Из Декабря в Антарктику

Джин Виктор

ГЛАВА2: ОСЕНЬ

 

 

СТРАХ

Что такое приключение? Это не побояться и оседлать волну. Можно прятаться, лениться, закрывать глаза и считать, что тебе это не нужно. Но волны все равно там, накатывают, бьются о бежевое основание мечети. Двухсотметровым гигантом поднимается та из воды и, выпрямив спину, устремляется высоко в небо, чиркая макушкой самые облака.

Мечеть стоит, вопреки неудержимому натиску океана. Словно корабль, навсегда бросивший якорь. Разрезает монолитным носом наглые волны. Ребятишки, дюжина коричневых точек в шортах, похватав самодельные доски, похожие на туалетные сидения, прыгают со стены прямо в бурлящую воду.

Волны поднимаются одна за одной, шипят, пенятся барашками. Те, что не разбились о мечеть, продолжают движение к берегу и падают там, обессилевшие, прямо на острые камни, раскатисто, подобно тропическому грому. Брызги повсюду.

Говорят, время от времени кто-то не выплывает. Когда ударяет головой о валун — теряешь сознание, и океан забирает с собой. Воды здесь такие прожорливые, что человека уже не найти.

И вот, спрыгнув с мечети, ты оказываешься в бурлящей пасти и дожидаешься волны, той самой, своей волны. Изо всех сил гребешь руками, пытаешься оседлать прозрачную акулью спину. И когда у тебя получается — захватывает дух. Время замирает, ты растворяешься, сам становишься волной, стихией. Испытываешь откровение, которое становится частью тебя, уже нового человека.

К вечеру океан отступает, медленно, как наевшийся зверь, оставив после себя обглоданный берег. Обнажает каменистое дно. И, конечно, никаких утонувших не находят. Их с собой забирает глубина и вечность Атлантики. На месте ушедших волн чернота, в неровностях которой блестят лужи. Зеркальные поверхности отражают краски заката.

Народ снимает обувь, закатывает штанины и, подняв подол джеллобы, идет туда, в каменистое поле из луж, где можно поймать краба. Или морскую звезду. Все эти люди в длинных нарядах собирают ракушки, ищут жемчужину и что-то еще. А что это — еще, никто толком не сможет ответить, но каждый надеется это найти.

Провожая багровый закат, ты стоишь на берегу Касабланки с рюкзаком на плечах. Ничего не знаешь, но многое понимаешь; и отправляешься в путь, за шальной волной, на собственный поиск.

У мечети собираются марокканцы — стекаются на вечернюю молитву. Со всех концов города доносится пение, протяжно, как гул военной сирены. А ты идешь вспять, покидая белокаменный город, и держишь путь строго на юг — в дьявольскую глотку Сахары.

Сутки в душном автобусе, и ты никуда не приехал. И все думаешь, когда же появится эта проклятая Дахла, зажатая в тисках бесконечности, между пустыней и океаном. Наконец в окне проплывают безлюдные улочки, припорошенные желтой пудрой. Этот город будто слеплен из крошек, а дома из тростникового сахара; и, кажется, рассыпятся, чуть польет дождь. Настолько Дахла сухая и желтая — до хруста во рту.

Там ты находишь толстого мавра, жующего лакричную палочку. Контрабандист везет тебя дальше на юг — в толщу дюн, в самое кострище, где поднимается песчаная буря. Воздух рябит белым шумом. Мелкие крупицы, размером в одну восьмую миллиметра, кружатся плотным роем, скачут блохами, сочатся тлей сквозь стыки автомобиля. Забираются под одежду и в уши, а особенно в щели между зубов. Жар. В ноздрях сухость и запах пыли. Дышать нет желания, но не дышать еще хуже.

Пустыня проглатывает целиком, с костями, так, что ничего не остается. Ты растворился. Пропал с наземных радаров.

Каким-то чудом всплываешь в Мавритании, неподалеку от Нуадибу, где на песчаный берег выброшены гигантские ржавые монстры; корабли гниют на солнце китовыми тушами.

Стоишь с рюкзаком у дороги. Вдалеке по песку ползет чугунная гусеница, растянувшись на два километра. Выжженные солнцем вагоны катятся по сухой желтизне. Состав такой длинный — не сосчитать. Всякий раз добираешься до тридцати двух и сбиваешься — картинка расплывается. А вагонов, ну точно больше двухсот! И что-то блестит там, под самым брюхом состава, словно вагоны перевозят не руду, а светлячков, которые крупой сыпятся наружу. Свежий, только что срезанный металл рельс ярко-ярко блестит на солнце.

Неожиданно перед тобой тормозит дырявое ведро с мотором. В нем сидят мужики с сухими, как изюм, лицами. Ты спешишь запрыгнуть внутрь разбитой колесницы и убраться прочь.

Вечером, когда солнце расплавилось на сковороде горизонта, автобус съехал на обочину. Мавры гурьбой высыпали наружу. Умывают лицо, руки, а также шею и ноги. Развертывают коврики, встают перед ними и молятся, упершись чистыми лицами вдаль — в направлении бамбуковой рощи, в которой жалятся змеи.

Ближе к Нуакшоту дюны мельчают. Раскиданы круглые кустики, и торчат сухие деревья. Вдоль обочины стоят черные шатры. Здесь больше жизни. И блокпостов, кстати, тоже. Где военные с автоматами пялятся на тебя верблюжьими взглядами.

И вот ты в столице. Вместо тротуаров песок. Мужички в разноцветных тюрбанах передвигаются на уставших ослах. Сидят на телегах, и голова их качается в такт. Везут хворост, а кто-то печаль, а многие не везут ничего.

«Выпьешь молочка, и в путь!», — говорит засохшая бабка, что сидит на картонной коробке. В верблюжьем молоке много жира. Оно растеклось по нутру и ползет, будто живое. Желудок урчит недовольный, посыпая проклятьями бабку. А сам ты хрипишь как верблюд, и хочется смачно плеваться.

На пути в Сенегал дюн совсем не осталось. Вокруг грязная пустошь — саванна и черная жижа, из которой лакают животные. Никаких тебе зебр, жирафов, газелей, нет даже слонов. Вместо них морды коровьи, что без остановки жуют. Пасутся козы с ослами. Вот в окне убегает чья-то грязная задница, к ней пришит тонкий хвостик.

Плетемся. Машина качается, переваливаясь, по бездорожью. Объезжаем кабаньи ямы и сырые места. С веток голого деревца роем рассыпались птицы. Вдалеке семейство верблюдов: папа, мама и верблюжонок.

На границе с Сенегалом возникает дорога, с таким драгоценным асфальтом. И дома из бетона. Сначала один, потом два, потом много. Вырастают большие районы с неуклюжими серыми стенами. Грубые цементные блоки царапают тонкую душу. Дома никому не достроить, поэтому — как получилось. В каждом недостроенном доме живет большая семья. Настолько огромная, что быстрее сосчитать все вагоны у мазутного мавританского поезда.

Вокруг стен, унылых и серых, расстелен ковер из яркого мусора. Отходов навалено больше, чем на запущенной свалке. Горы цветастого пластика, автомобильные шины, пакеты, целлофан, полиэтилен, рубероид, пенополистирол и труп сбитой собаки.

В этой помойке шагает влюбленная пара. Тут же играют детишки, меж детишек пасутся животные — коровы и козы, снова коровы — все с торчащими ребрами.

В Дакаре машин — тьма как много, и каждая под завязку. Нафаршированы африканцами любых возрастов и профессий. Вот бы покушать долмы или, на худой конец, равиоли. Лишь бы не молока от верблюда. Не переставая мечтать о еде, изучаешь обочину, вдоль которой продаются фрукты, напитки, тысяча и одна дребедень. Шагают высокие женщины: сенегалийки в цветастых нарядах, сережки в ушах и прямая, как мачта, спина. На голове тащат груз неподъемный, мешок иль корзину, а иногда сразу все — выбирать не приходится.

Поздравляю, ты проехал три тысячи километров. Четыре дня сквозь Сахару.

В Дакаре стоишь на холме, охлаждаемый бризом; под монументом из меди и бронзы — папа, мама, ребенок. Монумент тот гигантский. И все же мечеть Касабланки выше раза в четыре.

Если возьмем каждый метр от той высочайшей мечети и представим, что метр — это ржавый вагон, вот ровно столько частей содержал мавританский тот поезд.

Фу-х, наконец-то удалось сосчитать!

Смотришь вдаль. У океана сверкает маяк желтым светом, напоминая: «Перевалило, дружище, уже за середину июля». Стало быть, закончился месяц священный, который зовут Рамадан. А к твоему возрасту добавился год — тридцать третий.

Да! Тридцать второй был отличный. И вовсе не кажется годом, скорее — отдельная жизнь. И, вообще говоря, что есть год?

Ведь когда повторяешь одинаковый год, раз за разом, крутясь в той же рутине — разве можно назвать это годом. А вот если поймал ты волну, хоть одну, или сделал шажочек к мечте — тогда, действительно, это год, молодчина! Значит, ты — уже вовсе не ты. А стихия, которая течет и меняется; абсорбирует опыт, вбирает в себя целый мир.

Ты — невероятней и больше, чем думаешь: океан и пустыня; джунгли, хижина, дождь; нырнувший с мечети мальчишка; туарег с винтовкой, принимающий роды у умирающей самки верблюда; африканка, кормящая грудью, что помешивает рис в котелке. Солнце и луна. Весь мир — это Ты.

А что дальше? Снова в путь. Впереди невероятная Африка — сухая, желтая, дикая, черная.

 

* * *

— ¿Qué estás buscando?

Чилийка уперлась подбородком в ладонь, разглядывая небритое лицо собеседника.

Мужчина молчал.

— Ты не боишься потеряться? — сказала она.

— Мне кажется, мы все уже в какой-то мере потеряны. Как сорванные листики, которые разносит ветер, — мужчина смахнул со стола невидимые крошки. — Вот скажи, чтобы найтись, разве не нужно сначала потеряться?

— Ну не знаю. Можно жить спокойно, как все. Не испытывать лишний раз судьбу. А то закончишь где-нибудь на верхушке горы, одинокий, насмерть окоченевший; и все, что от тебя останется — иссохшая тушка.

Собеседник вопросительно поднял брови.

— Труп леопарда! — уточнила она. — Я читала в рассказах про Африку. Там, на вершине Килиманджаро, лежит пятнистый зверь, весь замерзший, и никто не знает что его туда привело. Прямо как ты!

Поправив челку, чилийка продолжила:

— Мне тогда этот вопрос не давал покоя, и сейчас, хоть убей, не понимаю. Вот что он искал, этот леопард, так далеко в снегах?

— Как по мне, знать, что ищешь — вредно. Лучше не знать. Ведь когда знаешь, ты только об этом и думаешь, старательно надеешься это найти. Так ведь можно упустить что-то другое, настоящее. Но я понимаю того леопарда, это тяжело объяснить… Это когда слышишь зов, — прижимает кулак к сердцу, — прям отсюда, и не можешь не следовать ему, понимаешь? Не можешь бездействовать, ни минуты находиться в неволе — лучше уж умереть!

— Мне не хватит куража, я трусиха, — женщина вздохнула. — Говорят, чтобы преодолеть страх, нужно встретиться с ним. Подойти близко-близко и взять за руку!

— Чего ты боишься?

— Ничего, — отводит взгляд.

Тусклый свет на потолке задребезжал и погас. Включилось ночное освещение, красное и еще более тусклое. Комната стала похожа на лабораторию для проявки фотопленок. Картина на стене сменила оттенки, загустела, в нее забралось еще больше теней; сбились плотной кучей, как в вагоне с углем.

— Уже поздно, — чилийка поднялась, держась за стол.

Собеседник встал следом.

В этот момент комната пришла в движение. Корабль завалился вбок, как падающий бегемот. Мужчина и женщина сцепились взглядами, держась друг за друга, связанные одной мыслью: «Если падать, то вместе».

— Осень, — прошептали ее пухлые губы. — Безжизненно сыпятся листья…

Мужчина молчал, глядя на покрывшийся антрацитовым блеском платок собеседницы.

Помещение вернулось в горизонтальное положение, и женщина плюхнулась на стул:

— Поговори со мной, — она сбивчиво дышала, — Мне страшно, скажи что-нибудь.

— Что?

— Научи. Как потеряться, чтобы найтись?

 

* * *

Неподвижный зной. Запах гари. Вверх карабкаются столбы дыма, растекаясь по небу ядовитыми чернилами. На перекрестках раскиданы костры, в которых пылают автомобильные покрышки. Тихий городок Бобо-Диуласо охватили беспорядки. Сквозь стену шума летят камни и мусор. Резко и беспокойно бегают силуэты. Продовольственные бараки закрыты.

Позади одного из бараков покосился дряхлый сарай, где я кантовался за пятьсот франков. Тут же, во дворе, пасутся животные. В загоне костлявая корова ударяет по решетчатым бокам плеткой хвоста. Вокруг ни травы, ни зелени. Раз в день африканец привозит тележку сухого сена, но сегодня не появился.

С голодухи козлы взобрались на кривое деревце, обгладывая ветки. Мне нравятся козлы — умеют карабкаться по горам, снегам и деревьям. В них живет дух приключений.

Бросив прощальный взгляд на бородатых друзей, я пролез через дыру в полуразрушенной глиняной стене и двинулся прочь окольными путями.

Капюшон скрывает лицо, но это помогает отчасти. Белый человек с рюкзаком привлекает больше внимания, чем инопланетянин. Пробираюсь мимо лачуг, неумело сбитых из бесполезного хлама. Под подошвой хрустит глина с укатанным в нее пластиком. Поворачиваю за угол. В нос ударяет затхлый запах мочи. Резкий лай за забором обнаруживает меня. Ускоряю шаг.

Поодаль, на перекрестке, пылает гигантское кострище, из которого торчат палки и прочая ерунда. С десяток силуэтов возбужденно скачет вокруг, как кучка горилл у приползшей змеи.

Одна из них замерла, глядя на меня. Ее примеру последовала другая, затем еще одна, и еще. Все внимание фигур приковалось к чужеземцу. Делают взмахи длинными руками, что-то выкрикивают. Рядом падает брошенный ими камень. Не сбавляю шаг, наблюдаю краем глаза, скрываюсь в задворках. Крики остаются позади.

Доковылял до автостоянки. Толпы африканцев сгрудились вокруг автобусов, образовав гигантский муравейник. Жужжание, ажиотаж и жалобный плач. Прорываюсь вперед. Залезаю в первый автобус до границы.

— Нервов никаких не хватит! — задрожал женский голос, дополняя вибрацию в стенах. — Как тебе удается сохранять спокойствие?

Подавшись вперед, мужчина прошептал:

— Когда вокруг творится что-то неладное, я представляю, что меня сопровождает паук, — вытягивает руку на уровне стола, — во-от такого размера.

Женщина смотрит удивленно.

— Люди боятся пауков, — пояснил мужчина.

— Но он же не настоящий! — усмехнулась. — Выдуманный.

— Не более, чем мы с тобой.

— Неужели действует?

— Уверяю тебя, никто не приблизится к человеку в капюшоне и с метровым пауком.

— Невероятно. Ну так это же не из-за паука!

— Думаешь, из-за капюшона?

— Нет же! Враги чувствуют твою уверенность, думают, что у тебя в кармане пистолет или нож. Но паука-то они не видят!

— Если ты чего-то не видишь, не значит, что этого нет. То, до чего дотрагивается воображение, оживает.

Начался ливень. Струйки воды просачиваются внутрь и печально стекают по стеклу изнутри.

Автобус старый, уставший автобус. На крыше куча сумок с мешками, пережатых брезентом и паутиной веревок. Проход забит: несколько старых телевизоров, стройматериалы, балконная дверь и двухметровый католический крест. Железные сидения, словно орудие пытки, сдавливают колени. Между потертым металлом зажат человеческий материал, набит плотнее, чем в консервах. Дым сгоревшего бензина летит внутрь. С верхних полок сыпятся перья, кудахтают курицы.

Когда дождь утихает, поднимается духота. Растет духота, и рождаются мухи. Из задней части автобуса тянет гнильцой. Мухи обожают гниль и дерьмо. Потому охотно заполняют остатки пространства.

Вонь и жара высасывают последние силы. Слабость в желудке нарастает. Зудящая кожа пытается поймать дуновение ветерка, но тщетно. Воздуха мало, гораздо меньше, чем мух. Упираюсь мокрым лицом в рюкзак, сдавливающий колени. Чувствую еле уловимый аромат лаванды — где-то внутри благоухает кусок мыла. Во рту копятся слюни. Этот мыльный обрубок с налипшими волосами — единственное, что позволяет не потерять сознание.

Позади стучат барабаны, ни звонко, ни весело — как на галере. Автобус ползет так натужно, что хочется помочь ему веслами. Затем железное судно встает, упершись в блокпост.

Заходит военный. Расстегнул кобуру. Пистолет весь в царапинах и с предохранителя снят. Человек в камуфляже недоверчиво ползет по проходу, широко перешагивая, прижав к носу платок и морщась от вони. Останавливается у креста, светит фонариком в почерневшие от усталости лица. Разворачивается и быстро уходит. Ни документов, ни денег не требовал.

Следом в автобус влезают тучные женщины с тазами, едой и закусками. Предлагают напитки, каркаде, баобаб, сигареты, вареный ямс и бананы.

Вложив в черную руку монеты, получаю имбирный напиток. Вспотевшая бутылка, использованная тысячи раз. Холодный пластик прикладываю к расплавленной шее. Остужает.

Автобус пыхтит, выплевывает сажу, еле-еле приходит в движение. Продавщицы, закончив транзакции, прыгают на ходу со ступеньки автобуса. Пошли прочь, жопастые ниндзи! Дайте пространство и воздух.

Добравшись почти до полуночи, железяка сломалась. Народ высыпает наружу, разминает ржавые косточки. Испражняется, тут и там, на обочину. Женщины садятся на корточки.

Отхожу в сторону. Пробираюсь мимо кустов, что раскинули колючие когти и цепляют за кожу. Натыкаюсь на силуэт в темноте, тот шевелится. В тишине прохладного вечера свистит и пенится струйка. Толстуха машет рукой — прогоняет, словно отбиваясь от мухи цеце. Вместе с тем, из глубин ее тела пробивается газ, испускаясь наружу. Жирное тело трясется — курица сидит и хохочет. Не остановить цепную реакцию, крещендо и бульканье. Смех вперемешку с хлопками, громче, чем трубы автобуса.

Убегаю прочь и прячусь за кустиком. Поднимаю уставшую голову, повесив взгляд на месяц, что застыл ехидной улыбкой. Чувствую слабость, жар и озноб.

Автобус лежит в темноте и воняет бензином. Всей толпой мы уперлись руками — толкаем непослушную тушу. А та все кряхтит, ленясь заводиться. Толкаем во тьме, гурьба черных и белый. Дотащили мертвого мамонта практически до самой границы. Наконец, задребезжав, железный зверь ожил — успешно покидаем страну.

Добравшись до Ганы, я лечился от малярии три дня. Но осталось что-то еще. Другое, отравляющее ум паранойей. Все сломалось — тело скрипело, разваливаясь. С каждым днем хуже. Болезнь берет вверх, лупит тяжелым хвостом, глушит, тащит на дно — теряю концентрацию. Как победить того, кого ты не видишь? Шансы один к десяти.

Боль включает черно-белое восприятие. Пью антибиотики — не помогает. Наверное, инфекция не внутри, а снаружи. Местный менталитет изматывает, африканцы так и вьются вокруг. Какие же они шумные, терпения нет! Проехал четверть континента, а от страны к стране ничего не меняется. Та же грязь, невежество, беднота и разруха. Мой поток бросил меня, оставил догнивать в черной клоаке.

На узкой улочке Аккры, в трущобном районе Нима, стучат барабаны. Под огромным шатром африканцы веселятся, пьют и танцуют. Так здесь выглядят похороны. Поминают почившего парня. Говорят, отравился едой, другие — ядовитый укус жуткой твари. Впрочем, дело обычное, похороны каждую пятницу. Люди здесь мрут чаще мух, повод потанцевать и напиться.

Много одинаковых лиц. Подходят, все хотят познакомиться с белым. Каждый лезет и несет ахинею. Говорят на английском, но слышится мыльный шум. Голову давит до треска, по ушам хлещет плеткой. Прячусь в сторонке, но негры снова подходят — повторяется пытка. Ну что им всем нужно?!

Укрываюсь в каком-то бараке, здесь меньше шума. Сижу, облокотившись на липкую столешницу.

Потягиваю безвкусную мальту. Звонко ударяют бутылки. В заднем углу притаились и лакают из горла нигерийцы. Тошнота, черная кожа, блеяние, смесь пота, грязи и алкогольных паров.

За соседним столом сидят клерк в пиджаке, старикан и взлохмаченная пузатая девка. Старикан — кощей с противными бычьими глазками, распухшими, с паутиной красных подтеков. Достает баночку от конфет и втягивает ноздрями порошок. Глаза наполняются кровью. Перетертая моринга, смешанная с белой дрянью, превращает мозг в красный суп. Стало ясно, что старик этот молодой, просто сгнивший до состояния дряхлого пня.

Клерк гладит пухлой ладошкой ляжку беременной девки. Этих двух убивает другое: десятичасовая работа и похоть.

Беременная бочка на ножках, готовая виснуть на всяком, обхватила шею соседа. Жадно поглядывает в мою сторону. Не хочу пересекаться с ней взглядом. Ведь внутри меня, внизу живота, шевелится что-то животное, готовое возжелать падения на самое дно. В инстинктах легко потеряться, только дай им волю. Похотливые шлюшкины глазки теребят, не давая покоя…

Щемящая боль пронзила шею. Спазм. По позвоночнику пробежал разряд. Тело обмякло, упало. Не помню.

Лежу, щекой на полу. Смотрю на дырявые доски. Почерневшие от грязи, измученные. За долгие годы дерево впитало капли пота, алкоголя и крови. Стертые половицы подобны вшивой собаке, которую день изо дня пинают африканские пятки. А она — свидетель всех похорон, видевший разложение человека.

И сейчас дребезжат половицы, мелькают костяшки и пожелтевшие ногти. Под ногтями твердая грязь. Пробегают черные пятки, будто проезжает грузовой состав.

Сквозь светлые промежутки вагонов вижу толстого негра. Он единственный, кто здесь в ботинках. Рубаха на нем расстегнулась. Резиновыми покрышками торчат пласты живота. Беременная шлюха на нем. Сидит, вцепившись в твидовые мятые плечи. Ее живот скользит по животу толстяка. Его живот обсасывает слюнявыми складками черный шарик с пупком.

Совокупляются на хлипком стуле из пластика.

На босой женской ступне, болтаясь качелями, повисла тряпка с разводами. Мужик врезался пальцами в пышный зад черной самки. Из рваного платья вывалилась грудь и повисла блестящей лепешкой с растянутым резиновым соском.

Прыгали все они вместе: жирдяй, шлюха и сиська. Но сиська активней всего — мелко, быстро и мелко, как скачет секундная стрелка. Вверх-вниз, иногда застывая на месте. Вверх-вниз.

Босоногий состав, бежавший по полу, дробил картинку на серию кадров.

Головы любовников повернулись. В глазах женщины читалось отчаяние. Мужское лицо кривилось в блаженстве, стекающем медом по трем подбородкам. Оба уставились на меня, позабыв, что находятся друг в друге. Слипшиеся дворняги с ошарашенным взглядом, не понимающие как расцепиться.

Пожелтевшие трусики упали и валяются на полу, придавленные ножкой от стула. А там, за пластиковым стулом, лежит костлявое тело, как отражение в зеркале. Вздулись мелкие кровавые глазки, изо рта течет пена. Сухое тело наркомана извивается в кокаиновом танце, так и сяк: выгнув спину, делает мостик; теперь эмбрионом лежит, поджав ноги.

Так на улочке весенней Памплоны бык догоняет испанца; рогом впивается в печень, цепляет за ребра, подкидывая с легкостью в воздух; затем добивает беднягу, возя тряпичную куклу по каменистому грубому полу. Ватные руки загнулись, кости сломались, салат из внутренностей плескается в кожном кульке.

И, кажется, наркоману одному все равно, что по полу, в переполохе, мечется тысяча ног.

Кру говорит, если тебя отправили в нокаут — это лишь начало следующего раунда.

Ничего не снимает боль лучше, чем другая боль. Пронизывает, отрезвляет, напоминает о том, кто мы есть. Трясет за плечи и громко орет в лицо: «Ты все еще жив, поднимайся!».

Боль — лучший учитель. Не сопротивляться, принять. Если ты способен обнять боль, сознание становится непобедимым.

В бою всегда, в первую очередь, происходит схватка ментальная. Крепкое сознание способно выиграть бой еще до первого взмаха. И даже тогда, когда все кажется безнадежно потерянным — сознание, вопреки обстоятельствам, берет верх.

Четыре тактики ведения боя на земле носят имена животных, обеспечивая эффективную оборону, а также контр-выпады. Самая яростная и атакующая называется «леопард». Самая жуткая и подвижная — паук.

Паук призван вселять ужас в противника. Сначала паук сидит на полу, обороняясь, и использует длину ног для блоков. В любой момент, подняв тело над полом, опираясь на руки и ноги, паук приходит в стремительное движение.

Все длилось где-то секунду.

Перевернувшись на спину, дрыгаю ногами как таракан, расчищая пространство вокруг. Отрываю задницу от пола, бегая на четырех ногах, зигзагами, по косой траектории.

Шлюха, задыхаясь, орет: «Mon dieu!».

Сыпятся бутылки. Шум, крики, топот.

Падают стулья. Бьется стекло, разлетаясь шипами по полу.

Надвигается силуэт, уже совсем рядом, заносит мачете. Подбрасываю ногу в воздух. С тяжестью кувалды бью пяткой по его ступне. Хруст ногтей и костяшек. Вопль. Нападавший запрыгал на здоровой ноге, и, наступив на бутылочный осколок, повалился на пол. Грохот, дребезжание, кровь, негр корчится в спазмах.

Намечаю путь к отступлению. Быстрее, к задней двери! На четырех конечностях, пауком, выбегаю наружу. Вскакиваю на ноги и даю деру.

В темноте виляющие ноги сбиваются о камни, коробки и мусор. Наступаю в лужицы грязи. Лабиринт темный и узкий, вдоль стен разносится топот. С разбега влетаю в кого-то, сбиваю с ног. Бегу дальше.

Страх впился в сердце, выковыривая дыхание.

Слева, в стороне, пустое строение, напоминающее коровник. У входа мигает тусклая лампочка. Рядом никого. Влетаю в пустоту дверного проема.

Темно. Под потолком узкие окна, путей к отступлению нет.

Прячусь в закуток. Замираю.

Пытаюсь осознать повреждения — никак. Дышать трудно. Адреналин кочует по телу. На ладонях порезы. Раз смог пробежать километр, кости целы.

Острый запах дерьма. Ощупываю штаны — не мое. Дерьмо, что воняет — повсюду. Все помещение — навозная яма. Очко забито пирамидой фекалий. Обрывки черно-белых газет, исчирканные коричневыми штрихами.

На улице крики и голоса. Нарастают шаги — быстро шаркают, забегают в туалет.

Жмусь в кабинке. Практически впечатался в стену. Под ступней разъезжается что-то скользкое. Большие глянцевые тараканы заползают на пальцы ног. Из живота карабкается блевотина. Громадным слизняком пытается вылезти, но соскальзывает. Зажимаю кровавыми ладонями нос. Задержи дыхание!

Тень мечется, скользит поверх кусков кафеля. Удлиняется, набухает до невозможности и влетает в кабинку.

Стена мокрая. Холодная. Ледяная, холодная.

Я вжат плечом в стену.

Ступнями в скользком болотце. Сочится между пальцев, проводит склизким языком.

Поскуливаю.

Дышу.

Хрип, снова хрип. Странный хрип — не совпадает с дыханием, выбивается, будто чужой.

Медленно поворачиваю голову.

Сидит рядом. Черный. Африканец. Пристроился, и как бы не замечает меня. Ноги его скрылись в куче использованных газет. Отчего он походит на ворона, севшего на охапку осенней листвы.

Круглое мускулистое плечо упирается в бок. Мы сжаты, намертво, в кабинке, впритирку, слипшись плотно. Нет места.

Пальцы незнакомца шевелятся, как червяки, трогают мое запястье, находят ладонь. Его пальцы проскальзывают меж моими и сжимают руку. Ощущаю противную ладошку, скользкий сгусток.

Стены кабинки давят тисками. Так мы и сидим. Вприсядку. Крепко взявшись за руки, как влюбленная парочка. Между нами куча дерьма, отдающая кислятиной и желчью. На негритянском лбу блестят жирные капли — грязное масло во фритюрнице; конденсат на поверхности канализационной трубы.

Выпученные белые зрачки хаотично дергаются в темноте. Бегают кругами, вьются. Белые шарики так и скачут — пинг-понг, пинг-понг. Резко замирают, выпучиваются на меня, смотрят с секунду, и снова судорожно вьются.

В этот сумбурный миг, когда глаза наши встретились, пластиковый взгляд африканца выразил ужас. Смертельный ужас, за пределами человеческого. Африканец хрипел как кабан с пробитым легким, заполненным кровью. Кровь пузырится и гуляет вверх-вниз по трахее. Дыхание вот-вот откажет.

Мои мысли, одна за другой, возвращаются.

Шепчу сухими губами:

— Qu’est-ce qui c’est passé?

Но вопрос затерялся среди всхлипов. Что случилось — не ясно.

Незнакомец рыдает. Захлебывается желтым тестом из слез и соплей. Вязкие соленые нити тянутся изо рта и носа. С гладкого подбородка свисают жидкие сосульки. Вряд ли способен вымолвить даже букву.

Потеет и трясется как сомалийская шлюха. Пот воняет. Сладковатой пряной говниной, закупоривающей ноздри. Черная кожа резка, а пропитанная страхом, способна перебить запах дерьма. Потому и тараканы то ли разбежались, то ли сдохли — не лезут на пальцы.

Расслабляю ладонь, пытаясь отцепиться, но рука соседа крепко держит. Незнакомец глядит умоляюще. Похоже, от этого зависит его жизнь. Сжимаю мокрую ладошку. Действует — мускулистая шлюха перестает рыдать.

Выждав время, повторяю вопрос.

А вскоре еще.

— Putain de merde, reponds-moi!!

Наконец слова доползли до черных раковин по бокам курчавого черепа.

Дребезжащие губы пузырятся, выплевывают писк. Пузыри и писк, и пузыри, и вот на губах, помимо пузырей, появились звуки:

— Пп… Пп… П-паук…

— Что паук?!

— Пп… Пп…

— Ну же, гадина!

— П-паук… огромный п-паук…

Больше из негра не выдавилось ни звука.

На рассвете, когда первые холодные лучи солнца проткнули тело ознобом, я выехал из города в сторону границы. Влез в машину и распластался на заднем сидении.

Лихорадка клыками вцепилась в череп. Тело обмякло обездвиженной птичкой.

Машину качает, будто гроб плывет по волнам.

Бывает, богомолы охотятся на маленьких птичек. Хватают крепко за голову. Пернатая тушка обвисает. Богомол держит, медленно, мало-помалу, выедает мозг, начисто, пока ничего не останется.

Вот как так?.. чтобы богомолы…

Блядские богомолы.

 

СМЕРТЬ

Женщина, осознав, что сжимает ладонь собеседника, отдернула руку; вцепилась в стол с восковым выражением лица.

— Что-то нехорошо, — простонала.

— Тебя укачало, пойдем.

Мужчина помог спутнице подняться и вывел в коридор. Тот растянулся узким тоннелем и казался нескончаемо длинным. Добравшись до ее каюты, они быстро распрощались.

Шатаясь, побрел мужчина к себе. Тусклый свет пятнал стены багрянцем. Приходилось держаться за поручень, и все равно болтало. Казалось, что в стенах магниты, а карманы одежды забиты железными скрепками. То и дело приходилось останавливаться, упершись руками в металлическую стену, и дожидаться пока пол займет угол, позволяющий продвинуться еще на пару шагов. Гравитация слетела с катушек, взбунтовалась. Швыряет, вдавливая в стену, а затем выталкивает обратно.

Наконец, отворив дверь каюты, он бесшумно проник в темноту. Не включая свет, лег на кровать. Деревянные веки закрылись. Уставшее тело болтали обезумевшие волны.

 

* * *

Со всех сторон напирают дюны. Желтый океан набросал песок на правую сторону дороги, обглодав нагретый асфальт. Такой горячий, что прозрачный воздух аж шевелится, и вдалеке все размывается в лужу.

Звук старого мотора неутомимо бьется о пустоту. Белый «пежо» идет на скорости, уклоняясь от наносов. Всякий раз, налетая на песчаную кучу, колесо ударяет — машина болтается, начинает вилять. Кузов трещит и поскрипывает. И снова стук мотора. Пейзаж не меняется. Встречных машин нет. Ничего нет. Небо глухонемое.

Мы выбрались из Дахлы на рассвете. Песчаный город на краю мира проводил сытным таджином. Пришлось плотно поесть, ведь предстояло провести целый день без еды и питья. Тяжело пересекать Сахару, особенно в Рамадан.

Да еще с таким попутчиком.

Мавр, зажав в зубах лакричную палочку, обхватил сосисками пальцев тонкий обруч. Похож на контрабандиста. За все время не обронил ни слова. Периодически поворачивает голову и бросает на заднее сидение косой взгляд.

Вокруг головы и шеи слоями навинчена ткань — распустилась пышная черная роза. Нос прилеплен картофелиной. Верблюжьи зубы, огромные щели и налет с гнильцой у каждого основания. Посасывает лакричную палочку, иногда высовывает изо рта, смотрит на изжеванный конец-кисточку; и снова втыкает лакрицу в желтые керамические лопасти.

Заднее пространство машины забито под завязку. Тут же, среди багажа, втиснуто мое худощавое тело. Переднее сидение сдвинуто назад настолько, что упирается в колени. На это сидение нагружены баулы с продуктами, а на полу перед ним завал из сумок и книг. Сверху этого бардака покачивается крупный арбуз.

Видимо, там, куда направляется мавр, арбуз ценится больше всего, иначе лежал бы он на заднем сидении, также как я. Но мавр держит ценный груз при себе, время от времени поглаживает пухлой рукой полосатую корочку.

Сбоку в плечо давит рюкзак, навалился всем весом. В рюкзаке у меня и палатка, и газ — тащу свой дом на себе, подобно улитке. Конечно, я бы мог легко выбросить кучу вещей, в которых не шибко нуждаюсь, но тут как и с болью — груз в рюкзаке ни на что не влияет. Настоящие камни — они ведь в сознании.

Смотрю сквозь боковое стекло, мутное от старости, и ничего не понятно — сплошное желтоватое сияние. Выглядываю через подголовник сидения. Там, за потрескавшимся кусочком лобового стекла, простирается пустота. Асфальтовая линия, воткнутая ножом в горизонт. Больше ничего.

Пустыня учит спокойствию.

Знаешь, остаться одному, наедине с собой, иногда становится невыносимой пыткой. Что требуется делать в таких случаях, я открою секрет: нужно наблюдать за ноздрями.

И все? Когда я услышал это наставление от Кру, во мне вспыхнула кипящая смесь разочарования с негодованием. Ведь мне предстояло жить в джунглях одному! И я ожидал, что Кру откроет какой-нибудь древний секрет, тайное знание, которое возвысит и наделит могуществом. Но нет. Все свелось к такой банальщине — наблюдать за ноздрями. И, ладно бы, созерцать облака или, на худой конец, жизнь колонии муравьев — в этом хоть какая-то романтика.

После моей схватки со сколопендрой, от нее ничего не осталось — мокрое пятно. Тогда я отправился за хижину и сел на камни, сохраняя неподвижность так долго, что сам стал походить на глыбу. Другого не оставалось, я обратил внимание на ноздри.

Но сразу же о них забывал, подхваченный неудержимым потоком мыслей. Затем опять вспоминал. И через миг снова забывал. Все это напоминало попытку поймать за хвост тень бабочки. Мной завладел интерес. Хотелось уже только этого, удерживать фокус на ноздрях, но все равно не получалось. Как же так!

Обрывки воспоминаний, образы, мысли — все взбунтовалось, придя в хаотичное движение. И оно было сильнее меня, ничего не поделать. Эта сумасшедшая горилла тащила за поводок в ментальные дебри. Я попросту не контролировал происходящее в голове.

На следующий день внутренний фокус стал острее, получилось удерживать концентрацию чуть дольше. Я следил за потоком воздуха, как он входит и выходит из ноздрей. Сначала прохладный, щекочущий волоски, а на выходе теплее. В области над губой появилось ощущение: что-то свербило. Затем стало давить и вкручиваться. Ощущение перетекало, непрерывно меняясь, и мало-помалу растеклось по всему лицу.

Постепенно ощущения обволокли все тело, каждый миллиметр кожи сделался живым. Кости стали легче пенопласта, и все внутри ожило. Будто разом раскрылись и заблагоухали мириады акаций. Я мог чувствовать внутренние органы, каждую клеточку. Внутри струились и бегали вибрации.

Ничего себе, у меня, оказывается, есть тело! Живое, полное энергии. Все эти годы с места на место передвигалась черствая котлета — говорящий труп.

Наблюдаю. Не цепляюсь, не придаю окраски, позволяю энергии течь…

Водила бьет по рулю. С протяжным гулом проносимся мимо своры диких верблюдов, что обгладывают единичные кустики вдоль обочины. Мавр злится, ерзает, втирается в скрипучее кресло.

Снова песок. Песок, помноженный на песок. Везде — на земле и в воздухе. Ветер разбрасывает крупицы, образуя маленькие водовороты. Пустыня движется, переползает с места на место. Вдалеке небо пожелтело — поднимается туча из пыли, и это точно не стадо бизонов.

Вечером третьего дня пришла боль и воткнула в позвоночник раскаленный кинжал. Сидеть стало невыносимо. Спина назойливо зудела, будто расцарапанная. Хотелось рыдать.

Мне стало очень жалко себя. За всю несправедливость и страдания, выпавшие на мою участь.

Но вспомнились слова Кру, что потакая себе, мы кормим демона. Не получится все время бежать. Демон — не бык, никогда не устанет. Рано иль поздно нам придется встретиться лицом к лицу.

Боль покрыла спину твердой коркой. Зубы онемели. Я терпел из последних сил, пока не наступил момент, когда череп вскрыли отверткой и затушили грязный окурок. Это был предел…

Мысленно сдавшись, я начал заваливаться набок, готовый распластаться на камнях никчемной лепешкой.

В ту же секунду изнутри пробилась воля, заявив: «Еще чуть-чуть». Возникло нерушимое намерение продержаться, еще немного, преодолеть последний миг.

Тикнула секунда, и я по-прежнему сидел на камнях.

Стало ясно, что есть силы продержаться еще.

И еще.

Боль разом испарилась, будто никогда не существовала. Меня как шарик раздуло легкостью и пустотой.

Теперь я мог сидеть в неподвижности сколь угодно долго, но это стало не нужно. Я поднялся и отправился бродить по джунглям, чувствуя себя как под мощным наркотиком. Всякое движение превратилось в медитацию, наполнилось осознанием. Зрение, запах и вкус обострились. Звуки, даже самые далекие, вибрацией отдавались внутри. Никакой усталости.

Сознание больше не спало. Иногда, по дыханию, его глубине и характеру, можно было заключить, что тело спит, но что-то вне меня продолжало наблюдать, улавливая малейшие движения и шорохи. При этом, что бы не происходило вокруг, я не реагировал, оставаясь невозмутимым.

На другой день тело вспыхнуло, охваченное пламенем. Границы размылись, я сделался прозрачней воздуха и занимал огромное пространство. Если плеснуть из ведра — вода бы прошла сквозь меня не задерживаясь.

В области живота я почувствовал шевеление. Сделалось не по себе. Еще бы, в животе что-то ползает! Бегающее ощущение росло и растягивалось. Оно стало плотным, обвило сердце. Сдавило, готовое убить.

Только сейчас, глядя глубоко внутрь, получилось распознать это токсичное чувство, уходящее корнями в прошлое. Вспомнился момент, когда оно впервые зародилось, обожгло страданием, заразило тревогой, оставило ядовитый шрам.

Я ощутил тахикардию. Казалось, сердце вот-вот не выдержит. Вопреки страху, я продолжил наблюдение. Давящая сущность постепенно ослабела. Размякла. Растеклась. И окончательно растворилась, не оставив ничего, кроме легкости.

В области поясницы что-то щелкнуло, и меня вбросило в состояние Спокойствия. Мысленный конвейер встал. Я больше не являлся ни телом, ни мыслью и, в принципе, не был кем-то. Слов и понятий не осталось. Ничего. Безмолвие.

Когда пежо миновал марокканский пограничный пункт, дорога исчезла — о ней можно забыть.

Песчаная буря двинулась прямо на нас.

Рябит, все затянуло пеленой. Песчинки кружатся, сбились в дребезжащую стену.

Впереди торчат железные останки. Черные, сожженные солнцем, погрязшие в песках каркасы машин. Разбросаны там и сям, будто сотни павших драконов. Откуда они?

На неровностях скребем бампером. Пролезаем мимо железных скелетов, их торчащие кости цепляют обшивку.

Буря усиливается, стучит коготками по пассажирской двери. Крупицы пробираются внутрь, уже в салоне. Кашляю. Совершенно не видно куда едем. Впереди сплошная дымка, да размытые очертания драконов.

Вдруг один из скелетов дергается — оживает! Бросается в нашу сторону. Мавр, испугавшись, вдавил педаль газа. Мотор взревел. Пежо устремился вперед, рассекая наносы. Песок летит на капот, кузов дребезжит. Вещи в салоне пошли кувырком, посыпались на голову.

Дракон сбоку! Перепрыгивает с места на место. Летит наперерез, чернеет, нарастает, становится четче. Уже совсем рядом. Он кидается на нас с диким ревом, идет на таран!

Кричу.

Пежо ударяется носом. Грохот металла, летят осколки.

Из военного джипа выскакивают три силуэта в камуфляже. Гнутся под тяжестью пыльного потока.

Лица перевязаны платками. Целятся, тычут взведенными палками, напоминающими АК-47.

Что-то орут, но звуки поглощаются ветром. Двое подбегают к водительской двери и вытаскивают мавра. Тащат бедолагу за шкирку, а он все никак не отпустит зубами лакричную палку. Пухлое тело брыкается. Контрабандист открывает рот, но тот мгновенно набивается песком. Закидывают толстяка в джип, будто мешок грецких орехов.

Давят на газ. От колес взлетает фонтан пыли, который тут же разносится ветром.

Сижу, моргаю. Водительская дверь болтается, поскрипывая.

Песчинки бьют по металлу.

Хватаюсь за ручку, упираюсь плечом. Дверца не поддается. Бью изо всех сил. Вываливаюсь наружу. Рюкзак падает следом. Хватаюсь за лямки и карабкаюсь прочь, за ближайшую дюну.

На ноги не подняться. Песок слепит, забивает глаза.

Желтизна.

 

* * *

Буря ушла и виднеется пыльным облаком вдалеке. Дышу сквозь платок, капюшон не снимаю.

Солнце обжигает кипящим маслом. Во рту моток колючей проволоки, больно сделать глоток.

Песок забрался под одежду, смешался с потом, разъедает кислотой кожу. Крупицы везде — в уголках глаз, на ресницах и зубах. Песку очень нравятся щели, особенно между зубов.

Рюкзак потяжелел вдвое. Бросаю на землю.

Связываю веревку из одежды. В пустыне нет дерева — не повеситься.

Тащу рюкзак за собой на поводке из одежды. Тот, как тяжеленный гроб, упирается, прорывает борозду.

Ноги буксуют, спотыкаются, уходят в песок по щиколотку. Икры ноют. Каждая новая дюна дается труднее. Вниз прыжками — отталкиваюсь как астронавт. Падаю на задницу, гребу руками и ногами.

Затем следует новый, долгий и изматывающий подъем.

Оказавшись на вершине бархана, обессилевший, плюхаюсь на песок. Оглядываюсь по сторонам.

Бесконечные желтые гребни уходят к горизонту.

Пустыня плывет. Дюны скользят, неспешно, словно миллионы гигантских улиток. По несколько метров в год.

Передо мной лежит камушек. Что он тут делает?

Поднимаю. Действительно, камушек. Может, я на одной из тех дюн, что убывает? Обнажила то, что прятала долгое время.

Солнце медленно течет к горизонту. Сплющилось желтком и краснеет. Поднимается марсианский океан. Все запачкалось, одежда побагровела. Сгоревшие кисти рук сделались свекольными.

Смачиваю глотку горячей водой. Есть не хочется — сразу наедаешься водой.

Закрываю веки.

Волнистые узоры, как пьяные, гуляют перед глазами.

Делаю еще глоток, вода проходит насквозь.

Тишина.

Что-то перебегает с места на место. Замирает, и снова бежит.

Вот оно оказалось совсем близко, остановилось.

— Ас-саляму алейкум!

Открываю глаза.

Совсем уж стемнело, на небе висит желтый блин.

— И тебе мир, ящерица, — отвечаю.

Та стоит черная, с плоским хвостом и ирокезом вдоль позвоночника. Толстая морда повернута профилем — смотрит правым глазом.

— Ты не поешь и не танцуешь? — интересуется дракончик.

Изучает пришельца желтым глазом, теперь уже левым.

— Почему ты грустишь?

— Я потерялся, — говорю.

— Тот, кто следует сердцу — не теряется.

— А я вот заблудился!

— Ты в правильном месте, разве ты не видишь?

— Оставь меня, — отмахиваюсь, — я устал, где цель?

— Ладно, — сказала ящерица, перебежав на новое место. — Ты сам. И есть цель.

— Погоди.

Застыл черный хвост.

— А ты почему не поешь, почему не танцуешь?

Сквозь потрескивание песчинок пробивается какая-то мелодия. Вроде бы.

Не разобрать.

— Жизнь — моя песня.

— Тогда что твой танец?

Ящерица промолчала.

Перебежала в темноту, растворившись.

Ночь веет прохладой. В небе вспыхивают падающие звезды. Луна позолотила треугольные крыши. Я — тот, кто шагает по маргариновым дюнам. Ступаю легко и беззвучно, звериными лапами, навстречу мелодии. Ведомый шальной красотой. Мне никуда и не нужно, а просто есть ноги, которыми приятно шагать. Шагать — все равно, что дышать.

За очередным барханом вижу шатер, у подножия. Из узкой тряпичной щели сочится приветливый свет. Кто-то играет на лютне. Верблюды, почуяв присутствие гостя, издали протяжные крики, необычные, словно они — переселенцы с далекой планеты.

В шатре были настелены ковры, висела картина. Меня там тепло приняли и налили горячий чай.

 

МУДРОСТЬ

Рассветное зарево осыпало лепестками роз холодные волны. Те поднимаются, скользят беспорядочно, как акульи спины. Иногда сталкиваются друг с другом, и в воздух взлетает столб брызг.

Акилес бороздил темную поверхность океана, взбивая пышную пену. От кормы корабля далеко назад растянулся лазурный шлейф. Над вывернутой наизнанку бороздой парила одинокая птица, растопырив длинные и худые, в форме бумеранга, крылья.

Взмахов она практически не делала. Птица то вздымалась вверх, то штопором падала в самую гущу. Затем ее снова подбрасывало воздушным потоком.

Утренний свет окропил румянцем женские щеки. Чилийка стояла на левом борту корабля, укутанная в платок, в куртке цвета хаки с меховым капюшоном. Глядела вдаль. От ее легкого дыхания поднимался пар.

За сутки корабль продвинулся еще на полтысячи километров южнее. Заметно похолодало. Веет как из открытого утром холодильника. Значит, льды уже близко.

Женщина достала блокнот из вязаной сумочки и чиркнула пару быстрых дрожащих строчек.

Прошло двое моряков в камуфляже, крепких, хорошо утепленных. Поздоровались.

— Buenos días, — ответила та.

Вскоре подошел мужчина с термосом, и женщина приветливо улыбнулась. Они ничего не сказали друг другу, лишь перекинулись взглядами, как двое детишек, обменявшихся игрушками.

Путешественник налил кипяток в стакан с трубочкой и протянул женщине. Она осторожно прикоснулась губами к металлической соломинке. Поднялся горячий чай и лег на язык обжигающей терпкостью.

— Ух какой! — возвращает. — Отличный мате!

Мужчина залил новую порцию кипятка в железный стаканчик. Некоторое время он потягивал крепкий напиток, глядя вдаль.

Пробились первые желтые лучики, согревая щеки. Чилийка непроизвольно вздрогнула. Затем принялась натирать ладошки, словно между ними трубочка корицы.

Неожиданно она вскинула руку:

— Смотри, кит!

 

* * *

Алый фонтанчик бьет плевками. Капли падают на сухую поверхность и разбегаются ртутными шариками. Кровь абсорбирует пылинки и песок. Пернатый комок бросает из стороны в сторону, он беспокойно прыгает, ударяясь о землю. Разлетаются перья. Обезглавленная тушка скачет, иногда замирает. И кажется, что мучения закончились, но нет — снова совершает прыжок.

А что, если вся наша жизнь — это такая же затяжная агония. Мы уже мертвы, просто осознание не успело дойти. Потому и мечемся, беспокоимся о куче ненужных вещей.

Африканцы сбились плотным кругом и хлопают в ладоши под конвульсии мертвой курицы. Седой дед стучит у костра в барабан, двигая костлявыми плечами. Что-то выкрикивает, остальные хором подпевают. Я тоже хлопаю и молча открываю рот.

В этой части Африки ритуалы вуду распространены повсеместно. Утром, если отправиться на рынок, можно купить все необходимое: головы, клювы, лапки и хвосты, что-то крысячье и еще тысячу ярчайших фантазий живодера. Там же продаются продукты в дар духам. В лавке на углу сидят курицы в грязной, измазанной пометом клетке — жертвы.

Мать семейства, старая и сморщенная женщина, обезглавила курицу легко, как и предыдущие семь. Сначала схватила кудахтающую птицу, та забрыкалась и начала махать крыльями. Затем согнула тонкую шею в петлю, и жертва вдруг успокоилась. Одной рукой удерживая курицу, колдунья аккуратно ввела лезвие ножа прямо в петельку. И дернула резко, с хрустом, как электрик кусачками перегрызает провода.

Сухую землю цвета охры оросили водой, сверху на мокрое пятно насыпали белую пудру. Крылатый труп подняли за вялые лапки. Из шеи капает кровь. Красное смешивается с белым. Красного становится все больше, растекается лужицей.

Меня отводят в сторону. Стою в белой простыне, повязанной вокруг бедер. Подходит девочка, в ее руке две половинки кокоса — с белой и красной жидкостями.

Длинный палец с алым наконечником прикасается к коже. Чувствую тепло пальца и тепло еще неостывшей крови. На языке привкус монеты. Девочка покрывает все тело красными точками, отчего я становлюсь похожим на больного лихорадкой Зика.

А чувствую себя еще отвратительнее.

Голова кружится. Цепляюсь взглядом за короткие африканские кудряшки, лишь бы не рухнуть на землю. Закончив с красным цветом, девочка наносит белые пятна. Теперь я — леопард на детском утреннике.

Захожу в узкий коридор и тут же упираюсь в алтарь. Цветки, ветки и какой-то мусор, сбитые в чучело. От свечей медленно поднимается дым. Прохожу дальше, в квадратное и темное помещение. Сажусь на пол. Окна комнаты заколочены кривыми досками. В щели просачиваются струйки уходящего солнца.

Здесь еще три алтаря, к которым поднесены продукты. Под низким потолком стелется плотный туман. Колдунья сидит в несуразной шляпе, скрестив ноги, напоминая сморщенный гриб. Машет какой-то щеткой, по форме — колокольчик, а по мягкости — конская грива. Что-то напевает, произносит заклинания. Чиркает белым мелом линию передо мной. Протягивает тарелку с сухой стружкой.

Жую. Во рту обжигающая горечь. Затем вообще ничего, будто вкололи анестезию. Ни языка, ни щек. Двигаю челюстью медленно, аккуратно, не пережевать бы собственные губы.

Колдунья закатывает глаза. Трясет кулаком, выкидывая на пол четыре косточки. Собирает, трясет, снова выбрасывает. Много раз повторяет это действие, с пустыми зрачками. Поджигает веник и окуривает дымом. Шаманы считают, что дым очищает, а еще через него можно видеть.

Не знаю сколько времени прошло. За заколоченным окном чернота.

Дым все размыл. Больше не пытаюсь разглядеть и что-либо запомнить. Болтовня в голове прекратилась. Расслабляю веки. Но, вот какое дело, даже не глядя, я продолжаю наблюдать — не глазами, а между ними, внутренним взором.

Вдруг. Из дымки выглянуло несколько рож. Непонятные существа, жуткие и перекошенные. Покачиваются как на волнах. Пялятся.

Одно из них подплыло близко, худощавое и высокое, с парализованным ртом. Тянет крючковатое щупальце, обхватывая мою ногу.

Леденящее ощущение.

Не реагирую. Понимаю, что покуда не цепляюсь за человеческую форму, эта сущность не способна навредить.

Сижу. Думать в тягость. Пытаться что-то объяснить — слишком мелко и тяжеловесно.

Наконец, развернувшись, существо медленно уплывает в туман. Остальные растворились следом, будто ушли под воду.

Всматриваюсь в пустоту. Тишина обволакивает. Но не тишина как отсутствие, а тишина, полная звенящей вибрации.

Теперь я смог увидеть тишину, состоящую из золотых песчинок. Каждая песчинка живая — звенящий колокольчик. Из них соткана вся материя. Время от времени волнами проходят вибрации, и система перестраивается. Будто некто встряхивает скатерть, стараясь смахнуть крошки. Но они остаются, образуя новые узоры: песчинки рассеиваются и сбиваются вместе, формируя плотные объекты.

Кое-где образуются области пустоты, черные, где нет колокольчиков. Мое внимание привлекает такое пятно. Всматриваюсь, пытаюсь заглянуть внутрь. Вдруг темнота хватает, сдавливая волю. Скручивает сверлом, затягивает в водоворот — не вырваться. Пытаюсь открыть глаза, физические глаза, но никак. Тело немое. Не пробудиться.

Обволакивает черный холод — ледяная река.

Теряю сознание.

 

* * *

Толкаем тележку, дребезжат канистры с водой. Иногда тележка идет гладко, но чаще попадает в рытвины, упирается. Водопровода нет, потому каждый день ходим на колонку.

Маленькая негритянка трудится со мной наравне. Вцепилась хрупкими ручками и толкает усердно, черные ноздри раздуваются. Сквозь гладкость кожи напрягаются прожилки мускул. Босые пальцы ног упираются в засохший грунт, напоминающий черствый зефир.

Женщины и дети в Африке работают усердно. По сути, весь африканский мир тащится усилиями женщин и детей.

Тонкие смоляные ножки торчат из-под короткого платья с оранжевыми кленовыми листьями. Африканка из него давно выросла, но донашивает за сестрами. А раньше платье носил кто-то еще. В Африке все только так и работает — на донашивании.

Смотрю на округлое лицо. Улыбается. Всегда, как не посмотрю — улыбается. Не помню когда не улыбалась.

Эта юная африканка ничего не имеет. Всю жизнь она живет в доме из глины, вместе с семьей из шестнадцати человек, с тех самых пор, как в четыре года от нее отказались родные из-за невозможности прокормить. Ходит в переношенном платье и, представьте себе, улыбается! Выглядит гораздо счастливее, чем люди, у которых все есть. Этим черный континент и подкупает — в людях живет искра.

Девочка что-то мурлычет под нос, напевает. И, кажется, готова пуститься в пляс, как веселая обезьянка.

— Comment ça va? — спрашиваю.

— Ça va, — улыбается.

— Зачем резать куриц?

— А что, тебе жалко? — смеется.

Тележка скрипит, толкаем.

— Все зависит от ритуала, — говорит. — Могут быть не только курицы, а также щенки, котята, барашки и животные покрупнее. Если проводить ритуал у океана, тогда щенков нельзя, для этого только птицы.

— И что за ритуал был в прошлый раз? — спрашиваю.

Смотрит на меня.

— Для защиты.

— От кого?

— От злых духов. Когда жертва умирает, духи забирают ее, оставляя тебя в покое.

— И сколько нужно жертв?

Смеется.

— Бабуля предупреждала, что ты будешь задавать кучу вопросов. Поэтому просила передать, чтобы ты не переживал.

Девочка проговорила внятно, по слогам, будто поясняет глухому:

— И-бога избавит те-бя от власти де-мона.

— Ибога?

— Кора корня, которую ты съел.

— А-а, — киваю, морщась. — Ибогу я помню. А что произошло дальше?

— Да кто ж тебя знает! — качнув деревянными сережками. — Ты видел сны наяву. Сидел, пялился в пустоту, а затем рухнул на пол без остатка сил.

— И сколько времени я так сидел?

— Сорок два часа.

— Что! — отпрыгиваю от тележки.

Стою побледневший. Мне казалось, ритуал длился от силы часа четыре.

— Ау, ты в порядке? — спрашивает африканка.

— Словно два дня бродил по пустыне, — вытираю лоб.

Киа становится рядом.

Пристально разглядывает.

— Бабуля говорит, что ты — особенный. Не совсем обычный белый человек и, вообще, человек. Тебя сопровождает сила, которая привела сюда, велела принять и сделала частью семьи.

— Велела принять?

— Да. Когда тебя привезли, ты был совсем плох — лежал мертвый на заднем сидении. Сначала, еще до границы, водитель развернулся и повез тебя обратно в Аккру. И дальше, по его словам, ему перегородили путь.

Девочка улыбается, ожидая, чтобы я попросил продолжения истории.

— И кто же перегородил путь? — говорю.

— Козы.

— Какие такие козы?

— Самые обычные козы, что общипывают обочину, — рассмеялась африканка. — Но обычными они казались только с виду. Пришлось сбавить скорость — козы, одна за другой, вставали перед автомобилем. Глядели неприятельским взглядом, не прекращая жевать траву. Вот прямо так.

Девочка изо всех сил выпучила глаза и задвигала челюстью.

Я засмеялся.

Она тоже не сдержалась.

Так мы оба хохотали около минуты, схватившись за животы у неподвижной тележки.

— Ладно, что было дальше? — вытираю слезы.

— Машина сигналила, расталкивая животных, и уже почти миновала всех, как на пути встал козел. Крупный, с черной лоснящейся шерстью. Козел тяжело дышал, испуская пар. Было еще самое утро, и воздух не прогрелся. Оттого козлиные ноздри дымели как паровоз. Рогатый тряхнул пышной бородкой и наклонил голову. Затем как ударит в машину. Бах! — девочка с размаху хлопнула по канистре с водой.

— Затем попятился назад, отошел на пяток метров, и с разберу снова. Хрящ! Посыпались кусочки! Зверь готов был разнести все вдребезги. Ни за что на свете не дал бы машине проехать. Водитель испугался, что чем-то разгневал духов. Повернул и окольной дорогой провез тебя в Того. Когда бабуля услышала эту историю, она сразу все поняла. А водитель, дурачок, хотел тебя продать, чтобы мы ему заплатили.

Округляю глаза.

— В итоге мы тебя обменяли на связку бананов, — африканка закрыла лицо ладошками и хихикает.

Открываю рот, но не подобрать нужных слов. Щеки горят.

Девочка придвинулась вплотную и шепчет:

— Бывает, некоторые колдуны приносят человеческую жертву, — она оглянулась по сторонам, — а затем съедают. Совершают ритуальное людоедство, чтобы впитать силу жертвы. Поэтому на белого человека ведется охота.

Показывает на меня.

— Ты не замечал, как на тебя смотрят? Ты сковываешь взгляды. Все считают, что ты наделен красотой и богатством. Смотрят снизу вверх, как на идола. Я раньше не верила и не понимала, ведь никогда не видела европейца, только в фильме. А затем тебя увидела, и сразу все стало ясно.

Она вдруг смутилась, так явно и непосредственно.

Затем нахмурила лоб.

— Поэтому и охотятся. Убивают или, еще проще, отрубают кисти рук. Потом переправляют в Нигерию и продают. В Нигерии все, что угодно продается. Поэтому мало кто им, нигерийцам, доверяет.

Она тихонько толкнула меня в плечо.

— Ой, что с твоим лицом! — рассмеявшись. — Не пугайся, я тебя не съем.

Мне какое-то время не хотелось говорить. Мы молча стояли у тележки, облокотившись на пластиковые канистры, остужающие спину.

— Неужели жизнь одного человека важнее жизни другого? — разрушил я долгую паузу.

— Откуда мне знать! Я такими вопросами не задаюсь, зачем ты меня спрашиваешь? Спроси у бабули или другого колдуна, они все знают.

Показывает худое запястье, окольцованное браслетами, с одного из которых свисает деревянный крестик.

— Видишь, я по воскресениям в церковь хожу. А всю неделю работаю, занимаюсь тем, что требуется. Много дел: убираю, стираю, готовлю, а еще нужно сходить на рынок и за водой. У меня нет времени, чтобы размышлять. А когда есть, я лучше буду думать о чем-то приятном.

— О чем приятном?

Она отвела взгляд, повернулась и принялась толкать тележку. Но та никак не сдвигалась с мета.

Тогда я приложил усилие, и мы двинулись дальше.

— Тебе разве не хочется иметь свободное время?

— Зачем?

— Ну поехать в город, посмотреть что там.

— Да что там смотреть — все одно и то же. Собери сегодня вещи, я завтра утром постираю.

— Почувствовать свободу, что ты можешь отправиться куда угодно и делать что угодно. Узнавать новое, творить любые шалости — все, что взбредет в голову. Понимаешь? Свобода.

— Для меня свобода — это никуда не ходить. Я делаю то, что у меня получается. Готовлю — всем нравится. Или вот так сходить до колонки — тоже хорошо. Мне приятно разговаривать с тобой. Ко мне так никто не относится, ты мягкий как вода. И твои волосы, посмотри какие мягкие!

Тянется рукой.

— Поэтому влился в нашу семью, будто всегда тут жил. Разделяешь с нами кров и еду. Ходишь в туалет, в который даже местные боятся заходить. Ты все принимаешь как есть и не жалуешься.

Затем быстро и взволнованно добавила:

— Но если тебе не хочется толкать тележку, ты только скажи. Я продолжу тянуть одна.

— Киа, мне нравится толкать тележку, — улыбаюсь.

Остаток пути мы провели в тишине, разрезаемой скрипом виляющих колес.

Меня все не покидала мысль: у демона ведь нет формы и никаких границ. Разве восемь жертв способны умерить его аппетит?

 

* * *

На ужин женщины приготовили рис и куриную подливку.

Стемнело. Вся семья сидела во дворе под светом лампы. Мужчины за столом, кушая из общего таза. Женщины в сторонке на земле, со своим тазом.

Комкаю рис пальцами, скатываю в шарик. Макаю в соус и кладу в рот.

Поглядываю на Киа, та смотрит и улыбается. Кладу в рот липкий рисовый шарик и облизываю пальцы. Она тихонько смеется.

Колдунья тычет на Киа пальцем, потом указывает на меня. Что-то произносит на своем диалекте. На французском она не разговаривает.

Африканцы хохочут.

Киа опустила взгляд и смущенно улыбается.

Утром я вышел из комнаты во дворик. На веревках сушится одежда и простыни. На земле трое детишек играют с сухими щепками.

Киа сидит у большого железного таза и стирает. Руки по локоть в белой пене. Тонкие ноги расставлены по бокам, и из-под короткого платья видны трусики. Белоснежные маленькие трусики. Киа не замечает меня. Бьет тряпкой по камню.

Разворачиваюсь, спешу укрыться в комнате.

Многое, что касается быта в африканской семье, я не понимал, да и насчет жизни в целом. Душа ржавела, требовала какого-то глубокого пересмотра. Меланхоличное настроение, когда хочется дождя, а им за окном даже не пахнет. И окна никакого нет, от чего становится еще безнадежнее.

В дверном проеме висит марля, медленно покачиваясь. Целый день я провожу в комнате, читая «Темные аллеи». Затем закрываю глаза и слушаю деревья. Падающие листья лип. Когда идешь по хрустящему ковру, распинывая и подкидывая в воздух.

Вошла Киа, ставит передо мной чашку чая. Села на спинку кресла с дряхлой обшивкой, а в подлокотнике кто-то пальцем расковырял дырку.

Сидит, покачивая гладкой ножкой, практически облокотившись на меня. Чего-то ждет. Сейчас на ней другое платье — янтарное с белыми аистами.

Оторвавшись от чтения, смотрю на гостью. Тянет руку вверх, как школьница за партой. Замечаю курчавую подмышку. Опускает ладонь на мою голову и поглаживает волосы.

По телу пробежала приятная волна.

— Такие прямые и мягкие, — говорит.

Настолько естественно себя ведет, будто никаких условностей не существует.

Осматриваю ее юные ноги, ничем не стесненную налитую грудь. Смотрю на летящих белых аистов. В штанах все пережало.

— Про что там? — спрашивает.

— Любовь.

— Ого! И она, любовь, прямо там, в словах?

— Скорее, где-то между, в их отсутствии.

— Не понимаю, зачем тогда все эти слова?

— Чтобы появились «между ними».

— То есть ты читаешь пустоту?

— Получается так.

— И зачем читать пустоту?

— Потому, что любовь никак иначе, кроме как через пустоту, не выражается.

Девушка чешет курчавый затылок.

— Как-то чересчур сложно. Я вот не умею читать, и что тогда, любовь что ли не для меня?

Поднимаю удивленный взгляд.

— Когда я стираю вещи, — заговорила она, водя пальцем по моему плечу, — сначала тщательно натираю мылом. Затем бью о камень, и летит пышная пена. И в этом не меньше любви, чем в книге.

Рисует пальцем невидимые звездочки.

— Поэтому любовь — это гораздо проще, когда не требуется быть умным и образованным. Настолько каждому доступное… ты просто трешь, и летит пена!

Она наклонилась, поцеловав меня в щеку.

И убежала также быстро и неожиданно, как появилась.

Смачиваю горло имбирным чаем.

Да, насколько же она настоящая! Чистая. Легкая. Будто жизнь — это кинотеатр с поп-корном.

Через столько лет поисков я насобирал знаний, научился учиться. Но как научиться разучиваться?

 

* * *

Мы набились в душную маршрутку, где нет свободного места, и ехали в центр по очень узкой и опасной дороге. Выезжая на встречную полосу, перегоняя грохочущие грузовики и проклятые мотоциклы, увиливая на обочину от встречных такси.

Киа сидит на коленях, в джинсах и белой футболке. Удерживаю ее за талию.

Зажатый вот так, в душной тарахтелке, сразу вспоминаю Конакри — столица Гвинеи, которая вовсе не столица, а одна сплошная пробка. Даже когда обе полосы движения открывают в одном направлении, ты все равно торчишь в пробке. На обочине кучкуются толпы людей после работы, ожидающие хоть какой-нибудь транспорт. Когда в машине есть свободное место, толпа бежит и дерется за право стать пассажиром. Но обычно мест нет.

Страшно подумать, а ведь когда-то и я жил так, в непрерывной толкотне за свободное место.

Машины упираются друг в друга, сигналят. Вдоль рядов ходят продавцы печенья, яблок и мелкого барахла. Альбиносы-попрошайки тянут руки в открытую форточку. С их лиц будто соскребли прежнюю кожу, оставив черные куски, как пригоревшие пятна на сковородке. Повсюду висят плакаты, призывающие на борьбу с лихорадкой Эбола. По десять раз в день моешь руки хлоркой, и у тебя проверяют температуру.

К черту! Даже думать не хочу о Конакри. Ведь сейчас мою ладонь греет не хлорка, а гибкая талия, перетекающая в джинсовую попу.

Мы спешились у океана и бродили вдоль набережной. Тут и там из песка торчали высокие пальмы. Океан бросал на пустой берег тяжелые волны. Находиться здесь приятно.

— Так ты на самом деле пересек пустыню? — говорит Киа.

— Да.

— Ты в своем уме?

— Не думаю, — усмехнувшись.

— И как там, в пустыне, похоже на этот пляж?

— Немного. Только без пальм, и песка в миллионы больше.

— Говорят, пересечь Сахару, это как приблизиться к дьяволу и поцеловать его в самые губы!

Смеюсь.

— Один из моих братьев тоже пересек, — продолжает она. — Отсюда ведь многие мечтают уехать. Жить в Европе, хорошо жить, как показывают по телевизору.

Она выпрямила три длинных пальца.

— Чтобы осуществить мечту, нужно три вещи: преодолеть войну, пустыню и шторм. Так что это путешествие для самых отчаявшихся. Мой брат отправился на север через Сахару. Пересек пустыню, затем пылающую Ливию. Оттуда долго плыл на лодке до Италии. Практически все его товарищи погибли. Добрались только он и еще трое.

— И что было потом?

— В Италии его держали около года, а затем он мог спокойно жить в Европе. Мечта сбылась. Кажется, он перебрался в Германию, вроде, Кельн называется. Женился. Мы теперь плохо знаем, что с ним. По правде, мы с этим гадом вообще не общаемся! Ведь знаешь что? Вся эта Европа его развратила, он стал другой! Когда сестренка серьезно заболела, и нужны были лекарства, он мог купить их там у себя и отправить почтой. Мы просили, но он нас и знать не хочет. Так что смерть сестры на его совести.

Шагаем по пляжу, оставляя следы голых пяток.

— Пойдем под эту пальму, — тащит меня за руку.

— Хорошо. А чем вон та не устраивает?

— У этой тень красивая.

Садимся.

Тень напоминает волосатую морскую звезду.

— А бывает так, что кокос падает прямо на голову?

— Все время, — смеется.

Высокие пальмы шелестят щетками, помахивая вслед уплывающим облакам. На горизонте стоят корабли. Вытянулись караваном верблюдов, ожидая входа в порт.

— Хочешь поплаваем?

— Я не умею.

— Пойдем, я научу.

— Нет, не хочу, я боюсь. Говорят, там, в глубине, прячутся демоны.

— Пойду поздороваюсь.

Скинув футболку, я побежал по горячему песку, зашлепал по воде, перепрыгивая через пенящиеся ступеньки, и нырнул в выросшую коброй волну.

Вернулся, капая на песок с волос и кончика носа. Разбрызгивая капли, словно мокрый лабрадор.

— Ай! — завизжала африканка. — Не трогай меня, ты холодный, как жабина!

Я лег на песок, пытаясь отдышаться. Горячие крупицы облепили спину.

— Каково это?

— Велико-лепно, — расслабляюсь.

— Нет, дурачок, я про другое.

— Что? — приподнимаюсь.

— Поцеловать дьявола в губы.

— На вкус как селедка, — смеюсь.

— Покажи.

— Не думаю, что это…

Я просто замолк на полуслове.

Смотрю на ее кожу оттенка лакричной конфеты, невероятно гладкую и кое-где с родинками. Длинные ресницы опустились, обдуваемые бризом. Полуулыбка обнажила глубокие уголки по краям больших губ.

Я склонился, медленно, не посмев потревожить бриз. И поцеловал. Прямо в уголок черных губ. Тихонько и сладко. Будто тяну за паутинку, поднимая отражение луны с поверхности имбирного чая.

Длинные ресницы широко распахнулись. Она начала глубоко-глубоко вдыхать и… А-апчих!

Тяжелые сережки на растопыренных ушах брякнули.

Киа почесала нос и широко улыбнулась, снова походя на шаловливую обезьянку.

Сердце подпрыгнуло. Все внутри защекотало.

— Пойду принесу нам кокос, — поднимаюсь.

Одобрительно кивает.

Мы пили кокосовую воду и валялись в волосатой тени до самого заката, время от времени, переползая снова в тень, как только ту отодвигало солнце. Затем солнце, покраснев от усталости, само развалилось лепешкой на горизонте.

Блики апельсинового заката целовали щеки.

— У меня есть кое-что, — повернулась она. — Дай руку.

Девушка несколько секунд колдовала с моим запястьем, повязав самодельный браслет. Черные ракушки, нанизанные на нить, чередовались с гремящими костяшками, сухими клювами и черепками.

Обнимаю африканку, прижав крепко-крепко к себе.

Кокетливо поглядывает на меня.

— Чего? — спрашиваю.

— Ничего, — смущается, отводит взгляд, но продолжает стрелять глазками.

Но что-то ведь хочет сказать.

— Ну же, что происходит?

Молчит.

Вдоль берега пролетела жирная чайка.

Слышу:

— Ты женишься на мне?

Испуг.

Волнение.

Когда-то я уже был женат, и многое пошло наперекосяк.

— Перестань. Я в два раза старше тебя.

— И что?

— Возможно, нам нужно время, чтобы узнать друг друга.

— Мне не нужно ничего узнавать. Ты добрый, самый лучший, и этого достаточно!

Ее фраза прозвучала по-детски, но, в то же время, неимоверно серьезно.

Может на самом деле жизнь гораздо проще, чем мы ее воспринимаем?

Тут же я ощутил нечто необычное, что этот сценарий уже проигрывался. Он всегда был записан, и все происходящее — кинопленка.

Достаю из кармана камушек, который утащил из пустыни. Переминаю пальцами. Камушек быстро впитал тепло ладони.

А ведь ящерица права, все происходит так, как должно; я в нужном для себя месте. Нет ничего неправильного.

Закинув взгляд, как удочку, далеко к горизонту, смотрю на черные точки, похожие на веснушки — вереницу кораблей поглотило огненное пламя заката. Выше над заревом густеет лиловое небо. Прямо над нашими головами высокие пальмы, застыли взрывами фейерверков. Их длинные щетки неподвижны.

Гляжу на Киа, облокотившуюся на гладкий ствол, в футболке, по которой растекается лужица заката. На груди вышит маленький значок — крокодильчик.

Она сидит, повзрослевшая. Собирает песок в кулак, а тот непослушно высыпается наружу.

Дожидаюсь, долго дожидаюсь ее взгляда. Наконец. Вот. Сейчас!

Протягиваю ей камушек.

— Да.

 

* * *

Через несколько дней мы пошли в кино. Чтобы туда добраться, нужно пройти три километра до асфальтовой дороги. У сломанного грузовика без колес повернуть налево. Шагать по неровной и разбитой, словно от бомбардировки, обочине; до двух мальчишек, которые держат за хвост мертвую крысу, продавая задешево. В этом месте перебежать дорогу и следовать вдоль ржавых труб. Пока не появится недостроенная церковь, вокруг которой разбросаны щепки, камни и строительный мусор, а у входа лежит коричневая бутылка без горлышка.

Фасад церкви частично оштукатурен и окрашен цветом лимонной цедры, а в остальных местах торчат цементные блоки. Колокольня возведена наполовину и накрыта пальмовыми листьями. Входная дверь сбита из металлических листов с ржавыми разводами.

Когда мы подошли вплотную, изнутри послышалось хоровое пение. Киа несколько раз ударила кулаком по металлу. Двери оглушительно задребезжали, разнося стук по округе. Вдалеке залаяли собаки.

Наконец дверь приоткрылась, и мы протиснулись внутрь.

Внутри сумеречно, из оконных дыр падают кривые диагонали света. Пахнет мускусом, камфорой и клеем. По неровному земляному полу расставлены потертые школьные скамейки. Вместо алтаря на длинной тумбе стоят в ряд телевизоры, старые и трубчатые, с пузатым экраном. В детстве я на таких смотрел боевики.

Здесь никого не было, кроме пожилого однорукого африканца в соломенной шляпе. Он сидел, словно статуя, примкнув взглядом к экрану с помехами, по которому транслировали футбол.

На другом телевизоре крутился фильм, и из него доносилась та церковная музыка с пением.

Сев на ближайшую скамейку, мы продолжили смотреть фильм. Достали кукурузу, которую принесли с собой, и бутылку мальты.

— Мне нравится этот актер, — сказала Киа, прилипнув к экрану, — на тебя похож.

Но я смотрел совсем не туда, вернее, откуда-то не оттуда. Наблюдая другую сцену: там, где мы с Киа сидим в недостроенной церкви. Рядом безрукий дед, уж задремал. А я смотрю на всю эту проекцию с расстояния.

Затем это абстрактное состояние растворилось, и у меня все же получилось сфокусироваться на фильме.

Шла сцена в готической церкви. Вот, камера птицей пролетела под потолком. Замелькали ряды деревянных скамеек. Затем кадр переключился на влюбленных, сидящих на краю лавки — они прощались.

Изображение чувствовалось таким объемным, будто происходит на самом деле. Меня полностью увлекла сцена.

Ракурс сменился.

Теперь, близко-близко, показали заплаканное лицо девушки. По щекам текли слезы, живые и яркие, как жидкие бриллианты. Они двигались, переливаясь, околдовывая меня. Эти слезы были прекрасны, божественны! Совсем не горькие, не соленые, а радужные и благоухающие. Глаза актрисы напомнили взгляд Кру.

В ту же секунду на меня нахлынул необузданный поток переживаний. Хотелось смеяться и плакать одновременно. Тело тряслось, будто кто-то пытается выбраться из него наружу. Все смешалось: кувшинки, прохлада, авокадо, мухи, ладан, Киа…

Экран телевизора задрожал, пошел полосками и схлопнулся в точку.

В потухшей картинке, еще на несколько секунд, фантомом застыло остаточное изображение — плачущий взгляд.

Время от времени во всем районе пропадает электричество, потому темнеет быстрее обычного.

Вспыхнула сочная луна, с неба свисают капельки звезд. Москитная сетка покачивается от прикосновений воздуха.

Золотые мазки ложатся на гладкость мазутной кожи. Ни единого волоска. Абсолютно гладкая, покрытая холодной испариной, африканка лежит, налившись вулканическим блеском. В темноте она кажется обритой налысо. Точеная статуэтка с округлой грудью и высоко торчащими сосками.

Покусываю твердые наконечники. Юркое тело изгибается. Кожа, как тонкое эбонитовое стеклышко, дрожит от прикосновения больших мужских рук. Между ног у нее горячо и мокро, она не следит за растительностью. Нахожу набухшую рисинку. Блестящая кожа натягивается тетивой.

Скольжу языком по черному кипящему льду, от пупка до шеи, собирая капли. Впитываю вкус, чуть лакричный и перченый. Аромат сенегалийского кофе с гвинейским перцем, свежим утром на берегу соленого океана. В районе Сукута, что внутри Гамбии, а та глубоко внутри Сенегала, а тот глубже, в черной Африке, что лежит под знойной Сахарой. Прожаренные зерна обжигают кислинкой. Шумят волны. Горячо разлились по сердцу, в конечностях пульсирует экстаз.

Растворяется кусочек сахара.

Я стал капелькой.

В небе летит белый аист.

Теплой ночью тяжело отдышаться. Шум насекомых снаружи. Мы лежим, ничем не прикрытые — только воздухом, неподвижным и плотным. Киа часто дышит, ноздри широко раздуваются. Глядит на меня, светится в улыбке:

— Хочу еще.

Прижимаю крепко к себе маленькое влажное тело. Трогаю, целую уши, перебираю кудряшки — упругие, как северный мох.

Замечаю краем глаза что-то скользнувшее под крышей.

Вскакиваю на ноги:

— Ты видела? — уставившись в черный угол.

— Эй, ты чего? — поднимается с кровати.

— Ты видела или, или нет?

— Ну, видела.

— Что, что ты видела?

— Ящерка пробежала.

— Нет, это была тень!

— Да нет же, обычная ящерица.

— Нет нет, это это это другое, все, что угодно, но не ящерица!

Крепко обнимает меня.

Смотрю на кровать: на крахмальной простыне застыло кровавое пятно.

Утром я все еще спал, блуждая в задворках подсознания. Киа шагала по улице, направляясь на пятничный рынок за ямсом. Все случилось там, на перекрестке у лавки. Той самой, где в загаженной клетке сидят курицы, ожидая смертельного часа.

Говорят, мотоциклист ехал пьяный. Говорят, занесло, ехал быстро. Протаранил корзины с продуктами. Сбил Киа, впечатался в клетку. Повсюду разлетелась мука, а сверху красные специи. На землю неспешно падали куриные перья.