Из Декабря в Антарктику

Джин Виктор

ГЛАВА3. ЗИМА

 

 

НЕНАВИСТЬ

Липкий снег летел с неба, разгоняемый ветром. Над капитанским мостиком, между крутящихся радаров и длинных антенн, бились хлопками два флага: чилийский и черное знамя Акилеса.

Волны качают плоскую баржу, привязанную к стальному борту корабля. Люди в оранжевых комбинезонах, блестящие и мокрые от брызг, пытаются закрепить железный контейнер на платформе.

Две резиновых лодки, упершись носом в баржу, работают на полную мощность. Жгут моторы, изрыгая дым с гарью. Пытаются удержать баржу вплотную к борту, но ту поднимает и опускает, кидает туда-сюда. Взлетают фонтаны брызг. Снег настолько плотный и резкий, что царапает кожу. Больно кусает глаза.

Лазурный платок, как и флаги, реет в рваных потоках ветра. Чилийка стоит в капюшоне, спиной к мужчине, и не решается обернуться.

Вытирает рукавом щеки. Неслышно всхлипывает.

Мужчина встает сбоку, пытается заглянуть в лицо спутнице, но та отворачивается.

От резкого порыва ветра платок соскальзывает с ее шеи. Брыкается в воздухе как змея. Ветер крепко схватил ткань, скрутив сверлом. Лазурная змея полетела вдоль палубы, беспокойно изгибаясь. Мужчина поспешил следом, но уперся в перила кормы. Палуба стометрового корабля кончилась.

Ветер подбросил платок вверх и вперед, метров на десять, в снежную гущу. Затем порыв затих, и ткань, обмякшая, безжизненно опустилась на поверхность воды. Волны тут же накинулись голодной стаей.

Падающие хлопья заметают следы. Мужчина всматривается, пытается что-то разглядеть, но снег слепит, колет иглами, как проклятую куклу вуду.

Безумный снег, леденящий, подгоняемый влажным ветром. Прямо как тогда, в Декабре…

 

* * *

Две тысячи тринадцатый год. Из черной бездны, день и ночь, валятся хлопья, блестящие и сырые. Мороз щиплет замерзший нос, лезет в ноздри. Щеки покрылись восковой коркой. Температура опустилась ниже двадцати одного.

Из всех декабрей самые безжалостные — сырые, те, что под Питером. И не важно на какой отметке застыла ртуть. В этой влажности даже незначительный мороз пробирается под кожу, выжигая плоть.

Деревянная лопата втыкается в сугроб и откусывает куб снега. Подкидываю вверх, к стене дома. Оказавшись в невесомости, белый ком рассыпается на тысячи осколков. Выгрызаю лопатой еще кусок снега. Подкидываю. Нужно закопать окна, в идеале всю стену. Но, главное, окна — через них уходит тепло.

Дом стоит на невысоком склоне посреди дюжины сосен. Задняя стена и крыша скрылись под метровой белой мантией. С боков дом засыпан наполовину, но и окон там мало. А вот фасадная, длинная сторона с эркером — самая трудная. Вдоль нее со свистом бегает ветер. Ветер пожирает сугробы — за ночь ничего не оставит. Приходится снова накидывать снег на окна. Махать лопатой, как каторжник. Кормить прожорливого гада. Закапывать окна, через них уходит тепло.

Пальцы и ступни оловянные. Втыкаю лопату в снег и спешу укрыться в доме.

Внутри мерцает пламя, выглядывая из ржавой бочки. Огонь бросает на стены дрожащие тени. Тени танцуют по всему этажу. Им нравится, что дом не достроен. В недостроенном доме помещается больше теней.

Дом строился из расчета на большую семью. Ну как большую — для России большую. Два взрослых и пара детей, желательно мальчик и девочка.

Первый этаж девяносто квадратных метров. Повсюду строительный мусор и проволока. Там, где по проекту камин, свалены груда железа, арматура, кишка дренажной трубы, рубероид и фотографии в рамках. В стенах протянуты вены двухжильного кабеля сечением два миллиметра.

Задний угол завешен полиэтиленовой пленкой, которая свисает в несколько слоев. Лоскуты пластика тянутся с потолка полупрозрачным шатром. По этому пластиковому конусу дым от огня вытягивается на второй этаж.

Подхожу к стене. Поддев лезвием топора дощечку, беспощадно отдираю ее от стойки. Упав, кусок обшивки звонко скачет по бетону. Пол здесь — стяжка сто миллиметров. С трубами теплого пола, которые сейчас ледяные, ведь дом не отапливается. Нечем. Нет электричества, газа, надежды и дров.

До этого я сжег стулья и мебель. Сжег деревянный мольберт. Теперь жгу что попало — все, что умеет гореть. Бросаю кусок обшивки в бочку. Кривые гвозди издают детский плач. Доска чернеет, сначала с боков, а потом целиком. Держу непослушные руки над дрожащим огнем. Холодное пламя дребезжит, облизывая стеклянные суставы.

Заваливаюсь спать на лежанку, неровную, высотой в полуметр, собранную из бумажных столбиков. Сбитые вместе стопки книг скрипят, гнутся обложки. Накрываюсь обрывками пленки и дырявым брезентом. Неровности и угловатости книг покусывают спину. Чувствую, как в поясницу впился «Степной волк». Под головой у меня «Сто лет одиночества». А под ними еще триста пятьдесят килограмм макулатуры.

Бумажный кирпич — хорошо. Греет лучше брезента. Жаль, что книги не штампуют одинаковой толщиной.

Закрываю замерзшие веки.

 

* * *

— Давай-давай, заходи, не стесняйся! Квартира у меня небольшая, но уютная. Тут обувь сними, а то ведь грязь на улицах. Вот что это был за август? Жуткая слякоть.

Спутница повернулась спиной, помогаю снять намокший плащ.

Теперь она в яркой блузке с подсолнухами, а на голове бежевый берет, из-под которого вытекают русые волосы — падают водопадом к линиям лопаток и приятно пахнут.

— Знаешь шутку про бледного мальчика? — вешаю одежду в шкаф. — Приезжий подходит и говорит: «Мальчик, а когда в Питере была хорошая погода?». А тот пожимает плечами: «Откуда мне знать, дядя, мне всего шесть лет». Ха!

Скидываю с себя кожаную куртку.

— Так вот, во дворе полно глины, особенно на детской площадке. А в песочнице коричневая жижа. Туда только если в резиновых сапогах, и то провалишься по колено. Уверен, копнешь глубже — найдешь утонувшего мальчика. Или кошку. В ту песочницу кошки со всей округи ходят справлять нужду. Потому там и воняет, и засасывает похлеще зыбучего песка. Так что осторожно, одна туда не ходи.

Полина хихикает.

— И да, вот тут сапоги сними. Запачкаешь пол — не знаю что с тобой сделаю! У меня хоть и квартира холостяка, и полно беспорядка, но он творческий. А творческий беспорядок — это особый вид энергии и ни в какие сравнения не идет с другим типом беспорядка.

Не развязывая шнурки, сбрасываю ботинки и запинываю их под табуретку.

— Эту квартиру однажды обокрали. Приезжаю в пятницу, а дверь нараспашку — уже пару дней как. При этом жильцам всем наплевать. У нас же сосед как мыслит: «Творится неладное, так, слава богу, что не со мной». И дальше сидит перед телевизором, ухмыляется, катарсис, сволочь, испытывает. А дверь металлическая — это же не консервная банка! Ее только болгаркой и дрелью вскрывать.

Полина возится с застежкой на высоких глянцевых сапогах. Встаю на колено, помогая расстегнуть.

— Так вот, в квартире был такой бардак, не описать словами — все вверх дном. Звоню в милицию. Приезжают с угрюмыми лицами, мол, я их от чего-то важного оторвал. Говорят: «Гражданин, зачем вызывал, все равно ничего не вернуть». Но раз вызвал, придется заполнять протокол. И начали меня бюрократией мучить, инквизиторы в фуражках! Искали отпечатки — все сильнее переполошили, обмазали дверные косяки чернилами. Вспоминать дурно.

Хватаю гостью за ладошку.

— Давай я тебе экскурсию проведу! Смотри, тут туалет…

Открываю дверь, но тут же захлопываю.

— Хотя, пойдем лучше на кухню, — тащу за собой, — надо найти штопор и оливки. Без них вино пить нельзя. Тебе ведь нравятся оливки?

— Оливки… — слышится голос позади, — просто обожаю.

Резко поворачиваюсь:

— Говорят, если человек сходит с ума от оливок, это диагноз, похуже шизофрении!

Не дожидаясь ответа, включаю свет и направляюсь к стоящему в углу кальяну.

— Обрати внимание на это чудо египетской ручной работы… — поднимаю с пола полуметровый стержень в стеклянной вазе, — нержавеющая монолитная шах…

Смотрю на Полину.

Она застыла посреди кухни, перед мольбертом, под желтым светильником, позолотившим волосы и блузку.

Тихонько приближаюсь. Встаю вплотную, чуть сзади, чуть касаясь подбородком хрупкого плеча. Рассматриваю картину под тем же углом.

Холст еще не высох, пестрит и пахнет масляными красками. В центре композиции женщина, стоящая спиной: в руке держит солнце — подсолнух, а вокруг сказочный мир, растут грибочки и творится волшебство.

Волшебство, правда, вершится не только на холсте. Полина ворвалась в мою жизнь, словно вспышка. Тропическая молния, осветившая серость офисных будней программиста. Зарядила вдохновением, включила второе дыхание.

Последние ночи я не сомкнул глаз. Сидел на кухне, дирижируя кистью. Как псих. Зарос щетиной, чуть не поранился мастихином.

Ведь эту девушку так хочется удивлять! И то, как она принимает ухаживания, через какие планки я перепрыгиваю — все пропитано ощущением чуда. Рядом с Полиной я становлюсь другим.

— Картина еще не закончена, — шепчу на ухо.

Гостья стоит завороженная, изучает холст. Глаза налились блеском, улыбка обнажила сладкие ямочки на кремовых щеках.

— Это… это я? — наконец произнесла она.

В ее голосе читалось восхищение. Да, Полина не была лишена мужского внимания, за ней щедро ухаживали, но столь чувственный акт, видимо, она принимает впервые.

— Невероятно! — поворачивается. — Не знала, что ты пишешь маслом.

Наши лица оказались совсем близко. Ее голубые глаза в желтом свете лампы стали фисташковыми. По позвоночнику побежали искры, горло и губы пересохли. Я не решился поцеловать. А через секунду стало поздно — энергия момента ушла. Тогда Полина подошла к окну и кротко забралась на широкий подоконник.

Не свожу с гостьи восхищенного взгляда. Ощущение волшебства потрескивает на кончиках пальцев. Вкручиваю дрожащими руками штопор в горлышко бутылки.

Это наша третья встреча. Ну как встреча — свидание! Настоящее свидание.

Первое получилось скомканным, совсем коротким, сорок две минуты, если точнее. В кафе на Чернышевской после работы, а заканчиваю я в шесть.

Тогда я совсем переволновался. Тараторил как полоумный и подумал, что все безнадежно испоганил. Но когда проводил Полину до метро, она сказала, что было забавно. Тогда, набравшись смелости, я предложил пойти в кино, и она согласилась.

В кино шел фильм, от которого в памяти не осталось и следа. Наверное потому, что я практически не смотрел на экран, а любовался скольжением картинок по ее профилю. И все ждал, когда рука спутницы нырнет в корзинку с поп-корном, чтобы тоже туда залезть и невзначай дотронуться пальцев, с такими гладкими ногтями.

Во вторую нашу встречу я приехал на машине, к общежитию на юге города. Припарковался во дворе, неподалеку от двух железных контейнеров, зеленого и коричневого. В зеленом копался бомж с рыжей бородой.

Я немного опоздал, ведь все в этот день пошло кувырком: какая-то сволочь слила из бензобака бензин, потому пришлось бежать с канистрой до заправки. Даже не успел переодеться!

Облокотившись на капот, я встал в лучах фар, в спортивном костюме, и неотрывно глядел на дверь подъезда, томно-томно, как мальчик в ожидании деда Мороза.

Смеркалось. Бомж закончил с контейнерами и побрел в следующий двор, гремя мешками, набитыми жестянками. Наконец пружинистая дверь многоэтажки распахнулась. Полина выпорхнула на высоких каблуках, одетая в строгое и изящное, стягивающее колени платье. Расшатанная дверь захлопала за ее спиной, готовая отвалиться.

Выпрямляюсь. Волнение одолевает.

Полина сбавляет шаг. Кокетливо подходит, ступая по дорожке желтых бликов от фар.

Какая же она восхитительная, аж дурно!

Протягиваю цветок и пакет семечек.

— Люблю подсолнухи, — светится в улыбке.

Мне же нравятся семечки и Ван Гог. А больше всего, эти гипнотические ямочки на щеках.

Мы гуляли в парке на Крестовском острове, и к нам стекались голодные утки, а еще пушистые белки. Скормили наглым животным все семечки. Среди деревьев наткнулись на дряхлый пень, поросший опятами, который издалека напоминал спящего наркомана.

После полуночи, устроившись на набережной Васильевского острова, мы наблюдали за тем, как разводятся мосты. Белые ночи были такими бирюзовыми! Небо тихо светилось нежностью, зеркально отражаясь в жестяных крышах домов. Безумное движение машин прекратилось. Город вздохнул.

Створки мостов нехотя поднимались. Полина положила голову на мое плечо. Ничего лучше этого в моей жизни еще не случалось.

Мосты открылись, и по Неве двинулись корабли, ожидавшие весь день. Мы остались на острове, отрезанные от всего мира. Наступила пятница. И мы, как два робинзона, сидящие в обнимку. Укутались в полосатый плед и глядели на длинную баржу, что утаскивала за собой последние обрывки августа.

И вот сейчас — третье свидание. Снаружи стынет дыхание сентября. Шумные косяки птиц улетают на юг.

Мы сидим на подоконнике третьего этажа, свесив ножки. Два шизофреника. Распиваем бордовое вино из пластиковых стаканчиков. Вылавливаем пальцами скользкие шарики из банки. Переглядываемся. Заедаем хмельную терпкость улыбками и соленостью оливок.

Окна многоэтажек постепенно чернеют, гаснет гигантская мозаика.

Во дворе, на детской площадке, кто-то лупит по струнам гитары. Пьяно и фальшиво вопит, словно кастрированный. Так, чтобы все слышали. Иногда, между песнями, жильцы соседних домов высовываются из форточек. Кричат дебоширу заткнуться. Но шальной маэстро продолжает концерт, чувствуя звездный час. Теребит гланды. Зажимает все те же четыре аккорда.

В небе застыли волнистые облака, подсвеченные огнями города.

— Жалко, что нет звезд, — вздохнула Полина.

Звезд в этом городе не увидишь. Даже с третьего этажа.

— Это все голодные кошки, — говорю. — Те, что живут в подвале. Поедают звезды и слизывают Млечный путь шершавыми языками.

Полина посмотрела на меня искренне и без тени сомнений. Взглядом, мягким как беличья кисточка.

Не выдержав, я наклонился к ней, так близко, что почувствовал теплое дыхание. И неуклюже нашел мягкие губы.

Затем поцеловал снова. Вышло удачнее.

На языке осталось долгое послевкусие.

В этот момент я знал, что она станет моей женой.

По двору разносилось: «…о-он готов дотяну-уться до звезд, не считая что это-о сон…».

А насчет кошек я соврал. Звезд на небе нет потому, что они все живут здесь, в многоэтажках: сидят на подоконниках, гуляют по крышами, поют и целуются.

Гитарист заглох на полуслове, провалившись в сон. Мы сидели в обнимку.

Было четыре часа утра, третье свидание, пять лет тому назад.

 

* * *

Открываю глаза. Наверху журчит женский смех. Полина? Приподнимаюсь, вскидываю голову. Там, над потолочным перекрытием, где-то в детской, ветер теребит железяку.

Ветер теперь мой сосед — обжился на втором этаже. Разорвал пленку балкона и заходит по ночам. Бродит по комнатам, шаркает, что-то бормочет.

Встаю, пинаю стоящий у стены рюкзак. Тот падает, и из него сыпятся пустые консервные банки. Звонко катаются по полу железные пираньи, гремят, отливая холодным блеском. Из зубастых пастей выползли тени.

Роюсь в рваных коробках. Ага! Тяжелая и нетронутая, последняя банка. Хотя есть еще горстка крупы, оставшаяся от таджиков, работавших здесь прошлой весной. Не важно, все равно еда вся — сплошная пресная масса.

Сажусь на столбики книг, растираю скрипучие веки.

Хуже всего — чай закончился. Вот как быть без чая в минус двадцать один? Чем-то ведь нужно согревать холодные внутренности. Хоть хвою кипяти.

Тыкаю пальцем, набивая труху в деревянную трубку. Чиркаю спичкой. Снова чиркаю. Да чтоб тебя! Лезу в железную бочку и достаю огонь.

Пламя дергается несколько секунд и нерешительно спрыгивает в желоб. Сухие крошки чернеют. Из маленького вулкана поднимается извилистый дым. Трубка приятно лежит на ладони, потрескивает, будто пенятся волны. Если прислушаться, в шипении тлеющих крошек слышны голоса.

Горение нивелирует эффект мухоморов и заставляет их тошно вонять. Сухие шляпки лучше заваривать. А с остатками — только так. И все равно дым этот, плотный и вонючий, помогает притупить боль. Рассеивает назойливые мысли, разъедает горло. Но кому важно горло? В такой мороз рот не захочется открывать.

Курю. На языке копится горькая слюна, сплевываю.

Опускаю веки.

 

* * *

Мы поженились в декабре на пляже под длинными и гладкими, как шеи динозавров, пальмами. Повсюду на песке были разбросаны кокосовые снаряды, зеленые и коричневые. Чернокожий босяк в лохмотьях бродил с рюкзаком, собирая зеленые.

Шумел прибой. Полина стояла на фоне моря, улыбаясь, в свадебном платье с красной атласной лентой, широко повязанной вокруг талии. Под ногами хрустел белый, как сахарная пудра, карибский песок. Вокруг кружили яркие желтые бабочки.

И больше никого. Это был наш день, только наш! Надев на ее тонкий палец обручальное кольцо, я поднял жену на руки и понес, не знаю куда. Просто шлепал голыми пятками по морской пене. Полина смеялась. Нас преследовали бабочки.

Шли годы.

Я уволился из офиса и начал собственное дело. Бизнес шел хорошо. Мы ни в чем себе не отказывали. Решили построить за городом дом.

Четвертый совместный наш декабрь оказался подозрительно теплым. Ни мороза тебе, ни ветра. С неба лениво падали клочья. Не иначе, кошки подрались в поле из одуванчиков. Белый пух лег на кончики ушей и облепил одежду.

Мы молча брели по пустой и заснеженной улице. Молодые рябины качались в мерцании фонарей, бросая на тротуар дрожащие тени. Неуклюжие снегири обгладывали ягоды с сахарных веток.

Там, в самом конце Камышовой улицы, заканчивается не только улица, но и город. Если перебраться через ров, то попадаешь в лесок. Проследовав дальше, по сугробам, мимо деревьев, выбираешься на открытое пространство, полное неподвижных камышей с пушистыми шапками.

Никаких зданий. Лишь бескрайняя пустошь, покрытая ледяной коркой. Ширь такая, что глаза, совершенно не привыкшие смотреть вдаль, начинают слезиться.

Мы гуляли вдоль залива, и под ногами хрустело. Казалось, шагаем мы по краю мира, с которого можно свалиться, как с какой-нибудь скользкой крыши.

Снежный покров стер границу воды и берега, и мы даже не заметили, что идем по хрупкому льду. Пока тот не затрещал китайской хлопушкой. С криками мы поскакали к твердому основанию.

Природа осталась невозмутимой. Снег сыпался кокосовой стружкой, заметая наше присутствие.

— Сюда, — веду жену в чащу деревьев.

Сугробы здесь глубже, ноги утопают в рыхлую подушку по колено.

Полина попыталась что-то спросить, но я не расслышал. Тяну за руку.

Останавливаемся среди худых осин.

— Как же красиво, — смотрю вверх на исцарапанное небо. — Необычное место!

Полина даже не оглянулась.

— Погоди, тут что-то есть, — опускаюсь на колени.

Раскидываю пушистый снег.

Из глубины сугроба показался уголок газеты.

— Не надо, — спешно проговорила жена. — Пойдем быстрее.

Действительно, никогда не знаешь что спрятано под коварным снегом. В лесополосе на окраине города.

Вытащив из-под снега находку, поднимаюсь.

— Это тебе, — протягиваю тюльпаны.

Полина резко убрала руки, словно перед ней не цветы, а трупики белых мышей.

Смотрит испуганно:

— От-куда?

— Говорю же, — встаю вплотную, — место магическое.

— Нет!

Она попятилась назад и, не удержавшись на ногах, плюхнулась в снег.

Полина сидела в сугробе, вздрагивая, закрыв лицо ладонями. Челку и рукава облепил сырой пух. Не сразу получилось разобрать, жена смеется или всхлипывает.

«Наверное, прогадал с тюльпанами», — подумалось мне.

Стряхнув мокрым рукавом слезы, жена посмотрела на меня. Ее лицо выразило неописуемую горечь — смесь грусти, злости, отчаяния и вкуса гранатовой кожуры.

Мной завладел ужас. Череп проткнуло. Будто с высокой крыши свалилась сосулька, вскрыв кость. Глаза запеленало чем-то горячим и едким. Я умер. Там, в ту же секунду.

Растворяясь в небытие. Только бы не видеть этого взгляда — хуже пытки.

На меня смотрели глаза ненавидящей женщины.

 

* * *

От мухоморов сушняк, нужно запить. Выхожу с ведерком наружу, черпаю снежинки из горбатого сугроба.

Слышу шорох. Достаю фонарь, всматриваюсь в темноту длинных сосен. Падающие клочья мерцают в луче света.

Там, в глубине шершавых стволов, две снежинки вдруг вспыхнули ярко. Застыли. Сдвинулись на пяток метров и снова замерли. Сверкают, что-то вынюхивают.

Я сходил в дом, вернувшись с консервной банкой.

Смотрю в темноту. Глаза еще там, по-прежнему смотрят.

Рассекаю холодный металл. Нож оставляет зубастую борозду. То же самое, что терять любимого человека: как не вскрывай жестянку, выходит уродство. Очередная пиранья, полная пустоты.

Срываю пластину, и ладонь вздрагивает. Пальцы наливаются теплом струящейся крови.

Кидаю банку на снег, подальше к соснам.

Достаю платок, придавливая глубокий порез. Ткань темнеет.

Забиваю здоровым пальцем новую щепотку мухоморов.

Два ярких глаза осторожно выползают из сосен, приближаются.

В безмолвии падающих хлопьев чавкает острая морда, вылизывает рыбное лакомство. Снежинки на пушистом хвосте сверкают бриллиантами. Неуклюжие лисьи лапы возятся со скользкой жестянкой. Мокрый нос жует и облизывается.

Уставшие деревья, придавленные тяжестью снега, наблюдают. Где-то там, над зубчатой линией крон, застыло сияние от огней мегаполиса.

Дым, не успевая оторваться от трубки, проволокой застревает в тягучем воздухе.

Жадно всасываю ноздрями ледяной воздух.

Смотрю на небо гранатовым взглядом.

 

* * *

Что с нами стало? В какой момент нас раскидало по разным берегам?

Мы перестали понимать друг друга. Доверие пропиталось подлостью. Перекрикивались как чужие, с придирками и на повышенных тонах.

Полину отчислили из университета. Она не работала. По вечерам пропадала с подругами в барах.

А когда ночевала в квартире, мы разбегались по разным комнатам, как два проклятых соседа!

Однажды я вскочил посреди ночи от шума сигнализации. Через окно пробился мерцающий свет. Он упал на бежевые обои, растекаясь оранжевой кляксой. С третьего этажа я увидел, что перед домом горит машина.

Накинув на плечи халат, в трусах и тапках, с одеялом в руках, я скатывался по ступенькам вниз, хватаясь за скользкие перила.

Перед подъездом темно — фонарь разбит.

На парковке в ряд сверкают глянцевые кузовы, отражая блики. Подбегаю к горящему автомобилю, скачу вокруг, луплю одеялом. Водительское стекло разбито, выглядывают языки пламени. Дерусь с языками, пытаюсь затушить. Салон автомобиля застлан черным дымом — не разглядеть. Глаза разъедает.

Крышка бензобака откинута, из желоба торчит горящая тряпка. Выдергиваю тряпичный комок, воняющий спиртом. Пальцы обдает жгучей болью.

Из подъезда высыпали людские силуэты. Никто не помогает. Все садятся в свои машины и отгоняют подальше. И лишь кто-то один также борется с огнем, бок о бок, кричит и бегает с ведром, заливая воду внутрь салона.

Раздаются громкие сирены. Давит уши. В глаза и нос попала горчица.

Что-то обвило шею, крепко сжало и потащило вбок. Дышать нечем. Ничего не вижу, толкаюсь локтями, подпрыгиваю, пытаюсь вырваться, но никак.

Краем глаза вижу, как того, другого, моего помощника, скрутили двое в касках и тащат за шкирку к подъезду. Тот истерично вопит и размахивает руками. Пустое ведерко упало и покатилось по тротуару.

Сижу на бордюре.

По мокрому асфальту червями распластались шланги. Дымит обожженный металлический кузов. Рядом мужик — держится за голову и рыдает. К нему подходит женщина и пытается утешить, но ее дрожащий голос только усиливает нервозность.

Мужик поднимает на меня перекошенное лицо, и я узнаю в нем соседа. Того самого, что живет за стеной; чья дверь выходит прямо к моей двери, и мы еще никогда не здороваемся. Но не тот сосед, что слева, а другой, по правую сторону, который ютится с детьми в однокомнатной квартире, ну, тот, что ездит на поддержанном «галанте» и при удобном случае занимает мое парковочное место.

Поднимаюсь. Шаркая тапками, огибаю стену высотного дома. Выхожу на детскую площадку, где на газоне в кромешной темноте, рядом с большим деревянным мухомором, блестят очертания моего доджа.

Выдыхаю.

Все вокруг летит в пропасть. Моя жизнь трещит по швам. Сегодня додж должен был сгореть. Но каким-то чудом автомобиль уцелел.

Возвращаюсь в квартиру, пустую и тихую. На часах без восьми четыре. Свет в ее комнате не горит.

Полина даже не вышла, не поинтересовалась в чем дело.

Будто во дворе каждую ночь горят машины.

 

ДРУЖБА

Июльской пятницей я поехал забрать жену у метро. Подвыпившую, около полуночи, а ее след простыл. Опросил таксистов. Сказали, села в белый джип. А один из них, смуглый и коренастый, добавил:

— …с рисунком кинжала на капоте.

Долгими нескончаемыми часами я колесил по району. Изъездил все дворы. Умоляюще бросался к прохожим, показывал фотографию. Люди отскакивали как от чумного, сторонились — никто не пытался помочь.

На чугунной оградке у ларька сидел мужик и пил из горла.

— Какая красавица, — говорит. — Пойдем, вместе поищем.

Он был пьян и бесполезен. Но мне не хотелось оставаться одному.

— Хороший у тебя додж, — закуривает тот на соседнем сидении.

— У меня здесь не курят, — кручу руль, осматривая пустой тротуар.

— Да ладно, расслабься. На, затянись.

Протягивает папиросу, грубую и без фильтра.

Отказываюсь.

— Повар, — представляется тот и присасывается к стеклянному горлышку.

После этой ужасной ночи мы с Полиной разъехались. Не мог я. Не хватало мужества заглянуть ей в глаза.

На какое-то время я поселился у Повара. На самом деле его звали Вася, а Повар — потому, что закончил техникум по профессии повар. Но не работал он поваром, и вообще не работал, а был спиногрызом, сидящим на шее у престарелых родителей.

Год назад Васю бросила жена, которой захотелось другой жизни. Более яркой, чем жизнь жены повара. И она променяла Повара на юриста. Конечно, юрист ведь — не повар. С тех пор Вася не просыхает. Обитает в пьяном угаре: просыпается в полдень и пьет, якобы сглаживая похмелье, а это запускает очередной виток порочного цикла.

К Повару обычно испытываешь либо жалость, либо отвращение. Что же касается моего отношения, эх… даже не знаю. Не будь Васи, этого тошнотворного примера перед глазами, наверняка я сделался бы таким, как он, даже хуже. А так, еще каким-то чудом держусь.

Жить с Поваром грустно и противно. Противно и грустно жить с Поваром. С Поваром грустно и противно жить. И вообще, вряд ли это крысячество можно назвать жизнью. Ютились мы в затхлой комнатушке в десять квадратов, где на стене растянут изъеденный молью ковер. По паркетному полу, куда не поставишь ногу, катаются бутылки. Многие из них в итоге застревали в выемках от выпавших дощечек. На пыльном подлокотнике дивана стояла пепельница — пустая банка от шпрот, набитая окурками. Весь этот ежик вонял рыбной кислятиной. В углу, среди груды барахла и старых трусов, сгорбился засохший кактус.

Полина подала на развод.

Мне не хотелось до последнего верить. Надежда еще теплилась. Казалось, вот-вот появится волшебник на единороге, потрясет за плечо и разбудит. Тогда все вернется на свои места, станет как прежде.

Но развод состоялся.

Сразу же после этого я потерял бизнес. Ну как потерял — его отжали, самым гадким образом. Кто-то предал меня. И я утратил доверие ко всем.

Почему-то когда человек падает, остальные стремятся его подтолкнуть. Кажется, в этом городе все, вплоть до подвальных крыс, читают Ницше.

Сойти с ума. Происходящее — лихорадочный бред. Это чужая жизнь. Меня запихнули в шкуру полного неудачника!

Вскоре мой автомобиль подрезала «газель». Зацепила рельсом с грязными стоп-огнями, выбив доджу правую фару. Водила-таджик, болтавший по телефону, вышел и пожал плечами. Хотелось заорать ему в лицо: «Ну почему я?!».

Ответы на вопросы я искал в квантовой физике. Попутно читал Кастанеду.

Вася заметил, что лучше б я пил.

 

* * *

Наступила холодная осень. Такая холодная, что крысы сожрали клубни растений на клумбе перед домом. Стало ясно, что весной цветы не взойдут. Любимое лакомство грызунов — луковицы тюльпанов. Крахмальные и сахарные, луковицы особенно хороши в запеченном виде, но крысы, естественно, об этом не знают.

Покончив с растениями, зубастые твари приноровились лазить по ночам под капоты машин. Когда мотор еще теплый. Там, в горячем сердце автомобиля, они размножаются, как черви, и обгладывают изоляцию проводов. Периодически крысу убивает током. Об этом ты узнаешь лишь на следующий день, когда из-под капота пробивается запах шашлыка: волосатое тельце запеклось на кипящем моторе мощностью сто сорок девять лошадиных сил.

Выбрасывая обугленный труп, можно уловить нотки тюльпанов, запекшихся в крысиных кишках.

Температура в городе падала постепенно, каждый день на полградуса. По вечерам мы с Поваром сидели за домом на детских качелях. Лузгали семечки, сплевывая в темноту приставучую шелуху.

— …и затем обвинила в измене. Представляешь, нашла у меня в машине женскую сережку! А я, разумеется, и знать ничего не знаю. До этого Полина утверждала, что от меня духами пахнет, и не обычными духами, а «этой бесстыдницы Насти», моей подчиненной. Вот как такое можно унюхать?

Пожимаю плечами.

— Машину десять раз в химчистку отдал, и все равно что-то находила. Я до того привык оправдываться, что подумал: а что, если жена права? Ведь улики-то убедительные! Что, если я на самом деле ей изменял? Только не помню. Вообще-то, у меня память идеальная. Но наверняка тот я, оказавшийся в этом новом говенном мире — у него есть свое прошлое, отличающееся от моего.

— Че?

— Вселенная сдвинулась, ты разве не видишь? Мы теперь в новом времени и пространстве.

Вася смотрит непонимающе.

— Ну, на сервере мапа сменилась. Был раньше «де даст», а сейчас «де нюк».

— А-а, — кивает.

— Солнце светит иначе. Помню такое теплое, желтоватое солнышко. А сейчас, что за белая хрень? Лампа дневного света в ангаре. Другая звезда, ярче старого солнца в разы!

Повар достает папиросу. Огонь на секунду освещает сощурившееся усатое лицо, затем схлопывается в красную точку.

— Дай, — говорит, — пятьдесят рублей до понедельника.

— У тебя нет понедельников, — отвечаю.

— Да ладно, друга-то поддержать.

Достаю мятую купюру.

Его долг уже одиннадцать тысяч шестьсот двадцать четыре рубля. И двадцать одна копейка. На эти деньги можно купить два куба обрезной доски или десять камазов ворованного чернозема.

Может, сознание мое никуда и не перемещалось, просто я идиот?

Вася передает папиросу. Затягиваюсь.

— Ты представь, что Вселенная работает как радио, — кашляю.

— Ну.

— Она меняется, происходят разрывы — скачки. Будто кто-то щелкает переключатель, меняя волну. Понимаешь? При этом все песни существуют всегда, параллельно, на разных частотах. Но твое сознание настроено только на одну конкретную волну.

— И че, епт?

— Как че? Мир сменил частоту!! Мы прыгнули в параллельную реальность, где Полина меня ненавидит. И мне приходится сидеть тут с тобой, алкоголиком.

Вася смачно отрыгивает и встает с качелей. Отходит на десяток метров, остановился. Поднявшись на носки, глубоко почесал между ягодиц, понюхал ладонь и побрел дальше к ларьку.

Через пятнадцать минут возвращается с горячительной жидкостью.

Влезает обвисшими брюками в узкие качели, те скрипуче поскуливают.

— Знаешь, что это за дым, — тычет в небо пальцем, — вон там.

— Крематорий?

— Нет, — срывает крышку с бутылки. — От крематория дым не клубится, и воняет горелыми костями, гадко, как сверлят зуб. А это, братуха, котельная. Она дымит, значит скоро зима.

— И что?

— А то, что не все выживут, — нюхает стеклянное горлышко. — Начинается сезон самоубийств. Многие, очень многие замерзнут. Бездомные собаки окончательно вымрут.

Чешет подмышку, задумчиво смотрит вдаль.

— Лучше всего зимой знаешь кому? Кошкам. Они укроются в подвалах, там крысы и горячие трубы. Дракон тоже переживет.

— Какой еще дракон, ты в своем уме?

— Эту зиму обещают суровой, — разглядывает изумрудную фею на этикетке, — для меня это будет вторая. Поэтому послушай внимательно, нужно запастись алкоголем и ненавистью. На месяцы вперед. Ненависть — живучая падла, преодолеет любой мороз. Только так можно выжить. Это и есть дракон.

Протягивает бутылку.

Чувствую запах фенхеля вперемешку с застарелым потом васиной подмышки.

Мотаю головой.

— Я тебе скажу правду, брат, только не обижайся…

Делает глоток.

Занюхивает грязным рукавом, на котором повисли шарики репейника — видимо, упал в траву по дороге в ларек.

— Ты сам загубил все. Не услышал ее. Не помог искупить вину. Вот эта вина и поглотила сначала ее, а теперь уничтожает тебя.

— Какая вина?

— Более горькая, чем полынь. Так сильно ненавидят кого-то, когда невозможно ужиться с виной. Дракон питается виной. И растет быстро, как на дрожжах.

Повар икает, вздрагивая, будто от удара электричеством.

Морщится, сдерживая икоту:

— Ты вскормил ее ненависть, — тычет на меня пальцем. — Какие гадости только не делала, ты потакал. Вот и разбушевался огонь, и ты попал, дружок. Поэтому вся твоя жизнь пылает как спичка. Дракон не успокоится, пока не испепелит все.

Закидывает голову и хохочет.

— И как же я должен был ей помочь?

Вася хмурит брови, склоняется в мою сторону.

— Надо было наказать ее, самым жестким образом. Разбить мебель и посуду в квартире, сорвать шторы. Затем отшлепать жену, чтобы ягодицы горели. И взять ее с волчьей яростью, посреди руин и осколков. Только так приручается дракон — вытрахиванием. А ты был мягким и пушистым.

— Да как ты… — вскакиваю на ноги. — Иди ты в жопу, Повар!

Ухожу в другой угол площадки, укрывшись в темноте деревянного мухомора.

Через несколько минут вдалеке снова вспыхивает красная точка. Приближается.

Повар встает рядом, облокотившись на шляпку гриба.

Смотрит заплывшими глазами, поглаживает усы.

— Ты это, извини, если что. Ты ведь хотел услышать правду, так?

Покачивается, дымит.

Закрываю лицо ладонями:

— Каким бы я был безвольным бесхребетным отцом…

Повар подходит к стоящему рядом розовому единорогу и тушит окурок о его глаз.

— Поехали, — говорит, — на проспект Испытателей, снимем фей.

— У тебя нет денег на шлюх.

— Заедем домой, займу у мамани.

— Не хочу проституток.

— Покурим гашиш?

Сижу молча.

Вася присасывается к бутылке. Травяная жидкость булькает, всплывают пузыри.

— У Ленки титьки на два размера больше, чем у Таньки, — вытирает рот ладонью. — И кормит ужином.

Поправляет обвисшие штаны.

— Пойду наведаюсь к Светке.

Уходит.

Да-а, все же в нем гораздо больше от философа, чем во мне. И пышных усов, кстати, тоже.

Светке нравится Повар, ведь он умеет готовить, а это так романтично! Даже с учетом того, что он ей ни разу ни шиша не готовил.

А Танька и Ленка просто наивные дуры. Обожают его растрепанный вид, волосатое тело и грубые словечки. Им нравится дикий образ авантюриста и разбойника. В их представлении именно так выглядит страстный мужчина. Даже не возьмусь ответить, откуда берется эта фантазия.

Вот почему всем этим женщинам так нравится страдать в отношениях? Им просто необходимо это. Правильных, таких как я, им не надо — вытирают ноги. Им подавай говнюков, причем самых отпетых.

 

* * *

— За кем мы следим? — спрашивает Вася с соседнего сидения.

— Тихо ты, пей пиво и жри свой макдональдс, — приставив к глазам театральный бинокль.

— Ладно, — надкусывает гамбургер.

Дверь здания открылась. Появилось несколько силуэтов — курят и смеются.

Убираю бинокль. Поворачиваюсь к щетинистой роже:

— Ты знаешь, что электрон — одновременно и волна, и частица?

— Да какая, нахер, разница? Скоро Зенит играет, поехали, а то пропустим.

Он хотел сделать глоток пива, но вдруг примкнул к лобовому стеклу:

— Ух, погляди, какая цыпа.

Из открытой двери появилась девушка на высоких каблуках.

— Жди здесь! — прокричал я, выскочив из машины.

Девушка быстро перебирала ножками, постукивая шпильками по мокрому тротуару. Золотистые волосы покачивались в такт звонким ударам. Она смотрела перед собой, перешагивая через размытости и блики на черном зеркале.

Дожидаюсь, когда приблизится.

Тяну руку.

— Отвали, нет мелочи, — проносится мимо.

Устремляюсь следом.

— Настя, постой!

Девушка поворачивается.

— Вик…

Оглядывает с ног до головы.

— Что ты, — морщит нос, — что это за шинель на тебе, ты что пил?

— Да нет же, — говорю, — я за рулем. Просто подвез пьяного приятеля.

Скрещивает руки на груди:

— Чего тебе?

— У меня это… — шмыгнув носом, — мы ведь с Полиной развелись, ты в курсе?

Молчит.

Мимо пронеслась машина, ослепляя фарами.

Скользнувшая по нашим лицам вспышка, вдруг побудила собеседницу смягчиться:

— Знаешь, — дрогнул женский голос, — не думала, что все так обернется. Я ведь мечтала, что у нас с тобой что-то получится, и сделала все ради этого.

Вздохнув, она повернула голову, всматриваясь в пустоту Суворовского проспекта.

Какое-то время она стояла задумчиво, поглаживая пальцами сережку в правом ухе.

Затем взволнованно продолжила:

— А ты, бестолковый, посмотри до чего скатился. Бизнес, все потерял… — вытирает щеку. — Ты уж меня извини.

Разворачивается.

— Значит, это ты! — удерживаю за локоть. — Ты помогла бандитам отобрать мой бизнес?

Настя поворачивает голову, глядя ошарашенно.

— Нет же, Господи, нет! — пятится назад. — Да как ты можешь…

Пренебрежительно качает головой.

— Катись ты к дьяволу, пьянчуга!

Спешит прочь.

Догоняю, схватив за рукав. Девушка закричала, вырвалась и поспешила прочь. Шпильки застучали как удаляющийся поезд.

Тут же, со скрипом, тормозит мокрыми колодками милицейский уазик. Выходят двое в форме, хлопнув железными дверями.

— Ребят, у меня документы в маш…

Дыхание пропало. Падаю на колени.

От плотного удара живот режет тысячей осколков.

Пока я корчился, задыхаясь, с мокрыми коленями, крысы в погонах обчистили карманы — забрали купюры, мелочь и все, что нашли. Среди мелочи было обручальное кольцо. Уазик уехал.

Кряхтя, поднимаюсь с тротуара. Шатаясь, кое-как добираюсь до машины. Василий сидит внутри, закинув голову, с открытым ртом и храпит. На щеке засохла капля кетчупа.

Бью в плечо.

— Ай! Ты чего?

— Ничего! Дай глотнуть.

— Слушай, — говорит он. — Займи полтинник, еще успею на второй тайм.

— Ага, погоди секунду…

Выбираюсь из машины, обхожу.

Открываю пассажирскую дверь и тащу подонка за шкирку — тяжелый, как кабан.

Упирается.

Вытаскиваю кое-как наружу.

Повар падает коленом на асфальт, затем медленно поднимается.

— Вот тебе полтинник! — наотмашь бью в скулу. — Ненавижу, мразь!

Вася, пошатнувшись, попятился назад, но устоял. Вытер нос.

Смотрит исподлобья. В глазницах сверкнули два угля.

Надвигается на меня.

Поднимаю кулаки, готовый сцепиться с усатым кабаном.

Подойдя вплотную, Повар вдруг расплылся в улыбке.

Кладет тяжелую руку на мое плечо и дружески похлопывает. Стоит довольный, с гордым видом, будто не по морде получил, а взаймы.

Затем разворачивается и направляется прочь.

Дойдя до арки, он обернулся и, разразившись хохотом, побрел дальше.

Из черноты тоннеля еще какое-то время доносился угасающий смех.

Через месяц, я слышал, Васю избили. Возвращался он домой ночью, как обычно пьяный. Во дворе, на улице Уточкина, на него налетели сзади. Ударили тяжелым в затылок. Затем долго пинали и прыгали на лицо. Вот такая русская забава.

Соскребли копейки из рваных карманов. Расстроились, что нет мобильника — помочились на истекающее кровью полуживое существо. В самом деле, откуда им знать, что телефон Василий пропил прошлой зимой.

В госпитале Повара долго сшивали обратно, по частям, как Франкенштейна. Он растолстел от медикаментов.

Затем пришла зима.

Самый злобный и беспощадный Декабрь.

С тех пор о Поваре ничего не слышно.

 

МЕСТЬ

Упав в снег, переворачиваюсь на спину. Смотрю на черное небо, изрезанное переплетением веток — как трещины на лобовом стекле. А что, если там наверху кто-то бродит по небу, как по тонкому исцарапанному льду?

Поднимаюсь. Ползу дальше, через сугробы. Ладонь, покрытая кровавой коркой, ноет.

Рюкзак давит на плечи. Руки и ноги проваливаются в снег. Утопаю по самую задницу, гребу руками. Ветер швыряет охапки снега в лицо. Снег набился в ботинки. Штаны, впитав сырость, склеились с кожей.

Снежные наносы преобразили очертания местности. Ползаю туда-сюда, распихивая сугробы. Не найти нужный.

Делаю взмах, протыкаю черенком лопаты рыхлую дюну — деревяшка проваливается в пустоту.

Прорываюсь дальше. И дальше.

Снова пустота.

Взмах, дерево ударяется о металл. Да!

Раскидываю снег в стороны. Из снежной толщи показалась битая фара. Углубляюсь, обкапываю черный капот.

Водительская дверь поддается, забираюсь внутрь. Если бы не снег, укрывший машину, дверь ни за что не отворить. Влажный ветер склеивает стыки кузова и держит крепче сварки.

Двигатель схватывается и тут же глохнет.

Один-два-три-четыре-пять.

Поворачиваю ключ.

Машина кашляет, трясется, но не оживает. Ну же, давай!

Один-два-три-четыре-пять…

Громкий рык мотора разлетается по округе.

Отлично! Сейчас прогреюсь, расчищу впереди лопатой и вырвусь из снежного плена. Заберусь на проселочную дорогу, в колею, и путь в город открыт.

Открываю бардачок. Дрожащими пальцами достаю распечатку билета.

Ночной рейс до Бангкока. Смотрю на часы.

 

* * *

Толстые хлопья тают, соприкасаясь с лобовым стеклом. Размывают очертания мира. Дворники смахивают воду со стекла: туда-сюда, туда-сюда. Тусклые огни сочатся в темноту салона.

В городе на шесть градусов теплее. Это создает иллюзию безопасности. Ты не замечаешь, что город тоже остывает, каждый день, по чуть-чуть, как покойник.

В офисных зданиях еще горят окна, многоэтажки светятся клетчатым узором.

Машин много, но гораздо меньше, нежели обычно. В такой снегопад водители бросают автомобили и пересаживаются на метро.

Въезжаю в индустриальную зону. Неподалеку дымит котельная. Пенистый дым из полосатой трубы застыл в морозном воздухе и не шевелится. Пустая темная дорога, укрытая снежным ковром. Электростанция. Мебельный завод. Упираюсь в ржавые ворота, напоминающие исцарапанный капот грузовика. Подаю гудок.

Тишина. В свете фар медленно сыпятся гипсовые крошки.

Выдаю еще пару гудков.

Выходит бородатый старик в серой ушанке. Какое-то время щурится, затем одобрительно поднимает варежку. Примыкает всем весом к воротам.

Огромные створки поддаются, но с трудом. Старику приходится прикладывать все усилия, его валенки скользят, но он держится — продолжает тянуть. Его не опрокинуть. Действует умело, будто за его горбатой спиной сотня ледяных декабрей. А ржавые створки он знает лучше, чем жену и детей.

Долго-долго наблюдал я за сгорбившимся силуэтом, отпирающим ворота. Казалось, это никогда не закончится…

Машина медленно взлетает к потолку ангара. Железные предплечья поднимают тяжелый кузов. Колеса, блестящие от вкраплений шипов, обвисли. С порогов падают налипшие куски грязного снега.

Таджики в комбинезонах ползают снизу. Светят фонариками, обстукивают подвеску. Выкрикивают что-то про рычаги, затем про шаровые.

Помещение заполнено автомобилями, сбитыми впритирку. Вдоль стены стоят черные колонны шин. Груды запчастей, запах керосина, гари и чего-то приторного. В сторонке рабочий жарит лук на огне.

На грязной столешнице кряхтит магнитофон. Пыльный динамик сбивчиво выплевывает обрывки радиоволн. Ловит то одну волну, то другую. Выдает какую-то ересь. Хриплые куски арабской мелодии перемежаются с новостной сводкой, и все это постукивает, троит, как старенький мотор с замасленными свечами.

Смотрю на часы. Рука снова кровоточит и капризно ноет. Роюсь в ящике с инструментами, нахожу чистую тряпку. Перевязываю рану.

Подходит азиат с тонкими, как у сома, усиками. На нем персидский халат, расписные тапочки и тюбетейка.

Держит пакет с финиками.

— Рейкэ тичет, — говорит узбек, — и пороги гнилые.

Кладет финик в рот.

Затягиваю зубами повязку на ладони.

— Ско-ко? — бубню.

— Фара битая, — жует финик. — Сто шестьдесят.

— Епт, ты шутишь? — поднимаю глаза. — В прошлый раз говорил двести двадцать!

— Сегодня есть новый день, — щурится.

Он достает изо рта обсосанную косточку и тычет мне в лицо.

— Вчера не стоит и косточки.

Придвигаюсь вплотную к подлецу.

— Это же додж, а не жигули, — указываю под потолок.

— Ржавое дно, — ухмыляется тот, бросив косточку на пол.

Кладет в рот новый финик.

— Да мне плевать, цена минимум двести, ты понял?

Узбек замолчал. Задумался о чем-то своем, поглаживая усики.

Нервничаю.

— На все воля Аллаха, — заключает тот.

И расплывается в хитрой улыбке, с щелью между резцов.

Стою в недоумении.

Узбек протягивает пакет.

Забираю финики.

Следом забираю пачку мятых купюр, пересчитываю и прячу во внутренний карман.

Подхожу к столешнице и вытаскиваю из металлического ящика разводной ключ:

— Это я тоже возьму.

Чумазые силуэты в комбинезонах, шумевшие все это время в мастерской, вдруг затихли. Прекратили работу. Выползли из-под машин и открытых капотов, злобно косятся.

Направляюсь к выходу.

— На все воля Аллаха, — провожает меня голос.

Металлическая дверь с дребезжанием захлопнулась.

Снаружи темно. Настырно падает тот же самый снег.

Забиваю трубку. Чиркаю мокрой спичкой.

Выпускаю дым.

«Ржавое дно», — сплевываю в сугроб.

В этой проклятой сырости все ржавеет, даже додж.

 

* * *

Под землей тепло, но руки все равно ледяные. Эскалатор медленно поднимается вверх, и конца ему не видно — растянулся бесконечной кишкой. Настолько метро здесь глубокое. И теплое.

Жую финики, рассматриваю прохожих, плывущих в обратном направлении. Серые, коричневые, черные силуэты в меховых шапках и с потухшими взглядами. Перевозят в руках брезент, замасленные канистры, лак и краску. Кто-то тащит на горбу выхлопную трубу.

Нет, все же мир — это не радио, а картина.

Вот что поменялось.

Сначала был Брейгель, а сейчас Босх. Только поглядите на этих чудищ на эскалаторе!

Нас всех поместили в адскую картину. Все мы — мазки.

Да, разного размера и оттенка, но физически — та же самая вонючая краска. Консистенция. Понимаете?

Каждый мазок, сам по себе, не несет ничего, кроме формы и цвета. Но вместе они составляют образ, законченное изображение. Это называется синергия. И то высшее сознание, наблюдатель в музее, который перешел в новый зал с Босхом — он-то, естественно, воспринимает не сумму мазков, а цельный образ.

Так вот, нам, как мазкам, какая, в сущности, разница? Можно находиться в любом углу полотна: стать частью фона, бликом, тенью. В конце концов все мы играем на единый образ, и никто нас как отдельный мазок не воспримет. Поэтому не все ли равно? Лежать снежинкой на пальто человечка у Брейгеля; или у страшного Босха торчать веткой из задницы пучеглазого существа. Успокойся, у мазков нет имен, и никто не узнает, что тот позорный штрих — это ты.

Но есть проблема — эстетика страдает. Вкус художника не позволяет смириться. Именно в этом заключается фундаментальная разница между мной и каким-нибудь Поваром. Ему все равно. А мне нет. Я не согласен. Не стану мазком на заднице, и точка! Отказываюсь.

Выхожу из болтающихся створок станции Чернышевская.

Свет и ларьки. Мишурой сыпятся белые бабочки. Касаются тротуара и тут же становятся грязью. Коричневая жижа цепляется к ботинкам. Подхожу к точке с цветами, смотрю на тюльпаны. Дохлые.

Следую вдоль домов. Горящие окна многоэтажек косятся, провожая взглядом.

Ощущение, что город утонул и погряз в болоте. Первые этажи зданий ушли под землю. В бесчисленных подвалах живет память о голоде. Под толщей торфа закопаны мертвые.

Заглядываю в огромную витрину, украшенную новогодними блестками и серпантином. Иней, расписавший узорами стекло, мешает разглядеть что внутри. За стеклом светло, доносятся людские голоса, движение, смех, звук ножа, ударившего по фарфору…

Чтоб я сдох, это то самое кафе!

Вслушиваюсь, пытаюсь поймать что-то ускользающее… какой-то затерявшийся во времени диалог… еле уловимый запах…

Продолжаю путь. Упершись в чугунную ограду, перекидываю рюкзак и перелезаю через препятствие. Плетусь вдоль аллеи, освещаемой тускнеющими фонарями, утюжу ботинками рыхлые наносы.

Прохожу мимо церкви, надавливаю на дверь — закрыта. Пальцы мерзнут.

Поворачиваю в арку, эхом разносятся шаги. Где-то здесь в облупленных, измазанных рисунками стенах, навсегда растворился Повар. Смутные очертания его усатого профиля отпечатались среди неумелых граффити.

Внутренний дворик зажат высокими стенами. Поднимаю голову, пытаясь пробиться взглядом сквозь блестящие точки. Тускло светятся редкие окна, как остывающие клетки организма. Ячейки отмирают, скоро потухнут все. Эта зима — последняя. Съеденным луковицам не суждено взойти весной. Смотрю на часы.

Отпираю маленькую дверь, ведущую в подвал.

Темно. Под ногами слой воды. Следую вдоль переплетений труб. Из ржавых стыков сочится жидкость.

В свете фонаря мелькают крысы. Прячутся чумные в паутинах коммуникаций.

Добираюсь до нужной трубы. Все готово, чтобы запечь праздничный торт.

Смотрю на сырой потолок.

Помещение, что находится там, сверху — я все про него знаю. Поднял бизнес с нуля. Вложил душу, всего себя.

Бизнес был моим единственным ребенком, а эти суки забрали его!

Пирог перекрытия здесь вполне новогодний: бетонный каркас, деревянные лаги и настил дюймовки, а поверх влагостойкая фанера двенадцать миллиметров.

Да, чуть не забыл, и самая-самая сладкая начинка — пенопласт. Он плотно уложен между лагами. Спрессованные белые шарики при горении выделяют ядовитый дым, который задушит быстрее, чем успеешь опомниться.

К слову, пенопласт не только в полу, но и в стенах. Он буквально везде! Распихан по всему помещению. Спросите, почему так много пенопласта?

Спасибо белорусам с соседней стройки, которые воруют материалы, а прораб на это закрывает глаза. За две бутылки водки и мешок картошки я приобрел шестнадцать кубов сладкого зефира.

Обожаю сезон новогодних распродаж.

Глаза закрывает не только прораб на стройплощадке. А также пожарный инспектор, который никакой пенопласт не замечает. Почему? Купюра достоинством в пять тысяч рублей побуждает забыть о достоинстве. Инспектор совсем не видит пенопласт. И никто не видит пенопласт.

Только я его вижу, и не стану больше закрывать глаза.

 

* * *

Кальянный дым рисует узоры. В колбе булькает белая жидкость. Кальян на молоке идеально сочетается со вкусом лесных ягод.

Дагестанец, высокий, с удлиненным смуглым лицом, присосался к шлангу. Выдыхает струю дыма в форме брокколи. Округляет рот и пускает вдогонку два кольца. Потом резко разбивает дым кулаком. Узоры рассеиваются.

Сидит довольный. Волосатой кистью, с пушком на каждом фаланге, чешет бороду, кудрявую и запутанную, как проволока. Усов нет, отчего он походит на уродливого боцмана.

— Ищь, харош кальян с малачком, да, братва?

Двое других одобрительно кивают: «Да-а, да-а». Они с такими же курчавыми бородами.

Между дагестанцами сидит толстячок, облысевший, напоминающий бухгалтера. Ростом не выше метр шестидесяти. Вытирает платочком потный лоб и крепко сжимает в руках кожаный портфель.

— Молоко дает сил, — произносит главный дагестанец. — У нас в горах лучшее молоко. И коровы здоровые, и женщины тоже! Ух, вот как схватишь за курдюк, — врезается волосатыми пальцами в воздух, — не то, что ваши худощавые доски. Хотя, они тоже вкусные… Так-во, утром выпиваешь стакан парного, как только подоили корову. И бежишь с братьями десять километров. Кто быстрее прибежал выпивает еще стакан. Такие правила.

Говорящий разлегся на подушках с блаженным видом.

— Поэтому мы крепкие, борьбой занимаемся. Знаешь сколько у меня боев в клетке? Больше десяти. Два перелома носа, а вот эта рука… — показывает предплечье с синими разводами, — в трех местах раздроблена, пришлось пластину вставлять.

Смеется.

— Завтра у меня новый бой, — чешет ногтем прыщик на щеке, — с каким-то белобрысым. Покараю ублюдка, иншаллах.

— Иншаллах, брат, — вторят бородачи.

Толстячок подхалимски улыбается.

Дагестанец затягивается, вбирает в грудь много дыма, как пылесос. Никому другому не предлагает кальян.

— А если не ляжет белобрысый, то мы после боя с ним отдельно поговорим, ведь так?

Достает зачехленный на поясе нож и втыкает в деревянный столик.

Кальян трясется. Угли звонко попадали на стальную тарелку.

— Эй ты, сладенькая! — кричит девушке за барной стойкой. — Подай еще кальян, и чтобы арбуз чувствовался. И абсента мне и моим братьям.

Сукин сын. Ведет себя как хозяин.

И не платит.

Они никогда не платят. Чертовы паразиты.

Подаю кивок Насте, чтобы готовили кальян.

— Можно потише? — обращаюсь к бородачу. — Клиентов распугаешь.

— Че ты сказал? — выпрямляет спину. — Ты Дарвина читал?..

Вскакивает с подушек на ноги.

— Дай-ка я тебе поясню, дорогой. Это элементарно. Вчера у нас был день итальянской кухни, мы по четвергам кушаем пиццу, такая традиция. Нам даже не нужно звонить и заказывать, сечешь? Мы догоняем на Обводном канале одну из малолитражек, что доставляют еду, и прижимаем к обочине. Так-во, выходим мы вчера с братьями, а за рулем пиццы какой-то хилый студент в смешной шляпе. Вытаскиваем говнюка, а он весь трясется, как воробушек, и под ним образуется лужица, капает из-под штанины. Короче, обоссался студент!

Дагестанцы громко хохочут, схватившись за животы.

— Забрали у сосунка всю пиццу, ну, кроме той, что с анчоусами. А то хрен знает, что за анчоус такой, а у меня желудок деликатный.

Достает пачку сигарет и постукивает по ладони.

— Это называется пищевая цепочка, — зажигает сигарету.

Машет спичкой и бросает на пол.

— И все уважают эту цепочку. Так работает бизнес, так работает жизнь. Крупный плавает над мелким и поедает его.

Курит.

— Доставщик пиццы, — опускает ладонь к бедру, — находится здесь.

Кивает в сторону Насти.

— Вон та симпатяга, — перемещает руку на уровень пояса, — вот тут она.

Усмехается. Поправляет толстый кожаный ремень.

— А ты со своим баром чуть выше, вот где-то здесь, ясно? А все, кто над тобой — тебе не обязательно видеть, но полагается уважать.

Подходит к висящей на стене картине. Разглядывает. Берется мохнатой рукой и снимает со стены.

Сжимаю челюсть, все мышцы напряглись.

Бородач пускает дым на картину. Вертит в руках, разглядывая так и сяк, под разными углами.

— Какая экспрессия! — меняет он тон. — А образ женщины, мм, такой манящий и опасный. И окровавленный нож — великолепно!

Сижу, не сводя с хищника глаз. Какой к лешему нож, думаю. В самом деле, придурку везде ножи чудятся.

Дагестанец поворачивается, и наши взгляды скрещиваются как сабли.

— Да ладно! — восклицает он. — Твое творчество? Ха, да ты — Ван Гог. Серьезно! Я ведь это, в Эрмитаж частенько хожу. Вдохновляет меня перед боем. Хороший музей, отличное собрание Рембрандта… А ты знал, что сотни кошек живут там, охраняя картины от мышей? Ненавижу мерзких кошек! Но без них искусство испытало бы кризис.

Стряхивает сигаретный пепел.

— Рембрандт, и вообще голландцы, слишком мрачные. А французы какие-то ванильные — педики все. Но твоя работа прям по мне. Здесь есть вкус, глубина, интрига…

Затягивается с задумчивым видом, но резко выплевывает дым:

— Слушай, я возьму твой шедевр на время.

— Исключено, — говорю сквозь зубы.

— Ладно…

Вешает картину на место.

— Честно скажу тебе, Ван Гог, мне нравится твой стиль.

Подходит к столику и отдирает торчащий нож.

Напрягаюсь.

— Потому я все время был так мягок с тобой, врубаешь?

Встает позади. Массажирует мерзкой лапой мое плечо, больно мнет крысиными пальцами.

Склоняется к уху:

— Но ты в этих джунглях сам за себя. У тебя нет ни братьев, ни крыши. Ты — маленький и пушистый. И ты у нас в долгу. Потому сам рассуди, трезво оцени реалии.

Хватает за волосы, задрав мою голову. Холодная сталь упирается в кадык. Не глотнуть — во рту копится ртуть с горечью сгоревших семечек.

— Думаешь, мы не знаем твои слабые места? Мы все о тебе знаем. Знаем лучше, чем твоя жена. Я всегда получаю то, что причитается.

Нож скользит по горлу, обжигая. Падаю на пол. Корчусь в судорогах, схватившись за шею.

Дагестанцы хохочут.

Крови нет, всего пара капель. Тыльная сторона ножа оставила неглубокую царапину.

Главарь подает знак. Лысый толстяк открывает портфель и достает бумажки.

Слышу грубый голос:

— Подписывай!

Кто я? Кем являюсь в этой пищевой цепочке несправедливости?

 

* * *

Вцепляюсь разводным ключом в ржавую гайку. Та окислилась, отказывается сдвинуться, намертво прикипела. Бью несколько раз о проклятую железяку. По трубам разносится стальное эхо. Вгрызаюсь снова в гайку, упираюсь всем весом. Тщетно.

Снова ударяю, со всей силы. Ключ выскальзывает из кровоточащей ладони и падает в грязную воду, бульк!

Твою ж мать!

Освещаю фонариком мутную жижу под ногами. Ныряю рукой под воду. Рукав пальто намок и потяжелел.

Мимо, извиваясь, проплывает жирная крыса.

За первой крысой появляется еще одна.

Затем еще. Что за чертовщина?

В один миг вода пришла в движение, будто закипев. Стая шерстяных спин барахтается, спешно уплывая прочь.

Ха! Чувствуют крысиные кишки, запахло жареным!

Фонарь погас.

И вдруг как тряхнет! Меня аж подбросило, но удалось удержаться на ногах.

Потолок опустился, все под ним заискрилось, нависли переплетения проводов.

Откуда-то сверху посыпались крысы. Писк повсюду. Одна крыса упала, обездвиженная, и плавает брюхом кверху.

Один-два-три-четыре-пять.

И снова встряска, землетрясение! Стены пришли в движение, сбоку вылезла цистерна. В другой стене — забитый грязью воздушный фильтр. Пахнет бензином, девяносто вторым.

Пытаюсь выбраться, бегу прочь по узкому коридору. Темно. Потолок давит. Падаю, перебираю лапами. Один-два-три…

Сейчас схлопнется.

Четыре-пять…

 

* * *

Тишина. Снег кончился, больше не падает. Темное небо загустело, проявив редкие звезды. Опускаю голову.

Над входом в бар горит неоновая вывеска: «Сахара». Шакалы, уже и название успели поменять!

Дверь открыта. Изнутри слышится марокканская музыка. Раздвигаю свисающий тюль и попадаю в задымленное помещение. Обволакивает теплом. Морозное жжение в ноздрях сменяется фруктовым запахом кальяна. На стенах висят гобелены, а на полу расстелены ковры. Ого!

Дагестанцы сидят в углу и что-то бурно обсуждают. Почуяв нового посетителя, все разом обернулись.

Стою, весь промокший.

Бородачи отвернулись, возобновив веселье.

Ладно. Направляюсь к барной стойке. Ковер под ступнями мягкий, продавливается, будто настелен на песок.

Сажусь. Осматриваюсь.

Как же тут все поменялось! Яркие ткани, аромат шафрана и мускатного ореха. Звуки арабской мелодии. «Не хватает танцовщиц», — усмехаюсь про себя.

Тонкая рука с пестрыми браслетами ставит передо мной чай в граненом стакане.

— За счет заведения, — улыбается Настя.

Киваю.

Пытаюсь поймать ее взгляд, но девушка занята — загружает на поднос сладости и узорчатый чайник. Выглядит прекрасно, никогда не видел ее такую счастливую!

Вдруг, вспомнив что-то, резко оборачиваюсь. Картина висит на месте.

Смотрю перед собой, в стакан. Пахнет долькой лимона и мятой. Внутри плавают чаинки. Вздымаются вверх и плавно опускаются вниз, окрашивая жидкость. Чай приобретает насыщенный оттенок и вкус.