Кэсси проснулась посреди ночи от кошмара. Ей приснился Фрэнк. Его будто бы окружили мертвецы. Они его звали, но он их не слышал, потому что у него не было ушей. Уши у него забрали правительственные чиновники в шляпах-котелках. Мертвецы начинали сердиться на Фрэнка, даже злиться всерьез, и Кэсси хотелось им сказать, что он не виноват – это все правительство. Тогда одна из мертвых, толстая краснорожая баба – она умерла совсем недавно, – с полным на то основанием спросила, как это Кэсси их слышит, ведь у нее тоже нет ушей. Кэсси ощупала себя и убедилась, что ушей и впрямь нет, и от этого проснулась.
Спустившись вниз, она, к своему удивлению, увидела там Марту, одетую в халат, которая готовила на плите какао. С недавних пор Марта стала спать в гостиной на первом этаже, чтобы не взбираться каждую ночь по лестнице – уж больно болели кости. Уильям и Том спустили вниз и поставили там ее железную кровать.
– Холодно тут у тебя внизу, – пожаловалась Кэсси.
– Возьми мое одеяло, набрось. Сейчас тебе попить дам.
Кэсси рассказала Марте свой кошмар. Марта кивнула и ничего не ответила. Она проснулась от почти такого же сна, но решила ничего не говорить. Помешав какао, она подала его Кэсси.
– Как ты думаешь, с Фрэнком все нормально? – спросила Кэсси.
– У Аиды с Гордоном? Ничего с ним у них не случится, Кэсси.
– Мам, я тут думала все. Как по-твоему, я когда-нибудь поправлюсь так, чтоб у меня был свой дом, чтоб Фрэнк там постоянно жил? Как ты думаешь?
– Кэсси, на это средства нужны. Если хочешь, чтобы у тебя был свой дом, надо найти работу или мужа или и работу, и мужа. А этот парень из Оксфорда – что он? Парень он хороший, но я так понимаю, работы у него тоже нет. Он что, приживала? Он, конечно, неплохой, но нельзя же приживале с приживалкой жить.
– Мама, он пишет.
– Вот я и говорю – приживала.
– Он сказал, найдет работу ради меня. Сказал, в учителя пойдет, как Бернард.
– Ну, тогда цепляйся за него. Годы идут. Красота твоя не вечная.
– Его жалко, мам. С моей-то головой. Нехорошо это будет. Вот если бы все было по-другому. Вон и у Аиды, и у Ины с Эвелин, и у Олив, и Юны нормально все с мозгами, и дом у всех свой, а у меня?
Скажи ей, – будто шепнул кто-то Марте на ухо. – Скажи просто – не может у нее быть того, что у других есть. Но у нее язык не поворачивался. В эту минуту – никак. Вместо этого она переменила тему и сказала:
– Кэсси, как ты думаешь, что нам делать с Олив и Аидой? Ты знаешь, я пыталась не вмешиваться, пусть, думаю, само собой как-нибудь решится, но сейчас у меня из-за них душа не на месте.
– Мам, я понятия не имею. Если уж тебе их не помирить, то никто больше не сможет.
– Тяжко мне от этого. Я знаю, каково это, когда люди друг с дружкой не разговаривают. Так с твоим отцом случилось. Сначала просто дуемся, но все еще можно поправить парой слов. А потом не успеешь оглянуться – уж затвердело что-то, и молчание, как каменная стена, и чем дальше, тем труднее первой заговорить. Я так жалею, что допустила до такого тогда с твоим отцом. Каждый день убиваюсь.
У Кэсси сердце сжалось, когда она увидела слезы, выступившие на глазах у Марты. Всю жизнь она терпела, виду не показывала, сдерживалась, и вдруг кувшин разбился.
– Мам, ну что ты!
Пожалуй, впервые Кэсси поняла, какой хрупкой стала мать. Она так привыкла к тому, что Марта вечно что-то устраивает, улаживает, соединяет и разделяет, и ей ни разу не приходило в голову, что мать может устать. Но вот она это увидела, и ей стало стыдно за собственную слабость, лишь утяжелявшую бремя Марты.
– Никакой от меня тебе пользы, мам.
– Чего-чего? – вскинулась Марта. – Никогда так больше не говори. Ты моя радость – каждый день твоей жизни, Кэсси. Может, ты и белая ворона, но ты – мое счастье. И хоть я никогда между вами различий не делала, ты все равно всегда моей любимицей была. Садись-ка ко мне в ноги со своим какао, я тебя по головке поглажу.
Той ночью они долго разговаривали. Говорили об Аиде и Олив, о том, можно ли разрушить между ними стену враждебного молчания, растопить замерзшие сердца – старое проклятие Ковентри из камня и льда. Говорили и о Фрэнке, о том, какое будущее ждет его. Кэсси пошутила, что из него вышел бы хороший медиум, но тут Марта ее осадила. Она сказала, что, когда Фрэнк был у Ины с Эвелин, они тоже так думали, да только упустили кое-что важное.
– И что же это, мам?
– Кто с ним тогда был?
– Я.
– Вот именно. У Фрэнка задатки есть. Он славный малый, но до тебя ему далеко. Думаешь, я отпустила бы его к Аиде, если бы он, как ты, мертвых поднимать умел? Да ни за что. Это все ты, Кэсси. Рядом с тобой всегда что-то происходит. Ина и Эвелин хотят видеть, но не замечают ничего даже у себя под носом. Так что это ты. Твоими силами делается. И всегда так было.
После этой речи обе замолкли. Кэсси обескуражило, что Марта так открыто об этом говорит. Как будто что-то ей передает, словно намекает – ее время кончается. В камине шевельнулся уголек. Кэсси пристально смотрела на огонь.
На следующий день Кэсси села на велосипед и поехала к Аиде – поговорить о их ссоре с Олив. Но это ей не удалось. Когда она подъезжала к дому на Бинли-роуд, у нее страшно разболелась голова. Чем ближе к дому, тем боль становилась сильнее, а у самых дверей дома, казалось, не меньше сотни голосов старались перекричать друг друга у нее в голове. Отъехав от дома, она почувствовала облегчение. Попытавшись приблизиться еще раз, она снова попала в набиравший мощь звуковой шквал. Кэсси покатила прочь, и только уже вдали от этого дома ей стало лучше.
Не попав к Аиде, она поехала к Олив. Олив угостила ее чаем с молоком и кексом данди. Рот ее не закрывался ни на секунду. Она тарахтела с нездоровым пылом обо всем, что приходило ей на ум, – о лавке Уильяма, о детях, о здоровье матери и о многом другом, заговорив Кэсси так, что у той пропала всякая охота что-нибудь с ней обсуждать.
Удрученная неудачей своего предприятия, Кэсси снова оседлала велосипед и отправилась домой.
– Мам, покачу-ка я завтра на ферму, – сказала она, войдя в дом. – Побуду пару дней у Юны и Тома. Хочу свежим воздухом подышать.
– Дочка, что у тебя за печаль?
– По правде, и сама не знаю. Пойду к себе посплю. Устала я.
Марта проводила ее взглядом. Она видела дочь насквозь. Если у нее опять начинается, подумала Марта, то на ферме она хоть поменьше навредит.
Тем временем в доме на Бинли-роуд про телевизор забыли – теперь каждый вечер совершался ритуал, во время которого Фрэнк и тетя Аида сидели рядышком – он со стаканом молока, она с чашкой чая, – и смотрели, как работает Гордон.
Он так бережно, с таким заботливым мастерством трудился над телом, что обоим хотелось видеть это вновь и вновь. Каждый раз, когда бальзамирование было закончено, Аида ставила чашку и блюдце и начинала помогать мужу. Она становилась у трупа, сжав руки в знак бесконечного терпения, и по какому-нибудь почти незаметному жесту Гордона приступала к приготовлению, как она неизменно выражалась, «останков». Работы было немало. Трупы обоих полов нужно было побрить, удалить лишние волосы, помыть голову и причесать. Потом одеть в то, что принесли родные, затем положить «останки» в гроб – если тело было тяжелое, приходилось нелегко. И наконец, оставалось подкрасить и загримировать лицо – и мужчинам, и женщинам.
Фрэнк лишь однажды поставил под угрозу свое привилегированное положение. Он каждый день докладывал обо всем увиденном своим двум самым близким товарищам по школе. Уступая их настоятельным просьбам, как-то вечером, когда Аида мыла иссиня-черные волосы одному вновь преставившемуся, он выпалил:
– А можно мои школьные друзья как-нибудь тоже придут посмотреть?
У Гордона выпал из руки скальпель, а Аида выронила намыленную голову, которая глухо стукнулась о кафель стола. Оба, пораженные ужасом, раскрыв рты, смотрели на Фрэнка. Он опустил глаза. Никто не сказал ни слова. Больше он с такими просьбами не обращался.
Каждый раз, когда работа была окончена и останки лежали в гробу в ожидании отправки в часовню, а иногда на дом к родственникам для прощания, Гордон и Аида, чуть отступив, осматривали плоды своего труда. Аида подытоживала:
– Ну что ж, по-моему, прелестно.
– Это точно, – соглашался с ней Гордон.
Фрэнк знал, что теперь ему полагается слезть со стула и первым покинуть помещение. За ним всегда выходила Аида, а потом Гордон, который выключал свет в комнате для бальзамирования и тихо-тихо закрывал за собой дверь.