Кто же в любовном треугольнике предатель, кто — невидимый соперник, а кто — оскорбленный и униженный влюбленный? Ты, только ты, и никто, кроме тебя.

С тех пор в нашем доме поселился новый жилец. Я с Пенни ложилась, с ней я просыпалась. Она снилась мне по ночам. В памяти вдруг всплывали вещи, о которых я напрочь забыла за эти семь лет, например, трусики Пенни — на вешалке — в убогой ванне убогой офицерской квартиры в Гейдельберге. Сама Пенни — в гостиной той же квартиры; она откидывает с веснушчатого лба копну медно-рыжих волос и, похотливо улыбаясь, говорит — сначала мужу, потом мне: «Когда у тебя шестеро детей, мужику надо здорово потрудиться, чтобы тебя ублажить…» Пенни — у меня в больнице. Я лежу с переломанной ногой, а она спрашивает меня, что она может сделать для Беннета. А вот и я — улыбаюсь ее предупредительности и благодарю, благодарю, благодарю.

Я окунулась в прошлое. Время вернулось назад. Я опять в армии, на тоскливой военной базе, где вечно идет дождь, — на втором году скучной и полной скрытых слез семейной жизни.

Образ Пенни преследует меня: ее вздернутый нос, выгоревшие глаза, веснушки в духе Нормана Рокуэлла. Я не могу ни на чем сосредоточиться. Сажусь утром за стол, но вместо работы вспоминаю нашу квартиру в Гейдельберге и мой маленький кабинет со стенами, выкрашенными серой краской, — вот член Беннета погружается в ее горящее желанием лоно, а из шкафа на них глядят рукописи моих ранних книг…

Меня страшно волнуют подробности. Как долго длились их встречи? Как часто они встречались? Сколько раз подряд и в каких позах занимались они любовью? Они стонали? вскрикивали? шептали друг другу ласковые слова? Обсуждали потом нас, своих несчастных супругов? Делились впечатлениями о наших сексуальных причудах? Или помирали со смеху при мысли о том, как ловко обводят нас вокруг пальца? Дарили они друг другу подарки, обменивались талисманами, этими символами любви?

Но больше всего я концентрируюсь на половом акте. Вновь и вновь, словно наяву, я вижу, как член Беннета погружается в ее влагалище. От этих видений я с криком просыпаюсь среди ночи, и тогда Беннет успокаивает меня — так нежно, как только умеет.

Теперь, когда жизнь моя окончательно зашла в тупик, не оставив мне ничего, кроме ревности, Беннет вдруг стал необычайно заботлив. Наконец-то ему удалось восстановить свое центральное место в доме. Теперь у него нет соперников — отошли на задний план мои любовники, моя карьера, мои друзья.

Беннет не знал, что я изредка изменяю ему. По крайней мере до тех пор, пока не рассказал мне про Пенни. Тогда с горя я и выложила ему все начистоту. А что еще мне оставалось делать?

Первое воскресенье после Вудстока: жизнь моя делится теперь на до и после Вудстока. Мы с Беннетом дома. Всю ночь мы занимались любовью — словно воры, не знающие друг друга по именам. Потом мне опять снилась Пенни, и я опять проснулась от собственного крика. Утром Беннет приносит мне завтрак в постель: чудесный омлет с сыром и cafe au lait. Он улыбается самодовольной улыбкой человека, растоптавшего достоинство жены, который теперь может позволить себе быть благородным. Я только что проснулась и вот уже ем омлет, обильно поливая его слезами. Восемь лет слез! Господи, как это много!

— Мне так жаль, что я обидел тебя, — говорит Беннет.

Я давлюсь омлетом и слезами.

— Правда, мне действительно жаль.

Я вилкой ковыряю омлет.

Медного цвета чеддер — волосы Пенни. Голубизна фарфора — это ее глаза. Белизна салфетки — ее маленькое бикини.

— А у тебя еще с кем-нибудь было? — спрашиваю я и чувствую, что не хочу знать ответ.

— Только раз, — самодовольно отвечает Беннет, присаживаясь на кровать.

— Но вчера ты мне ничего об этом не сказал!

— Когда ты полностью ушла в свои книги, мне показалось, что я не нужен тебе. Я чувствовал себя лишним, а ты даже не пыталась утешить меня.

— И кто же утешил тебя в конце концов? — спрашиваю я с тоской.

— Робин Мак-Гро. — Так звали медсестру из его клиники.

Неожиданно я вновь погружаюсь в прошлое. Робин и Пенни. Где-то в подсознании я догадывалась обо всем. Я помню, как Робин каталась с нами на лыжах в Вермонте. Однажды, кода мы сидели в гостиничном номере, я посмотрела на Робин, отметила про себя наше с ней сходство, и мгновенная вспышка вдруг озарила меня — она спит с моим мужем! Вот почему она так смотрит на него своими печальными голубыми глазами. Ее голубые глаза, глаза Пенни, мои глаза. Три женщины, отраженные друг в друге.

— У тебя пристрастие к определенному типу, — огрызаюсь я.

— Робин боится мужчин, — говорит Беннет, как о чем-то само собой разумеющемся. — У нее вагинизм.

— Что это? — спрашиваю я.

— Спазм влагалища, в результате чего половой акт причиняет боль.

Меня поражает его наглость. Сначала он трахается с бабой, а потом ставит ей диагноз. Не испытывала оргазма, вагинизм. Я начинаю сознавать, как страстно он ненавидит женщин. Во мне закипает гнев. «Да он просто чудовище!» — думаю я. И почему все эти годы именно я испытывала угрызения совести?

— О чем ты думаешь? — спрашивает он.

— Какая же ты все-таки сволочь!

— Я?

Он не верит своим ушам. Он настолько убедил себя в том, что его несчастное детство сделало его вечной жертвой… Он не может представить себе, как это кто-то считает его сволочью!

— Зачем же ты путался с ними, если ты их так презираешь?

— Почему презираю?

— Неспособность к оргазму, вагинизм, — говорю я с издевкой.

— Это не презрение, а просто констатация факта.

— А мне кажется, это оскорбительно.

— Однажды Робин пришла ко мне в слезах, — продолжает Беннет. — Она была ужасно расстроена, что какой-то пациент наорал на нее, и мне пришлось ее утешать. Это случилось, когда ты была так погружена в свои проблемы. Я стал встречаться с ней каждые две недели. Мне кажется, я всегда чувствовал, что она неравнодушна ко мне. Я, помню, как-то даже говорил об этом доктору Стейнгессеру, еще задолго до того. «Почему вас удивляет, что вы можете нравиться симпатичной женщине?» — сказал он мне тогда…

«Симпатичная женщина», — повторяю я про себя, словно рассматривая это выражение с разных сторон. Интересно, почему это психоаналитики так любят Джеймса с его старомодным лексиконом? Почему бы им вместе с нами, грешными, не окунуться в жизнь XX столетия?

— Я был польщен, — говорит Беннет. — Она была такая привлекательная, к тому же по уши влюблена в меня, а ты тогда так напряженно работала…

— Какое гениальное наблюдение! — Я даже не пытаюсь скрыть своего негодования, и оно выплескивается на поверхность, подобно бурлящей лаве. Так мой несчастный страдалец-муж выражал протест против успеха жены: трахал Пенни в Гейдельберге, Робин — в Нью-Йорке.

— Я ведь тоже человек, — говорит Беннет, но это звучит неубедительно.

— А всегда строил из себя такого святошу!

— Неужели?

— Да, да, да, черт тебя побери! Это из-за тебя меня не покидало чувство вины — как будто только у меня были сексуальные фантазии. Я чувствовала себя маленькой провинившейся девчонкой. Сам-то ты притворялся, что выше этого, что тебе, видите ли, чужды и похоть, и страсть. Это-то и бесит меня больше всего. Ты заставлял меня стыдиться самой себя, прикидывался эдаким ангелочком! Если бы ты мне об этом рассказал… или хотя бы сказал: «Не переживай так, я и сам небезгрешен.» Но ведь ты делал вид, что тебе и в голову ничего подобного прийти не могло! Как будто я одна такая. Вместо того, чтобы меня успокоить, ты заставлял меня думать, будто я какой-то моральный урод. — Какой смысл был тебе об этом говорить? Ведь это было мое личное дело.

— Я это уже слышала. Да, тебе так было удобнее. Ты просто не хотел, чтобы я тоже чувствовала себя в этом отношении свободной, чтобы у меня тоже были интрижки. Но — знаешь что — у меня они все равно были… — При мысли о том, что я собираюсь рассказать, у меня начинает кружиться голова, но я уже не могу остановиться. От меня уже ничего не зависит, слова сами срываются с губ. Первый закон ревности по Ньютону.

— С кем это?

— Во-первых, с Джеффри Раднером, потом с Джеффри Робертсом.

— С Джеффри Раднером? — Беннет явно уязвлен. Джеффри, с которым он вместе работал, играл в теннис… Я в восторге: одно очко мне все-таки удалось отыграть.

— Из-за меня он частенько переносил дни приема — тебе и в голову бы такое не пришло.

Беннет, чувствуется, совсем пал духом:

— Я думал, эта английская сволочь был последним… Кажется, когда я вез тебя домой, ты обещала…

— Ничего я не обещала.

— Мне казалось, что психоанализ…

— По-твоему, психоанализ — это панацея от всех бед… Лекарство против любви, беспокойства, против любых сексуальных проблем… Кстати, мы с Джеффри назначали свидания после сеансов психоанализа. Так это и началось. Я шла по Парк-авеню от дома № 940, а он — от № 945. Где-то посередине мы встречались и шли выпить кофе. А иногда, чаще всего после обеда в пятницу, мы занимались любовью у него в кабинете.

Я говорю это так спокойно, словно мне все давалось легко, словно не было ни страха, ни дурных предчувствий… Нет, все было гораздо сложнее. Эта дурацкая история стоила мне стольких нервов, я уже не говорю о вечных муках совести. Хорошо, что сейчас она пришлась как нельзя более кстати, и, главное, я извлекла ее на свет неожиданно — так фокусник вытаскивает зайца из совершенно пустой шляпы. Эта связь доставила мне мало радости, намного меньше, чем то чувство торжества, которое я испытывала сейчас, в эту минуту. Однако Беннету в этом признаваться не стоило. Напротив, нужно было все максимально приукрасить.

— Джеффри оказался прекрасным любовником. Он, если пользоваться твоей терминологией, как никто другой, способен получить удовольствие. Иногда он откалывал такие номера — ты бы никогда до такого не додумался. Например, слизывал яблочный джем у меня с одного места…

— Прямо в кабинете? На кушетке? — В голосе Беннета теперь слышится презрение. — Так значит, вы нарушали предписания своих аналитиков, раз занимались этим прямо на кушетке…

Неожиданно я вспоминаю, что до кушетки-то мы как раз и не добрались — Джеффри был слишком суеверен, — но я никогда не признаюсь в этом, не доставлю Беннету такого удовольствия.

— Лично мне понравилось, — говорю я с наигранной веселостью. — Попробуй, не пожалеешь.

— Я уже пробовал, — парирует Беннет. — С Робин.

— Ну это ты, конечно, нарушением предписаний не называешь.

— Нет, это называется именно так. Потом я часами беседовал об этом с доктором Стейнгессером.

— Что-то вроде отпущения грехов. Сначала грешишь, потом — каешься.

— Как хочешь называй, — отвечает Беннет. — Я, по крайней мере, твоих подруг не трогал…

— Тебе не кажется, что со стороны Джеффри было очень мило ради меня отменять прием. В высшей степени благородный жест — особенно для психиатра.

Лицо Беннета выражает праведный гнев, глаза превратились в щелочки — признак непреклонности. Жаль, что мне не о чем больше рассказать. Обидно, что я не перетрахалась со всей их институтской группой, со всеми сослуживцами, со всеми врачами в Нью-Йорке вообще. Приходится собирать с миру по нитке:

— Джеффри Робертс был от меня без ума. А потом был еще Боб Лорриллард — это когда мы вместе готовили в Чикаго программу для телевидения, и Амос Костан, израильский поэт…

Сказать по правде, тут я хватила через край. Мы с Амосом обнялись один раз где-то на кухне, и больше между нами ничего не было. Но я знаю, что мои слова способны окончательно вывести Беннета из себя. Сама я чувствую себя маленькой девочкой, беззащитным ребенком, брошенным родителями, которые заперлись у себя и, кажется, замышляют что-то против него. Я готова на все, лишь бы заставить Беннета почувствовать себя так же. Но его голыми руками не возьмешь.

— Я так и думал, — говорит он, переходя к обороне, — и я готов тебя простить.

— Меня? Простить меня? А что если мне не нужно твое прощение? Что если я хочу иметь право на собственный протест?

— Я, конечно, понимаю, что люди искусства все немного неуравновешенные, и я понимаю, что ты…

Это еще больше выводит меня из себя.

— Не смей говорить со мной таким тоном, черт тебя побери! У меня было всего две какие-то жалкие интрижки, а у тебя — настоящий роман, из-за которого ты чуть не ушел от меня. И кончай пороть чушь про людей искусства! Это оскорбительно! Унизительно, в конце концов! Ты снова в своем амплуа, все делаешь мне одолжение! Ты готов вновь принять меня в свое лоно. Нет уж, спасибо! Неужели ты не видишь, что с тобой я просто умираю от тоски? Неужели ты ничего не замечаешь?

Тут я принимаюсь рыдать. Дамба не выдерживает, и восемь лет слез прорываются наружу. Откуда они только берутся, эти слезы?

Когда я начинаю захлебываться в соплях, Беннет, наконец, принимается успокаивать меня. Все возвращается на круги своя. И я бросаюсь ему на шею. Но внутри у меня все клокочет. Он обнимает меня — так краб захватывает свою добычу, — а я просто сгораю от злости. Семейная жизнь подходит к концу.