Позднее Лаки сказала, что именно хриплость в его голосе покорила ее и что она вообще позволила ему продолжать разговор, а не бросила тут же трубку только потому, что хриплость голоса в трубке была столь сексуальной и возбуждающей, что это поразило ее и заставило слушать. «Это было мое несчастье», — ухмыльнулась она тогда, легко пробежав рукой по его животу вниз, к паху, и целуя в середину груди. «Мое счастье!» — возразил Грант и прижал рукой ее руку там, где она была, не позволяя ей ни убрать ее, ни остановиться. «А оказалось, что это всего лишь сигареты и виски!» — улыбнулась она.

Обычно она не делала таких вещей, не часто захватывала его так, и потому Гранту это нравилось. Чаще она как бы ожидала, что ее возбудят, а затем поиграют с ней; как будто пассивность была прерогативой женщины и она, если хотела, пользовалась ею. Грант иногда замечал, что она рассматривает себя, как арфу из плоти и крови, в которой где-то в тайной глубине звучат струны, а сам он был арфистом — арфистом, который в буквальном смысле слова играет на этих струнах. Подобно любому инструменту, ее нужно сначала согреть, а согрев, на ней можно играть, и Грант целиком отдался этой форме искусства. В жизни у него никогда не было такого секса.

На самом деле в тот раз не было долгого телефонного разговора. Грант попросил прощения за свое вчерашнее поведение. Лаки подтвердила, что он должен это сделать, но не сказала, что приняла его извинения. Тогда Грант, пытаясь преодолеть неловкость (хотя как можно скрыть такие вещи? Они всегда жутко заметны), предложил зайти почитать ее пьесу. «По крайней мере, я мог бы сказать, есть ли вообще надежда или нет», — добавил он, потому что хотел, чтобы она поняла, насколько он серьезен.

— Спасибо, — сухо сказала Лаки, затем голос ее смягчился. — А вы не можете предложить что-нибудь поинтереснее на сегодня? — Тонкая, но опасная грань, подумал он.

— Нет, ничего. У меня коктейль вечером и театр.

Это была первая из двух новых секретарш в офисе продюсеров, та, с которой он еще не был, поскольку сначала она отбивалась от него, а потом уехала на январские каникулы. Это свидание было назначено до ее отъезда, и сейчас Грант искренне сожалел об этом.

— Так что жаль, — пробубнил он, — но у меня свидание…

— О, неважно, — легко сказал милый голос. Пауза. — О'кей, заходите. Я ведь сейчас ничего не делаю.

Как и предыдущая ремарка, эта тоже могла быть эгоистичной шуткой, со скрытым смыслом, маленькой насмешкой. Но вскоре он узнал, что Лаки — невероятно! — никогда не делала таких вещей. Она всегда прямо, просто и точно говорила то, что хотела сказать, и никогда не играла на чувствах людей, настолько никогда не бывала двусмысленной, что почти полностью отвергала чувства.

Она встретила его у двери, оглядела и сказала просто, но твердо:

— Вы как страх Господень!

— Ну да, я немного не в себе, — ухмыльнулся Грант. — Какая-то пьяная задница из друзей позвонила и разбудила в полдевятого. — Он нервно осознал, что только что впервые солгал Лаки о любовнице.

— Ну, я еще лежала, когда вы позвонили, — улыбаясь, призналась она, ясно поняв, что он лжет, но почему и она должна лгать?

Ему было все равно. Черт, даже его продюсеры не знали точно о Кэрол Эбернати, хотя могли думать все, что им заблагорассудится. Но он не собирался говорить о ней с какой-то девушкой, которую только что подцепил.

Конечно, это не самое благоприятное в мире начало, но Грант чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы перенести этот шторм, потому что по пути из Нью-Вестона с ним случилось нечто приятное.

Он решил прогуляться пешком. Каких-то пятнадцать маленьких кварталов.

И во время прогулки он снова влюбился в Нью-Йорк, вот что с ним случилось. Он позвонил Лаки около одиннадцати и к тому времени, когда оделся, спрыснулся дезодорантом и подушился — мало ли что могло случиться, — был почти полдень. Когда он вышел на улицу, выглянуло солнце, было холодно, но не так сильно, как часто бывало здесь зимой. Девушки без шапок кутались в воротники пальто, а молодые парни в шапочках и пальто с узкими плечами выскакивали из своих офисов на долгий обед, и Гранту неожиданно захотелось заорать. Он миновал Рэндом Хаус, где знал кое-кого, и подумал, что надо будет им позвонить. Он любил этих остроумных, острых кошечек и цыплят с Мэдисон Авеню, хотя ненавидел и осуждал почти все, что они делали ради своего пропитания, впрочем, он неоднократно слышал от них, они сами это ненавидели. Они занимались этим только ради жизни и любви в этом городе. И кто мог осудить их? Этот город был Целью Номер Один как для пропаганды, так и для ядерного оружия всего этого засранного мира. Это чувство, выплескиваясь в усмешке губ и улыбке глаз, оставалось с ним на всей дороге по Мэдисон к Парку, по пути вчерашнего его дебоша. Он заметил, что все мусорные урны уже стояли на своих местах.

На самом деле он не знал, это ли овладевшее им состояние было причиной хорошего настроения, или тонкий запах, струившийся из-под гладко выбритых подмышек Лаки. Может быть, и то, и другое вместе взятое. У нее была способность как-то спокойно, без нажима заставить мужчину чувствовать себя более мужчиной, более мужчиной даже, чем он обычно сам о себе думал. Как бы там ни было, он был мужчиной, полным жизненных сил, сверхчувственным, почти всемогущим, нежным и, благодаря этому, способным сегодня великолепно все устроить. Он естественно и чудесно лгал о себе, о жизни, о работе, обо всем, в чем не было уныния, страха и отчаяния, а сегодня таким было все.

Позднее он должен был с нервным содроганием вспомнить, что если бы тот день был другим, иным, то все остальное тоже могло быть иным, а он мог никогда по-настоящему не узнать ее.

Ее пьеса не была чем-то исключительным, и он с грубоватой честностью сказал об этом. Потом выяснилось, что она переписывает ее, чтобы отделать диалоги под Хемингуэя; он читал и переписанное. Когда он попросил первый вариант, оказалось, что он лучше, но все равно недостаточно хорош, он так и сказал. Было несколько прекрасных идей и две значительных сцены в первом акте. Стыдно сказать, но он не смог дочитать. Большей частью из-за стиля и той крайней степени самосознания, к которому так склонны дилетанты и которое проникало повсюду. Но он не мог по-настоящему думать обо всем этом или волноваться из-за пьесы. Настолько он был увлечен и восхищен ею и тем, что она просто рядом с ним.

Позднее он заметил, что пока они говорили, она спокойно и без обиды собрала бумаги и унесла.

Его снова потрясла ее красота, она смела его, как яростный летний шторм. В момент, когда он вошел, на ней был тесный пушистый белый свитер поверх чудесных грудок и тесные коричневые брюки, четко обрисовывающие попку и все остальное. Нельзя было поверить, что бывает такая невероятно круглая, с узкой талией и высокими бедрами попка. Большей частью он почти не сознавал, что говорит, но, кажется, все шло нормально. Наконец, они пошли к П.Дж. Кларку пообедать бутербродами и пивом, и именно там это произошло.

Грант дружил со всеми официантами и другими парнями, работавшими у Кларка, а также с хозяином Дэнни, потому что и здесь он частенько околачивался и по-холостяцки выпивал, и все они приветствовали его. Но это не могло помочь. Еще две-три пары сидело за столиками в мрачной задней комнате, все были поглощены самими собой, а это как-то сближало, делало взаимоотношения более точными, чем дома или на улице. Иногда такое случается. Во всяком случае, за бутербродами и двумя высокими пивными кружками (Грант добавил сюда и большую чашку перца чили) они неожиданно почувствовали симпатию друг к другу — связанная пара рядом с другими парами, — и оба сочли, что это им нравится.

Грант был так разговорчив, что едва не пропустил свидания на коктейле, и вынужден был оставить ее у Кларка и взять такси. Он говорил о себе с такой свежестью, какая приходит только с новой девушкой. Все, что он так долго хотел рассказать о себе кому-нибудь и что раньше было невероятно трудно, получалось само собой. Он говорил о своей жизни, о новой пьесе, о предыдущих пьесах, вообще о работе, о современниках и их работах. Он говорил даже о своих стремлениях, а когда упоминал о Кэрол Эбернати и Ханте, рассказывая о своем образе жизни, то всегда называл ее приемной матерью, «Что это за женщина Кэрол Эбернати? — как-то спросила Лаки, озорно сверкнув глазами. — Вы ее любовник?» — «Вы шутите? — сказал он. — Она уже в возрасте, почти как мать. На самом деле».

Но все остальное было чистой правдой. И теплые глаза Лаки следили за каждым жестом его взволнованных признаний и становились все теплее. Когда он в какой-то момент положил свою руку на ее, чтобы подчеркнуть какую-то фразу, а затем убрал ее, она свою не отодвинула. Два дня тому назад он не смог бы так разговаривать пи с одной девушкой. Он бы краснел и кашлял.

Позднее он удивлялся этому неожиданному хлещущему потоку честности и свежести. Как будто все было спрятано за какой-то плотиной и ждало ключа, чтобы открыть шлюзовые ворота и выплеснуть все наружу. Так что, в конце концов, он вовсе не потерял способности быть свежим и подлинным. Он решил, что это должно, обязано быть, серьезной связью с новой девушкой не одноразового пользования, и в то же время это должны быть взаимоотношения, когда ни один из них не связан, не влюблен в другого. Иначе это поза, игра с обеих сторон, лишенная подлинной свежести и делающая их банальными и бесплодными. Это тоже у него бывало. Но тогда… Что за черт? Он все еще не понимал, что происходит. Он не собирался жениться на этой девушке, Лаки Виденди.

Именно Лаки заставила его вспомнить о времени, упомянув о коктейле. На улице было только одно такси, и она заставила его взять машину. Она прекрасно доберется сама. Уносясь от нее, стоявшей там со своими красивыми широкими плечами, Грант едва смог перенести это. Если б это была какая-то другая женщина, а не секретарша продюсера, славная малышка, он бы вернулся. Но все, что он мог сделать, это высунуть голову в окно и, размахивая рукой, прокричать: «Я позвоню завтра! Я позвоню завтра!» — и смотреть, обернувшись, на девушку, стоявшую там, влюбленную в него. Или вскоре так будет. Это читалось у нее на лице. Какое у нее тело и какая в ней сладость!

Полуденное чудо оставалось с ним остаток дня и вечер, освещая все дивным светом. Каким-то особым, странным образом, еще до того, как это даже началось, он предчувствовал, что это будет любовь Кларка Гейбла и Кэрол Ломбард, о которой он всегда мечтал. Он будет здесь еще две-три недели до отъезда в Индианаполис и на Ямайку, и он собирался так провести с ней время, как немногие девушки в этом городе даже могут мечтать. А после этого, ну… она останется здесь, и каждый раз, когда он будет приезжать сюда, он будет ее находить и начинать все с того момента, когда они расстались. Может, он сумеет приезжать чаще, чем в последние несколько лет?

Грант был так счастлив, что даже мысль о «любовнице» не смогла породить ощущения пустоты дольше, чем на мгновение.

Особенность сегодняшнего вечера была в том, что секретарша продюсера, ранее несколько раз отказывавшая ему, сейчас, после коктейлей, ужина и шоу, ощущая его озабоченность и равнодушие, буквально выложила себя на тарелочке.

Казалось, сейчас с ним не может произойти ничего плохого. А наутро, уже в отеле, он, религиозно очищая себя от малейших признаков прошедшей ночи, еще до звонка Лаки услышал телефонный звонок. Он, не раздумывая, схватил трубку и ответил, даже не обтеревшись полотенцем. И в результате, охваченный паникой, болью в желудке, покрывшись гусиными пупырышками, истекая потом, заструившимся по голым бокам от подмышек, он должен был выслушать резкую, сердитую, сварливую десятиминутную лекцию Кэрол Эбернати из Майами по поводу нью-йоркских девок.

Грант несколько раз колебался, не бросить ли трубку, но не смог заставить себя сделать явный прощальный жест. Естественно, сквозь панику просачивалась вина, и он снова рассердился на нее. Но под всей этой старой дрянью, глубоко внутри него, возникла новая непоколебимая решимость. Абсолютно эгоистично, неважно, обижает это кого-то или нет, разрушает что-то или нет, он собирался повеселиться.

— Я точно знаю, что с тобой, мерзавцем, происходит, — ясно и четко сказал голос Кэрол, связь была такой отличной, будто она сидела в соседней комнате. Грант невероятно обрадовался, что это не так. — Ты нашел какую-то мяконькую похотливую писюшку, которая говорит, какой ты чудесный, какой у тебя великий ум, какой ты великий любовник, какой великий талант, какой великий мужчина! И ты это лакаешь. Мочалка, которая даже не глянула бы на тебя, пока я не сделала тебя богатым и знаменитым. Именно это ты всегда и делаешь. Всегда уходишь. Ты робкий бабник!

Грант не отвечал. В другие разы он уныло бубнил, что мечтает, чтобы сказанное было хоть наполовину правдой. Но такого никогда не случалось. Этого — пока — никогда не было.

— Алло? — сказала она. — Алло?

— Слушаю.

— Не осмеливаешься бросить трубку, сучий сын? — сказала она. Она ждала. — Скоро приедет Хант.

Интересно, почему все это дерьмо выглядит вполне разумно в Индианаполисе и так смешит здесь, в Нью-Вестон?

— Я сказала, что скоро приедет Хант, — произнесла Кэрол. Она снова подождала. — Затем мы едем в Ганадо-Бей. Я хочу, чтобы ты грел свою задницу и немедленно.

— Я не еду, — ответил Грант.

— Что? Что? Что значит, не еду?

— Я остаюсь здесь… На… неопределенное время. На пару недель.

— Тогда я еду без тебя! — с угрозой прокричала Кэрол Эбернати и бросила трубку. В ухе зазвенел сигнал отбоя.

Грант так вспотел, что вернулся и еще раз принял душ, хотя, скорее всего, не заметил бы пота, будь он одет. Только потом, после того, как улеглась пустота в желудке и дрожь в коленках, он нашел в себе силы позвонить Лаки. Откуда все время это ощущение схваченности, этот страх быть схваченным? Та же самая фигура. Всегда одна фигура: черная одежда, мантилья, укрытое лицо, перст указующий на ступенях собора. Кэрол Эбернати ничего не могла с ним сделать. Если она думает, что он тут же перезвонит, то она ошибается.

Теплый, славный голос стал поцелуем в ухо. И то малое, что она сказала, сказало все, и Грант понял, что не ошибался вчера в оценке ее лица.

— Где вы вчера были? — спросила Лаки. — Я подумала, может быть, раз вы не позвонили, то уже едете ко мне.

— Сейчас еду, — просто ответил Грант.

По дороге он остановился в каком-то баре и выпил два восхитительных мартини, смакуя покой и затишье полуденного бара, смакуя время, которое он сейчас мог позволить себе потерять, пока не произойдет то, чего он так долго ждал.

Потом Гранту всегда казалось, что два их обнаженных тела встретились в центре комнаты, шлепнув, как хлопок двух огромных и гневных, всемогущих ладоней Господа Бога, подзывающего нерасторопного Вселенского Официанта. Но он знал, что это неправда. На ней была одежда, в этом он уверен, и он определенно должен был быть одетым, входя с улицы. Должен был быть и какой-то разговор, хотя бы, чтобы заполнить время раздевания. Но всего этого он не помнил. В память врезался он сам, лежащий на кушетке в гостиной, Лаки верхом на нем, на коленях, склонив лицо и поникнув, как сломанный цветок с волосами цвета шампанского, ниспадающими на лицо почти до красивых грудей, когда она кричала и содрогалась на нем. Оказалось, что Лаки то ли из-за своего строения, то ли по психологическим причинам, как стыдливо призналась она, могла достичь настоящего оргазма только одним способом. И Грант, чья первая пьеса о любви моряка и шлюхи из Гонолулу была более автобиографической, чем принято было думать, и который изучал любовный акт в одной из самых суровых школ мира, был ее парнем. Главным у него был рот, если сам Грант что-то собой представлял. Это, однако, не оскорбляло ее потребности и любви к простому половому акту.

За окнами уже смеркалось, когда ее соседка Лесли постучала в дверь. Она постучала потому, что Лаки предусмотрительно вывесила на ручке табличку «Не беспокоить» из отеля Беверли Хиллз. Стук застал их вскоре после того, как она приготовила яичницу, и они, голые, стояли и ели из маленькой сковородки в тусклой, почти темной квартире.

— Минутку! — откликнулась она и, схватив в спальной платье, бросила что-то и Гранту. — Вот, надень, Рон. — Это был мужской халат.

Взглянув на него, Грант почувствовал нечто особенное.

— Это моего южноамериканского приятеля, — сказала Лаки, читая его мысли. — Он был поменьше тебя, особенно в плечах, но ничего, налезет. — И пошла к двери.

— Ого-го! — сказала Лесли, входя своей резкой, частой походкой. Она остановилась. — Боже мой! Пахнет, как в зоопарке Бронкса!

— Иди к черту! — сказала Лаки. Она медленно повернулась, и солнечная, всепроникающая (а теперь еще и блаженная) улыбка, уже знакомая Гранту, озарила ее лицо.

— Я так понимаю, — сказала Лесли, — что вы занимались этим, пока я сидела в офисе и проедала свои мозги. — Она сбросила пальто и упала в кресло. — Ну, это единственное, чего я могла ждать после того, что она говорила вчера вечером. Вы хороши были, да?

— Надеюсь, — сказал Грант. — Привет, Лесли.

— Он сложен, как греческий бог, — доложила Лаки.

— Настоящий греческий бог!

— Да? — спросила Лесли.

— Никогда не подумаешь, когда он одет. Мы должны приискать ему приличную одежду.

— Давно не была в мужских магазинах, — сказала Лесли.

— Вместо этих деревенских костюмов из Индианы с подбитыми плечами, которые он носит.

— Слушай, погоди минутку, — сказал Грант. — Этот костюм я купил на Бродстрит, на Пятой Авеню. — Он прикончил яичницу и развлекался лучше, чем когда-либо за долгое время. Может, за всю свою жизнь.

— Значит, они сообразили, кто к ним пришел, — сказала Лаки.

— Думаю, мне следует согласиться, — добавила Лесли.

— Абсолютно, — сказала Лаки.

— Ты так думаешь, да? — спросил он.

Грант ухмыльнулся. И хотя пришла Лесли, Гранту ненавистно было видеть ее в платье, закрытой. Ее тело без одежды было даже более чем красивым. Тяжелые, красивые, слегка свисающие груди, длинные линии от подмышек до широких выпуклых бедер, высокий и округлый зад, широкие плечи, нигде ни единой отметины возраста, и притом ни намека на сухопарую модель, хотя нигде ни капли жира. Разве что на маленьком восхитительном животике, который не был полным, что соответствовало бы ее фигуре, и который она называла своим «детским жирком», над треугольником волос на мощном холме Венеры.

— Завтра мне нужно будет пойти с тобой, — сказала Лаки. — Купить одежду. Хм-м-м. Куда?

— Не завтра, — сказал Грант. — У меня деловой обед с продюсерами. Мне бы хотелось знать другое: что мы делаем сегодня вечером?

— Что хочешь, — просто сказала она. — У тебя свидание? — спросила она у Лесли.

Лесли из кресла покачала головой.

— Это один из вечеров, которые мой приятель проводит в семье, — уныло ответила она.

— Тогда почему бы нам всем не пойти куда-нибудь поужинать? — спросил Грант. — Типа «Двадцати одного» или «Вуазен»?

— Нет, не хочу корежить ваш стиль, вас обоих, — сказала Лесли. — Идите сами.

— Это не искорежит мой стиль, — сказал Грант. — Мне бы хотелось пойти вместе.

Но маленькая черная девушка все качала головой.

— Я сама что-нибудь придумаю или почитаю. У меня масса чтения.

И только когда Лаки, которая выжидала, чтобы убедиться, что Грант на самом деле этого хочет, а не говорит так из вежливости, попросила ее, Лесли передумала и решила пойти.

Вот так это начиналось. Очень часто, когда у Лесли не было свиданий со своим другом, театральным критиком, работавшим на полставки ежедневно в Трентоне, но жившим на Манхеттене, она будет ужинать с ними, но почти всегда будет возвращаться домой чуть раньше них, потому что к девяти ей нужно быть в офисе. Любезно и с удовольствием она освободила одну кровать в двойной постели крошечной спальной и ложилась на тахту в гостиной, как делала и Лаки, когда приходил приятель Лесли. Она пояснила, что делает это не из-за пространства, поскольку Рон и Лаки спали в одной кровати, а из чувства приличия. Она лишь попросила, чтобы ей давали время заснуть до начала действия, иначе она все услышит, не заснет и будет ощущать себя одинокой. Обычно она уже спала, когда они возвращались. Единственным неудобством было то, что утром она должна была заходить за своей одеждой, и если Лаки не хочет, чтобы ее проклятого греческого бога видели во всей его красе, — «Я все имею в виду», — сказала она, — тогда ей лучше, черт подери, просыпаться и укрывать его. Если их устраивает такой порядок, она просит, чтобы ей разрешили переночевать в Нью-Вестоне, когда придет ее приятель. Она не была так уж счастлива с ним, он заходил очень редко и вскоре должен был бросить ее и завести новую подругу: нет будущего, нет счастья с этими женатыми мужчинами, которые остаются преданными своим женам, а шпилятся с вами.

Но они сами часто спали в Нью-Вестоне, потому что им нравилось заказать завтрак в постель и поесть вместе.

Так получилось, что они не пошли ни в «Двадцать одно», ни в «Вуазен» в тот первый вечер, они пошли в «Колони», где обе девушки знали не меньше, а то и больше людей в пестрящей знаменитостями толпе, чем сам Грант. Они были соседками по квартире все четыре года колледжа в Корнелле (как выяснилось из разговора), куда Лесли приехала из родного Толедо, а Лаки из Сиракуз, и они вместе жили в Нью-Йорке последние четыре года из семи лет, проведенных Лаки в этом городе. Лесли работала администратором в очень большом рекламном агентстве Голливуда в Нью-Йорке и лично вела большинство счетов кинозвезд. Лаки в данный момент не работала. У нее были деньги, сказала она Гранту с лукавым видом, и ей не нужно.

Но не всегда были рестораны калибра (и цен) «Колони», куда они ходили, пока в розовом тумане счастья (по крайней мере, для Гранта) проходил день за днем. Девушки знали массу прекрасных, очень дешевых французских, русских, итальянских и других ресторанчиков, таких, как «Ле Берри» на западных пятидесятых улицах, где болталось много малышек из шоу-бизнеса, сюда заходили поесть и французские моряки с лайнеров. Через пару дней они начали сурово экономить его деньги, особенно Лесли, но то, что они сберегли на ресторанах (и даже сверх того), они заставили потратить на одежду. На мужскую одежду, не женскую.

Лаки упомянула об этом в первый день при Лесли, но на самом деле это началось в доме критика Харви Миллера, началось так же, как и вся их история, но началось там и нечто иное, нечто мрачное, темное и несчастливое.

В тот день, когда он столкнулся у Харви с Бадди Ландсбаумом, Харви пригласил его на коктейль через десять дней. Тогда Грант промямлил: «Конечно, конечно», — но втайне, из-за безумных «страстей», обуревавших его тогда, приходить не собирался. Через десять дней, с запахом Лаки в носу и на губах, с запахом, пропитавшим всего его, как некое восхитительное женское облако, он не пропустит коктейля у Харви и не упустит случая для чего-то показать Лаки своим театральным Друзьям. Когда они взбирались по узким ступеням дома (Лаки, убежденная, что их никто не мог увидеть, крепко держала его под руку, прижавшись к нему грудью), казалось просто невероятным, что всего десять дней тому назад он не знал Лаки, был одинок и ничтожен, искал какую-нибудь девушку, любую девушку. Харви, конечно, был рад видеть их, хотя и не знал Лаки, но когда увидел лицо Гранта, то неожиданно просиял и выглядел искренне, по-настоящему счастливым за него. Бадди, сказал он им, пожимая руки, два дня тому назад уехал на Западное побережье.

Лаки нервничала перед визитом. «Я никого не знаю из этих признанных людей театра, — сказала она, когда Грант объявил, куда они идут. — Это не моя компания. Кроме Бадди. И я не знала даже его, пока он работал в театре. Только в кино. Меня ведь будут тщательно изучать, не так ли?» — «Знаю», — влюбленно усмехнулся Грант. Но если она и нервничала или стыдилась, это совершенно не отражалось ни на ее действиях, ни на словах. Это, еще раз подумал Грант, очень типично для нее.

Они расположились в конце длинной узкой гостиной. Грант сидел в глубоком кресле, а Лаки приютилась на подлокотнике, просто чтобы быть рядышком, и Грант повествовал Харви и паре других гостей, писателю и кинокритику, об общем упадке нынешнего американского театра. Он был доволен собой: пьеса закончена, а эта исключительная девушка, прислонившаяся к нему, внимала каждому слову, и он был по-настоящему остроумен. А затем, в тишине, последовавшей после хохота над очередной его шуткой, Лаки повернулась к Харви и категорично сказала: «Я влюблена в него». Она не пыталась сказать это тихо или громко. Голос прозвенел в комнате среди литературного сборища. В нем был тот смысл, что когда она любит, это важно, это редко и с этим нужно считаться.

— Ну да, — восхищенно сказал Харви, растягивая слова. — Конечно. Это не слишком трудно заметить, моя дорогая. — Возможно, такой открытости в его доме не было долгие месяцы, и он усмехнулся Гранту. — По-своему, я полагаю, я тоже влюблен в него.

Грант смутился, но это было очень счастливое смущение. Он просто сидел и ухмылялся. Любопытно, что все в этой части комнаты тоже счастливо ухмылялись.

— Ну, — сказал Харви. — Вы себя хорошо чувствуете, а, малы-ы-шка? — Грант взял руку Лаки, понимая, что теперь на них смотрит и другая половина комнаты. — Уверен, что до чертиков.

— Посмотрите на него, — сказала Лаки своим самым изысканным университетским голосом. — Поверите ли вы, что под этим уродливым бесформенным костюмом из Среднего Запада скрывается тело греческого бога?

Харви восхитился еще больше. Обежав глазами комнату, чтобы проверить аудиторию, он сказал:

— Я знаю. Однажды я ходил с Роном плавать в бассейн ИМКА, чтобы сбросить жирок. — Он подмигнул Лаки. — И, возможно, мозг гения?

— Это было бы совсем удивительно, — улыбнулась Лаки. Харви был полностью очарован. — Куда мне повести его, Харви?

— Повести его? Зачем?

— Одеться.

Харви просиял.

— А! Как насчет Пола Стюарта? Я сам туда хожу. Иногда. За вещами.

— Великолепно, — сказала она. — Почему я сама не додумалась до этого. — И Харви был еще больше очарован.

— Эй! Эй! Погодите! Я вовсе не так уж плох! — вставил Грант. — Вы, Лига Плюща!

— Ладно, Рон, — священнодействовал Харви. — Когда твоя девушка обращается за помощью, твои друзья не могут чувствовать себя свободными от…

— Я составлю контрзаговор! — ухмыльнулся Грант.

— Тебе просто нечего сказать, — сказала Лаки. — Мы идем завтра же. — Она влюбленно положила пальцы ему на шею чуть повыше воротника. — Посмотрите на этот галстук!

Харви был пленен. Сейчас почти все гости слушали их, и он решил, что это может стать кульминацией всего вечера.

Грант понимал это и подыгрывал для него роль прямодушного мужчины.

— А что такого в моем галстуке?

Харви помолчал, как театральный продюсер, каковым он и был.

— Ну, — протянул он, — с костюмом, Лючия, я ничего не могу сделать. У Рона не мой размер. Но насчет галстука я кое-что могу предпринять.

— Идем, — сказал он и провел Гранта через смеющуюся толпу на лестницу.

— Это точно та девушка, которая тебе нужна, — сказал он, просматривая вешалку с галстуками.

— Да?

— Где ты ее нашел? Я ее никогда не видел.

— Никогда не догадаешься. — Он улыбнулся. — Бадди меня познакомил. В тот день. Она старая, э… его подружка. — На самом деле он не запнулся на слове «подружка», но ощутил, что неверно подобрал его. Он добавил: — Друг.

— Вот галстук. Хорошенькая каштановая и темно-голубая полоска. Твой галстук действительно ужасный. Она абсолютно права. Вообще я хочу сказать, что она девушка что надо, Рон.

— Я знаю, — нахмурившись, сказал Грант. — Я хочу сохранить этот галстук. На память, — сказал он, ухмыляясь зеркалу. Харви, стоя за ним, по-доброму проницательно и задумчиво изучал его, взяв себя за подбородок.

— И я думаю, тебе следует это сделать, — сказал он. — Я тебя давно знаю, не так ли, Рон? Не так давно, как твоя миссис Эбернати из Индианаполиса, но почти столько же. — Затем он резко повернулся. — Весь мир любит влюбленного.

Когда они, выпятив грудь, шествовали через толпу обратно, возникли аплодисменты и еще больший смех, и именно тогда Лаки, смеясь, улыбаясь и гордясь собой так, что даже покраснела, сказала Харви вещь, которая эхом прозвенела в сознании Гранта и должна была бросить слабый, но ощутимый покров печали на все последующие недели счастья с ней.

— Я думаю, что уже решила выйти за него замуж, — объявила она Харви и другим окружавшим их людям.

— Смею вас уверить, что вы могли бы делать с ним вещи намного, намного хуже, дорогая Лючия, — усмехнулся Харви. Он явно был полностью побежден ею.

Грант ничего не сказал, ее заявление едва не заставило его самого покраснеть от гордости, но слабые колокольчики тревоги глухо зазвенели в ушах сквозь розовый туман, в котором он двигался. Одно дело туманный намек Харви там, наверху, насчет Кэрол Эбернати, и совершенно другое дело, когда Лаки, которая вообще ничего обо всем этом не знает, так говорит. Старый инстинкт самозащиты, так впитавшийся в кровь и плоть, что едва не возникла сигнальная реакция, настолько вовлек его в шелуху болтовни о «приемной матери», что теперь его взаимоотношения с Лаки с его стороны были нечестными, а это несправедливо по отношению к ней. И по мере того, как шли дни, и он все больше и больше ощущал ее чары, все больше и больше любил ее, эта внутренняя нечестность вносила остроту в их любовь и временами становилась еле переносимой. Любопытно, что это также дало ему жизненное, твердое мужское качество трудноуловимости, которое делало их любовь еще более очаровательной и для Лаки, и для него. Может быть, если бы его легче было поймать, она бы не хотела его так сильно?

Проблема, конечно, заключалась в том, что вскоре он должен был уехать. Чуть раньше ли, чуть позже. И все это: статуи, голые деревья, оперы на открытом воздухе в Парке, куда они ходили в хорошую погоду, зоопарк и кафетерии, — все это обостряло любовь, создавало горько-сладкий привкус и более затрагивало их, чем если бы они знали, что останутся вместе и будут где-то создавать свой дом. Это затрагивало и места, где они часто бывали. Как у П.Дж. Кларка, куда они пришли в тот первый день, — в таких местах у них были свои воспоминания. Грант знал, что некоторые люди (у многих его хороших друзей была эта черта) просто нуждаются в таком сладко-печальном, счастливо-трагичном свойстве любви, чтобы она была интересной и полнокровной. И он понял, что сам иногда радуется этому, как иногда и сама Лаки. Но часто это было слишком болезненным, чтобы быть приятным. Ведь у Гранта не было жены, чтобы возвращаться, если только он не хотел считаться с Кэрол Эбернати. А Грант этого не хотел.

На следующий день после коктейля у Харви, который еще более сблизил их, они обедали в Маленьком Клубе Билли Рида на Пятьдесят пятой Западной улице, где раньше Лаки болталась с каким-то приятелем, где она всех знала и гордо выставляла Гранта, потом он взял ее на поздний прием литераторов и театралов в Западном Центральном Парке на Семидесятых. Такси ехало по холодному Парку, между сверкающими зданиями и знаками — путеводителю для них, влюбленных, по их общему Нью-Йорку, они открывали все большую взаимную близость, и Грант в зеркале уловил ухмылку водителя. И в самом деле, кажется, весь мир любит влюбленного, и это был Нью-Йорк, которого Грант еще не знал. На приеме, проходившем наверху высокого здания, они стояли у окна, глядя на более низкие здания, и потихоньку болтали. Там, внизу, в темном Парке пуэрториканские и гарлемские детишки в этот самый момент могли насмерть забивать взрослого велосипедными цепями, а Гранту было все равно. Все его веселило. Дома, полупьяные, с любопытной, запутанной печалью (любопытной, потому что ни один из них не упоминал о ней и даже не подавал вида) они со странным голодом занимались любовью разными способами всю ночь, на рассвете и утром, пока в 7.30 не встала Лесли и не постучала в дверь, чтобы взять одежду. Вместе с ней они пили кофе.

Однажды начав, Лаки не бросила темы замужества, начатую в доме критика Харви Миллера. Она, правда, не давила, и Грант ни разу не ощутил тисков. Почти всегда тема возникала в форме шутки. Типа: «Знаешь, ты должен на мне жениться, Рон, — сказала она однажды. — Мне уже двадцать семь, ты — почти что мой последний шанс. И все равно, ты последний неженатый писатель, не считая «шестерок», а я выйду замуж только за писателя. Кроме того, я тебя люблю». И все это — она. И была во всем этом особенная открытость, дружелюбность, которые он замечал и в других вещах. В ней была какая-то странная и ужасная печаль, как будто она не могла поверить — все это слишком хорошо, чтобы быть правдой. Эта печаль обижала Гранта едва ли не больше, чем он мог допустить. Она не сердилась, не требовала. Она выглядела абсолютно беспомощной, абсолютно зависимой от его милосердия, более того, она не стыдилась и не прятала этого.

Он рассказал ей о своем намерении лететь в Кингстон учиться нырять (она ухмыльнулась и сказала: «Нырять тебе не нужно учиться, дорогой!»), и выяснилось, что она очень хорошо знает Кингстон, у нее там много друзей, она там часто бывала. Ее южноамериканский друг часто брал ее туда на несколько недель до тех пор, пока не вернулся в свою страну помогать революции.

«О, возьми меня с собой! Я тебе не помешаю! — возбужденно кричала она. — Я тебя познакомлю со всеми! Я знаю удивительные места! Я знаю Кингстон, как…» Они должны были пожениться через два месяца, когда он уехал в последний раз и его там застрелили. «Я не могу взять тебя», — почти автоматически сказал Грант. Потом он начал объяснять, что он считает, что все это надо проделать одному, нужно учиться в одиночестве, потому что он думает, что только так можно вернуть реальность в его работу, что он боится ее потери, что все это может дать ему новый материал — новый мыслительный материал для работы. Он не объяснял, что поездка наполовину — средство хоть на время избавиться от Кэрол Эбернати и как Кэрол Эбернати расстроена этой идеей.

— О, ты и вправду должен взять меня с собой! — сказала Лаки с печалью и желанием маленькой девочки. — Я так хорошо там все знаю! Я бы хотела вернуться туда! Я знаю наилучший отель, хозяин там удивительный человек, и если я буду с тобой, он снизит цену! Я знаю там так много мест и разных вещей!

— Не могу, — ответил Грант. — Просто не могу. Хотел бы. — И снова она не нажимала. Но время от времени с надеждой возвращалась к теме. И когда ей на приеме у Харви пришла мысль о замужестве, она связала обе мысли воедино: они могли бы пожениться в Кингстоне, в отеле, ее друг, хозяин отеля Рене Хандер был бы свидетелем, ему это понравилось бы. Грант мог только улыбаться, качать головой и чувствовать себя ужасно.

Она все же повела его к Полу Стюарту. Это было не на следующий день после приема у Харви, а почти через неделю. После ленивого утра, проведенного в постели, после того, как они дважды расслабленно занялись любовью при свете яркого зимнего солнца, холодно струящегося сквозь светлые занавеси маленькой теплой комнаты, она мылась в душе во второй раз, а Грант влюбленно смотрел на нее, прислонившись к дверному косяку. Лаки объявила, что сегодняшний день будет днем Пола Стюарта. Так что он может хорошенько подготовиться, усмехнулась она, потрясла попкой, как мокрый щенок, и встала, чтобы вытереться. Рон Грант, драматург, собирался покупать одежду. Они пообедают в каком-нибудь хорошем ресторане, он сможет подкрепиться двумя-тремя, но не больше, мартини, она тоже, а потом они пойдут к Полу Стюарту. Никакого траханья. Грант, по-овечьи ухмыляясь, послушно позволил отвести себя и за это получил то, что он мог назвать уже после тридцати шести лет жизни самым восхитительным днем своей жизни.

Все выбирала Лаки. Ей самой ничего не было нужно. Правда и то, что там для женщин почти ничего и не было, только несколько платков. Свет любви к нему на ее лице был столь очевиден, что служащие магазина восхищенно приняли правила игры и с завистью посматривали на Гранта. Даже покупатели с восхищением болтались поблизости, чтобы понаблюдать за ними. Когда Гранта ввели в маленькую примерочную, Лаки тоже вошла. Подобрать Гранту готовый костюм было трудно: пиджак был впору в плечах, а брюки все не могли подобрать. Руководила Лаки. И когда служащий выходил из комнаты, она обвивала его всего, смеясь и целуя, так прижимаясь к нему, что Грант должен был позаботиться о том, чтобы служащий не заметил, что он уже наполовину готов к любви. Смеясь еще больше, Лаки отказалась оставить его одного. Восхищенный клерк, когда вошел во второй раз, дал Гранту носовой платок стереть следы помады на лице. «Наши поздравления, мадам», — сказал он Лаки. Это была сцена из фильма Кларка Гейбла и Кэрол Ломбард из более счастливых времен, если таковые вообще бывают в жизни, и все в этом участвовали.

В конце концов они вышли с двумя костюмами, черным и полосатым коричневым, со смокингом, пошитым в новом стиле, но все же классическим, разными черными носками до колен, узкими галстуками Лиги Плюща, рубашками и носовыми платками. Фактически купили все, не считая нижнего белья. Лаки пообещали, что переделанные брюки от костюмов доставят завтра, и они на такси добрались до Нью-Вестона, на лифте — в квартиру и, смеясь и любя, упали на постель — эту большую мягкую уродливую постель, которая больше не казалась Гранту уродливой.

Правда была в том, что он не мог по-настоящему поверить в то, что она взаправдашняя. А если так, почему бы не взять ее в Кингстон? Почему не жениться на ней в отеле? Езжай прямо в Индианаполис, устраивай дела, возвращайся сюда и бери ее. Еще лучше: зачем ехать в Индианаполис? Не обязательно. Отсюда на самолете прямо в Кингстон, даже не останавливаясь в Ганадо-Бей. Правда была в том, что он был испуган. Сначала его испугала сцена — или сцены, — которые устроит Кэрол Эбернати. Потом он вообще просто испугался. Испугался изменения, переориентации всей жизни и планов на нее. Он всегда собирался когда-нибудь жениться. Именно это, именно это всегда как-то уходило из сегодняшнего дня в смутное и неопределенное будущее, никогда не было здесь и сейчас с зубами на горле. И тут же: какого черта? Что Кэрол Эбернати может с ним сделать? Укажет на церковь?

Это была специфическая ситуация. Он не был женат. И это была удача. Потому что, с одной стороны, он свободен, как птица. Он не женат, он не должен разводиться, платить алименты или делить совместное имущество. С другой стороны, четырнадцать лет определенного образа жизни (образа жизни все более невыносимого, это правда) трудно вырвать, выдернуть из него. Он волновался еще и из-за денег. Он тратил намного больше, чем собирался, в этой поездке, больше, чем он мог себе позволить. И при его жизни — без капиталовложений, без большого счета — если каждая новая пьеса не будет солидным боевиком, он разорен. И что, если эта девушка, которую он любит, все-таки слишком хороша, чтобы быть правдой? Что, если, как все другие девушки, которых он любил или почти любил, Лаки окажется такой же закомплексованной или колоссально эгоистичной, с чем она не сумеет совладать? Или с манией величия, как у Кэрол Эбернати?

В тот вечер, после покупок у Пола Стюарта, они не выходили. Заказали выпить, заказали ужин, заказали кофе, посмотрели по телевизору позднее представление и очень позднее представление, и с тем же особым голодом, как после приема у Харви, все занимались и занимались любовью. Более или менее определенная дата отъезда Гранта наступала всего через три дня, и они поговорили об этом.

— Ты говоришь о своем поиске реальности в подводном плавании, — сказала как-то Лаки. — Реальность — это я. Женись на мне, попробуем наше счастье. Может быть, заведем детей. Которые могут оказаться слабоумными. Монголоидами. Или гениями. Это и есть реальность.

— Может быть, — ответил он, помолчав. — Я знаю, что люблю тебя. — Она сидела на кровати обнаженной, подняв гибкие ноги к груди, опершись щекой о колено, и смотрела на него. — Но я не верю в любовь, — сказал Грант.

— Я тоже. Я вообще не верю в любовь, — отозвалась Лаки. — Смешно, правда? — Она не двигалась.

— Я только знаю, что должен быть самим собой, побыть наедине с собой немного, — лгал или полулгал он. — Мне нужно о многом подумать. — Она все еще не двигалась, большие голубые глаза торжественно смотрели и смотрели на него.

— О, я так тебя люблю, — сказала она тоненьким голоском маленькой девочки. — Я не знаю, что со мной будет, когда ты уедешь. — Две слезинки тихо ползли по ее лицу. Она продолжала смотреть на него. Потом она неожиданно откинула голову, фыркнула, вытерла глаза и засмеялась хрипловатым смехом.

— Я вернусь через шесть недель, — с болью произнес Грант. Лаки не разжимала колен и продолжала сидеть, скрестив ноги.

— Ах, ведь это будет совсем другое, — сказала она. — Ты не понимаешь?

Вместо ответа Грант взял ее за лодыжки и тянул к себе до тех пор, пока ноги не вытянулись до края кровати. Тогда он встал на колени, поцеловал их снизу доверху и зарылся головой в восхитительное место, куда он иногда хотел бы (в таком болезненном настроении, как сейчас) полностью вернуться. Над собой он услышал вздох.

Он не принял решения. Он еще на неделю отложил отъезд, взял напрокат машину и поехал к Фрэнку Олдейну в Коннектикут на уик-энд.