтальоном.
— А ты откуда знаешь?
— Очень просто: прихожу домой, поднимаю одеяло, а там — почтальон с моей женой.
Хоронят Рабиновича. Прохожий:
— А что, это правда, что умер Рабинович?
— Да.
— Ой вэй, умер… А я-то думаю: почему это его хоронят?
— Здравствуйте, Коган! Слушайте, как Вы изменились. Вас просто не узнать: нос стал курносый, волосы порыжели, уши оттопырились. Что с Вами?
— Простите, но я не Коган.
— Ну вот, видите, Вы уже и не Коган!
Еврей — китайцу в поезде:
— Скажите, Вы — еврей?
— Нет, я — китаец.
— А мама, надеюсь, была еврейкой?
— Нет. Китаянка.
— Папа-то у Вас — все же еврей?
— Нет. И папа — китаец.
— А бабушка? Ну хоть она — еврейка?
— И бабушка китаянка, черт возьми!
— А прабабушка?
— Да! Да!! Да!!! Моя прабабушка — ев-рей-ка!!!
— Смотрите, еврей, а как похож на китайца!
Еврей — знакомому в нью-йоркском кафе:
— Ой, Саскинд, дела у меня идут из рук вон плохо. Июнь был просто бедственным: никогда еще не было такого июня. Я просто возненавидел этот июнь и матерился весь месяц, пока не пришел июль. В июле стало так несносно, что июнь казался уже счастливым: за весь июль не продал ни на цент. Невероятно, но факт!
— Перестань ныть! У меня! — вот у кого дела идут скверно: у жены рак, брат развелся, единственный сын женится на… каком-то черном мальчике! Ужас! Что может быть хуже этого?
— Как что? Август.
Гинзберг потерял кошелек в синагоге:
— Господа, я потерял кошелек с 900 долларами. Тому, кто найдет и вернет его мне, — награда 70 долларов!
Голос из зала:
— Даю 75!
Три хасида о своих раввинах:
— Мой раввин настолько благочестив, что трясется в молитве круглые сутки; к кровати на ночь его даже привязывают, чтобы не упал и не разбился…
— Мой раввин к Богу ближе; он настолько к Нему близок, что трясется вместе с Ним…
— Мой — лучше! Он прошел уже через все: сначала трясся сам, потом — вместе с Ним; наконец, он сказал Богу: «Слушай, чего это мы трясемся, не хватит ли?!»