Операция «Перфект»

Джойс Рейчел

Часть третья

Бесли Хилл

 

 

 

Глава 1

Танец дождя

Новолуние в начале сентября принесло перемену погоды. Жара несколько спала. Было все еще очень тепло, но солнце уже так не палило, а по утрам и вовсе стало свежо, и влажные туманы белой пеленой оседали на оконных стеклах. Листья клематиса уже начали буреть у черешков, и крупные ромашки почти отцвели, и утреннее солнце украдкой выглядывало из-за зеленых изгородей, словно у него не хватало сил, чтобы подняться в зенит.

С новолунием несколько изменилось и настроение матери Байрона. Теперь она снова казалась почти счастливой. Она все еще продолжала время от времени посылать Беверли маленькие подарочки и звонить ей, чтобы узнать, как поживает Джини, но сама на Дигби-роуд больше не ездила, и Беверли к ним в гости больше не приходила. Джеймс молча выслушал рассказ о «внезапном» выздоровлении Джини, а потом сообщил Байрону, что последние выходные лета они проведут на взморье. Байрон с энтузиазмом предположил, что тогда и ему, возможно, удастся посмотреть то замечательное шоу, но Джеймс несколько неуклюже, однако в весьма высокомерной манере заявил, что их поездка «будет носить совсем иной характер».

А вот реакция Беверли на то, что ее дочь «снова может ходить», была совершенно восторженной. Она тут же заявила: это же просто чудо, что ее девочка взяла и выздоровела, когда даже все врачи от нее отступились! И от всей души поблагодарила Байрона. Она без конца извинялась за причиненное их семье беспокойство и все повторяла, что совершенно утратила контроль над собой в связи со столь плачевным положением дел. Она убеждала Дайану, что больше всего стремилась стать ей другом, но уж никак не хотела причинять ей столько страданий. Все люди совершают ошибки, со слезами оправдывалась она. Она же не могла догадаться, что хромоту Джини просто выдумала, вообразила себе. Беверли пообещала непременно вернуть назад все мягкие игрушки, креслице на колесиках, а также платье-кафтан и прочую одежду, позаимствованную у Дайаны. В общем, слез она пролила немало, но Дайана успокоила ее, сказав, что лето было вообще какое-то очень странное, не исключено, что просто невыносимая жара так подействовала на всех. Она, Дайана, во всяком случае, испытывает огромное облегчение, потому что теперь все это позади, и в душе ее совершенно нет места ни для сожалений, ни для обвинений, ни для попыток разобраться в чужих намерениях. В последний раз Беверли позвонила, чтобы сообщить, что Уолт официально сделал ей предложение, и теперь они подумывают о том, чтобы переехать на север и стать настоящей респектабельной семьей. Еще она поделилась с Дайаной планами насчет организации небольшого бизнеса – торговли импортными товарами. Сказала, что следует как можно быстрее использовать подвернувшуюся им возможность, и рассчитывала на удачу, ее пугала только угроза возможных забастовок, которые способны загубить все дело. Напоследок Беверли пообещала непременно в скором будущем забрать свой электроорган, но по какой-то причине так этого и не сделала.

Между тем Дайана вновь вытащила из шкафа свои юбки-карандаши, которые в свое время сунула комком куда-то в обувной отсек, и тщательно их отгладила, хотя они, если честно, стали ей немного широковаты в талии. Зато к ней вернулась ее прежняя, четкая походка, теперь она снова двигалась легко и изящно, постукивая остренькими каблучками дорогих туфель. Она перестала часами сидеть у пруда и отказалась от мысли спать под звездами. Она вытащила свою старую записную книжку и снова стала печь печенье в виде бабочек с бисквитными крылышками. Байрон помог матери перетащить старую мебель от пруда обратно в гараж, и они снова накрыли ее от пыли старыми простынями. Дайана вновь завела все часы в доме, стала тщательно делать уборку, мыть посуду, стирать и вообще поддерживала повсюду полный порядок. Когда отец впервые после отпуска навестил их, она старалась ничем его не раздражать. Она выстирала его грязную одежду и белье, а во время обеда они говорили только о погоде и о том, как славно он провел время в Шотландии. Люси то и дело принималась барабанить китайскими палочками для еды по клавишам «своего» электрооргана, и хотя Сеймур несколько раз повторил, что для такой маленькой девочки это было излишне экстравагантным подарком, Дайана успокоила его, сказав, что больше ни у кого из учеников «Уинстон Хаус» такого «Вурлитцера» нет. В итоге он все-таки сдался, но с несколько обескураженной улыбкой.

В школе возобновились занятия. Теперь, когда Джини больше не считалась хромой, Джеймс крайне редко говорил с Байроном о том, что случилось летом, и о том, как они планировали спасти Дайану. Раза два он, правда, упомянул об этой «операции», но весьма пренебрежительно, как о детской забаве. Он и папку с надписью «Операция «Перфект» отдал Байрону. И больше не говорил с ним ни о магии, ни о волшебстве, даже о картинках из серии «История воздухоплавания» больше не спрашивал. «Возможно, – думал Байрон, – он окончательно во мне разочаровался». Впрочем, наверняка сказать было трудно.

Надо отметить, не один Джеймс так сильно переменился и стал более замкнутым. Этот учебный год был особенно труден из-за предстоящих экзаменов на стипендию, и упорная работа заставила мальчиков повзрослеть. Некоторые за лето выросли на несколько дюймов. У многих голоса то срывались на писк, то гудели басом, а лица покрылись россыпью прыщей. И тела у них стали пахнуть по-новому, двигаться по-новому и расти какими-то неровными скачками то в одну, то в другую сторону – все это и смущало их, и радовало. Иной раз казалось, будто у них в отдельных частях тела внезапно включили отопление, и эти части сразу как-то ожили, а до этого они и не подозревали, что все это у них имеется. А у Сэмюэла Уоткинса даже усы выросли.

Как-то в середине сентября Байрон с матерью сидели возле дома, глядя в чистое вечернее небо, усыпанное звездами. Он показывал ей те семь звезд, что составляют Большую Медведицу, а она внимательно его слушала, задрав кверху голову и держа на коленях свой неизменный стакан с ледяной водой. Потом Байрон показал ей созвездия Орла, Лебедя и Козерога, и она продолжала с интересом его слушать, кивая и глядя на небо. А потом вдруг обернулась, посмотрела прямо ему в глаза и сказала:

– Они ведь с нами играют, правда?

– Кто?

– Боги. Мы считаем, что все уже поняли, ведь мы же изобрели разные науки, вот только ключа к пониманию самого главного у нас по-прежнему нет. Очень может быть, умные люди – это вовсе не те, кто считает себя умным. Скорее, умные – это те, кто понимает: мы еще ничего толком не знаем.

Байрон затруднился с ответом, и Дайана, чувствуя его неуверенность, взяла его за руку и переплела свои пальцы с пальцами сына.

– Впрочем, ты-то у меня умный. Действительно умный. И станешь хорошим человеком. А это и есть самое главное.

Она указала на раскинувшуюся у них над головой широкую вуаль, словно сотканную из прозрачного звездного света, и попросила:

– А теперь расскажи об этом.

И он рассказал ей о Млечном Пути. Вдруг темное небо пересекла падающая звезда, взявшаяся словно ниоткуда. Казалось, кто-то невидимый раскрутил ее и запустил в межзвездное пространство.

– Ты видела?! – Байрон так резко схватил мать за руку, что она чуть не расплескала свое питье.

– Что? Что? – Было ясно, что падающую звезду она заметить не успела. Но когда Байрон объяснил ей, в чем дело, она так и замерла в ожидании. – Я уверена: я непременно увижу еще одну! – сказала она. – Я просто нутром это чую. – Он начал над ней смеяться, но она подняла руку, призывая его к молчанию. – Нет, молчи, больше ничего не говори, чтобы я не отвлекалась и не смотрела на тебя. Я должна сосредоточиться и смотреть только на небо. – Она вся подобралась и так смешно застыла в ожидании, что стала похожа на Люси.

Когда же ей все-таки действительно удалось увидеть падающую звезду, она вскочила, глядя широко раскрытыми глазами в ночную тьму и возбужденно тыча куда-то туда пальцем.

– Смотри! Смотри! – все повторяла она. – Ты видел? Видел?

– Удивительно красиво! – сказал Байрон.

На самом деле это был самолет. Байрон хорошо разглядел даже тянувшийся за ним газовый след, пронизанный лунным светом и казавшийся строчкой, сделанной серебряной нитью на темной ткани небес. Он все ждал, что мать сама об этом догадается, но она так ничего и не поняла. Она, смеясь, сжала его руку и сказала: «А ведь я загадала желание о тебе, Байрон! Теперь все будет хорошо. Ведь мне все-таки удалось увидеть эту счастливую звезду!» И ему ничего не оставалось, кроме как кивнуть и отвести глаза. Как она, его мать, может быть настолько наивной? – думал он. Или даже глупой? Он шел следом за ней к дому и, когда она поскользнулась в своих туфельках, поспешно подал ей руку, помогая удержаться на ногах.

– Я совсем разучилась ходить на каблуках! – засмеялась Дайана.

Похоже, у нее здорово поднялось настроение из-за того, что ей все-таки удалось увидеть «падающую звезду». Весь следующий день, пока дети были в школе, она с удовольствием работала в саду, окапывая розы, а когда солнце стало склоняться к закату, Байрон помог ей сгрести в кучу первые опавшие листья и погрузить их в тачку, чтобы потом сжечь. Кроме того, они собрали яблоки-падалицу и хорошенько полили цветочные клумбы возле дома – саду давно был нужен хороший дождь. Потом они немного поболтали, вспомнили, что скоро Хэллоуин, и Дайана сказала, что прочла забавную статью о том, как американцы вырезают из тыкв разные смешные рожи. «Хорошо бы и нам что-нибудь такое сделать», – сказала она. Они еще немного постояли в саду, глядя, как пылают в закатных лучах над пустошью края пышных облаков, похожих на розовую сахарную вату. «Какой чудесный был день! – воскликнула Дайана. – Как жаль, что люди так редко смотрят на небо!»

Так, может, дело в том, что нужно просто верить: вещи таковы, какими ты хочешь их видеть? – подумал Байрон. Может, только это и требуется? Если он чему и научился за это лето, так это тому, что в той или иной вещи порой заключена не одна, а много разных вещей, и некоторые из них противоречат друг другу. А еще он понял, что не все имеет свой ярлык. А если что-то его и имеет, нужно быть готовым время от времени пересматривать правильность этого ярлыка и рядом с ним наклеивать новый. Истина может быть истиной, но и это не всегда именно так. Скорее, истина способна более или менее соответствовать реальности, и это, наверное, самое большее, на что человек может надеяться.

Когда Байрон с Дайаной вернулись в дом, как раз пора было пить чай, но тут она вдруг вспомнила, что забыла в саду свой кардиган. Крикнув, что только сбегает за ним и сразу вернется, она исчезла за дверью.

Байрон и Люси сели играть, но через некоторое время поняли, что придется зажечь свет, потому что в комнате вдруг стало темно. Закончив игру, Байрон решил приготовить сэндвичи, потому что Люси захотела есть. Сэндвичи он нарезал треугольниками, как это делала мать. Потом снова выглянул в окно, потому что свет снаружи стал каким-то зловеще зеленым, и сказал Люси, что сперва принесет кое-что из сада, а потом они поиграют в «Змеи и лестницы».

– Ты ходи первая, – предложил он ей, доставая игру, – только считай аккуратно. А я к своему ходу вернусь. – Когда он открыл входную дверь и вышел на крыльцо, его просто потряс вид грозового неба.

Над пустошью грязным пятном нависли тучи. Явно надвигалась гроза. Байрон окликнул мать, но она не отвечала, и он бросился в сад, надеясь, что найдет ее в розарии или на какой-нибудь из рабаток с многолетниками. Но и в саду ее не оказалось. Внезапный порыв ветра качнул ветви деревьев, и тучи, словно по сигналу, ринулись вперед, вершины холмов на мгновение осветила серебристая вспышка и тут же погасла. Затрепетала, зашумела листва. Байрон еще раз быстро пробежался по саду и бросился к дому. Когда он подбегал к гаражу, на землю упали первые капли, куда более крупные, чем можно было предположить. Со стороны пустоши стремительно надвигался ливень, уже нависший над холмами тяжелым занавесом. Вряд ли Дайана осталась у пруда, подумал Байрон и нырнул в гараж, чтобы спрятаться от дождя. Буквально нескольких секунд хватило, чтоб он вымок до нитки. Дождевая вода стекала по волосам, попадая за воротник, и он от холода поднял плечи, сгорбился и сунул руки под мышки.

Капли дождя стучали по крыше гаража, точно горошки перца в банке, у дальней стены по-прежнему стояла бабушкина мебель, накрытая простынями, но Дайаны здесь не было. А что, если она сидит в «Ягуаре»? Залезла туда да и уснула случайно прямо на сиденье? Но дверцы машины были заперты, и внутри никого не было. Наверное, она уже вернулась в дом, решил Байрон, и сейчас она преспокойно сушит волосы феном и разговаривает с Люси. Он быстро захлопнул дверь гаража и бросился домой.

Люси ждала его на пороге.

– Где ты был, Байрон? Я ждала, ждала! Ты почему так долго? – Вид у нее был испуганный, и, увидев ее, Байрон понял, до какой степени сам напуган. Дождь заливал под дверь, до середины холла на полу была лужа, но, лишь обернувшись, Байрон заметил, что сам оставляет за собой лужи, вода текла с него ручьем.

– А мама где? – спросил он у сестры.

– Я думала, она с тобой.

Байрон принялся восстанавливать в памяти самые последние события, пытаясь понять, сколько времени прошло с тех пор, как Дайана выбежала из дома. Нагнувшись, чтобы снять мокрые туфли, он обнаружил, что они совершенно раскисли от воды. Не сумев справиться с мокрыми шнурками, он был вынужден стащить туфли так, не расшнуровывая. Разувшись, он принялся обыскивать дом. Начал он это неторопливо, осторожно, но потом стал все быстрее метаться из комнаты в комнату, настежь распахивая двери. Занавески на открытых окнах надулись, как паруса, а за окнами беспомощно мотались под ветром ветви деревьев. Байрон закрыл окна на задвижку, и ливень гневно замолотил по стеклам, загрохотал по крыше. По всему дому было слышно, как ветер то распахивает двери, то с силой их захлопывает.

– Где наша мамочка? Что это ты делаешь, Байрон? – спрашивала Люси. Она таскалась за ним следом, как тень.

Байрон проверил, нет ли матери в постели, в ванной, в кабинете отца, на кухне. Увы, нигде не было даже намека на то, что она здесь побывала.

– Почему мы носимся по всему дому, как сумасшедшие? – хлюпая носом, спросила перепуганная Люси.

Все же было нормально, твердил про себя Байрон, все было совершенно нормально. И снова бросился к входной двери. От волнения и безостановочного бега по комнатам в груди жгло, как огнем. Он схватил с вешалки зонт и непромокаемый плащ Дайаны и сказал сестре:

– Все нормально, Люс. Ты посиди, а я сбегаю и через минуту приведу маму домой.

– Но мне холодно! Принеси мне мой пледик, Байрон. – Люси прижалась к нему и так крепко обхватила его руками, что он с трудом высвободился.

Когда он отвел Люси в гостиную и принес ей плед, его вдруг поразила ужасная мысль: что он здесь делает? Зачем возится с каким-то пледом? Он же должен быть там! Зачем он вообще вернулся в дом?

– Ты просто сиди здесь и жди, – велел он Люси, усаживая ее в кресло. Он уже повернулся, чтобы бежать туда, но услышал, как плачет его маленькая сестренка, и вернулся, чтобы ее поцеловать. – Сиди спокойно и жди, – повторил он. А потом вдруг бросил все на ковер – плащ, зонт, одеяло – и выбежал из дома.

Ему казалось, что вся эта возня в доме заняла не более нескольких минут, но теперь снаружи стало гораздо темнее, и черный капюшон туч опустился еще ниже, совсем скрыв чело небес. Струи дождя падали совершенно отвесно, они вонзались в земле, как пики, безжалостно молотили по листьям деревьев, прибивали к земле траву. Ливень с такой силой барабанил по крыше и окнам, словно задумал дурное, из водосточных желобов на террасу потоком хлестала вода. Шум вокруг стоял оглушительный.

Байрон на бегу звал мать, но шум дождя был так силен, что почти совсем заглушал его голос. Он все никак не мог добежать до садовой калитки, ведущей на луг. Пруд за пеленой дождя разглядеть было невозможно. Горбясь под холодными струями, Байрон распахнул калитку из штакетника и, даже не пытаясь ее закрыть, поспешил к пруду, вот только бежать теперь совершенно не получалось. Ноги скользили и расползались в разные стороны, чтобы как-то удержать равновесие, он широко раскинул руки, но даже голову толком поднять не мог. Земля, похоже, успела насквозь пропитаться водой. Луг превратился в болото, на каждом шагу вода так и чавкала в траве, а брызги летели прямо в лицо.

Наконец завиднелся пруд. Зрелище было такое, что Байрону стало не по себе. Он просто собственным глазам не верил. Яростно отмахиваясь от дождевых струй, он пытался рассмотреть, что же там происходит, и громко звал: «Мама! Мамочка!» – но она его не слышала.

Да, Дайана действительно была на пруду. Мокрая настолько, что создавалось впечатление, будто вся – волосы, одежда, кожа – блестит и светится. Однако стояла она не на берегу и не на торфянистом островке, возвышавшемся посредине пруда, а странным образом балансировала на поверхности воды где-то между берегом и этим островком. Байрон смотрел на нее и не мог понять, как такое возможно. Он даже несколько раз протер глаза, чтобы удостовериться, что глаза его не обманывают. Да, она была там! С неизменным стаканом в руке она стояла в некой срединной точке пруда, абсолютно не связанной с землей. Вокруг была только вода, и она медленно шла по поверхности воды, изящно балансируя руками и чуть покачиваясь, словно исполняла какой-то танец. Но в целом равновесие она держала прекрасно и все шла вперед сквозь тяжелые серебристые струи дождя – спина прямая, подбородок высоко поднят, руки широко разведены в стороны.

– Сюда! – закричал Байрон. – Иди сюда! – Сам он находился пока в самой высокой части луга.

Дайана, похоже, его услышала. Она остановилась и помахала ему рукой. У Байрона от ужаса перехватило дыхание – ему показалось, что она сейчас упадет. Но она не упала. А осталась стоять на поверхности воды, застыв в прежней, изящной позе.

Потом она что-то крикнула, но слов он не разобрал, и она подняла руку – но не ту, в которой держала стакан, а другую, – и он увидел, что в руке она сжимает что-то белое и тяжелое. Это было гусиное яйцо. И Дайана радостно засмеялась, довольная, что сумела первой его забрать.

Отыскав мать, Байрон испытал какое-то странное, почти болезненное, облегчение. Он уже не понимал, что там течет у него по лицу – дождь или слезы, – только вот дышать стало трудно, и он вытащил из кармана носовой платок, чтобы высморкаться. Платок был настолько мокрым, что он с трудом его развернул, тем не менее он все-таки закрыл им лицо, не желая, чтобы мать заметила, что он плачет. Потом Байрон снова свернул платок, сунул его в карман, и в тот самый момент, когда он снова посмотрел на мать, ее словно что-то ударило под коленки. У него на секунду даже мелькнула мысль, что она делает это нарочно, чтобы его рассмешить. Но тут ее тело внезапно дернулось и словно провалилось в глубокую яму, руки взметнулись вверх, а стакан и яйцо разлетелись в разные стороны, вращаясь на лету. Какое-то странное движение, похожее на огромную зарождающуюся волну, прошло по поверхности пруда, и эта волна захлестнула верхнюю часть туловища Дайаны, пробежала по ее плечам.

Она еще успела что-то крикнуть Байрону, а потом, словно сложившись пополам, исчезла под водой.

Байрон еще немного постоял в оцепенении, ожидая, что она вот-вот снова вынырнет на поверхность. Он не мог сдвинуться с места. У него было ощущение, что время сошло с колеи или вообще замерло, остановилось. Но Дайана так больше и не появилась, лишь дождь по-прежнему безжалостно барабанил по поверхности пруда, и Байрон все-таки понемногу начал продвигаться к воде – сперва очень медленно, затем все быстрее и быстрее, чувствуя, что подходить к страшному пруду ему совершенно не хочется. Но все же он шел, оскальзываясь в жидкой грязи, с трудом находя опору для ног, то и дело падая ничком и все более отчетливо понимая: когда он доберется до цели, смотреть на это все равно не сможет.

* * *

На следующее утро мягкие перья тумана, похожие на дым, поднялись над холмами, и казалось, что там повсюду горят маленькие костры. В воздухе еще слышался стук капель и шелест мокрой листвы, но дождя уже не было, осталось лишь воспоминание о нем. Бледная ущербная луна висела в небе, точно призрак встающего солнца, в воздухе парили огромные стаи каких-то мошек, а может, это были просто семена трав. Во всяком случае, начало дня было действительно прекрасным.

Байрон спустился по лугу в низину, где чудовищное количество воды, излившейся с небес и из недр земли, превратило пруд в обширное озеро, сверкавшее, точно серебряное блюдо. Он перелез через ограду и уселся у самого края этого озера, глядя на отражавшееся в воде небо, и ему казалось, что там вход в какой-то иной мир, где властвует некая иная истина, имеющая цвет зари или коралла и как бы перевернутая вверх ногами. Отец Байрона уже приехал домой и в данный момент беседовал у себя в кабинете с полицейскими, Андреа Лоу кипятила на кухне воду, чтобы приготовить посетителям чай.

Байрон смотрел, как стая чаек летит на восток, то взмывая ввысь, то опускаясь к самой земле – казалось, чайки хотят дочиста протереть небо своими крыльями.

 

Глава 2

Ритуалы

Туча, словно гора, вздымается на фоне ночного неба, она такая плотная и мощная, что кажется, там, у ее подножия, проходит вторая линия горизонта. Джим мельком поглядывает на эту тучу из открытой двери кемпера. Церковные часы за холмом бьют девять. Но уже совершенно темно. Наверное, сейчас девять вечера. К нему вновь вернулась потребность совершать ритуалы, но теперь все стало гораздо хуже: он никак не может их завершить и остановиться.

Видимо, это конец. И спасения нет. Теперь Джим круглые сутки безостановочно отправляет ритуалы, понимая, что никакого значения они не имеют, и все же прекратить это он не в состоянии. У него такое ощущение, словно он попал в тесную клетку и прижимается лицом к ее прутьям. Он прекрасно знает, что ритуалы ему не помогут, что они никогда ему не помогали и на его жизнь никакого воздействия не оказывали, и все же вынужден непрерывно их совершать. Он не спал и не ел с того самого вечера, когда позорно сбежал от Айлин.

Стоит Джиму вспомнить об этом, и он в ужасе захлопывает дверь и забивается в самый дальний угол домика. Айлин была его единственной надеждой. И в тот раз именно она просила его о помощи. Как же он мог оставить ее в беде? Как он мог бросить ее и попросту сбежать?

Рождество наступило и прошло. Дни превратились в ночи, да Джим, собственно, утратил счет дням и ночам, он и сейчас понятия не имеет, сколько дней прошло с того вечера в пабе. Может, два, или три, или больше – нет, он не в силах вспомнить. Он слышал, как по крыше молотил дождь, как завывал ветер, замечал, что в его кемпер проникают солнечные лучи, но понимал, что светит солнце, лишь когда его лучи исчезали. Сейчас снаружи темно, и, увидев в окне собственное отражение, он вздрагивает от страха: ему кажется, что кто-то подкрался к его домику и сквозь стекло заглядывает внутрь. Причем этот кто-то явно желает причинить ему зло. Потом Джим догадывается, что это его собственное лицо, плоское и бледное, маячит в черном квадрате окна. Небритая щетина колет подбородок. Под глазами залегли глубокие черные тени. Зрачки расширены, а глаза испуганно вытаращены. Встреть он такого типа на улице, он постарался бы обойти его как можно дальше. Или притворился бы, что вовсе его не заметил.

Как же он до такого дошел? Когда впервые – много лет назад – он начал совершать ритуалы, они были совсем коротенькие. И были его друзьями. Он мог сказать, например: «Привет, пижама!» – и относился к этому, как к какой-то маленькой тайне, которую они хранят вместе со всей постелью. Ритуалы тогда представляли собой какое-нибудь очень простое действие, помогающее сохранять статус-кво. Даже когда Джим понял, что вынужден здороваться с каждой вещью каждый раз, входя в домик, это все равно отнимало лишь несколько минут. А потом он мог заниматься чем угодно. Если же где-то в публичном месте его охватывала легкая паника или он вдруг чего-то пугался, он и там запросто мог сказать «привет» любой вещи, а потом сделать вид, что это просто шутка. «Привет, чашка чая!» – говорил он и вполне способен был сразу же рассмеяться, и люди тоже начинали улыбаться, думая, что этому веселому человеку просто очень хочется чаю, никому и в голову не приходило, что он ведет себя как-то странно. А необходимые для ритуала слова всегда можно было скрыть за легким покашливанием.

Но со временем ритуалы изменились. И Джимом овладело новое беспокойство. Все началось с того, что в голове у него стали роиться какие-то неправильные мысли и слова. Он понял: если хочешь, чтобы все было в порядке, чтобы тебе не грозила никакая опасность, нельзя надеяться, что это произойдет только потому, что ты сказал чему-то «привет», а затем занялся другими делами. Ради безопасности нужно хорошенько потрудиться, иначе она не будет достаточно прочной. И это только логично.

Джим не сумел бы с уверенностью сказать, как именно он пришел к числу «21». Оно, похоже, предстало перед ним в виде некого правила, а потом так и застряло у него в памяти. Был в его жизни такой период, когда его страшно пугало, если стрелки на часах застывали, не добравшись до цифры «2» или «1». В таких случаях ему приходилось отправлять ритуалы до тех пор, пока часы не начинали показывать нужное время. Самое лучшее – это когда часы показывали две минуты второго или одну минуту третьего. Иногда он даже будильник на это время ставил, чтобы можно было проснуться и посмотреть на часы.

Привет, мыло. Привет, выключатель. Привет, пакетики с чаем.

Он думал, что исцелился. Думал, что может стать таким же, как все. Но, видно, та женщина, социальный работник, ошибалась, как ошибалась и другая женщина – психиатр. Все это для него слишком поздно.

Теперь он один на один со своими ритуалами.

 

Глава 3

Конец

Узнав о смерти Дайаны, Джеймс надолго перестал ходить в школу. Ее похороны состоялись в начале октября в понедельник. В тот день, когда произошел несчастный случай на Дигби-роуд, тоже был понедельник, с тех пор прошло всего каких-то четыре месяца, но в этот небольшой отрезок времени уместилось столько событий, что само время, похоже, опять претерпело некие изменения. Оно как бы перестало быть «формой последовательной смены явлений и состояний материи», то есть больше не развивалось в линейной последовательности, переходя от одного мгновения жизни к другому. Оно вообще утратило всякую регулярность, а с нею и всякий смысл. И превратилось в какую-то непонятную дыру с неровными и острыми краями, в которую падало без разбора все на свете, меняя при этом свою форму.

Октябрьское небо над пустошью казалось мягким от пышных облаков, похожих на диковинные цветы, меж облаков пробивался порой солнечный луч, конусом падавший на землю, или мелькала в стремительном полете птица. Такое небо наверняка понравилось бы Дайане, и Байрон, глядя на это небо, испытывал острую душевную боль, потому что легко мог представить себе, как она подзывает его и говорит: посмотри, красота какая. Иногда ему казалось, что он предлагает ей поистине идеальную возможность вернуться, а она все не возвращается, и от этого еще острее, еще больнее ощущал ее отсутствие. Нет, думал он, она, конечно же, скоро вернется, только нужно отыскать для нее правильный побудительный мотив.

И он продолжал искать. В конце концов, пальто Дайаны по-прежнему висело на вешалке. А у входа по-прежнему стояли ее туфли. Она столь внезапно исчезла из его жизни, что ему не хватало доказательств, чтобы убедиться, что это окончательное исчезновение. Он каждое утро ждал ее возле пруда. Он даже ухитрился снова перетащить через ограду ее любимое старое кресло. Он сидел в этом кресле там, где любила сидеть она, у самой кромки воды, и ему казалось, что подушки кресла хранят форму ее тела и ее запах. Он никак не мог уразуметь, каким образом за те несколько мгновений, которые нужны, чтобы всего лишь высморкаться, может прерваться нечто столь драгоценное и важное, как жизнь его матери.

На похоронах присутствовали матери всех его одноклассников, а также большая часть отцов. Был и кое-кто из мальчиков, а вот девочек на похороны не пустили. Женщины красиво убрали церковь белыми лилиями и аронником, а для поминок приготовили йоркскую ветчину. Угощение должно было быть обильным. На организацию похорон и поминок было потрачено столько сил, что эта пышная церемония больше напоминала свадьбу, разве что не было фотографа и все гости с головы до ног были в черном. Из напитков подавать собирались только чай и апельсиновый сок, но Андреа Лоу на всякий случай прицепила к поясу фляжку с бренди. Вряд ли всем удастся безболезненно пережить столь печальное утро, многим, возможно, понадобится помощь.

А все пристрастие к выпивке – эти слова Байрон в тот день слышал не раз. Все говорили о том, что в последнее время бедняжка Дайана редко бывала трезвой. Никто впрямую не упоминал о выступлении Беверли, но многим явно запомнилось, как в тот день вела себя Дайана. Но все говорили: ах, какая ужасная трагедия! Подумать только, молодая женщина, мать двоих детей, жена такого замечательного человека, как Сеймур! А когда были получены результаты вскрытия, общественность испытала новый шок: у Дайаны в желудке была только вода и остатки яблока. Впрочем, в крови у нее были обнаружены антидепрессанты. Ее легкие раздулись от воды и одиночества, равно как и печень, селезенка и мочевой пузырь. Даже мельчайшие поры в ее костях были заполнены водой. Но ни малейших следов алкоголя обнаружено не было.

– Ну да, я, например, только один раз видел, как мама пила вино, – рассказывал Байрон полицейскому, пришедшему, чтобы опросить членов семьи погибшей. – Это было в ресторане, ей принесли бокал шампанского. Правда, она тогда всего несколько глотков отпила, а остальное оставила. По-настоящему она любила только воду. И все время пила ее со льдом. Я не знаю, надо ли вам это записывать, но тогда в ресторане я ел томатный суп. А еще мама разрешила мне заказать коктейль из креветок, хотя до ланча было еще далеко.

Собственно, лишь в тот единственный раз Байрон смог так много сказать о матери, с момента ее гибели он почти все время молчал. И когда он умолк, в комнате еще долго стояла напряженная тишина; казалось, будто даже воздух замер в ожидании, надеясь, что он продолжит рассказ. Байрон еще успел заметить выжидающие взгляды взрослых, устремленные на него, раскрытую записную книжку полицейского, и вдруг пропасть, в которой исчезла его мать, разверзлась прямо у него под ногами. И он зарыдал, и плакал долго и отчаянно, и никак не мог остановиться. Отец нервно откашлялся. Полицейский велел Андреа Лоу «сделать хоть что-нибудь». Она сделала то, что сочла наилучшим, – принесла печенье и стала угощать присутствующих. Это действительно несчастный случай, сказал полицейский, обращаясь к Андреа, и даже голос не понизил, словно полагая, что все убитые горем родственники погибшей разом оглохли. Да, повторил он, обыкновенный несчастный случай, хоть и ужасный.

Допросили частного врача с Дигби-роуд, и тот подтвердил, что в течение нескольких лет снабжал миссис Дайану Хеммингс триптизолом. Он сказал, что у этой дамы была на редкость ранимая душа. Она обратилась к нему, поняв, что не в силах приспособиться к новому окружению. Врач сказал, что очень огорчен случившимся, и выразил соболезнования семье покойной.

Находились, разумеется, и другие объяснения гибели Дайаны, и самым распространенным было самоубийство. То есть многие считали, что она попросту утопилась. Как же иначе объяснить, что у нее в карманах обнаружили камни? Одни серые, другие голубые, а некоторые еще и ленточкой перевязанные. Все эти истории Байрон, разумеется, подслушал, понимая, что говорят о его матери, – об этом легко было догадаться по взглядам, которые на него бросали. При его приближении люди сразу замолкали и начинали снимать с рукава воображаемую пылинку. Только ведь никого из этих людей там не было! Они и понятия не имели, что на самом деле там происходило. Они же ничего не видели, а он собственными глазами видел, что случилось в тот вечер на пруду, когда вдруг померк дневной свет и начался ливень. Она шла по воде. Шла и слегка покачивалась, словно в такт некой звучавшей в воздухе музыке, а потом вдруг вскинула руки вверх и упала. И вернулась в свою стихию – но не в землю, а в воду.

Городская церковь была буквально забита людьми. Те, что пришли на отпевание последними, были вынуждены стоять. Несмотря на довольно теплое осеннее солнце, многие надели зимние пальто, перчатки и шляпы. В воздухе чем-то сильно пахло, и этот запах был столь мощным и сладким, что Байрон никак не мог определить, чего в нем больше – радости или печали. Он сидел впереди рядом с Андреа Лоу и видел, как посматривают на него остальные прихожане. Они расступались, когда он проходил мимо, и приглушенными голосами говорили, что горюют с ним вместе. И по тому, как, смущенно потупившись, они это говорили, Байрон понимал, что эта тяжкая утрата как бы придала ему веса и значимости, и, как ни странно, испытывал гордость. Джеймс сидел, опустив голову, чуть дальше рядом со своим отцом, и хотя Байрон несколько раз оборачивался к нему и даже улыбался, чтобы показать, как мужественно он встречает выпавшее на его долю испытание, Джеймс даже головы ни разу не поднял и ни разу на Байрона не посмотрел. Мальчики не виделись с того рокового дня.

Когда появились те, кто должен был нести гроб, многие из собравшихся не выдержали. Беверли и вовсе захлебнулась рыданиями, и Уолту пришлось вывести ее из церкви, обняв за плечи. Они, нелепо пошатываясь и прихрамывая, побрели по приделу, похожие на краба со сломанным панцирем, и по дороге сбили вазон с прекрасными белыми лилиями, которые, падая, осыпали их черные траурные одежды желтой пыльцой. Оплакивающие стояли неподвижно, глядя на покойницу в гробу, и тихо пели псалмы, но пение не могло заглушить воплей Беверли, которая, выйдя на осеннее солнышко, зарыдала в голос. «Может, и мне следует зарыдать? – думал Байрон. – Ведь умерла, в конце концов, моя мать, а не мать Беверли? Может, мне даже станет чуточку легче, если я тоже устрою такой отвратительный шум?» Но тут взгляд Байрона упал на отца. Сеймур стоял очень прямо, застыв, как изваяние, у гроба жены, и Байрон тоже невольно выпрямил спину. Он слышал собственный голос, громче всех звучавший в общем хоре, и ему казалось, что он показывает всем остальным путь, ведет их за собой.

* * *

Солнце уже зашло, когда в Кренхем-хаусе начались поминки. Беверли и Уолт, извинившись, уехали домой. Прием получился как раз такой, какой понравился бы Дайане, вот только ее самой на этом приеме и не было. Ее опустили в землю, в такую глубокую могилу, что у Байрона даже голова закружилась, когда он туда заглянул. Потом могилу забросали землей и завалили розами, которые «покойница просто обожала» – словно теперь ей не все равно, думал Байрон, – и поспешили прочь.

– Ты должен поесть, Байрон, – сказала Андреа Лоу. Мать новичка принесла ему кусок фруктового пирога и салфетку. Пирога Байрону совсем не хотелось, ему вдруг показалось, что он вряд ли когда-нибудь снова захочет есть, у него было ощущение, что внутри у него ничего не осталось, и теперь там царит пустота, но все-таки он счел невежливым отказаться от принесенного пирога и в один присест, почти не дыша, проглотил его, попросту запихнув в рот сразу весь кусок. А когда мать новичка спросила: «Ну что, теперь лучше?» – он, опять же из вежливости, сказал «да». И даже спросил, нельзя ли ему еще кусочек.

– Бедные, бедные дети! – зарыдала Диэдри. Она все время цеплялась за Андреа и дрожала, точно куст на ветру.

– Для Джеймса это был страшный удар, – горестно прошептала Андреа. – Особенно тяжело пришлось по ночам. И мы с мужем решили… – Она украдкой бросила на Байрона такой взгляд, что он сразу понял: ему следует оттуда убраться. – Мы решили, что пора предпринять определенные шаги… – Байрон поставил на стол пустую тарелку из-под пирога и ускользнул прочь.

Джеймса он нашел у пруда. По приказу Сеймура пруд осушили. Местный фермер забрал к себе гусей – и уток, кажется, тоже. Впрочем, утки, возможно, просто улетели. Байрон в очередной раз удивился, каким мелким, каким незначительным стал этот пруд без воды и птиц. Зеленые заросли крапивы, мяты и морковника, наступая на него, вдруг словно замерли, остановившись у границы, где раньше начиналась вода, но за этой границей теперь блестела на солнце не вода, а черная грязь, монолитность которой нарушалась оставшимися на бывшем дне толстыми ветками и камнями. То были остатки моста, который Байрон и Джеймс когда-то так старательно строили. Торфяной островок, некогда находившийся в центре пруда, выглядел всего лишь жалким холмиком. Было трудно, почти невозможно понять, как Дайана могла потерять равновесие и утонуть в столь ничтожном водоеме.

Джеймс, должно быть, просто перелез через ограду и съехал по глинистому откосу вниз, на дно пруда, его «церковные» брюки были в ужасающем состоянии. Он стоял в самом центре бывшего водоема и тянул на себя одну из самых длинных ветвей, вцепившись в нее обеими руками и рыча от усилий. Но толстая ветка не поддавалась, ее засосало глубоко в ил, и Джеймсу никак не удавалось ее сдвинуть. Его выходные туфли и рукава «взрослого» пиджака были буквально облеплены жидкой грязью. Над головой у него висело целое облако слепней.

– Что ты делаешь? – крикнул Байрон.

Джеймс даже не взглянул на него и продолжал тянуть, хотя из этого ровным счетом ничего не выходило.

Байрон перелез через ограду, осторожно спустился по берегу и остановился на самом краю пруда: ему не хотелось доканывать туфли, в которых он хоронил мать. Он снова окликнул Джеймса, и на этот раз тот оглянулся и, на какое-то время перестав тянуть ветку, попытался прикрыть лицо согнутой в локте рукой. Только все равно было видно, что он плакал. Лицо у него было таким красным и опухшим, словно его кто-то здорово избил.

– Тебе с этой веткой не справиться, она слишком большая! – крикнул Байрон.

Из груди Джеймса вырвался какой-то скрежет, словно ему не под силу стало терпеть ту боль, что скопилась в его душе, и он понемногу выпускал ее наружу.

– Зачем она это сделала? Зачем? – горестно вопрошал он. – Я все время думаю только о том… – И он, не договорив, снова со стоном схватился за конец толстой ветки, но руки у него были настолько перепачканы илом, что все время соскальзывали, и два раза он чуть окончательно не утопил конец ветки в жидкой грязи.

Байрон совершенно не понимал, почему он все время повторяет это «зачем».

– Но она совершенно не собиралась падать в воду, – сказал он. – Это чистая случайность. – Услышав эти слова, Джеймс так зарыдал, что у него даже слюни стали разлетаться изо рта во все стороны.

– Зачем… зачем… зачем она пыталась перейти пруд по мосту? – завывал он.

– Она несла гусиное яйцо. Она не хотела, чтобы яйцо досталось воронам. Она просто поскользнулась.

Джеймс яростно помотал головой. Так яростно, что у него все тело затряслось и задергалось, и он чуть не потерял равновесие, но тяжеленную ветку все же из рук не выпустил.

– Нет, это все из-за меня!

– Из-за тебя? – удивился Байрон. – Ты-то тут при чем?

– Разве она не знала, что наш мост опасен?

И перед глазами Байрона снова возникла мать. Она махала ему рукой с середины пруда и показывала спасенное гусиное яйцо. Конечно же, она шла вовсе не по воде! Конечно! Несмотря на то что солнце пригревало довольно сильно, у Байрона по всему телу побежали мурашки.

– Я должен был проверить грузоподъемность моста! – сквозь рыдания выкрикивал Джеймс. – Я сказал тебе, что непременно ей помогу, но я все делал неправильно! Даже моя идея насчет концерта оказалась никуда не годной. Как и все то, что исходило от меня! Это я, я во всем виноват!

– Да нет, ты вовсе не виноват! Все случилось из-за двух добавленных секунд. Именно с них все и началось.

Но, к ужасу Байрона, после этих слов Джеймс взвыл с новой силой. Ему никогда еще не доводилось видеть своего умного и сдержанного друга в таком состоянии – таким отчаявшимся, таким яростным, почти обезумевшим от горя. Джеймс по-прежнему дергал за конец той толстой ветки, но рывки были настолько жалкими и неэффективными, что казался он почти побежденным.

– Зачем только ты меня слушал, Байрон? Я же во всем ошибался! Неужели ты до сих пор этого не понял? Я даже насчет тех двух секунд и то ошибся!

– Что ты хочешь этим сказать? – Байрон не понял почему, но ему вдруг стало ужасно трудно дышать, он никак не мог набрать в легкие достаточно воздуха. – Но ты же прочел об этом в своей газете!

– После того, как твоя мама… – Закончить фразу Джеймс не сумел и предпринял вторую попытку: – После того, как она… – Нет, все равно у него ничего не получалось, и он, собрав последние силы, снова дернул за конец ветки, обрушивая на нее весь свой гнев, все отчаяние. – После… В общем, я провел дополнительное расследование и выяснил, что никаких двух секунд в июне не прибавляли. Одну секунду прибавили в начале года, а вторую прибавят в конце. – И он снова разрыдался, страшно оскалившись, и выкрикнул: – Тебе тогда просто померещилось, что эти секунды прибавили!

Байрону показалось, что его со всей силы ударили под дых, он даже за живот схватился. И даже, кажется, пошатнулся. Перед глазами у него точно в свете молнии мелькнула его собственная рука, которой он возбужденно размахивал у матери перед носом, пытаясь объяснить, что собственными глазами видел, как секундная стрелка на его наручных часах сдвинулась на две секунды назад. Именно в это мгновение их машина и вильнула влево.

И тут оба услышали, что воздух в саду и на лужайке буквально звенит от криков. Фигуры в черном рыскали по всему саду, все звали Джеймса. А Байрона никто не звал. И, услышав эти крики, он впервые понял, что в его отношениях с Джеймсом произошел некий сдвиг, что-то сломалось в них, и починить поломку уже невозможно.

Он тихо сказал:

– Тебя же мать ищет. Бросил бы ты эту ветку и шел к ней.

Джеймс послушался. Но опустил ветку в грязь так бережно, словно это было чье-то тело. Потом с силой вытер лицо рукавом и двинулся к берегу, где стоял и ждал его Байрон. Байрон протянул ему свой носовой платок, но Джеймс платок не взял и, стараясь не поднимать глаз, сказал:

– Больше мы с тобой видеться не будем. У меня со здоровьем неважно. Даже школу придется сменить. – Он гулко сглотнул.

– А как же колледж?

– Приходится думать о моем будущем, – сказал Джеймс, но Байрону все сильней казалось, что это говорит кто-то другой. – А этот колледж – далеко не самое лучшее для меня место.

Байрон хотел задать ему еще несколько вопросов, но вдруг почувствовал, что в левый карман скользнула, слегка оттянув его, какая-то тяжелая вещь.

– Это тебе, – сказал Джеймс.

И, сунув руку в карман, Байрон ощутил под пальцами что-то гладкое и увесистое, но времени, чтобы посмотреть, у него не хватило, потому что Джеймс вдруг бросился бежать. На берег, ставший после осушения пруда довольно высоким, он вскарабкался почти на четвереньках, цепляясь руками за длинную траву. Иногда трава обрывалась, и он чуть не падал навзничь, но продолжал упорно карабкаться вверх. Потом чуть ли не кубарем перевалился через ограду и помчался через луг к дому.

Байрон смотрел ему вслед. Перепачканный глиной и илом пиджак Джеймса съехал у него с плеча, казалось, трава цепляется ему за ноги, пытаясь его разуть, и он несколько раз он споткнулся и чуть не упал. Джеймс убегал от Байрона все дальше и дальше и, наконец, нырнул в калитку. Возле дома стояла группа взрослых, и Андреа тут же бросилась сыну навстречу, схватила его за плечи и отвела в сторонку. Мистер Лоу уже завел машину, и Андреа сунула Джеймса на заднее сиденье, с силой захлопнув дверцу, словно опасалась, что с ним случится очередная истерика.

Байрон понимал, что друг его покидает, и, пытаясь остановить то, что столь неумолимо на них надвигалось, стремглав взлетел вверх по склону и перемахнул через ограду. Похоже, при этом он сильно ударился головой, а может, и в крапиву угодил, потому что вдруг почувствовал, что ноги нестерпимо зудят, а в висках бьется острая боль. Он мчался, путаясь в густой траве, прямо через луг, рассчитывая перехватить машину мистера Лоу, неторопливо движущуюся по дорожке. «Джеймс! Джеймс!» – задыхаясь, кричал он, и от каждого крика в груди у него жгло так, словно там была кровавая рана. Но Байрон и не думал останавливаться. Настежь распахнув калитку, он стрелой пролетел через сад, срезая углы, и выбежал на гравиевую дорожку. Мелкие камешки больно били по ногам. Время от времени Байрон налетал на нижние ветви буков, росших вдоль дорожки и еще покрытых листвой, голова у него кружилась все сильнее. Машина родителей Джеймса уже почти выехала на шоссе. «Джеймс! Джеймс!» – кричал Байрон, он еще мог различить на заднем сиденье силуэт своего друга и рядом с ним – крупную фигуру Андреа Лоу. Но даже если они его и услышали, ход автомобиль так и не замедлил. А Джеймс так и не оглянулся. Потом автомобиль свернул с подъездной дорожки и вскоре исчез.

И в это мгновение, когда его чувства достигли точки кипения, когда отчаяние могло, казалось, поглотить его целиком, утопить его в себе, как в болоте, Байрон вдруг понял, что больше совсем ничего не чувствует и внутри у него абсолютно пусто.

 

Глава 4

Спасение

Хотя погода стоит неестественно теплая для этого времени года, Джим на пустошь не ходит. Он и на работу не ходит. Он даже до телефонной будки дойти не может, чтобы позвонить и объясниться с мистером Мидом. Он справедливо полагает, что с работы его, скорее всего, уволят, но у него нет сил, чтобы испытывать по этому поводу какие-то чувства, тем более что-то предпринимать. Он даже посадки свои больше не проверяет. Сутки напролет он проводит в своем домике на колесах, совершая ритуалы, поскольку они теперь никогда не кончаются.

Иногда, мельком глянув в окно, Джим видит, что жизнь продолжается без него. Это все равно что махать рукой вслед давно ушедшему поезду. Жители Кренхем-вилледж выходят на улицу с подарками, полученными на Рождество. Дети хвастаются новыми меховыми сапожками и велосипедами, а их отцы – пылесосами для уборки листвы. Один из знакомых Джиму иностранных студентов получил в подарок санки, и вся их компания, несмотря на полное отсутствие снега, отправляется на горку, надев теплые шапки и дутые куртки. Человек, у которого во дворе живет злая собака, повесил себе на ворота новый знак, предупреждающий злоумышленников, что у него есть не только злая собака, но еще и телекамеры повсюду. Джиму даже приходит вдруг в голову, что злая собака могла и умереть, но потом он вспоминает, что за все это время ни разу вообще никакой собаки не видел, ни злой, ни доброй, так что, возможно, старое предупреждение было самым настоящим обманом. Вот и знакомый старик опять торчит у окошка. Да еще и бейсболку на себя напялил.

Значит, вот как нужно вести себя, чтобы быть таким, как все. Чтобы со всеми уживаться. И это действительно совсем нетрудно, но Джим этого сделать не может.

Весь его домик изнутри крест-накрест заклеен скотчем. В запасе у него остался всего один рулон, и он не знает, что будет делать, когда лента закончится. Впрочем, он догадывается – и эта догадка приходит ему в голову, точно медленное озарение, – что его самого тоже надолго не хватит; вряд ли он намного переживет последний рулон клейкой ленты. Он давно уже ничего не ел и совсем не спал. Так что он приканчивает все вокруг, в том числе и себя.

Джим ложится на кровать. Над ним люк в крыше кемпера, крест-накрест заклеенный клейкой лентой. Голова у него кружится, в висках стучит кровь, пальцы жжет. Он вспоминает врачей из «Бесли Хилл» и всех тех людей, которые пытались ему помочь – мистера Мида, Полу, Айлин. Он вспоминает своих родителей. С чего же все это началось? С тех двух секунд? С моста через пруд? Или это было в нем с самого начала? Точнее, с того момента, когда его родители решили, что их сына непременно должно ждать золотое будущее?

Джим чувствует, как дрожит все его тело, как сотрясается домик на колесах, как бьется сердце, точно хочет выскочить из груди, как дрожат стекла в окнах – все вокруг начинает разваливаться. «Джим, Джим!» – кричат ему вещи, но он уже превратился в ничто. Он – это всего лишь «привет, привет». Он – всего лишь полоски скотча…

– Джим! Джим!

Но он все глубже погружается в сон, в свет, в ничто. А вокруг все стучит – двери, окна, стены. Весь его домик глухо стучит, словно живое бьющееся сердце. И в тот самый миг, когда Джим чувствует, что почти совсем превратился в ничто, люк в крыше его домика слетает с петель, приподнятый с помощью какого-то рычага, и в лицо ему ударяет поток холодного воздуха. В отверстии люка виднеется небо и чье-то лицо, наверняка женское, да, скорее всего, это женщина, это должна быть женщина. Но лицо все же оказывается мужским, хотя и очень испуганным, и следом за ним в люк просовываются мужская рука, затем мужское плечо, и мужской голос зовет:

– Джим, Джим! Вставай, дружище! Мы пришли!

 

Глава 5

Спасение

Отец Байрона нанял женщину средних лет присматривать за детьми. Ее звали миссис Сассекс. Она носила твидовые юбки и плотные колготки, а на лице у нее красовались два волосатых родимых пятна, похожие на пауков. Она сказала детям, что ее муж – человек военный, а потому сейчас его здесь нет.

– Это значит, что он умер, как мамочка? – спросила Люси.

Нет, это значит, что он получил назначение за границу, пояснила миссис Сассекс.

Сеймуру она сказала, чтобы, приезжая домой на выходные, он брал от вокзала такси, раз сам не хочет водить машину. На выходные миссис Сассекс обычно отправлялась к сестре, но перед уходом ставила в холодильник кастрюлю с супом, запеканку с овощами и пирожки, а также оставляла на кухне подробную инструкцию, что и как разогревать. Иногда Байрону казалось, что она вполне могла бы взять к своей сестре и их с Люси, но она не приглашала. Отец весь уик-энд проводил у себя в кабинете, потому что у него скапливалось слишком много работы, которую нужно было «подогнать». Иногда, поднимаясь наверх после такого объема работы, он падал на лестнице. Иногда он пытался завести разговор с детьми, но слова, вылетавшие у него изо рта, пахли чем-то кислым, противным. И Байрон постоянно чувствовал – хотя сам Сеймур никогда об этом не говорил, – что отец во всем винит Дайану.

Но больше всего Байрона удивляло и потрясало то, что всего через несколько недель после смерти матери его отец как бы тоже умер. Правда, умер совсем не так, как Дайана. Это была другая смерть: смерть заживо, смерть, когда не хоронят. И то, что отец умер, оставаясь как бы живым, мучило Байрона и приводило его в ужас, хотя и совершенно иначе, чем смерть матери и ее исчезновение из его жизни. Особенно тяжело было быть свидетелем постепенного умирания отца, постоянно видеть, до какой степени Сеймур изменился. После того как Дайана от него ускользнула, Сеймур перестал быть таким человеком, каким его всегда представлял себе Байрон, – который стоит как бы в стороне от семьи, от детей, но всегда рядом с Дайаной, точно скала возвышаясь у нее за спиной, заставляя ее делать то, что он считает нужным: а теперь, Дайана, перестраивайся в левый ряд, пожалуйста, Дайана, надень какую-нибудь приличную юбку. Похоронив жену, Сеймур, казалось, полностью утратил душевное равновесие. Иногда он за целый день не произносил ни слова. А иногда бушевал – вихрем носился по дому, кричал, словно надеясь вспышкой гнева заставить Дайану вернуться назад.

Однажды Байрон случайно услышал, как отец говорит, что просто не знает, как быть с детьми. Достаточно на них взглянуть, и он сразу видит перед собой Дайану.

Но это же совершенно естественно, отвечали ему.

Нет, ничего «естественного» в этом не было.

А жизнь между тем продолжалась, словно гибель Дайаны никоим образом ее не затронула. Дети снова ходили в школу. Надевали по утрам школьную форму. Брали с собой ранцы. Но теперь на игровой площадке матери одноклассников Байрона собирались уже вокруг миссис Сассекс. Они приглашали ее выпить кофе и расспрашивали, как идут дела в семье. Миссис Сассекс вела себя сдержанно. Лишь однажды она сказала, что была удивлена атмосферой, царившей у них в доме, она показалась ей слишком неприветливой и холодной для маленьких детей. Этому дому не хватает счастья, сказала она. И женщины понимающе переглянулись, словно говоря, что уж им-то повезло гораздо больше.

Без Джеймса и Дайаны Байрон чувствовал себя никому не нужным, почти изгоем. Несколько недель он с нетерпением ждал от Джеймса письма с адресом его новой школы, но так ничего и не получил. Однажды он даже попытался ему позвонить, но, едва услышав голос, Андреа тут же повесила трубку. На уроках в школе он сидел, уткнувшись в свою тетрадь, но при этом забывал записывать то, что говорит учитель. И на переменах тоже предпочитал одиночество. Как-то раз он услышал, как кто-то из учителей назвал обстоятельства его, Байрона, жизни «весьма сложными» и прибавил: вряд ли от этого мальчика следует теперь многого ожидать.

Однако было бы неправдой сказать, что Байрона так уж сильно терзала тревога. Насчет его способности тревожиться по любому поводу Дайана оказалась совершенно неправа, как, впрочем, неправа она оказалась и во многом другом. Однако он, пожалуй, действительно слишком много думал о ней. Иногда он представлял себе, как она лежит там, в земле, в своем гробу, а вокруг тьма, но думать об этом было совершенно невыносимо, и он старался прогнать эти мысли и представить себе мать такой, какой она была при жизни. Он любил вспоминать, как чудесно светились ее голубые глаза, какой приятный у нее был голос, с какой изящной небрежностью она накидывала на плечи кардиган. Но, вспоминая об этом, он начинал еще больше тосковать. В итоге он уговорил себя как можно чаще думать о душе Дайаны, а не о том, какая она была при жизни, не о ее живом теле, запертом теперь под землей. Но справиться со своими мыслями удавалось далеко не всегда, и порой среди ночи он просыпался в горячем поту, тщетно пытаясь оттолкнуть от себя страшный образ Дайаны, пытающейся снова к нему вернуться, бьющейся в гробу, царапающей крышку и пронзительно зовущей его, Байрона, на помощь.

Он никому об этих видениях не рассказывал, как никому не смог бы признаться в том, что именно он положил начало той череде событий, которые привели Дайану к смерти.

«Ягуар» все это время стоял в гараже, а потом однажды, уже в конце октября, приехал эвакуатор и увез его. На месте «Ягуара» появился маленький «Форд». Миновал октябрь. Последние листья, за полетом которых так любила наблюдать Дайана, срывались с ветвей, кружили в воздухе и собирались под ногами в скользкий ковер. Ночи стали длиннее, пошли проливные дожди. Дули сильные ветры, сметавшие со своего пути ворон, пытавшихся сопротивляться непогоде. Однажды за ночь вылилось столько дождя, что пруд, осушенный по приказанию Сеймура, начал снова заполняться водой, и его опять пришлось осушать. Живые изгороди оголились, почернели, с них капала вода, зеленым оставался один ломонос. Люси похоронила всех своих сломанных кукол.

В ноябре налетели холодные ветры, над пустошью повисли плотные тяжелые тучи, казалось, они укрыли землю не хуже, чем кровля из нескольких слоев шифера. Вернулись туманы, порой они весь день напролет висели над домом. Зима была на носу; однажды буря, предвестница зимы, сломала и повалила один из старых ясеней, ветки и обломки ствола еще долго валялись по всему саду, и никто их не убирал. В декабре пришли первые метели. Ученики шестого класса школы «Уинстон Хаус» каждый день упорно готовились к экзаменам. Некоторым даже наняли частных репетиторов. Пустошь постепенно меняла цвет – сперва стала пурпурной, затем оранжевой, а затем бурой.

Время все лечит, говорила миссис Сассекс. Она уверяла Байрона, что со временем острота утраты ослабнет. Но в том-то и дело, что ему совсем не хотелось расставаться с ощущением утраты – единственным, что у него осталось от матери. Если время залечит и эту рану, все станет так, словно Дайаны никогда и не было на свете.

Однажды Байрон беседовал на кухне с миссис Сассекс об испарениях, и вдруг она бросила нож, которым что-то резала, и вскрикнула: «Ой, Байрон!» Оказалось, она поранила себе палец.

Собственно, присутствие Байрона не имело никакого отношения к тому, что она порезалась. Да она его и не обвиняла. Преспокойно заклеила порез пластырем и продолжила чистить картошку, но в связи с этим случаем у Байрона возникли новые мысли. Он гнал их, но они все лезли и лезли в голову. Донимали его даже во сне. Он представлял, как мать в своем гробу под землей пронзительно кричит и зовет его. Вспоминал, как миссис Сассекс промывала порезанный палец под краном, а вода становилась красной от крови. Из-за этих мыслей в нем крепла уверенность: следующей будет Люси, и травма, которую получит его маленькая сестренка, тоже будет на его совести, как и тот несчастный случай на Дигби-роуд, как и порез на пальце у миссис Сассекс.

Сперва Байрон скрывал свои страхи. Иногда попросту старался выйти из комнаты, если Люси туда входила, а если не мог выйти – если все, скажем, сидели за обеденным столом, – принимался что-то мурлыкать себе под нос, стараясь ни о чем не думать. Он стал на ночь приставлять лестницу к окну Люси, чтобы, если что-то случится, она легко могла бы выбраться наружу и спастись. Но однажды утром он забыл вовремя убрать лестницу, и Люси, проснувшись и выглянув в окно, увидела ее, испугалась, с криком выбежала в холл, поскользнулась и упала. Ей пришлось наложить на лбу, прямо над левым глазом, три шва, и это лишь подтвердило серьезность опасений Байрона. Он был прав, считая себя невольной причиной всяких увечий.

Затем ему стало казаться, что он представляет опасность и для многих других: для одноклассников и их матерей, для миссис Сассекс и даже для людей, совершенно ему незнакомых, тех, кого он видит из окна автобуса, сидя позади миссис Сассекс и Люси. Байрон опасался, что невольно, возможно, уже нанес кому-то ущерб. Может, стоит ему подумать о чем-то ужасном, о том, что он может причинить кому-то боль или вред, и это сбывается? Может быть, он действительно на такое способен – а иначе откуда у него вообще такие мысли? Иногда Байрон сам наносил себе незначительные увечья, дабы показать людям, что он нездоров, например, мог нарочно порезаться или разбить себе нос до крови, но на его «склонность к членовредительству», похоже, никто не обращал внимания. И ему становилось стыдно. Он натягивал рукава рубашки до середины кисти, скрывая очередной порез на руке и понимая, что должен сделать нечто совсем иное, чтобы прогнать от себя подобные мысли.

Когда на школьной площадке стало известно, откуда у Люси на лбу три шва, Диэдри Уоткинс позвонила Андреа Лоу, и та предложила миссис Сассекс свозить Байрона к доктору, «потрясающему парню», хорошему знакомому Андреа. На это миссис Сассекс ответила, что мальчику нужно только одно: чтобы его хоть иногда покрепче обняли и приласкали. И тогда Диэдри Уоткинс позвонила Сеймуру. А через два дня миссис Сассекс отказалась от места.

У Байрона сохранилось очень мало воспоминаний о визите к психиатру. Но вовсе не потому, что там ему дали какое-то лекарство или как-то его обидели. Все было совсем не так. Просто, чтобы не бояться, он тихонько напевал что-то себе под нос, но, поскольку психиатр повысил голос, был вынужден запеть уже громче. И тогда психиатр попросил его лечь и спросил, нет ли у него каких-либо неестественных мыслей.

– Я сам неестественный, – сказал Байрон. – Я вызываю несчастные случаи.

Психиатр сказал, что напишет родителям Байрона. После этих слов Байрон прямо-таки замер и больше не сказал ни слова, так что психиатр был вынужден объявить конец сеанса.

А через два дня отец позвал Байрона и сообщил, что сейчас он поедет в город, чтобы там с него сняли мерку для нового костюма.

– Зачем мне новый костюм, папа? – удивился Байрон, но отец не ответил и, пошатываясь, вышел из комнаты.

В магазин с Байроном поехала Диэдри Уоткинс. Там его тщательно обмерили, поскольку купить нужно было немало: новые рубашки и пуловеры, два галстука, носки, туфли домашние и уличные и так далее. Он всегда был крупным мальчиком, сказала продавцу Диэдри. Потом она спросила, не найдется ли у них заодно приличного чемодана. А также потребовала полный набор спортивной одежды для школьника и несколько пижам. Но теперь уже Байрон не спрашивал, зачем все это нужно.

У кассовой стойки продавец выписал чек, пожал Байрону руку и пожелал ему успехов в новой школе.

– Бординг – это класс! – сказал продавец. – Освоишься, и все будет в порядке.

Байрона отослали в какую-то школу на севере. У него сложилось впечатление, что отец просто не знал, как с ним поступить, а сам он даже не пытался сопротивляться. Точнее, просто решил смириться с судьбой. Друзей в новой школе он не заводил, потому что боялся им навредить, и вообще старался держаться особняком. Он вел себя так незаметно, что иной раз люди вздрагивали от неожиданности, обнаружив, что он, оказывается, в комнате. Из-за стремления быть незаметным и других странных привычек его стали высмеивать. Потом избили. Однажды ночью Байрон проснулся и почувствовал, что его куда-то несут, вокруг было много людей, слышался смех, его крепко держали бесчисленные, как ему показалось, руки, но он и не думал сопротивляться, просто лежал неподвижно, удивляясь, что почти не чувствует боли. Да, боль, в том числе и душевную, он теперь чувствовал крайне редко и порой не мог даже понять, почему так несчастен. Но знал, что очень несчастен, что ему плохо. Иногда он вспоминал мать, или Джеймса, или то лето 1972 года, но думать об этом времени было все равно что, проснувшись, пытаться вспомнить свой сон по каким-то жалким, не имеющим смысла обрывкам. Лучше было вообще ни о чем не думать. Каникулы Байрон провел в Кренхем-хаусе в обществе Люси и разных нянек, без конца сменявших друг друга. Отец приезжал редко. А Люси теперь предпочитала общаться не с Байроном, а со своими друзьями. Потом он вернулся в школу и вскоре провалился на экзаменах. Его письменные работы были признаны убогими. Никому, похоже, не было дела до того, какой он на самом деле – умный или глупый.

Через четыре года Байрон из этой школы сбежал. Пользуясь ночными поездами и ночными рейсами автобусов, он вернулся на Кренхемскую пустошь. Дом, разумеется, оказался заперт, так что войти он не смог. В итоге Байрон сам отправился в полицейский участок и сказал, что сдается властям. Полицейские были в растерянности: мальчик ничего плохого не сделал, хоть и утверждал, что вполне может сделать, и все повторял, что способен вызывать несчастные случаи. И плакал. И умолял позволить ему остаться в участке. Байрон был в таком отчаянии, что у полицейских не хватило духу отослать его обратно в школу. Они позвонили Сеймуру и попросили забрать сына. Но Сеймур так и не приехал. Вместо него приехала Андреа Лоу.

Через несколько месяцев Байрону сообщили о самоубийстве отца. К этому времени все уже настолько переменилось, что в душе у него совсем не осталось места для каких бы то ни было чувств. На всякий случай его все-таки пичкали какими-то седативными средствами – и до, и после того, как сообщили о том, что совершил отец. Что-то такое об отцовском карабине и о том, какая это ужасная трагедия. Естественно, приносили «самые искренние соболезнования», но он уже столько раз слышал подобные слова, что они превратились для него в ничего не значащий набор звуков. Когда же его спросили, не хочет ли он присутствовать на похоронах, он ответил «нет». Впрочем, он не забыл спросить, знает ли его сестра о смерти отца, но в ответ услышал: она ведь учится в Бординг-скул, разве он не помнит? Нет, сказал он, не помню, я вообще мало что помню. И тут он увидел муху, обыкновенную дохлую муху, черную, лежавшую кверху лапками на подоконнике. И его вдруг всего затрясло.

Ничего страшного, сказали ему. Все будет хорошо, сказали ему. И спросили: может ли он вести себя спокойно и не двигаться? Может ли он перестать плакать и снять с себя шлепанцы? И он пообещал, что все сделает. После этого в руку ему вонзилась игла, и все исчезло, а когда он очнулся, то вокруг все разговаривали только о том, какое печенье дадут к чаю.

 

Глава 6

Встреча

Джим вынужден все время смотреть на свои кроссовки. Он никак не может понять, увеличились у него ступни или остались такими же. Все-таки раньше ноги чувствовали себя внутри кроссовок как-то иначе. Приходится пошевелить пальцами и приподняться на пятках, чтобы иметь возможность восхититься тем, как хорошо его ноги стоят рядышком, точно пара старых друзей. Джим очень рад, что они друг у друга есть, что они снова вместе. Только странно, что он ходит ровно, не хромая, странно быть таким, как все. Может, он все-таки не такой уж неправильный, в конце концов? Может, иной раз даже полезно чего-то лишиться, чтобы понять, как правильно все было устроено прежде?

Джим понимает: своим спасением он обязан Поле и Даррену. Обеспокоенные тем, что он давно не появляется на работе, они сели на автобус и доехали до Кренхем-вилледж. Отыскав его кемпер, они долго стучались и в дверь, и в окна, и решили уже, что Джим куда-нибудь уехал – может быть, в отпуск. Но когда они уже «потащились обратно», как рассказывала потом Пола, их вдруг посетило совсем иное подозрение. «Мы даже испугались: вдруг ты умер или еще что?» В общем, они вернулись, Даррен влез на крышу и вскрыл люк. Увидев, в каком состоянии Джим, они хотели сразу же вызывать «неотложку», но его била такая дрожь, что для начала они решили напоить его чаем. А затем с огромным трудом отодрали клейкую ленту с окон, дверей и всевозможных шкафчиков. Притащили ему целую кучу теплых одеял и продуктов. Опорожнили биотуалет. И внушили Джиму, что теперь он в полной безопасности.

День клонится к вечеру, сегодня канун Нового года. Джим теперь просто поверить не может, что чуть не сдался. Во всяком случае, внутренне он был к этому совершенно готов. Но сейчас он уже по другую сторону этой опасной черты – он вернулся на работу и опять носит оранжевую шляпу, оранжевый фартук и оранжевые носки, теперь он отлично понимает, как глупо, как неправильно было бы сдаться. А ведь он уже, можно сказать, чувствовал себя побежденным. Но вдруг произошло нечто непредвиденное, и он продолжает жить.

Крупные бусины дождевых капель скатываются по темным оконным стеклам. Кафе пора закрывать. Мистер Мид и другие работники заботливо накрывают пленкой нераспроданную выпечку. В зале осталось всего несколько посетителей, но и те спешат допить свои горячие напитки, надеть пальто и разойтись по домам.

Пола весь день обсуждала наряд, который выбрала для праздничной вечеринки в спортивном клубе, на которую ее пригласил Даррен. Сам Даррен тоже немало времени провел в уборной – что-то такое делал со своими волосами, пытаясь заставить их выглядеть так, словно он ничего с ними не делал и даже не причесывался. В пять тридцать мистер Мид переоденется в черный смокинг, взятый напрокат в «Мосс Брос», и встретится внизу со своей женой. Они приглашены на торжественный обед, где будут танцы, а в полночь – фейерверк. Оказывается, что и у Мойры свидание – с одним из молодых музыкантов, которые играют у них в супермаркете; а потом она вместе со всеми ребятами из оркестра поедет куда-то на минибусе, где они всю ночь будут играть. Короче, после закрытия кафе всем будет куда пойти, кроме Джима; он вернется в свой кемпер к своим ритуалам.

– Пошел бы лучше вместе с нами, – говорит ему Пола, убирая со стола пустые тарелки и стаканы из-под колы. Джим тут же вытаскивает свой аэрозоль и тряпку и начинает протирать столешницу. – Тебе бы это было только на пользу. Вдруг бы там с кем-нибудь познакомился?

Джим благодарит ее, но идти с ними отказывается. С тех пор как Пола и Даррен отыскали его, практически полуживого, он все время вынужден убеждать Полу, что совершенно счастлив. Даже когда ему страшно или грустно – а иногда ему и впрямь бывает и страшно, и грустно, – он вынужден широко улыбаться и показывать два поднятых вверх больших пальца.

– Между прочим, она опять звонила! – сообщает Пола.

И Джим поспешно говорит, что не нужно пересказывать ему разговор с Айлин. Но Пола настаивает: Айлин уже три раза звонила!

– Я думал, ты ей сказала… – Фраза застревает у него в глотке. – По-моему, т-ты говорила, что от нее… от нее… одно б-б-б…

– Беспокойство? – перебивает его Пола. Поскольку в кафе остался всего один посетитель, она ставит поднос на столик, вытаскивает из кармана голубой парик и натягивает его на себя, мгновенно превращаясь в русалку. – Так ведь это хорошее беспокойство, Джим! И потом, самое главное, ты ей нравишься!

– Но это н-ни… н-ни к чему, совсем н-ни к чему. – Джим так смущен и словами Полы, и собственными чувствами, которые буквально обуревают его после этих слов, что не сразу, к своему ужасу, замечает, что брызнул аэрозолем не на стол, а на последнего посетителя, который все еще сидит в кафе. Тот даже кофе свой не допил. И сидит совершенно неподвижно.

– Кушайте, кушайте, – говорит этому странному посетителю Пола. – А я пока переоденусь. – И уходит.

– Извините, можно вас на минутку?

Этот вопрос – как бы часть атмосферы, что обычно царит в кафе. Так что Джим на него почти не реагирует, воспринимая его, как часть общего звукового фона, который создает молодежный оркестр, в данный момент заканчивающий наигрывать свой весьма, надо сказать, ограниченный набор новогодних произведений. Этот стандартный вопрос сродни вспышкам разноцветных лампочек на искусственной елке. Он может иметь отношение только к другим людям, живущим иной, чем Джим, жизнью, и он преспокойно продолжает протирать столы. Посетитель откашливается и снова задает тот же вопрос, но на этот раз более громко и настойчиво:

– Простите, что отрываю от работы, но все же можно вас на минутку?

Джим смотрит на незнакомца и с ужасом понимает, что тот обращается именно к нему. Ну да, он и смотрит прямо на него! У Джима такое ощущение, словно в кафе кто-то щелкнул выключателем, и свет тут же погас, и все перестало работать и двигаться. Он молча указывает на запястье, как бы желая сказать, что у него нет времени. Но у него и часов-то нет, даже следа от ремешка для часов не осталось.

– Еще раз прошу меня простить, – говорит незнакомец, допивая кофе и промокая губы праздничной бумажной салфеткой. Джим продолжает прыскать и вытирать.

Незнакомец одет в тщательно отглаженную одежду типа «casual»: коричневые брюки, рубашка в клетку, куртка из водоотталкивающей ткани. Он выглядит несколько усталым, как человек, которому пора подумать об отдыхе. Все в нем – и одежда, и негустая шевелюра – какого-то неопределенного серовато-коричневого оттенка, руки у него нежные и бледные, и легко можно догадаться, что большую часть жизни он провел в помещении и физической работой никогда не занимался. Рядом с кофейной чашкой лежат его аккуратно сложенные автомобильные перчатки. Может, он врач? Во всяком случае, вряд ли он когда-либо был пациентом, думает Джим. От него исходит запах чистоты. И этот запах кажется Джиму смутно знакомым, вызывающим некие воспоминания.

Незнакомец встает, резко оттолкнув стул, и, кажется, хочет уйти, но почему-то медлит и вдруг спрашивает шепотом:

– Байрон, это ты? – Его голос с годами стал более хриплым, и согласные он произносит уже не так четко, но ошибиться невозможно. – Я Джеймс Лоу. Хотя вряд ли ты меня помнишь. – Он протягивает Джиму руку. Ладонью вверх, как приглашение. Годы куда-то исчезают.

Джиму вдруг хочется потерять свою руку, пусть лучше ее у него не будет, но Джеймс ждет, и в его неподвижно застывшей руке столько доброты, столько терпения, что Джим не может просто взять и отойти. И тоже протягивает руку. Кладет свои дрожащие пальцы в ладонь Джеймса, такую чистую, теплую и мягкую, как подтаявшая восковая свеча.

Это не рукопожатие. Ни тот ни другой никаких рук не пожимает. Это сцепление рук. Это сплетение пальцев. Впервые за сорок лет левая ладонь Джима прижата к правой ладони Джеймса Лоу. Их пальцы скользят друг другу навстречу, смыкаются, сплетаются…

– Дорогой мой старый дружище, – с нежностью говорит Джеймс. И поскольку Джим вдруг начинает трясти головой и моргать, Джеймс убирает руку и протягивает ему свою бумажную салфетку с новогодним рисунком. – Ты прости меня, – говорит он, но не совсем понятно, за что он просит прощения: за то, что слишком крепко сжал руку Джима, или за то, что предложил ему использованную салфетку, или за то, что назвал «старый дружище».

Джим сморкается в салфетку, старательно делая вид, что у него насморк. А Джеймс между тем аккуратно расправляет свою куртку и застегивает молнию до самого горла. Пока Джим вытирает нос салфеткой, Джеймс поясняет:

– Мы тут с женой мимо ехали – домой возвращались. И мне захотелось показать ей пустошь, места, где мы с тобой выросли. Сейчас жена где-то в магазине застряла – что-то ей там понадобилось купить в последнюю минуту. А потом мы сразу поедем к себе в Кембридж. К нам на Новый год ее сестра приедет. – В облике Джеймса есть что-то детское, и молния, застегнутая под самое горло, это подчеркивает. Возможно, он и сам это понимает, потому что, опустив глаза, хмурится и аккуратно расстегивает молнию до середины.

Воспринять нужно слишком многое. То, что Джеймс Лоу превратился в невысокого человека лет пятидесяти с хвостиком, шевелюра у которого уже изрядно поредела. То, что он оказался здесь, в кафе супермаркета. То, что у него есть в Кембридже дом и жена. То, что сестра этой жены приедет к ним на Новый год. То, что у него плотная водонепроницаемая куртка на молнии.

– Маргарет велела мне выпить пока кофе. Она говорит, что я только путаюсь под ногами. Боюсь, я все-таки недостаточно практичен. Даже после стольких лет… – После рукопожатия Джеймс, похоже, никак не может посмотреть Джиму прямо в глаза. – Маргарет – это моя жена, – поясняет он. И прибавляет: – Я ее второй муж.

Не в силах выговорить ни слова, Джим кивает.

– Я испытал такое потрясение! – говорит Джеймс. – Настоящий шок! Было просто ужасно обнаружить, что Кренхем-хаус исчез и сад тоже. Я, собственно, не собирался ехать в ту сторону, но навигатор, должно быть, ошибся. Когда я увидел, в каком состоянии ваша усадьба, я даже не сразу понял, куда попал. Потом вспомнил, что ходили какие-то разговоры о новой деревне. Но я почему-то был уверен, что старый дом сохранят. Даже представить себе не мог, что его сровняют с землей.

Джим слушает его, согласно кивая, можно подумать, что его не бьет дрожь, он не схватился за свой баллончик с аэрозолем, как за последнюю соломинку, и никакой дурацкой рыжей шляпы у него на голове нет. Время от времени Джеймс делает паузу между фразами, давая Джиму возможность тоже высказаться, но тот способен выдавить из себя только невнятное «угу» да вздохнуть.

– Знаешь, Байрон, – говорит Джеймс, – я и понятия не имел, какой огромный микрорайон там отгрохали. Да еще и назвали «Кренхем-вилледж»! Неужели застройщики так и вышли сухими из воды? Просто поверить невозможно! А как тебе, должно быть, тяжело было видеть, как уничтожают ваш старый дом и сад. Это наверняка было для тебя ужасным ударом.

Нет, не было. Но ему каждый раз больно, когда Джеймс произносит его старое имя. Байрон, Байрон. Джим уже сорок лет не слышал этого имени. Но именно та легкость, с которой Джеймс называет его этим именем, действует на него особенно сильно. Имя словно вспарывает бесчисленные одежки, которые Джим носил долгие годы, и помогает ему надеть нечто давно забытое, вроде синего габардинового плаща, который, как он считал, ему больше не годится. Но Джим – который на самом деле вовсе не Джим, а Байрон, просто он слишком долго пробыл в шкуре Джима, человека без корней и прошлого, – по-прежнему не в состоянии вымолвить ни слова. И Джеймс, чувствуя это, продолжает:

– Впрочем, возможно, ты даже готов был со всем этим расстаться? И даже хотел, чтобы это место сровняли с землей? В конце концов, в жизни не всегда выходит так, как нам бы хотелось. Вот и на Луну после 1972 года никто больше не летал. А ведь тогда они там даже в гольф играли! Собрали там столько образцов! А потом все заглохло… – Джеймс Лоу умолкает. Лицо у него хмурое, сосредоточенное, он словно прокручивает в памяти свои последние слова и говорит: – Гольф меня, собственно, совершенно не интересует. Просто, по-моему, стыдно, что им пришлось на Луне играть в гольф.

– Да. – Наконец-то. Хоть одно словечко!

– Но я вполне могу быть сентиментальным и в отношении Луны, и в отношении Кренхем-хаус. Честно говоря, я ведь с тех пор там ни разу и не был. За все годы – ни разу!

Джим открывает и закрывает рот, пытаясь нащупать и ухватить нужные слова, но они ему не даются.

– Они… п-продали…

– Дом?

Джим кивает. Джеймса, похоже, ничуть не смущает, не огорчает и даже не удивляет то, что Джим так сильно заикается.

– Те, кому вы доверили управление усадьбой?

– Да.

– Мне очень жаль. Мне очень, очень жаль, Байрон.

– У нас н-не… н-не осталось денег. С-совсем. Мой отец все п-пустил… п-пустил все на с-с-самотек.

– Да, об этом я тоже слышал. Как все это ужасно! А что случилось с твоей сестрой Люси? Чем она занимается?

– В Лондоне.

– Она живет в Лондоне?

– З-замуж в-в-вышла. З-за какого-то б-банкира.

– А дети у нее есть?

– Мы с ней п-потеряли… с-связь.

Джеймс печально кивает, словно все понимает, словно считает, что эта пропасть, возникшая между братом и сестрой, была в сложившихся обстоятельствах абсолютно неизбежна, но, как бы то ни было, это весьма печально. А потому он тут же меняет тему и спрашивает, общается ли Байрон с кем-нибудь из их старой школьной компании.

– Знаешь, мы с женой как-то пошли на фуршет, устроенный для выпускников школы «Уинстон Хаус», и я видел Уоткинса. Ты его помнишь?

Джим говорит, что помнит. Очевидно, после Оксфорда Уоткинс стал служить в Сити. Он женат на очень милой француженке, говорит Джеймс и прибавляет, что вообще-то сам он на подобные приемы ходит редко, это больше по части его жены Маргарет.

– Ну, а как ты-то здесь оказался, Байрон?

Джим объясняет, что он здесь работает, столы протирает. Но Джеймс вовсе не выглядит удивленным. Наоборот, он с энтузиазмом кивает, словно узнал некую потрясающую новость, а потом говорит:

– А я уже на пенсии. Я рано на пенсию вышел. Решил, что ни к чему все эти тщетные попытки угнаться за современной технологией. И потом, занятия временем требуют точности. Тут никак нельзя допускать даже мельчайших ошибок.

Джим чувствует, что ноги у него стали как ватные, такое ощущение, словно его ударили чем-то тупым под коленки. Он чувствует, что ему необходимо сесть, перед глазами все плывет и кружится, но садиться нельзя: он же на работе!

– Т-ты занимаешься временем?

– Я в итоге стал ученым-атомщиком. Но моя жена всегда говорила, что главная моя работа – налаживать часы. – Джеймс Лоу улыбается, но, судя по этой улыбке, ничего смешного он сказать не хотел. Улыбка, пожалуй, несколько кривовата. – Слишком сложно было объяснять ей, чем я занимаюсь на самом деле. Она считала, что люди всегда выглядят либо чересчур усталыми, либо чересчур занятыми. Хотя ты-то, конечно, меня бы понял. У тебя-то ума всегда хватало.

И Джеймс Лоу начинает говорит об атомах цезия и о минус двадцать четвертой степени. В его речи мелькают упоминания о Гринвичской обсерватории, о фазах Луны, о гравитации, о колебаниях Земли. Джим слушает. Он слышит слова, но его разум не регистрирует их, как нечто, имеющее смысл. Скорее, эти слова воспринимаются им как некий негромкий шум, полностью заглушаемый звуками бури, что бушует в его душе. Да и правильно ли он расслышал слова Джеймса? Действительно ли Джеймс сказал, что ума-то у него всегда хватало? Возможно, задумавшись, Джим слишком сильно выпучил глаза или некрасиво раскрыл рот, но Джеймс вдруг умолкает.

– Ну, рад был повидать тебя, Байрон, – говорит он, помолчав. – Я ведь как раз о тебе думал – и тут вдруг ты появляешься! Знаешь, чем старше я становлюсь, тем охотнее соглашаюсь с тем, что жизнь – очень странная штука. В ней столько сюрпризов и неожиданностей.

Все то время, пока Джеймс говорил, Джиму казалось, что вокруг никакого кафе нет. Были только они двое и некое столкновение прошлого и настоящего, совершенно сбившее его с толку. Но постепенно он начинает вновь слышать звон посуды из сервировочной, гул кофейного автомата, затем поднимает глаза и видит, что на него в упор смотрит Пола. Пола поворачивается к мистеру Миду и что-то шепчет ему на ухо, и мистер Мид, забыв о делах, тоже во все глаза смотрит на Джима и Джеймса.

Джеймс, впрочем, ничего этого не замечает. Он снова поглощен своей молнией. Застегнув ее и поправив замок, он говорит:

– Мне нужно кое-что сказать тебе, Байрон.

Джим выражает полную готовность его выслушать и одновременно видит, что мистер Мид наливает две чашки кофе и ставит их на поднос. Голос Джеймса и действия мистера Мида сливаются в некую общую сцену – голос звучит как саундтрек, но не от этого, а совсем от другого фильма.

– Но это очень трудно, – говорит Джеймс.

Мистер Мид берет в руки пластмассовый поднос и направляется прямо к ним. Теперь Джим должен найти способ извиниться и немедленно исчезнуть. Но мистер Мид уже совсем близко, кофейные чашки нервно дребезжат на фарфоровых блюдцах.

– Прости меня, Байрон, – говорит Джеймс.

Мистер Мид останавливается у их столика с подносом в руках и говорит:

– Прости меня, Джим.

Джим перестает понимать, что происходит. Очевидно, это какая-то очередная случайность, которая, похоже, лишена вообще всякого смысла. Мистер Мид ставит поднос на край стола и говорит, обращаясь к горячему кофе и сладким пирожкам на тарелочке:

– Прошу вас, угощайтесь! Это за счет заведения. Пожалуйста, джентльмены, садитесь. Вам побрызгать?

– Что, простите? – Джеймс Лоу страшно удивлен этим вопросом.

– Вам на капучино побрызгать?

Оба старых друга тут же говорят: да, пожалуйста, это очень приятно, когда на пенку «брызгают» шоколадной пудрой. Мистер Мид берет в руки небольшую емкость и от души посыпает шоколадом содержимое обеих чашек. Рядом с чашками он выкладывает столовые приборы и свежие салфетки, а сосуды с приправами переставляет на середину стола.

– Bon appetit, – говорит он. И прибавляет: – Угощайтесь на здоровье. – Потом прибавляет еще: – Gesundheit. – Наконец, он разворачивается и устремляется в сторону кухни, но, отойдя на безопасное расстояние, сбавляет скорость и с неожиданным достоинством приказывает: – Даррен! Шляпу!

Джим и Джеймс Лоу некоторое время смотрят, как завороженные, на предложенные им «за счет заведения» кофе и пирожки, словно никогда в жизни не видели такого богатства. Джеймс подвигает Джиму стул. Джим, в свою очередь, подает Джеймсу чашку и свежую бумажную салфетку, а также предлагает тот из двух пирожков, что немного побольше. Оба усаживаются и некоторое время молчат, занятые едой.

Джеймс разрезает свой пирожок на четыре части и по одной аккуратно кладет в рот. Челюсти жуют, зубы кусают, языки с наслаждением облизывают губы – такое ощущение, словно обоим хочется подобрать до последней крошечки ту доброту, что заключена в этом немудреном угощении, предложенном от всей души. Они выглядят такими незначительными, такими неприметными, эти двое немолодых мужчин, один высокий, второй маленький, один в нелепой оранжевой шляпе, второй в наглухо застегнутой водонепроницаемой куртке. Но чувствуется, что каждый из двух старых друзей чего-то ждет, словно знает: у второго есть ответ на вопрос, который задать ему самому не под силу. У обоих к тому же не хватает слов, чтобы задать этот вопрос вслух. И лишь когда они покончили с кофе и пирожками, Джеймс Лоу первым предпринимает попытку.

– Я хотел сказать… – почти шепотом начинает он и принимается складывать свою салфетку пополам, потом еще раз, потом еще и еще, в итоге салфетка превращается в крошечный квадратик. – Я хотел сказать, что в моей жизни есть одно лето, которое я никогда не забывал и не забуду. Мы тогда были еще совсем детьми…

Джим пытается допить кофе, но у него так дрожат руки, что он вынужден прекратить эти попытки.

А Джеймс одной рукой опирается на стол, а вторую, чтобы как-то сдержать эмоции, подносит к глазам, словно заслоняя их от настоящего, словно не желая видеть перед собой ничего, кроме прошлого.

– В то лето много всего случилось. Такого, чего ни ты, ни я толком еще не понимали. И эти ужасные события переменили всю нашу жизнь. – Лицо его мрачнеет, глаза затуманиваются, и Джим знает, что Джеймс сейчас думает о Дайане, потому что и сам тоже думает о ней, и ее образ сразу заслоняет все остальное. Джим видит ее легкие волосы, золотистой волной обрамляющие лицо, нежную, бледную, как вода, кожу, изящный силуэт и этот ее танец на поверхности пруда…

– То, что мы ее потеряли… – говорит Джеймс, и губы его словно схватывает морозом. Он надолго умолкает, и Джим тоже не говорит ни слова. Затем Джеймсу удается справиться с собой и вновь заставить губы шевелиться. – Эта утрата всегда в моем сердце.

– Да, – говорит Джим и зачем-то берет в руки антибактериальный аэрозоль, но почти сразу понимает, что это сейчас ни к чему, и ставит баллончик на пол.

– Я пытался рассказать Маргарет… о ней. О твоей матери. Но есть такие вещи, о которых словами не расскажешь.

Джим то ли кивает, то ли мотает головой.

– Она была как… – Джеймс снова внезапно умолкает, и Джим отчетливо видит перед собой того мальчика из их далекого детства, которому всегда было свойственно, задумавшись, вот так замирать в напряженной неподвижности. Сейчас Джиму кажется это настолько очевидным, что совершенно непонятно, почему он с самого начала этого не заметил. – Знаешь, – говорит вдруг Джеймс, – я никогда особенно не любил читать. И только на пенсии по-настоящему открыл для себя книги. Мне очень нравится Блейк. Надеюсь, ты не станешь возражать, если я скажу, что… твоя мать была как поэма.

Джим кивает. Да, верно. Как поэма.

Но Джеймсу явно тяжело продолжать разговор о ней. Он покашливает, потирает руки, а потом вдруг вскидывает подбородок в точности тем же движением, что и Дайана, и спрашивает:

– А ты, Байрон, чем занимаешься в свободное время? Тоже читаешь?

– Я сажаю растения.

Джеймс улыбается, словно говоря: да, разумеется, ты и должен сажать растения.

– Ты – настоящий сын своей матери! – И улыбка у него на лице вдруг сменяется выражением такого горя, такой неизбывной печали, что Джим спрашивает, что с ним такое. И Джеймс с трудом отвечает: – У меня бессонница. Я нездоров. Я давно должен был попросить у тебя прощения, Байрон. Я должен был сделать это еще много лет назад.

Джеймс жмурит глаза, но слезы все равно так и текут у него из глаз. Он сидит, положив на ламинированную столешницу крепко сжатые кулаки, и Джиму очень хочется взять его за руку, но ему мешает стоящий между ними пластмассовый поднос, не говоря уж о том, что между ними стоят еще и эти минувшие сорок лет. К тому же его душу и мысли сковало какое-то странное оцепенение, и ему трудно вспомнить даже, как поднять собственную руку.

– Когда я услышал, что с тобой случилось… когда я узнал о «Бесли Хилл»… и о том, что ты потерял отца… в общем, обо всех тех ужасных вещах, которые последовали за… мне, честное слово, было очень плохо. И я все пытался тебе написать. Много раз пытался. И съездить к тебе хотел. И не мог. Мой лучший друг, для которого я ровным счетом ничего не сделал!

Джим беспомощно оглядывается и замечает, что мистер Мид, Даррен и Пола собрались в сервировочной и смотрят на них. Увидев, что Джим это заметил, они, смутившись, делают вид, будто чем-то заняты, но Джима не обманешь: ведь посетителей в кафе нет, так что в сервировочной можно только переставлять с места на место тарелки с печеньем. Пола делает Джиму какие-то знаки – и губами, и пальцами, она повторяет это дважды, но он смотрит на нее. Потом, поняв, что она одними губами спрашивает: «У вас все нормально?» – Джим один раз утвердительно кивает.

– Байрон, прости меня, – говорит Джеймс. – Я всю жизнь об этом сожалел и мучился. Если б только… Боже мой, если б только я тогда промолчал! Если б не рассказывал тебе об этих добавленных секундах!

Джим чувствует, как слова Джеймса проникают прямо в него. Они проскальзывают под его оранжевую униформу и пробираются глубоко в его тело. А Джеймс, отряхнув с рукавов куртки крошки пирога, берет со стола свои автомобильные перчатки, расстегивает кнопки, надевает перчатки на руки…

– Нет! – говорит Джим. И почти сразу прибавляет: – Это не твоя вина. – Он торопливо сует руку в карман, роется там и вытаскивает брелок с ключами. Джеймс Лоу смущенно смотрит, как мучается Джим, пытаясь расстегнуть кольцо брелка. Пальцы у него так ужасно дрожат, что вряд ли ему удастся это сделать. Но он все же поддевает, наконец, колечко брелка ногтем, брелок раскрывается, и на ладони у него оказывается бронзовый жук.

Джеймс замер и во все глаза смотрит на жука. Джим тоже уставился на бронзовый амулет. Такое ощущение, будто оба видят его впервые. Гладкие сложенные крылья. Неглубокие, сделанные резцом, отметины на тораксе. Плоская головка.

– Возьми его. Он твой, – говорит Джим и протягивает жука Джеймсу. Душа его разрывается – он и хочет вернуть жука Джеймсу, и, одновременно, отчаянно не хочет с ним расставаться: как же он придет домой и жука там не будет? Джим прекрасно понимает, что, если жука в кемпере не окажется, всему придет конец, все его усилия пойдут прахом. Однако он понимает и то, что жука нужно обязательно вернуть прежнему хозяину.

Но Джеймс Лоу ничего об этих его мыслях не знает и не понимает, каково сейчас Джиму. Он благодарно кивает, говорит «спасибо» и, осторожно взяв жука, крутит его в пальцах, не в силах поверить, что ему только что вернули.

– Боже мой, – бормочет он, а сам все улыбается, улыбается, словно Байрон только что вернул ему некую, давным-давно потерянную и очень важную часть души, часть его внутреннего устройства. Немного помолчав и взяв себя в руки, он говорит: – Между прочим, и у меня тоже кое-что есть.

Теперь приходит его черед дрожащими руками рыться во внутреннем кармане куртки, уставившись в потолок и чуть приоткрыв рот в надежде, что пальцы сами все отыщут. Наконец Джеймс извлекает из-за пазухи кожаный, очень потертый бумажник, открывает его и, порывшись в бесконечных кармашках и отделениях, вытаскивает что-то и кладет Джиму на ладонь.

Это немного помятая карточка от чая «Брук Бонд» с изображением воздушного шара братьев Монгольфье. Самая первая из серии «История воздухоплавания».

Трудно сказать, как именно произошло то, что увидели в следующий момент мистер Мид, Пола и Даррен. Стоя в сервировочной, они видят: Джим и Джеймс сперва молча сидят за столом и, не отрываясь, смотрят на вернувшиеся к ним через столько лет драгоценности, а потом Джеймс вдруг резко встает, выпрямляет ноги и словно ломается пополам. Джим едва успевает вскочить и подхватить его. И они замирают, крепко обняв друг друга. Так они, эти двое уже немолодых мужчин, и стоят несколько минут, крепко обнявшись, обретя друг друга после стольких лет разлуки, и оба не в силах разомкнуть объятия, ибо понимают, что стоит это сделать, и они снова будут вести себя так, словно ничего и не было.

– Как же это здорово, – говорит Джеймс Джиму в самое ухо, – что я снова тебя нашел! Как это замечательно!

И Джим, который на самом деле вовсе и не Джим, а Байрон, шепчет:

– Да, здорово.

– Tout va bien, – храбро заявляет Джеймс. Точнее, произносит эти слова одними губами. И старые друзья размыкают объятия.

На прощание они пожимают друг другу руки, и на этот раз – в отличие от первого рукопожатия, в отличие от объятий, – достаточно официально. Джеймс Лоу достает из того же бумажника свою старую служебную визитку, указывает на номер мобильного телефона и говорит, что номер у него прежний.

– Если когда-нибудь будешь в Кембридже, непременно заходи, – приглашает он. Джим кивает и говорит, что, разумеется, зайдет, прекрасно зная: никогда и никуда он с Кренхемской пустоши не уедет, он всегда будет здесь, и его мать тоже всегда будет здесь, а отныне здесь будет и его прошлое, которое он наконец сумел вернуть, и теперь оно навсегда останется с ним. А Джеймс Лоу поворачивается и осторожно уходит из жизни Джима – и делает это столь же ненавязчиво и скромно, как только что в нее вошел.

– Это выглядело впечатляюще, – замечает Пола. – Ты как, нормально? – А Даррен спрашивает, не хочет ли Джим хлебнуть чего-нибудь этакого, покрепче. Но Джим просить их извинить его – ему необходимо хотя бы минутку побыть на свежем воздухе.

Кто-то тянет его за локоть, и, глянув вниз, он обнаруживает мистера Мида. Красный, как малина, мистер Мид спрашивает, не будет ли Джиму удобней, если бы он, если бы… нет, мистер Мид настолько смущен, что никак не может этого выговорить! Но он все же договаривает: не будет ли Джиму удобней, если он снимет с себя эту оранжевую шляпу?

 

Глава 7

Имя

Перемена имени вовсе не входила в планы Байрона. Ему это даже в голову никогда не приходило. Он полагал, что если уж ты получил какое-то имя, то оно и означает, кто ты такой на самом деле, так что никуда тебе от своего имени не деться. Его новое имя – Джим – получилось абсолютно случайно, так же случайно, как произошла гибель Дайаны, так же случайно, как он угодил в «Бесли Хилл», так же случайно, как то, что сегодня облака над пустошью движутся в одну сторону, а завтра – в другую. Все перечисленное носило мимолетный характер и возникало сиюминутно, без каких бы то ни было предупреждений. И только потом он оглядывался назад и пытался объяснить случившееся словами, то, что с ним случалось, порождало некое новое, текучее, движение вещей и событий, и ему хотелось понять, в какой особый контекст это можно поместить.

Когда в тот раз отец не смог забрать Байрона из полицейского участка, вместо него приехала Андреа Лоу. Она объяснила, что Сеймур позвонил ей из Лондона и попросил помочь. Байрон сидел неподвижно и слушал, как констебль рассказывает ей, что им пришлось посадить бедного парнишку в камеру, потому что они просто не знали, как еще с ним поступить. Он прошел три сотни миль в пижаме, школьном блейзере и туфлях на босу ногу и, судя по его виду, несколько дней ничего не ел. Байрон слушал, слушал, потом попытался прилечь, но его длинные ноги свисали с койки, а колючее одеяло было таким коротким, что он не мог толком укрыться.

Андреа стала что-то торопливо говорить о трудностях, которые выпали на долю его семьи. Говорила она быстро, резким голосом и, как показалось Байрону, была немного напугана. Мать мальчика умерла, рассказывала Андреа, а его отец – как бы это помягче выразиться – со своими обязанностями не справляется и ни с кем на контакт не идет. Больше никого из родственников у мальчика нет, есть, правда, младшая сестренка, но она учится довольно далеко отсюда в частной школе-интернате. Проблема в том, сказала Андреа, что и с самим этим мальчиком сплошные проблемы. От него вечно одни неприятности.

Байрон никак не мог понять, почему она так о нем говорит.

В ответ полицейский заявил, что оставить мальчика в камере они никак не могут, ведь все его «преступление» состоит в том, что он сбежал из школы.

– Не могли бы вы, – спросил полицейский у Андреа, – взять его к себе хотя бы на одну ночь?

Но она тут же сказала: ни в коем случае! Она просто не сможет чувствовать себя в безопасности, оставшись в одном доме с молодым человеком, у которого такая биография!

– Но ведь ему всего шестнадцать. И с психикой у него, по-моему, все в порядке, – возразил констебль. – Сам он, правда, утверждает, что опасен для окружающих, но достаточно на него взглянуть, как сразу ясно, что он и мухи не обидит. Господи, ему ведь даже переодеться не во что, так в этой пижаме и ходит!

Андреа снова заговорила, но так тихо, что Байрон старался почти не дышать, чтобы ее расслышать, он даже пошевелиться боялся, и в итоге у него затекло все тело. Андреа говорила торопливо, словно ей хотелось поскорее избавиться от скопившихся у нее во рту слов. Разве полиции не известно, вопрошала она, что Байрона отослали из дома, потому что от него одни неприятности? Доказательств этому предостаточно, и факты просто вопиющие. Например, он стоял, ничего не предпринимая, и смотрел, как тонет его мать. А потом, на поминках, с удовольствием ел пирог! «Сладкий пирог!» – возмущенно повторила Андреа. Если этого недостаточно, есть и другие доказательства. По вине этого мальчика его маленькая сестренка получила чуть ли не смертельную травму. Подобные склонности отмечались у него с самого детства. Еще в очень раннем возрасте он затеял опасную игру на пруду и чуть не убил ее сына, так что в конце концов ей пришлось забрать своего Джеймса из этой школы.

Рот Байрона сам собой открылся в безмолвном крике. Это было уже чересчур – он просто не мог больше слушать подобное вранье. Ведь больше всего на свете он хотел помочь Дайане! И уж точно никогда в жизни не причинил бы Джеймсу никакого вреда. А когда он приставил лестницу к окошку Люси, то всего лишь пытался ее спасти. У него даже возникло ощущение, что Андреа и констебль говорят не о нем, а о каком-то другом мальчике, который им, Байроном, только притворяется. С другой стороны, это вроде бы все-таки он. Так, может, Андреа все-таки права? Может, именно он во всем и виноват? И в той истории с мостом, и в том, что Люси поскользнулась и разбила себе лоб? Может, он, сам того не сознавая, всегда хотел причинить им зло, хотя другая часть его души никогда бы ничего подобного не захотела? Может, в нем живут два разных мальчика? Один, совершавший всякие ужасные вещи, и второй, пытавшийся этому помешать? Байрона затрясло. Он вскочил и пнул ногой убогую койку, потом пнул стоявшее под ней жестяное ведро, и оно со звоном покатилось по полу, вызвав у него приступ головокружения, а потом с грохотом ударилось об стену. Байрон поднял ведро и снова швырнул об стену, снова поднял – и бил им об стену до тех пор, пока на стенке у искореженного ведра не появились выбоины, похожие на острые зубы, а само оно не начало буквально разваливаться на куски. Тогда он отшвырнул ведро и стал биться об стену головой – ему хотелось перестать слышать, перестать чувствовать, хотелось ощутить боль, как нечто реальное, и эту стену, как нечто прочное, настоящее, это было все равно что сердито накричать на самого себя, потому что кричать на кого-то, вести себя грубо по отношению к другим Байрон не мог и не хотел. И он все бился головой о стену, чувствуя, какая она холодная и твердая, и понимая, что это полнейшее безумие, но, возможно, именно поэтому и не мог остановиться. Потом он услышал крики за дверью своей камеры и догадался, что все, видимо, пошло как-то не так, как хотелось бы ему, и теперь никак не желало складываться в некую понятную для него картину.

– Ладно, ладно, сынок, уймись, – говорил ему констебль, но он все не унимался, и констебль влепил ему пощечину. Андреа пронзительно вскрикнула.

Констебль пояснил, что ударил мальчишку не просто так, а чтобы привести его в чувство. И прибавил, что ему и самому от этого не по себе. Андреа стояла в дверях, молча наблюдая за происходящим, и лицо у нее было белое как мел. А констебль, обхватив голову руками, все повторял: «Нет, это уж слишком!» Казалось, ему и самому трудно поверить в то, что происходит.

– Я являюсь причиной несчастных случаев… – прошептал Байрон. «Вы слышите?» – взвизгнула Андреа. – …и поэтому меня нужно отправить в «Бесли Хилл». Я сам хочу туда поехать. В «Бесли Хилл».

– Вы слышите, что он говорит? – снова завопила Андреа. – Он сам хочет туда поехать! Он просит, чтобы его туда отвезли! Ему нужна наша помощь!

Был сделан еще один телефонный звонок, и Андреа пошла за машиной. Она сейчас и сама была явно не в себе. Проявив изрядную храбрость, она весьма решительным тоном заявила полицейскому, что является близким другом этой несчастной семьи и сама обо всем позаботится. Она, впрочем, не позволила Байрону сесть на переднее сиденье с собой рядом, а когда он спросил, куда они едут, даже ответом ему не удостоила. Он попытался зайти с другого конца и спросил, как дела у Джеймса в новой школе, но Андреа на его вопросы по-прежнему не отвечала. Ему очень хотелось сказать ей, что она не права насчет той давней истории с мостом, что идея построить мост целиком принадлежала Джеймсу, а вовсе не ему, но оказалось, что произнести эти слова он не в силах. Куда проще было сидеть, впившись себе ногтями в ладони, и ничего не говорить.

Машина Андреа подпрыгнула – они миновали изгородь, отделявшую пастбище от дороги, – и пустошь окружила их со всех сторон. Глядя на эти дикие бесконечные холмы, Байрон никак не мог понять, зачем он оказался в машине Андреа, зачем убежал из школы, зачем пошел в полицию, зачем бился головой об стену. Возможно, он просто пытался сказать этим людям, что остался совсем один, что ему одному со своим горем не справиться, что он очень несчастен. А ведь он так легко мог бы вновь стать почти прежним Байроном! Если бы Андреа остановила машину, если бы они смогли еще на мгновение задержаться, остановить ход событий… Ведь еще не слишком поздно, еще вполне можно повернуть назад, и он станет прежним… Но машина уже влетела на подъездную дорожку, и навстречу им сбегали с крыльца какие-то люди.

– Спасибо, миссис Лоу, – говорили они.

Андреа выскочила из машины и бросилась к входу в дом, повторяя:

– Только поскорей уберите его из моей машины!

Эти люди действовали так быстро, что у Байрона не хватило времени ни о чем подумать. Они распахнули дверцы автомобиля и накинулись на него всем скопом, словно он мог в любой момент взорваться. Пытаясь удержаться, он одной рукой вцепился в сиденье, а другой – в ремень безопасности. Но его схватили за ноги и за руки и потянули из машины, а он все кричал: «Нет, нет, пожалуйста, не надо!» И тогда прибежали еще какие-то люди и стали набрасывать на него куртки и одеяла, приговаривая: «Осторожней, не ударьте его головой». Они спрашивали друг у друга, удастся ли им найти его вены, закатывали ему рукава и что-то делали с ним, и Байрон сам не мог понять, плачет он или не издает ни звука.

– Сколько ему лет? – крикнул кто-то.

– Шестнадцать! – крикнула в ответ Андреа Лоу. – Ему шестнадцать.

И Байрону показалось, что она плачет, впрочем, возможно, плакал кто-то другой.

Потом все голоса смешались, слились в один общий гул, и Байрон вдруг совершенно перестал чувствовать собственную голову, словно ее у него и не было вовсе. Он, правда, понимал, что его несут к этому зданию и над ним небо, какое-то странное, словно его растянули и порвали. А потом он оказался в комнате, где вдоль стен стояло множество стульев, и дальше наступило беспамятство.

* * *

В тот первый день в «Бесли Хилл» Байрон оказался совершенно не в состоянии двигаться. Он спал, просыпался, вспоминал, где находится, а вспомнив, испытывал такую душевную боль, что старался как можно скорее вновь погрузиться в сон. На второй день он показался персоналу куда более спокойным, и одна из сиделок предложила ему немного прогуляться, если он хочет, конечно.

Это была маленькая аккуратная женщина с короткой стрижкой «каре». Волосы у нее были мягкие, золотистые, возможно, именно поэтому Байрон сразу почувствовал, что она добрая. Она показала ему комнату, где он теперь будет спать, ванную и уборную. Затем через окно показала ему сад и с сожалением заметила: просто стыд и позор, что такое чудесное место заросло сорняками! Откуда-то время от времени доносились голоса, крики и даже смех, но в основном вокруг стояла тишина. Такая глубокая, что Байрон вполне готов был поверить, что они здесь отрезаны от всего остального мира. Он, правда, не знал, как к этому относиться – радоваться или печалиться. После всех этих уколов, с помощью которых пытались успокоить, усмирить возбужденную нервную систему Байрона, все его эмоции, не успев развиться, как бы останавливались в некой определенной точке. Он, собственно, даже не мог толком их испытать. Это было все равно что видеть перед глазами страшную черную печаль, но при этом испытывать ощущения, которые совершенно этой печали не соответствуют и даже окрашены в некий иной цвет, возможно пурпурный, и ощущения эти легки, как та птичка, которая никогда не садится на землю. Сиделка отперла дверь и показала Байрону комнату, где можно смотреть телевизор, а когда он спросил, почему телевизор спрятан за стеклянными дверцами, она только улыбнулась и сказала, чтобы он не волновался и ничего не боялся. Здесь, в «Бесли Хилл», сказала она, он в полной безопасности.

– И мы непременно о тебе позаботимся, – прибавила она. Лицо у нее было розовое, и она так сильно его напудрила, что оно казалось посыпанным сахарной пудрой. Байрону она вообще чем-то напоминала сахарную мышку, и, подумав об этом, он понял, что просто очень хочет есть. Он был так голоден, словно внутри у него образовалась огромная черная дыра.

Сиделка сказала, что ее зовут Сандра.

– А тебя как зовут? – спросила она.

Байрон уже хотел ей ответить, но вдруг его что-то остановило. Ему показалось, будто он видит перед собой какую-то дверь, вроде той стеклянной, за которой был телевизор, хотя только что на этом месте вроде бы не было ничего, кроме стены.

И он вдруг подумал: «Во что превратилась моя жизнь! Сколько же ошибок я совершил!» Этих ошибок было так много, что у него от стыда помутилось в голове. И, сознавая все это, сознавая, что впереди его ждут одиночество и вечная печаль, он решил, что у него нет ни малейшей возможности остаться тем, кем он был раньше. Даже думать об этом было невыносимо. А значит, единственный способ продолжать жить – это стать кем-то другим.

Сиделка улыбнулась:

– Что ты так разволновался? Я всего лишь спросила, как тебя зовут.

Байрон сунул руку в карман, нащупал «счастливого» жука и, закрыв глаза, стал думать о самом умном человеке, какого знал в жизни. О своем друге, отсутствие которого было сейчас для него равносильно утрате какой-то части самого себя, о друге, которого он не просто любил, а обожал, не меньше чем мать.

– Меня зовут Джеймс, – сказал он и почувствовал это имя у себя на устах, точно нежную кровоточащую плоть.

– Джеймс? – удивленно переспросила сиделка.

Байрон оглянулся через плечо, ожидая, что сейчас кто-нибудь выскочит и объявит всем: этого молодого человека зовут вовсе не Джеймс, а Байрон, и он не просто неудачник, а ходячая неприятность, тридцать три несчастья. Но никто не выскочил. И Байрон утвердительно кивнул: да, его имя действительно Джеймс.

– У меня племянника так зовут, – сказала сиделка. – Джеймс. Очень хорошее имя! Но, представляешь, моему племяннику оно не нравится. И он всех заставляет называть его Джим. – Отчего-то Байрону показалось, что это имя звучит смешно, почти как джем, и он засмеялся. Сиделка тоже засмеялась. И сразу возникло ощущение, словно у них есть что-то общее, словно они вместе хранят какую-то тайну, во всяком случае, Байрону стало легче.

И он вспомнил, как улыбалась Дайана в тот день, когда они покупали подарки, чтобы отвезти их на Дигби-роуд, вспомнил, как она врала всем, что должна вести Байрона к зубному врачу. Он вспоминал, какими разными голосами она умела говорить: звонким и переливчатым по телефону с Сеймуром, нежным и добрым с ними, детьми. Он вспоминал, как она смеялась, болтая с Беверли, и как она могла мгновенно превратиться в какое-то другое существо, мгновенно изменить свои очертания, как меняет их лужица воды на крыльце, оставшаяся после дождя. Может, это и впрямь так легко? Может, достаточно взять себе новое имя и сам станешь новым, совершенно другим? В конце концов, Джеймс ведь говорил, что можно назвать собаку шляпой и, сделав это, обнаружить, что именно этого тебе все время и не хватало для полного понимания, кто настоящая собака, а кто шляпа.

– Да, – чуть смелее сказал Байрон, – теперь я тоже буду Джим. – И новое имя уже не казалось ему такой уж ложью, когда они сократили его до Джима. Наоборот, у него возникло ощущение, будто настоящий Джеймс, его друг, сейчас здесь, рядом с ним, в «Бесли Хилл». И страх сразу куда-то исчез. Ему даже есть почти расхотелось.

Сиделка снова улыбнулась и предложила:

– Давай-ка, Джим, мы с тобой оденемся поудобнее. Разве тебе не хочется снять ремень и туфли?

Как раз в этот момент мимо них проходила небольшая группа людей в пижамах. Они брели по коридору очень медленно и выглядели такими усталыми, что Байрону захотелось помахать им рукой, чтобы подбодрить. У каждого на лбу виднелись две глубокие, точно выбитые зубилом, отметины, красные, как полевые маки.

– Видишь, – сказала сиделка, – как много здесь других джентльменов, и все они, находясь в доме, ходят в шлепанцах.

За окнами виднелась пустошь, она так резко уходила ввысь, словно хотела коснуться неба. Над холмами висели тяжелые облака, из которых вполне мог и снег пойти. Байрон вспомнил, как у них дома солнечные лучи, просачиваясь сквозь занавески, ложились на пол светлыми теплыми квадратами, такими большими, что в них можно было стоять, и, когда он вставал в такой квадрат, ему казалось, будто он и сам светится.

Байрон вздохнул, присел на корточки и стал расшнуровывать туфли.

 

Глава 8

Другой конец

Где-то там, над холмами пустоши, висит марево моросящего дождя. Даже в темноте Джим чувствует приближение весны, ощущает ее легкое дыхание. Из земли уже пробиваются первые ростки, словно свернутые в трубочку, такие юные, тоненькие, хрупкие. Джим знает, где проклюнулся желтый чистотел, а где непонятные зеленые лоскутки вскоре превратятся в побеги крапивы и морковника. В центре города он уже и цветущую вишню видел, и бледные сережки на деревьях, и крупные набухшие почки. Земля снова меняет свое обличье.

Джим думает о Джеймсе Лоу, о Дайане, о своей сестре Люси, с которой больше не видится, об отце, на похороны которого он даже не поехал, настолько это не имело для него значения. Он думает о минувших годах, заполненных бесконечным заклеиванием щелей клейкой лентой, бесконечными входами-выходами из дома и бесконечными «п-привет то», «п-привет это». Он видит свое прошлое так ясно, что у него перехватывает дыхание, способность видеть прошлое причиняет ему острую боль. Нет, никогда он не будет чувствовать себя в безопасности! И сколько бы раз в день он ни отправлял свои ритуалы, он никогда не сможет себя защитить, потому что с ним уже случилось то, чего он больше всего на свете боялся. Это случилось в тот день, когда он, глянув на наручные часы, увидел, как секундная стрелка сдвинулась на два деления назад. Это случилось в тот день, когда его мать решила прогуляться по водам пруда, а потом растворилась в дождевых струях. Так что самого плохого с ним уже не случится. Оно уже случилось. И не отпускает его уже больше сорока лет.

И все-таки ему еще нужно очень многое понять. Джим стоит совершенно неподвижно, время от времени делая короткий неглубокий вдох, словно кто-то щиплет его изнутри и он безмолвно вскрикивает. Он, например, просто не может себе представить, как ему теперь появиться в кафе, как возобновить прежнюю жизнь. Сдвиг между прошлым и настоящим в данный момент представляется ему столь огромным, словно его высадили на необитаемый остров или, скорее, на странную квадратную льдину, и он видит, как вокруг него плавают другие льдины – куски, обрывки его жизни, – но не в силах собрать их воедино. Иной раз, думает он, легче просто пережить совершенные тобой ошибки, чем взять откуда-то столько сил, энергии и воображения, чтобы все эти ошибки сразу исправить.

И перед глазами у него возникает мать – в то мгновение, когда она бросает в пруд свои часики. Он думает, сколько же лет, дней, минут и секунд миновало с той поры. Их, конечно, можно сосчитать, но их количество ничего не значит.

Джеймс Лоу прав. Их встреча была предопределена. Она из разряда тех вещей, которых требуют законы Вселенной. И все же для того, чтобы один человек помог другому, чтобы один крошечный акт доброты повлек за собой еще один такой же, слишком многое должно идти хорошо, слишком многие вещи должны встать на свое место. Больше сорока лет прошло с тех пор, как они в последний раз виделись, но даже столь длительная разлука не разрушила их дружбу полностью, не сделала их чужими друг другу. Да, у Джеймса Лоу была хорошая работа, у него есть жена, дом и деньги в банке, а у Байрона было много разных мест работы, одно хуже другого, и он никогда не был женат, и собственного дома у него нет. Но оба они хранили в душе надежду, что однажды желанный миг наступит, что они снова встретятся. И они ждали. И Джим хранил «счастливого» жука, а Джеймс – картинку с воздушным шаром братьев Монгольфье. На глаза у Джима наворачиваются слезы, и у звезд вдруг появляются острые лучи, насквозь пронзающие небосклон. И Джим плачет навзрыд, как ребенок, оплакивая былые утраты, страдания, боль, бессмысленно потраченные годы, неправильные, несправедливые повороты судьбы, свои бесконечные ошибки, разлуку с другом. И радуется прощению.

Шумно хлопая крыльями, взмывает в воздух стая скворцов, затем, рассредоточившись, вытягивается в широкую черную полосу. Джим бредет через пустошь все дальше, дальше, в самую глубь ночи.

Ты – Байрон, говорят ему ветер, трава и земля. И сам он время от времени тоже пытается сказать себе: «Я – Байрон. Байрон Хеммингс».

В нем больше не живут два разных человека – один из прошлого, второй из настоящего. И его жизнь – это уже не две совершенно разные, будто надломленные, истории. Он стал единым целым.