Со следующего дня зарядили дожди, уже по-настоящему осенние и промозглые. Длились они почти неделю, и всю эту неделю — ежедневно — Тесс вручал Грину бластер и выводил на учебные стрельбища. Грин сначала терпеливо мок в холодном тумане, чихал, фыркал, прожег немало тряпок, потом тихо возмущался себе под нос, а под конец даже один раз сообщил вслух, что бегать и стрелять, как делают все мабрийцы, он уже умеет.

— Бегать и стрелять? — прищурился Тесс. — Юноша, я не ставлю перед собой цели сделать из вас мабрийца, тем более что там не бегают, а летают. Кроме того, мне куда важнее, чтобы никто не сумел подстрелить вас. Давайте-ка вы попробуете заодно уворачиваться. Убивать я вас все равно учить не хочу.

В конце недели тренировка состояла уже в том, что Тесс одновременно кидал в Рона шишку, а в другую сторону — тряпку, и надо было одновременно увернуться от шишки и попасть в тряпку. При этом Тесс и Грин постоянно двигались по лесу, Тесс — азартный, как дух разрушения, а Грин увлеченный, пыхтящий и палящий в белый свет, как в копеечку.

За "свет" Серазан ученика особенно сердито ругал. Полигон полигоном, там можно мазать и лупить во что попало, а тут — деревья! По деревьям, живым и даже еще не совсем спящим, попадать не рекомендовалось категорически. По мертвым — засохшим — если таковые вдруг попадутся, тем более. По траве и листьям, даже сырым, чтобы не сказать плавающим в лужах — тоже. Падать во все это мордой, впрочем, было разрешено. Вокруг дома не осталось таких луж, в которых бы Грин не искупался.

Передышка наступила только когда распогодилось. В первое же солнечное утро Тесс, как всегда, ушел на охоту, а Рон остался постигать электротехнические премудрости по учебнику.

Вернулся Тесс, тоже как всегда, из леса к закату, притащив полдюжины птичек. Под внимательным взглядом гревшегося в последних лучах кота отстегнул добычу, вместе с ремнем повесил на перила крыльца, сам ушел в дом, а когда вернулся, кота уже не было, только клок недолинявшей шерсти на столбике перил. Птички, впрочем, оставались на месте, и ими надо было заняться…

Наутро Тесс с Грином обнаружили на крыльце шесть мышек ровным рядком. И кота, взъерошенного и одновременно замерзше-нахохленного.

Переглянулись, Тесс хмыкнул, но ничего не сказал.

Кота, впрочем, привычно погладил, а потом за утренними заботами, естественно, напрочь забыл о подношении. Вот только погода вновь позволяла шататься по лесу, и под вечер Серазан снова вернулся с фырчами.

К утру кот снова порадовал хозяев мышами в количестве добытых Тессом птиц.

Кажется, это означало соревнование…

Тесс, разумеется, принял вызов — и пропал в ежедневных охотничьих вылазках окончательно, всерьез вознамерившись выяснить, сколько нужно принести фырчей, чтобы кот не осилил задачу или хотя бы сбился со счета. Состязание это было очень полезно с точки зрения предстоящей зимовки, но возможностей приглядывать за учеником мастеру поубавило так основательно, что можно было даже сказать, что лишило их почти совсем.

Грин в "охотничьи дни" оставался дома, терпеливо обрабатывал добычу Серазана, заботливо готовил все, что можно было приготовить на зиму. Корнеплоды он прикопал в сухой песок, засолил чан явно некондиционной капусты, проверил крышу амбара и опять с головой ушел в книгу. Парень закопался в различия между постоянным и переменным токами, уяснил себе предназначение вот "тех бусинок", которые оказались резисторами, поперебирал платы, оставленные Дорром, и, наверное, только уважение к мастеру Тессу и опасение где-нибудь напортачить в одиночку не дало ему схватиться за паяльник и попробовать поиграть с новыми знаниями.

Вещи мира Тесса очень сильно отличались от того, к чему привык Грин, а привык он к тому, что каждая вещь, исходящая из человеческих рук, индивидуальна и несет четкий, хорошо читаемый отпечаток личности создателя. Вышивки, рисунки, резьба, витражи. Мир вокруг был пронизан скрытыми посланиями.

Вещи Тесса такими свойствами не обладали. Даже тот же бластер, который натер Грину ладонь до мозоли, снаружи казался всего лишь угловатым куском металлопластика. Зато под гладкими крышками и обтекаемыми кожухами скрывался целый мир, вполне доступный для понимания и оттого интересный. Была бы воля Грина, он делал бы оболочку мабрийских вещей прозрачной, чтобы красота была видна сразу.

Впрочем, о металлопластиках Грин тоже прочитал, и тем более ужаснул его тот факт, что этот материал практически вечен. Грин привык к тому, что все умирает, даже камни рассыпаются в песок. Пластик в этом отношении казался юноше кощунством. Он понимал пользу, но все внутри протестовало против того, что вещь, предназначенная для убийства, может пережить столетия, и работать безотказно. Когда Грин задумывался о том, каким может быть мир Тесса, то ему представлялись вот такие вот пластиковые скалы, бесконечно высокие, обтекаемые, правильной формы, обвитые проводами, а между ними летают люди, время от времени ругаясь и швыряясь друг в друга огнем.

Эта неизвестно где существующая, но очень реальная иномировая жуть, а еще и прибывающая луна, которая заставляла нервно дергаться и посматривать в сторону поленницы с дохлой перепелкой, окончательно лишили Грина душевного равновесия. Ему снились кошмары, снилось, что от Тесса отваливаются куски плоти — а под ними — металлический скелет, снилось, что с трех лун слетаются металлические же крылатые чудовища, поливая все вокруг огнем, и единственное, что можно сделать — это уворачиваться. Грин весь извелся, по вечерам ходил за поленницу и прикладывался к бутыли с медовухой, в которую напихал успокоительных трав и всю эту композицию спрятал от Тесса. Грину не хотелось, чтобы рациональный до мозга костей Мастер высмеивал его дурацкие страхи-фантазии. К тому же, он был уверен в том, что кошмары — это всего лишь преддверие Поминальных ночей, и был уверен, что справится сам. Кстати, вместо успокоительных неплохо работали те же непонятные формулы, которые Грин в другое время старался пропускать, уразумев лишь общий смысл, а тут вчитывался в непонятные закорючки до полной отключки сознания. Учеба выручала, тренировки спасали, мабрийские законы физики давали почву под ногами.

Так прошла еще одна неделя. Днем светило солнце, деревья радовали глаз желтыми, багряными и палевыми оттенками на фоне прозрачно-синего неба, но воздух уже совсем остыл, ветром прихватывало лужи до ледяной корочки, а по ночам все три луны наливались бледным светом, подкрадывались друг к другу все ближе и ближе, чтобы вспыхнуть и замерцать единым светилом в поминальную ночь.

Встреча трех лун: Сестры, Матери и Старухи — обозначала переход от осени в зиму. В те ночи, когда Сестра и Мать прятались за Старуху, а в небе вместо трех сиял только один, испещренный загадочными пятнами бледно-белый диск, женщины старались не зачинать детей, мужчины вешали на двери обереги и не выходили на двор. Ночи Луны-старухи назывались поминальными, днем люди приносили на могилы родственников крутую кашу и посыпали могилы золой из очага, свято веря в то, что нечисть печной золы опасается и прикоснуться к ней не может.

Рон и ждал этих ночей, и боялся их до бесконечности. Днем, пока Тесс был на охоте, он обошел избушку с посохом, очертив ее по земле замкнутым кругом. Потом насыпал в земляную бороздку печной золы, стараясь сделать линию сплошной. Почистил плащ. Постирал и высушил одежду. И все время прятал, так старательно, как мог, свою тревогу от Тесса, и когда однажды на закате, ветреном и красном, увидел пеструю маленькую птицу, которая ходила по двору, теряя перья, вертела головой, выклевывая что-то с земли, и время от времени смотрела на юношу то одной, то другой прогнившей и вытекшей глазницей, совсем не удивился, а даже обрадовался тому, что ожидание закончено.

Торопясь и не попадая сразу в рукава, Грин переоделся в чистое, накинул плащ, немного посомневавшись, взял посох Дорра, попросил Тесса зажечь и поставить на окно свечу или фонарь, чтобы огонь горел всю ночь. Тесс поднял брови, как будто хотел спросить, чем Грину не нравится электрический фонарь над дверью, но просьбу обещал выполнить.

Грин шагнул за порог. Птица порхнула к лесу. Кот, лежавший на крыльце, лениво потянулся и ушел в дом.

Первый шаг дался Грину тяжело, через силу, труднее всего было заставить себя перешагнуть через самим же очерченный защитный круг. Разум словно кричал: "останься!", инстинкты тянули не отходить от жилья, но тело слушаться не желало, и Грин тупо повиновался ему, буквально заставив себя обернуться и приветливо помахать рукой Мастеру Тессу на прощание.

Дальше двигаться стало легче. В наступавших сумерках не небе все ярче разгоралась луна, и птица-поводырь бежала между деревьями, постепенно истаивая сама и превращаясь в клубок светящегося белого тумана.

Зачерненные ночью стволы деревьев тянулись в небо, словно струны. Толстые снизу, они начинали скрипы с басовых нот, размноживались к вершине, истончались, воя на осеннем ветру, качались и дрожали, как висельники. От их движений на Грина, на его волосы, на плащ падали и таяли серебристые капли влаги, впитывались в ткань и кожу. Кусты, потревоженные человеком, хлестали изо всех сил, под ногами шуршали листья, ломались тонкие веточки, звонкие, неожиданные, и беззвучный полет призрачной птицы через лес сопровождала ритмическая, неровная мелодия шороха, тяжелого дыхания, осенней песни деревьев и далекого, на пределе слышимости, волчьего воя.

Полосы лунного света указывали дорогу — Грин шел по ним и ступал только на них, словно хотел взойти, как по ступенькам, по лучам прямо к бледному диску, ловил капли влаги пересохшими губами, и чувствовал за собой нечеловеческое присутствие, которое настигало и ширилось, — то ли погоня, то ли сопровождение. Обернуться и посмотреть назад он боялся, и все шел быстрее, наконец, почти бежал по лунным лучам, шипя сквозь зубы на хлесткие удары леса.

Было холодно. Было мокро. Изо рта шел пар, но руки зябли. От насквозь промокшего плаща сырость наползала на одежду. Разгоряченное от бега тело еще держалось, но сам Грин понимал, что это ненадолго: если он не остановится, то свалится и замерзнет, а если уменьшит темп, то те, чье присутствие позади обдавало страхом, настигнут его быстрее, чем лягушка глотает сонную муху. Надо было двигаться быстрее, еще быстрее, и вот уже Грин бежал, сбрасывая тяжелый плащ, на ходу отстегивая сумку, оставляя себе только нож, посох козьего дерева, и тот самый фонарик, который дал Тесс для ярмарки. По наитию, задыхаясь и отфыркиваясь, словно молодой лось, выпрыгнул он на открытое место — и замер, увидев три камня, поставленные домиком: два сбоку, один сверху, костер перед ними и старую-старую женщину, сидящую у огня.

Ночь замерла в ожидании. Луна скрылась за тучами. Хилый костер подсвечивал снизу лицо старухи, и, может быть от освещения, может быть, из-за морщин, она казалась усталой и очень дряхлой.

Старуха молчала и ждала. Костер слегка дымил. Где-то наверху гудел ветер.

— Здравствуйте, матушка, — отдуваясь, сказал Грин, и оперся о посох, чтобы не упасть. Ноги дрожали. — Меня прислали узнать, не надо ли вам помочь чем-нибудь.

Старуха молчала.

Грин тихонько перевел дыхание.

Ветер заинтересовался, что будет дальше, добрался до камней и закружил между ними осенние листья.

— Еще меня прислали узнать, хорошо ли вам тут, матушка, — опять сказал Грин, слегка запинаясь и вспоминая традиционные формулы вежливости, — не надо ли вам принести чего-нибудь от людей.

Старуха поворошила угли в костре. Костер оскорбленно затрещал и попытался отплюнуться от нее, осыпав искрами.

Ветер летал между камней, тоненько посвистывая.

Грин подождал немного.

— Еще меня просили узнать, довольны ли вы, матушка, — снова начал Грин, — не надо ли вам куда-то передать чего-нибудь.

Ветер взвыл.

— Уймись! — сказала старуха, и ветер успокоился.

— Иди сюда! — приказала она Грину, рассматривая его светлыми, почти белыми глазами с блестящими озерами темных зрачков. Грин подошел, упорно, но безуспешно пытаясь отвести взгляд. В ее глаза можно было провалиться, как под непрочный осенний лед, седые волосы напоминали снежные сугробы, но морщинки вокруг глаз казались добрыми, как от смеха.

Грин неуверенно улыбнулся.

— Может, первым долгом погреешься? — испытующе спросила старуха, и обвела поляну рукой. Грин увидел, что справа и слева от костра и камней накрыты столы, и за столами сидит множество празднично одетых людей.

— Спасибо, матушка, — рассмотрев картинку, ответил Грин, — но я живой, мне к мертвым не хочется.

— А вот мне все равно, какой ты, — сказала старуха, — у меня для всех одно угощение.

— Понимаю, матушка, — тихо ответил Грин, наблюдая, как костер обгладывает толстую ветку.

— Раз понимаешь, знаешь, что я два раза не предлагаю, иди, пока можно! — старуха словно бы рассердилась и даже встала. Стоя она была не намного выше сидящей, но движение казалось уже грозным.

— Прости, матушка, — тихо сказал Грин и сглотнул, почувствовав, как перехватило в горле. — Но добром я сегодня за твой стол не сяду.

Она нахмурилась. Грин покрепче вцепился в посох. Его трясло от волнения, холода и от усталости. Ей было очень трудно перечить.

Костер дожевал обугленный сук и опять отчаянно задымил.

— Хотите, я принесу вам еще дров, матушка?

— Нет, — сказала старуха и опять уселась у огня. Грин покачал головой и чихнул. Старуха посмотрела на него, улыбнулась вдруг и достала из-под одежды медную чашку, поплевала в нее и протерла какой-то тряпкой.

— Выпьешь со мной? — спросила.

— Конечно, — улыбнулся Грин, стараясь выглядеть по возможности беззаботно, и подошел к костру. Угли в нем уже прогорали, понемногу подергивались золой, но жара от них было столько, что парень мгновенно согрелся и почувствовал себя словно у кузнечного горна.

— Почему так, матушка? — спросил он удивленно, отодвигаясь от жара.

— Рыженький ты, и в голове беспорядок, — невпопад сказала старуха и подала Грину холодной воды, от которой заломило зубы и заболело в груди.

— Что, холодна? — спросила насмешливо, наклонилась, достала голыми руками из самого пекла уголек, бросила в чашку. Вода закипела.

— Можно? — прохрипел Грин и жадно посмотрел на горячее.

— Что взамен? — строго спросила старуха, вдруг отодвигаясь вместе с питьем.

— Вот! — ответил Грин и отстегнул от пояса фонарик. Зажег, и словно играя, показал, как свет можно делать и красным, и синим, и слабым, и сильным, и мерцающим.

Старуха расхохоталась. Она смеялась и смеялась, и волосы ее растрепались, зимней вьюгой разметались вокруг лица. Зубы у нее были острые, белые, а голос звонкий и заразительный. Не сходя с места, она протянула руку к Грину, и рука ее сильно удлинилась, вцепилась в фонарик, погладила парня по щеке, мимоходом, острым когтем процарапала щеку Грина, подцепила на тот же коготь капельку крови из царапины, бросила в чашу, куда прежде бросала уголек, повертела, протянула уже всерьез, не шутя:

— Пей. И давай, за стол иди, ничего с тобой не будет. Третий раз отпускаю.

Грин закрыл глаза и выпил залпом горячее. Вокруг все закружилось, в ушах зашумело, веселье разлилось по жилам, требуя застолья, разговоров и песен. Он шагнул было в сторону камней, но старуха опять остановила.

— Посох отдай.

Грин помотал головой.

Старуха опять поморщилась.

— Это мастера моего посох, — объяснил Грин, ухватив покрепче козье дерево. — Мастер этим посохом дорожит. Да он просто убьет меня, если я вернусь без него!

— А с чем бы ты хотел вернуться? — неожиданно ласково спросила старуха.

— Для какого колдовства тебе нужен этот посох, мальчик?

Грин вспомнил слова Тесса о том, что юноша считается взрослым, если умеет летать и убивать. Повзрослеть и заслужить уважение Серазана он хотел чрезвычайно. К тому же, если он вернется, похожий на людей из мира Тесса… А если рискнуть? И Тесс будет принимать его, как равного? Мысль показалась дерзкой и заманчивой. Он припомнил основные отличия людей из мира Серазана от людей своего мира — и решился.

— Хочу уметь летать и убивать, как люди из мира моего Мастера, — ответил он, и вдруг представил себе зверя с посоха Дорра: гладкую степную кошку с хвостом-кисточкой, а для полета мысленно приделал ей на спину широкие крылья. Зверь получился грозный, но смешной, и Рон хихикнул, повторяя желание:

— Да, уметь летать, уметь убивать, ну, почти что охотиться, и чтобы еще вроде как быть при этом человеком!

— Рыженький, — ответила старуха и так же, как прежде фонарик, с неожиданной силой выхватила посох из его рук, — Будет все, как загадал.

Только помоги мне костер загасить перед уходом.

— Хорошо, матушка, — согласился Грин, отпил еще горячего, и они вдвоем закружились вокруг костра, и ветер кружился вместе с ними. Он никак не хотел умирать, этот костер, и тогда ветер пригнал тучу, из которой лил холодный дождь. Костер шипел, искрил, как кошка, которую гладят против шерсти, он сопротивлялся и прятался в угли, и плакал черной сажей, издевался под пеплом, выскальзывая то с одной, то с другой стороны, но вода и магия сжимали его и убивали так же неуклонно, как зверя убивает ловчая петля. И чем слабее становился костер, тем жарче становилось Рону, словно сила огня уходила и пряталась в нем самом, а старуха все кружилась вокруг, не прибрав волосы, и была это уже не старуха, а сама метель и вьюга, а может быть, плотные зимние облака, и не было в них ничего живого, кроме отчаянно рыжего парня с горячей кровью.

Грин чувствовал, что летит, и вихрь держал его, знобил, срывал одежду.

Что-то непонятное месило и дергало из стороны в сторону, и срочно нужна была опора, хоть какая-нибудь, и Грин закричал, и еще раз, и еще, срывая горло, чувствуя себя тряпкой, которую выжимают и снова погружают в холодную стылую воду, глиной, которую мнут беспощадно. Потом зашумело в ушах, внутри сначала заболело, потом раскалилось, жар распространился по всему телу, до кончиков пальцев, и вдруг — вот они! — каменные ворота возникли перед глазами словно из ниоткуда, и ворота эти показались Грину куда выше, чем он помнил, но за ними не было ничего, только пустота, словно вход в иной мир, а жизнь и веселье оставались рядом, и Грин хорошо понял, куда теперь.

Уже не задумываясь, прошел он не в арку, а мимо нее, и сел среди тех, кто всегда был по эту сторону и больше его не пугал. Там был даже не стол, а широкое полотно, брошенное на землю, белое, как лунное сияние, а на полотне собрано все, чем богата осень — и фрукты, и овощи, и мясо, особенно много мяса, зрелые твердые сыры, кувшины с напитками, которым не было названия, и печево с такими начинками, что сразу и не скажешь, из чего оно приготовлено. Сидели за тем столом и лесные народы, и речные, и озерные, и те, которым Грин не мог дать названия, и полу-люди, и полу-звери, еще кто-то, про кого вроде и не скажешь, что может существовать и разговаривать, но вот — все собрались в ту ночь за столом, гомонили, кормили и поили друг друга, и ошарашенным парнем тут же занялись, теребили, шептали в уши о своем, гладили, и вскоре стали ощущаться такими близкими и родными, словно всю жизнь прожил Грин на этом лесном пиру. Грин понял тут, о чем говорила старуха — не было ни прошлого, ни настоящего за этим столом, — речи были о надеждах, о том, что будет, о том, что все повторяется и повторяется, и кружится в водоворотах времени, и неизменно двигаясь куда-то, все равно остается там, где предназначено природой быть и жить.

И как будто ребенок, впервые допущенный на праздник взрослых, Грин наслаждался всем, что было вокруг до тех пор, пока усталость, сытость и хмель не взяли свое.

— Хорошо, — успел он еще подумать, прежде чем сыто и гибко свернулся в клубок и заснул рядом с кем-то очень теплым, — Очень хорошо, и совсем не страшно.