Я тут же направляю на этого араба автомат. Он даже не сбивается с шага, только поднимает ладони, показывая, что безоружен. Одет он и впрямь не по-военному. На нем эта их черная дишдаша, к тому же он босиком. Но я в курсе, что у иракцев есть наемники и ополченцы; кем бы он ни был, пусть только косо посмотрит, и я уж понаделаю в нем дырок.

Его лицо скрывает красно-белый шемаг. Накинутый на голову, он одним краем прикрывает рот и нос, защищая их от пыли. Я вижу только глаза. Все еще показывая мне руки, араб подходит на пять или шесть ярдов, ничуть не беспокоясь из-за того, что на него нацелено дуло.

Я сказал, что вижу его глаза, — так и есть; правда, глаз только один, пронзительно-синий, — я таких еще не видал. Второй глаз закрыт повязкой. Весьма затрапезной, из грубой черной пряжи. Халат весь в пыли, а шемаг в грязных пятнах. Короче, стоит этот араб и пялится на меня единственным синим глазом. А потом начинает оглядываться по сторонам.

Такое ощущение, что араб сбит с панталыку. Он прикладывает руку ко лбу, как будто хочет что-то вспомнить.

— Сесть! — командую я, показывая стволом на песок. — На землю!

Он смеется. Хихикнул и снова на меня пялится.

— Вниз! Живо!

Он насмешливо качает головой. Потом опускается на песок. Садится на корточки, сомкнув руки перед собой. Но я хочу, чтобы он сел на задницу, и снова ору ему:

— Сесть на землю! Живо!

— Как скажешь, — говорит он, будто мы тут в игры играем.

— Говоришь по-английски? Ты говоришь по-английски?

У него опять такой вид, будто он сбит с панталыку. Да, кивает он и глядит по сторонам, как будто ждет подкрепления или еще чего-то.

— Ты из какого подразделения?

— Подразделения?

— Из какой боевой части?

Он мотает головой, показывая, что не понимает.

— Ты иракский солдат?

Нет, мотает он головой.

— Я беру тебя в плен. Это понятно? В плен.

Когда я так говорю, он отшатывается. В смысле, резко дергает головой назад, как будто удивлен. Откидывает с лица шемаг и улыбается.

— В плен, — повторяю я.

Он опять выглядит озадаченным. Такое выражение лица я, бывало, видел у людей после контузии. Может, думаю я, он контужен и вдобавок заблудился? Видно, что бедняга толком не понимает, где находится и в какую переделку попал. А может, он умственно отсталый?

Наконец он показывает на мину под моим ботинком:

— У тебя неприятности.

Его английский очень хорош, но говор невнятный, как будто ему песок в горло набился.

— Это моя забота, не твоя.

Араб снова пытается встать.

— СИДЕТЬ!

Он падает на песок и широко разводит руками:

— Я пытался придумать, как бы тебе помочь.

— Я же сказал, что сам о себе позабочусь. Мои люди уже на подходе.

Он смеется. Очень громко.

— Кто-кто? Кто на подходе?

Я врубаю рацию и делаю вызов. Все еще глухо, одни помехи. Сурово смотрю на араба:

— Ты сам откуда?

Он снова оглядывается вокруг, смотрит во все стороны. Хотя в радиусе двадцати ярдов ничего не видать из-за пыли.

— Я не знаю.

— Ты не знаешь? Было темно, когда выходил, да?

— Не понял.

— Не бери в голову. Шутка.

— А! Шутить полезно… в твоем затруднительном положении.

— Где научился английскому?

Он чешет подбородок:

— Не помню.

— Ты чертов клоун или ишак, а?

— Иншалла.

Я задаю эти вопросы лишь затем, чтоб было ясно, кто здесь хозяин; показываю ему, что у меня все под контролем. Хотя, учитывая мое положение, я сам не очень-то в это верю, да и араб, судя по всему, тоже.

— Как тебя звать? Имя?

Он смотрит в небо:

— Ты все равно не сможешь его произнести.

— А я попробую.

— Их много. И многие не любят повторять их вслух.

Говоря это, он смотрит на меня единственным глазом, и у меня аж мурашки по коже. В смысле, будто рябь пробежала, как по песку, когда ветер дует.

— Чертов клоун, — повторяю я.

Следующие полчаса мы молча пялимся друг на друга. Бросаю взгляд на часы: я стою ногой на мине уже семь часов. Скоро стемнеет. Араб неподвижен. Но есть в нем что-то такое, что меня пугает. А ведь это я с пушкой, не он.

Он нарушает молчание:

— Возможно, тебе стоит еще раз пошутить.

— Зачем?

— Чтобы легче стало. Веселее.

— Возможно, мне стоит пульнуть тебе в голову? Вот повеселимся-то.

— Тогда как же я смогу тебя выручить? Я все ломаю голову, как тебе помочь, но больше пока ничего не придумал. И ты зря недооцениваешь силу легкости. Положение у тебя тяжелое. Поэтому так важно быть легким.

— Прости уж, но мне сейчас как-то не до шуток — даже и не знаю почему.

— Война, в гуще которой ты оказался, — внезапно заявляет араб, — это лишь часть другой, большей войны: между легкостью и тяжестью. Именно сила тяжести удерживает твою ногу в этой ловушке. Легкость — вот что возвысит тебя над ней.

Я презрительно ухмыляюсь:

— Уссаться можно, чалма ты фигова.

Он удивленно таращится на меня единственным глазом:

— Я не понял этого выражения.

— Да? Ну и пошел тогда.

Я снова пытаюсь выйти на связь. Начинаю подозревать, что сели батарейки. Статические помехи так достали, что хочется зашвырнуть рацию подальше в песок, но я беру себя в руки и по-прежнему держу глумливого араба на мушке. Меня мучит жажда. Мне нечем дышать из-за набившейся в горло пыли, а еще срочно надо поссать.

Сведенной ноге совсем хреново. Я ее больше не чувствую; кажется, малейший порыв ветра может сдуть ее с мины и распрямить пружину. Хуже того, непроизвольно дергается икроножная мышца. Рубашка и штаны пропитаны потом. Впервые за все это время я спрашиваю себя, долго ли еще выдержу. Рано или поздно я могу забыться и убрать ногу. Я переношу весь свой вес на мину и начинаю осторожно притопывать свободной, левой ногой, чтобы восстановить кровообращение.

Толку от этого немного. Мне приходится повозиться, чтобы вытащить член из штанов и отлить на песок. При этом стоя одной ногой на мине и целясь из автомата в араба. Он с интересом наблюдает за этим упражнением. Моча на песке пенится и шипит. Наконец мне удается спрятать свой инструмент обратно. Уф, умаялся.

— Тяжело тебе, — говорит араб. — Очень тяжело. Я правда считаю, что шутка помогла бы.

Поднимаю автомат и целюсь ему промеж глаз. Почти готов жахнуть. И жахнул бы, да только это против моих правил. Хотя арабу-то откуда о них знать? Тем не менее он, похоже, и в ус не дует. Лопочет себе как ни в чем не бывало.

— Видишь ли, дружище, Бог создал этот мир смехом. Он увидел ночь и расхохотался. А когда прыснул напоследок, сотворил человека. Мы сделаны из сопли, которая вылетела у Него из носа, когда Он покатывался со смеху. Знаешь, что сказал пророк? «Время от времени дайте расслабиться сердцам, так как напряженное сердце слепнет». Положение у тебя непростое, но все равно это хороший совет.

— Понимаешь, легкость — единственное, что нам остается перед лицом абсурдности смерти. Смех — это лекарство от горя. Впрочем, ты и сам все это знаешь: ты ведь солдат и видел смерть. Да и сам убивал. Я знаю, что говорю. Я умею заглянуть в душу.

Таким образом он рассуждает около часа, если не дольше. Я слушаю, потому что его болтовня отвлекает меня. Я слышу, как журчит его голос, и уже почти не разбираю слов. Не знаю, как это выходит, но вдруг оказывается, что он стоит рядом со мной и что-то нашептывает мне в ухо. Похоже, у меня было что-то вроде транса, потому что я даже не заметил, как он вставал, — иначе не допустил бы этого. И вот он стоит в дюйме от меня и шепчет, обдавая мое ухо дыханием. Небо темнеет. Над пустыней сгущаются сумерки. Я смотрю на часы. Я стою на мине больше десяти часов.

— Я решил помочь тебе, — говорит араб. — Если ты позволишь.

— Кто ты такой?

Он отступает на шаг, качает головой:

— Я не знаю. Как ни стараюсь, ничего не вспоминается. Вот все, что я могу тебе рассказать: белая вспышка в пустыне, взрыв, ужасный ветер, и вот он я — бреду куда-то. Потом натыкаюсь на тебя. Я могу исполнить твое желание.

— Ну да, ты же чертов джинн.

Он хлопает в ладоши и подпрыгивает, хохоча. Смеется до упаду. Полы его черной дишдаши взлетают, и на какую-то головокружительную долю секунды мне мерещится, будто араб — это черная птица, парящая рядом со мной.

— Вот так шутка! Годится! Это поможет. Раз я джинн, то могу вызвать ветер. Но если я помогу тебе, ты уже никогда от меня не избавишься. Надеюсь, это ясно?

— Сними меня отсюда, — говорю я.

То, что происходит дальше, описать сложнее всего. Араб исчезает, и на его месте порхает красный адмирал. Бабочка садится на песок, где сидел араб, а через мгновение на нее пикирует ворон; я знаю, что это тот же ворон, который привиделся мне минуту назад, и одновременно тот, что зашел в мою комнату на Рождество, прежде чем меня отправили сюда. Ворон глотает бабочку и растет на глазах — двенадцать футов, тридцать футов; я слышу запах его раскаленных черных перьев и птичьего дерьма; вижу, как его желтые когти роют песок рядом с моей ногой, стоящей на мине; я едва не визжу: «Нет!» Но вой и так уже раскатывается по всему небу.

— Воздух! — ору я непонятно кому.

Это минометная мина или ракета, и она падает футах в тридцати от меня, а взрыв подбрасывает меня и несет, живого и невредимого, через пустыню. Я уже лечу вверх тормашками, когда слышу, как на безопасном расстоянии срабатывает моя мина, и только тут шмякаюсь в песок.

Что было потом, я не знаю, потому что очнулся в полевом госпитале на двести коек. Просыпаюсь, оглядываюсь и говорю:

— Где мои хлопцы? Верните ботинки, я должен приглядеть за своими парнями.

Подходит медик, снимает планшетку со спинки моей кровати:

— Для тебя, Томми, фойна — капут.

— Да пошел ты на хер. Где мои ботинки?

— Я серьезно, война закончилась. И не только для тебя.

Он и впрямь не шутил. Пока я три дня валялся без сознания, наши разбили противника в пух и прах. Мне-то и невдомек, но иракцы начали отступать, и наши дотла спалили их армию, драпавшую по «шоссе смерти». А я все это пропустил.

Меня навестило начальство, и в тот же день, но попозже, Брюстер.

— Слыхал, вы оклемались.

— Брюстер! Как меня сюда занесло?

— Говорят, вы наступили на мину. Мы вас искали всем подразделением. Радиосвязь прервалась. Пора уж было продвигаться дальше, но майор оставил нас троих продолжать поиски. Несколько часов там все прочесывали. Затем начался огонь по своим. А потом мы вас и обнаружили.

— Огонь по своим?

— Ага, — говорит он с ухмылкой. — С вас почти всю форму сорвало. Когда мы на вас наткнулись, старш-сержант, вы лежали пластом и заливались, будто вот-вот кишки надорвете.

— Ни хрена я не заливался.

— Ухохатывались как чокнутый, прям со всей дури. Так-то на вас ни царапинки, только язык вывалили и хи-хи-хи без умолку.

— Да пошел ты на хер, Брюстер.

— Зуб даю, сэр. А на голове у вас была вот эта штука.

Он разворачивается и идет к тумбочке в дальнем конце палатки. Что-то оттуда достает и возвращается к моей койке. Это аккуратно сложенный платок в красно-белую клеточку. Я беру его в руки:

— А что сталось с тем арабом?

— Каким еще арабом?

— С тем, на котором был платок? Что с ним?

— Да нет же, платок был на вас.

Я роняю голову на подушку. Последнее, что я помню, — араб, шепчущий мне в ухо, а затем взрыв налетевшего снаряда. Вот и все. Занавес.

Брюстер как-то странно на меня смотрит:

— Что произошло-то? Что с вами было?

— Брюстер, голова у меня раскалывается, чтоб ее…

— Позвать врача, сэр?

— Не, полежу чуток спокойно, и все. Ребята все целы?

— Все живы-здоровы. Рады, что вы в порядке.

— Молодцы, так держать.

Мы крепко жмем друг другу руки, и Брюстер выходит из медпалатки. Оставив меня с платком в руках. Он и теперь при мне. Этот платок. Этот шемаг.

Тогда я об этом не знал, но мои дни в армии были сочтены. Это правда, что взрыв мне почти не повредил. Физически. Но после того, что случилось, я не мог нормально спать и по сей день не могу. Как я только не лечился. Все без толку. От недосыпа меня стала мучить головная боль. Я принялся глотать таблетки от мигрени, но в итоге мне начали сниться кошмары, да такие жуткие, что и засыпать не хотелось.

Чтоб выполнять свою работу, я должен быть как огурчик. Нельзя же требовать от парней того, чего я сам не могу. Какое-то время я старался об этом не думать, хотя в глубине души понимал, что моя песенка спета. Потом, где-то через год после войны, меня вызвал полковник и стал мне задвигать про рекомендации и всякие изумительные возможности, что открываются перед отставными военными. Тут вам и проф-консультации, и перепрофилирование, и программа по обеспечению жильем. Сейчас не то что раньше, говорил он мне, когда уволенных из армии бросали на произвол судьбы. Помню, я выслушал все, храня гробовое молчание. Когда он закончил, я встал, отдал честь и строевым шагом вышел из кабинета.

Только не подумайте, что меня разжаловали, выперли или что-то в этом роде, нет. Я вышел в отставку со всеми почестями и с военной пенсией. Получил работу. По большей части в охране. Около трех лет работал на «Группу-4 Секьюрити». Мне было в радость работать ночами — спать-то я все равно не мог.

Даже не знаю, сколько раз он мне являлся, пока я не сообразил, кто он такой. В любом случае действовал он так: захватывал кого-нибудь, иногда на пару-тройку часов, а иногда всего на минутку. И давал мне знать, что это он. Говорил что-нибудь такое, чтоб я понял. Иногда прямо в лоб, иногда намеками, а то просто словцо-другое, чтобы напомнить мне о той нашей встрече в пустыне. Иногда в игры играл — ну знаете, дурил голову. Любил подмигивать. Это как бы намекало, что глаз-то у него один. Загвоздка в том, что есть же люди, которым просто охота подмигнуть посреди разговора, а я, значит, думаю: ага, вот и он. А на самом деле ничего такого — просто подмигнул человек, без всяких. И он знает об этом. Голову мне морочит. Такое у него чувство юмора. Но из-за этого я не выношу, когда мне подмигивают, — оно и понятно, учитывая, что мне приходится терпеть. А люди думают, я с прибабахом.

Тогда, в пустыне, когда я стоял на мине, он сказал мне, что навсегда останется со мной. Это цена, которую я заплатил.

Прихожу, бывает, на собеседование в какую-нибудь контору, чтоб получить вшивую работенку ночного сторожа, и чинуша, который задает мне вопросы, говорит, мол, я пригоден и все такое, а потом бац — и подмигнет. И мне приходится вглядываться, что там у него. Но только потихоньку, чтоб он не заметил.

Но это еще не все. Допустим, захожу я в бар, а там сидит какой-нибудь хмырь и пьет в одиночестве — ну знаете, облокотился на стойку, смотрит в никуда, потягивая пивко, под рукой пачка сигарет с зажигалкой, все как полагается, и тут он выдает: «Адмирал».

Или еще что-то, чтоб я припомнил, как мы столкнулись в пустыне.

Я такой: «Что? Что ты сказал?» А этот мудак смотрит на меня, а потом отводит взгляд. И я понимаю, что это он самый. Вижу. Но не могу наехать на этого выпивоху, потому что из него уже могли выбраться. Выскочить из глубины глаз. Они мигом входят и выходят, охнуть не успеешь.

Впрочем, иной раз он может подзадержаться, чтоб поболтать. Но наверняка никогда не скажешь. Я так в точности и не разобрался, в кого он на самом деле вселяется: в других или в меня?

Я ходил к мозгоправу. Мигрени усилились, со сном беда, колики в печени и прочие болячки. Когда я рассказал своему эскулапу насчет бессонницы и кошмаров, он дал мне направление к мозгоправу, но из этого ничего не вышло. Первым делом я ему сказал:

— Не подмигивайте мне. Терпеть не могу, когда подмигивают.

— Вот как. А почему?

— Не важно почему. Просто не подмигивайте, и все будет нормально.

— Смею вас заверить, я не из подмигивающих психиатров.

— Добро. Значит, поладим. А что это вы там записываете?

— Я делаю заметки. Это одна из составляющих работы психиатра.

— Послушайте, я вам не какой-то там необразованный солдафон, понятно? Я — старший сержант. В отставке. Так что завязывайте со своими заметками, потому что я прекрасно знаю, что вы скажете, если я расскажу, что творится у меня в голове, а значит, все это никому не нужно, так?

— Вот как? И что же я скажу?

— Хватит мне пудрить мозги: я все знаю, и вы тоже знаете, и все знают.

— Шеймас, чем я могу вам помочь?

— Просто лечите меня. Лечите, и все.

Я не собирался ему рассказывать. Стоит заикнуться о том, что со мной произошло, и мне прямая дорога в дурку, причем с концами. Я не тупой. Ни словечка не обронил ни ему, ни армейским докторам, ни штатским эскулапам. Вот сейчас здесь пишу, это первый раз и есть. О некоторых вещах лучше молчать.

Мне стало больно ссать. Ну да, у меня давно не было подружки, но я все равно пошел к урологу. И надо же такому конфузу приключиться: урологом оказалась симпатичная цыпочка, вроде даже арабка, хотя точно не скажу. Она засунула мне в писюн металлическую штуковину вроде зонтика для коктейлей, и мне чуть крышу не сорвало. Она дернулась, прикрыла один глаз, и я подумал: «Это ты?»

Ничего. Чисто, как в аптеке. Только жжет. То же самое и с малафьей. Не могу даже лысого погонять — такая жгучая сперма. Что-то со мной не так, но никто не поймет, что именно.

Я потерял работу в «Группе-4». Парни за глаза называли меня Моргала. Я забил на это, но когда один из них решил подразнить меня в открытую, я сломал ему челюсть. И руку. И запястье. Я предстал перед судом, и мне дали срок. Мне помог армейский адвокат и то, что до этого я был чист перед законом, но все равно мне пришлось отсидеть в «Уинсон-Грин».

Араб повадился ко мне в тюрьму. То под видом надзирателя, то в шкуре какого-нибудь зэка. Там был еще один малый, что воевал в заливе, бывший десантник, тертый калач. Умный малый. Хороший мужик. Отставные военные на зоне держатся друг друга. Чтоб никто на нас не наезжал. Так этот малый постоянно рассказывал про залив. О том, почему мы там оказались. Открыл мне глаза, что тут скажешь. Поначалу я пытался его заткнуть, но не тут-то было.

— Дальше — больше.

Это была его любимая присказка. Он каждый раз с нее начинал, когда заводил речь о том, чего, по его мнению, ты не знаешь. Как-то раз мы встретились на выгульном дворе.

— Дальше — больше. Погоди, вот послушай. Значит, Саддам Хусейн — мощный союзник Запада, так? Мы его снабжали, финансировали, обучали, так? Четвертая по величине армия в мире. Он думает, что нападет на Кувейт и это сойдет ему с рук, так? Что его западные друзья не станут ему мешать. Я к тому, что Кувейт — это ведь даже не долбаная демократия, так? Это долбаная королевская семья вроде нашей, она там владеет и заправляет всем и вся. И вот они дошли до того, что стали тырить иракскую нефть.

— Да хватит уже языком молоть, Отто.

— Кувейтцы, благодаря инвестициям с Запада, освоили технологию наклонного бурения: долбят скважину на своей территории, далеко от границы, но под углом, и выкачивают иракские нефтяные запасы. Натуральный грабеж.

— Я слыхал, что арабы могут стащить простынь из-под спящего, — говорит Пижон (бывший танкист, лучший вор на планете, срок за мошенничество).

— Да-да, Пижон, ты вот послушай, потому как дальше — больше. Короче, слыхали про рекламное агентство, которое продало войну американскому сенату? «Хилл энд Нолтон», ёпта! Крупнейшая в этом долбаном мире контора в сфере рекламы и маркетинга, которой кувейтские толстосумы и нефтяные магнаты заплатили миллионы — да-да, миллионы! — за то, чтоб она убедила сенат и общественность вмешаться в эту войну. Они снимали видеоролики, с виду похожие на телерепортаж. Продавали их как горячие пирожки. Делали все, что можно. Даже состряпали историю с плачущей пятнадцатилетней девочкой, которая утверждала, будто своими глазами видела, как иракские солдаты вытряхнули триста сорок новорожденных на ледяной пол, чтоб украсть инкубаторы.

— Старая шняга, — говорю. — Мы это уже сто раз слышали.

— И вот как они это проворачивают, — говорит Пижон, — делают вот что: берут здоровенное перышко, вот именно, перышко, и щекочут им спящего…

— Да-да, но вот чего вы точно не слышали: эта девочка, которой пятнадцать лет, тоже из королевской семьи! А ее отец не кто иной, как посол Кувейта в долбаных Соединенных Штатах!

— …заходят сбоку и начинают щекотать спящего перышком, а когда он перекатывается на другой бок, складывают свободный край простыни…

— Дальше — больше. Сенат принял решение с перевесом в пять голосов, так? Это значит, если бы три сенатора проголосовали иначе, не было бы никакой «Бури в пустыне» и никому из нас не пришлось бы идти на войну. А теперь смотрите…

— …обходят кровать и начинают щекотать с другого бока…

— Забудьте о тех сенаторах, которые вложились в нефть, и вот перед вами три демократа: первый — истовый христианин из Библейского пояса, этого они подставили с помощью красивого кувейтского мальчика; у второго была долгая интрижка с кувейтской принцессой, только не с той, которая ныла насчет фальшивых инкубаторов, а с другой…

— …и тут спящий снова переворачивается на другой бок…

— Ну а третий сенатор (это все правда, я ничего не выдумываю, на хрен оно мне надо) заявил, что он ошибся при голосовании, потому что в тот день у него жутко болела голова.

— Вот и все. Арабы делают ноги, наутро чувак просыпается, а простынь тю-тю. Блестяще, черт побери! Это…

— Вот так оно и вышло: туда входят янки, за ними британцы, бе-бе-бе — и мы в пустыне, вдыхаем во всю грудь обедненный уран.

— Это еще что такое? — спрашиваю я.

— Перышком! Блестяще. Это…

— Что? Обедненный уран? Тут тоже целая история, приятель. Но ты врубаешься, о чем я вообще? Одна рекламная кампания, два перепихона и одна мигрень. И кто же тут мудаки, спрашивается? А? А? Кто?

Сказав это, Отто не подмигивает, нет, зато оттягивает указательным пальцем нижнее веко и сверлит меня голубым глазом — и тут я понимаю, кто это со мной болтает. Не знаю, долго ли он там просидел, в смысле, в Отто, но это точно араб. Я отворачиваюсь.

— Все путем, Шеймас?

— Порядок, Отто. Увидимся, сынок.

Отто старается приглядывать за мной. Мне няньки не нужны, но он то и дело проверяет, все ли у меня в норме. Он рассказал мне про обедненный уран. Растолковал, что это за штука. Я даже не знал, что мы его использовали. Это объясняет и те вспышки в пустыне, и почему трупы иракцев так скукоживались, хотя их ботинки были целехоньки. Мне ведь это долго не давало покоя. Но этого мало. По словам Отто, все болячки, которых я нахватался в последние годы, пошли оттуда же. Он говорит, многие американские солдаты подали иски, но их правительство не признает, что все дело в обедненном уране. Так же, как и наше.

Ну не знаю. Просто не знаю.

Отто выпускают на волю чуть раньше меня. Я скучаю по нему. Он классный мужик. Раз в неделю приходит ко мне на свидание. Носится с идеей, когда я выйду, основать на паях со мной охранное агентство.

Но мои мигрени все чаще, и нутро болит все сильнее. Когда я наконец получаю условно-досрочное, Отто забирает меня у ворот. Отвозит в паб под названием «Песочник» — то-то и оно. Угощает обедом и пивом, и мы толкуем насчет нашей охранной фирмы. Мы собираемся назвать ее «БТ Секьюрити», имея в виду бронетехнику, но как бы не напрямки. Мы оба знаем, что это туфта, — ничего у нас не выйдет. Но мы завелись и обсуждаем название, делая вид, что все будет пучком.

Вдруг как гром среди ясного неба после семи пинт пресного «Куража» Отто выдает:

— Ты веришь в зло, а, Шеймас? Веришь?

— А?

Я замечаю, что у него дергается нога.

— Нас поимели на последней раздаче, приятель. Выдолбали и высушили.

— Уймись, Отто.

— Слушай, Шеймас, у меня нервы на пределе. Твоему здоровью кранты. А ради чего? Мы же там вообще были не нужны.

— Да уж. Называется, хорошо провели время, а?

У Отто трясутся руки. Он стучит по столу пачкой сигарет:

— Прости, дружище. Давай еще по одной. На посошок, давай?

Больше мы не вспоминали о «БТ Секьюрити». Отто получил компенсацию за артрит. Пытался и мне помочь со всеми этими анкетами и документами, но доктора, похоже, решили, что все болячки у меня от головы, так что мне ничего не перепало. В общем, Отто вложил свои деньги в магазин игрушек. Сказал, что хочет видеть радостные лица. Звал меня тоже к себе — дескать, «работать с ассортиментом». Я разок глянул на его «ассортимент» и понял, что он предложил это только по доброте душевной. Да и потом, навряд ли я был бы счастлив, расставляя по полкам наборы игрушечных солдатиков.

Дальше я покатился по наклонной. Жил где ни попадя. В ночлежках, сквотах, заброшенных домах. Да что там, я даже посуду мыл в Армии спасения, и не раз. А этот араб в таких местах показывался даже чаще, чем раньше. Говорил, что там ему легче заскочить в кого-нибудь на минутку-другую. Я уже знаю, когда он собирался в кого-то вселиться: к примеру, в моего соседа по комнате в приюте, или в управляющего ночлежкой Армии спасения, или в татуированного психа, с которым мы делим сквот. Сперва появляется ворсистая серая тень, как будто все вокруг покрылось сажей, иначе и не скажешь. Затем их лица как бы вспыхивают на миг — мельком, почти незаметно. И вот этот араб уже здесь, подмигнет и начинает языком молоть, талдычит без умолку, будто пытается научить меня чему-то. Было дело, начинал учить арабскому и еще каким-то древним языкам. Математике. Куче прочей фигни. Мне все это давалось с трудом. Из-за мигреней. А еще он постоянно твердит мне одну вещь — всякий раз, при каждой нашей встрече, просто чтоб завести меня. Уверен, он специально это говорит, чтобы вывести меня из себя. Издевается.

Самое страшное, что я оглядываюсь назад — и не могу вспомнить, как жил все эти годы. Почти ничего не помню. Период полураспада. Иногда я думаю: может, я умер тогда в пустыне? Убрал ногу с мины и погиб, а теперь медленно отхожу на тот свет. У меня нет ориентиров, понимаете? Нет точек отсчета. Я плыву по течению.

Иногда я вижусь с Отто. Захаживаю в его магазинчик, и он дает мне несколько фунтов, помогает сводить концы с концами. Иногда я думаю: а что, если он тоже мертвый? Погиб во время «Бури в пустыне», как и я. Тогда все становится ясно. Это — лимб, преддверие ада. Ну, я не знаю. Пиво на вкус какое-то неправильное. Сигареты тоже.

Не знаю.

Я был солдатом королевы. Я — солдат королевы. Когда темно и никто не видит, я плачу.

Странные вещи творятся. Стоишь себе в подворотне, пытаясь раскрутить кого-нибудь на выпивку. Я говорю, мол, пытаюсь надыбать чашечку чая, и тут откуда ни возьмись этот прикинутый джентльмен, да еще утверждает, будто мы знакомы. Еще бы не знакомы! Его лицо сияет — ну да, это араб. Сажает меня в такси, платит водителю. Определяет в «Гоупойнт». Ну и местечко! Таких, как этот араб, там полным-полно. А еще та милая девушка, Антония. Она велит мне писать. Дает мне эту тетрадку, чтобы я все написал. Терапия такая. Но я никому не дам читать то, что я тут пишу. Нельзя, чтобы кто-то это увидел. На то есть причина. Антония просилась взглянуть, а я ей: «Нет, родная. Нельзя».

Я заворачиваю тетрадку в красно-белый шемаг этого араба.

Да, иногда мне кажется, что я мертв, а иногда — что я все еще в пустыне, стою одной ногой на мине. И такое возможно. Подготовка у меня что надо. Может, я все еще там, прошло около суток, а я так и жду, когда меня отыщут мои хлопцы. Я как бы в трансе, все еще давлю на мину ногой, мышцы напряжены и удерживают чертову пружину. Может быть и такое. Правда может. Муштровали-то меня как следует. И тогда все, что произошло после «Бури в пустыне», — просто мысли у меня в голове. Это многое объясняет.

В общем, либо я стою на мине, либо погиб, но почему-то не могу продвинуться дальше; а может, и третье — все это происходит взаправду, и это самый худший вариант из трех.

Думаю, что королева рассудит. Мне кажется, она единственный человек в мире, кому это по силам. Если я найду способ с ней поговорить, она объяснит мне, что к чему. Пойду к Букингемскому дворцу. Пусть меняют своих гвардейцев как хотят. Я прикуюсь к ограде и попрошу, чтоб королева вышла ко мне поболтать.

Я хочу убрать ногу с мины.

Слишком уж это затянулось. Я устал; при всей своей подготовке я устал.

Больше писать не буду. Это конец моей последней воли и свидетельства. Я говорил, что храню эту тетрадку завернутой в шемаг. Это не для того, чтобы другие держались от нее подальше, а для того, чтоб удержать араба внутри. Всякий, кто это прочтет, навлечет араба на себя. Он сам мне это сказал.

Не думаю, что ему можно верить. Есть еще кое-что, о чем он мне постоянно талдычит. Всякий раз. Но я не попадаюсь на этот крючок. Всякий раз, как вижу этого араба, я знаю, что рано или поздно он оттянет указательным пальцем веко под своим зрячим глазом и скажет:

— Шеймас, ну нет там никакой мины.

Врет он все. Брехун он, этот араб.