Глава восьмая
Госпиталь располагался на восточной окраине. Западной окраины в Люксоре не было. Город начали застраивать в 1820 году на крутом обрывистом берегу Миссисипи, имеющей в этом месте ширину в добрую милю, и современный деловой и торговый центр Люксора притиснулся к самой реке. Миссисипи мешала городу расти на запад. Когда подъезжаешь к нему на поезде по равнинам Арканзаса, то кварталы нижнего города сливаются в одну высокую каменную волну, вздымающуюся к небу. На длинном мосту, перекинутом через реку, состав замедляет ход, перестук колес делается реже, и в изломанной линии высоченных зданий глаз угадывает соблазны большого города. Там — женщины. Там — гостиницы, рестораны, бары. Их чувствовали даже тяжелые. Но еще острее те, кому предстояло пройти здесь курс лечения.
Переезд занял почти пять дней вместо трех. От самого Рино народ начал томиться от усталости и ожидания. Поезд останавливался только там, где сгружали раненых. В Канзас-Сити эшелон разбили на два. Один следовал на восток, в Сент-Луис, и к северу, в Чикаго. Другой шел к югу через Форт-Скотт в Спрингфилд, оттуда в Люксор и дальше, в Атланту.
Каждую неделю тем же примерно маршрутом один за другим шли эшелоны. Страшно подумать, какая же требовалась работа, чтобы обеспечить движение таких поездов по всей стране.
Бобби Прелл держался только благодаря силе воли. Стиснув зубы, не издавая ни звука или плотно зажмурив глаза, когда знал, что рядом никого нет. И еще благодаря бесстыдному самообману. Он говорил себе, что скоро, очень скоро они прибудут на место, и он вздохнет спокойнее, и прекратится эта проклятая боль в перебитых ногах. Говорил — и не верил ни единому своему слову. В эти дни до него внезапно дошло, что даже если он и спасет себе ноги, то боль все равно не прекратится. Она будет с ним, как верный спутник, всю оставшуюся жизнь. Об этом не хотелось думать, потому что это означало, что хочешь не хочешь, а жизнь прошла, во всяком случае, та деятельная, здоровая жизнь, которую он знал прежде. Жизнь просто остановилась, как старые дедовы часы, когда он сбегал с той высоты у Мунды по скользкой грязи. И когда Прелл понял это, ему расхотелось и думать и оставалось только бессловесно мучиться. Он полагался на молчание, как на талисман. Помогали и лекарства, которыми пичкали его доктора. Но каждый раз, когда он засыпал, его теперь посещало новое кошмарное видение. Он видел бойцов отделения — он командовал по очереди тремя, — и они со скорбными усмешками указывали ему на ошибки в его приказах. Иногда снились убитые или раненые, иногда целые и невредимые. Ему не удавалось переубедить их, и он просыпался объятый безотчетным страхом. Потом он лежал, вслушиваясь в мерный стук колес и каждой косточкой чувствуя вагонную тряску.
Когда пришел санитар и сказал, что они подъезжают к Люксору, что осталось совсем недолго, Прелл не знал, радоваться ему или горевать.
Лэндерс, ехавший на восемь вагонов ближе к голове состава, почувствовал, как, миновав мост, поезд сбавляет ход. Он успел заметить внизу знаменитую люксорскую набережную с огромным бетонным скосом, уходящим вдаль. Потом поезд нырнул куда-то вниз и вбок, на захламленные подъездные пути к главному вокзалу. Вдоль всего перрона стояли санитары с носилками, чины из госпиталя, шоферы, а также женщины из Красного Креста в серых форменных платьях. Для ходячих на этот раз были приготовлены военные грузовики. Лэндерс попал в списки ходячих. Полторы дюжины грузовиков и машин «скорой помощи» вытянулись в одну колонну, оставив позади мрачные станционные постройки.
Лэндерс стоял, держась за бортовые скобы, зажав под мышками костыли, и смотрел, как проплывает мимо залитый летним солнечным светом богатый чистый американский город, и не знал, то ли он счастлив, то ли зол, то ли ему просто завидно. С тротуаров им махали благополучные, по-летнему одетые мужчины и женщины. Какая-то шикарная длинноволосая блондинка остановилась с двумя подружками и, сцепив руки над головой, так повела бедрами, что набившиеся в грузовик мужики в дрянных темно — вишневых халатах загикали и засвистели от удовольствия. Лэндерсу хотелось удушить ее на месте.
Колонна выехала из делового центра, пошли широкие, просторные улицы, обсаженные высокими раскидистыми деревьями. Отступя от проезжей части, за густыми вязами, дубами и кленами прятались дома. Они проехали мимо каких-то лавчонок, около них в пыли на перевернутых ящиках из-под кока — колы примостились в тенечке старики. Проехали большой городской парк с площадками для гольфа: по дорожкам двигались мужчины без пиджаков, за ними негры с набором клюшек. Потом показались кирпичные здания госпиталя, и Лэндерс стал разглядывать, каков же он, его новый дом на ближайшие несколько месяцев.
Он отпугивал своей унылой новизной. Два самых старых здания — административное и общественное — поставили от силы два года назад. Вокруг них, бесконечно повторяясь, располагались однотипные корпуса отделений, и чем дальше они отстояли, тем выглядели новее и уродливее. Каждое отделение размещалось в двухэтажном кирпичном здании. Они соединялись между собой и с центральными зданиями крытыми переходами. От такого размаха становилось не по себе.
На дальнем краю виднелись еще два строящихся корпуса. Выровненные, присыпанные слоем перемешанной с мусором земли, площадки были утыканы кое — где чахлыми деревцами, а жалкие островки жиденькой травы должны были изображать лужайки.
Колонна машин с командирским «виллисом» в голове неотвратимо свернула с дороги и въехала между двумя кирпичными столбами ворот с надписью «Общевойсковой госпиталь Килрейни» на территорию медгородка.
Лэндерс понятия не имел, чего он ожидал, но ему сделалось противно. Какой-то ловкий, с деньгами соотечественник с помощью какого-нибудь приятеля-сенатора продал участок бросовой, никому не нужной земли на окраине и заработал кругленькую сумму. Какой-то подрядчик, приятель какого-нибудь конгрессмена, может быть тот же самый денежный гражданин, добился правительственного заказа и построил госпиталь, сорвав при этом порядочный куш. Теперь в этом госпитале будет лежать он, Лэндерс. Его снова обманули.
Лэндерсу было не намного легче, чем Преллу. Его не мучила дикая физическая боль, как того, но он впал в глубокую депрессию. Чувство, что он никому не нужен и чужой, охватившее его после ранения, не ослабло после высадки на американскую землю. Скорее оно даже усилилось. К нему добавлялось раздражение от того, что их обрабатывают и отправляют как очередную партию груза. В поезде от постоянной тряски его лодыжка распухла под гипсом. Из-за костылей ему запретили выходить из вагона, и он целыми днями сидел на полке или лежал, глядел в окно и предавался невеселым размышлениям. Солт-Лейк-Сити, Денвер, Омаха. Он думал о том, как много красивых и не очень красивых мест в его большой стране, великих Соединенных Штатах Америки. А он не принадлежал ей, он был чужой здесь. Через Сьерра-Неваду, по пустынным просторам Большого Бассейна, через Скалистые горы, мимо их изумрудных долин, по сухим опаленным равнинам Канзаса. Он думал о том, что ни в одном из этих мест нет ни единой живой души, которую интересовало бы, есть он на белом свете или нет, включая его семью в Индиане.
Одновременно Лэндерс знал, что, если бы нашелся такой человек, которому было бы не все равно или притворялся бы, что не все равно, он дал бы ему в морду. Изо всей силы и с превеликой радостью, хотя и понимал, что это бред и чушь собачья.
В таком состоянии Джонни Стрейндж и нашел Лэндерса утром на второй день пути, когда поезд вошел в пустыню Большого Соленого озера.
Лэндерс сразу увидел, что Стрейндж в норме. Ноги у него были целы, рука почти не болела. Он не привязан к одному месту, может свободно ходить из вагона в вагон. Стрейндж рассказал, что он отыскал Прелла — он в хвостовом вагоне — и ему худо. От тряски такая боль в ногах, что он бредит, не хочет никого видеть и ни с кем разговаривать, включая и их с Лэндерсом. Кроме того, он определенно заявляет, поскольку исходил все вагоны, что Марта Уинча в эшелоне нет.
Лэндерсу было от души жаль Прелла, но он не мог переживать за него из-за собственного паршивого настроения. Гораздо больше расстроило то, что с ними не едет Уинч. Он так рассчитывал поговорить с ним о себе. Несколько раз, когда он оставался с ним с глазу на глаз, разговора не получалось. Он просто не знал, как начать и как объяснить все Уинчу. Другое дело, если бы его искалечило, он потерял бы ногу или ему угрожало, как Преллу, потерять ногу. Теперь Лэндерсу казалось, что вместо Уинча ему поможет Стрейндж.
Ему до смерти нужно было поговорить с кем-нибудь, и Стрейндж, судя по всему, был из тех, кому можно излить душу. В конце концов, у него нет выбора — либо Стрейндж, либо никто. Хотя Лэндерсу исполнилось двадцать один, он все еще верил, что разговорами можно чему-то помочь.
Когда, пробравшись сквозь тряские вагоны, Стрейндж вторично пришел проведать его, Лэндерс решился.
— Понимаешь, что-то со мной творится непонятное, — неуверенно начал он после того, как они поговорили о Прелле и невзгодах пути. — Может, ты что посоветуешь. Это началось, когда меня ранило. Жуткая депрессия, никогда такого не было.
Свесив руки между колен, Стрейндж покачивался на полке и молча смотрел на него.
— Глупо говорить об этом, я знаю. Но мне, понимаешь, противно стало. Противно и наплевать. На все наплевать. Ни в чем смысла не вижу. Ничего не хочется.
— Тебе в Леттермане что-нибудь насчет ноги сказали?
— Да нет. Не в этом дело.
— Брось ты голову забивать. Ранение у тебя нормальное, ничего серьезного. Передохнешь малость, может быть, вообще вчистую уволят. Жалованье за полгода получишь, а с денежками в этом городе знаешь как здорово.
— Да-да, это верно, — поддакнул Лэндерс, досадуя.
— Так что пользуйся, пока можно, — сочувственно заключил Стрейндж.
Давать задний ход было поздно, и Лэндерс испытующе всматривался в Стрейнджа, стараясь угадать, насколько ему можно довериться. И Уинч, и Стрейндж были кадровыми, служили еще до войны, а он пришел в армию уже позже, с пополнением, и не был особенно близок с ними. С Уинчем он общался много, потому что был у него под началом. Но тот имел привычку вставать в позу и, не щадя никого, делать назло. Стрейнджа он знал меньше — не приходилось часто сталкиваться. Но невеселая, пожалуй, даже горестная усмешка бывшего начальника кухни-столовой внушала надежду, что он способен понимать такие вещи и не высмеет, как Уинч. Правда, Лэндерсу казалось, что Стрейндж избегает его. Особенно после ранения казалось, когда их вместе эвакуировали. Лэндерс колебался.
— По-моему, война — это чистая бессмыслица и безумие. Она никому не нужна. Ты не… у тебя никогда не было такого чувства, что с нами сыграли злую шутку?
— Как тебе сказать… Наверно, было, — осторожно ответил Стрейндж. — Только я знаю, что все равно ничего не изменится.
— Понимаешь, пройдет лет десять, и вот эти самые люди, которые так упорно дерутся друг с другом… между ними настанет мир и согласие. Они будут заключать торговые сделки, подписывать договора и наживаться. Все будут наживаться. Как будто ничего не случилось. А ребята, которые погибли, молодые ребята, как ты и я, — их же не вернешь!
— Чего и говорить, жалко, конечно, ребят. Но думай не думай — легче не будет.
— Не могу я не думать.
— А я не могу забыть, что это они первыми напали на нас.
— Верно, об этом я тоже помню, — сказал Лэндерс, но в голосе его слышалось отчаяние.
Стрейндж сидел на другом конце полки, покачиваясь в такт вагонной качке, и задумчиво кивал Лэндерсу.
Стрейндж и сам заметил, что с Лэндерсом что-то неладно. Он заметил это, когда в первый раз пошел по вагонам, разыскивая Уинча и Прелла, и неожиданно наткнулся на Лэндерса. Он не очень уважал призывников военного времени и добровольцев. Они из кожи лезут, чтобы быть своими в доску, всякую естественность теряют. С Лэндерсом он вообще никак не мог найти общий язык. Ему не давало покоя, что тот — образованный. Ему не нравилось, что Лэндерса перевели из роты и он был на побегушках у командира батальона. Но теперь Стрейндж понял, в каком расстройстве Лэндерс, а его самого вдобавок отшил Прелл, в нем взыграли искавшие выхода материнские чувства, которые он всегда испытывал по отношению к ребятам из роты. Поэтому он и пришел опять проведать Лэндерса. И еще потому, что и сам был одинок.
Стрейндж думал, что увидит в подавленном состоянии Прелла, а увидел Лэндерса. Он пожалел, что нет Уинча с его мудрой башкой. Тот сообразил бы, что сказать. Если бы захотел.
— Не пойму все-таки, что тебя гложет? — спросил Стрейндж.
— Знаешь, это потому, что у меня, наверно, голова устроена иначе, чем у других. И еще плохое предчувствие. В последнее время не могу отвязаться от мысли, что меня убьют. Не очень-то приятно.
— Так, говорят, почти со всеми бывает, кого в первый раз серьезно ранят.
— Да, я слышал.
— Не сейчас же тебя убивают. Я хочу сказать, если и убьют, то не сегодня и не завтра. В госпитале еще несколько месяцев проваляешься.
— Да это я все знаю. Ладно, давай о чем-нибудь другом.
— Нечего горевать раньше времени.
Лэндерс со своего места долго и пристально смотрел на Стрейнджа, потом, глубоко вздохнув, сказал:
— Я тебе по правде скажу. Наплевать мне на эту войну. Это меня и гложет. Положил я на нее. Посмотри на этих богатых долболобов в тылу. Ты думаешь, им до чего-нибудь есть дело? Я, наверно, пацифистом делаюсь.
Лэндерс думал, что Стрейндж будет потрясен или самое малое — возмущен. Однако его признание нимало не встревожило Стрейнджа.
— Конечно, многовато таких, которые служат родине не в стрелковой роте на передовой.
Лэндерс опустил голову и ничего не ответил, а Стрейндж смотрел на него и думал. Думал о том, что у него, Джонни Стрейнджа, дела куда как лучше, чем у всех остальных. Все цело, и с головой в полном порядке. Вот он уже и планы строит и скоро уволится. Он был вполне доволен, если можно назвать довольным человека, который то и дело, каждые полчаса, ловил себя на том, что вспоминает оставленную роту. Который не переставал тревожиться за ребят и думать, как они там, и ждать оттуда весточек. Стрейндж был вполне доволен, потому что позвонил жене из Сан-Франциско, хотя для этого ему пришлось два часа проторчать в очереди у телефонной кабины в Леттермане. Его соединили с Ковингтоном, который стоит напротив Цинциннати, на том берегу Огайо, и она оказалась дома. Через недельку или чуть больше она приедет к нему в Люксор. Джонни так везло, что он чувствовал себя виноватым перед Лэндерсом. Он встал.
— Ладно, дай мне покумекать. Может, чего придумаю. Должны что-нибудь придумать. Стряхнем с тебя хандру. Мой дед, бывало, говорил: «летняя хандра». Ну, бывай, я загляну.
Стрейндж ощерился усмешкой и ушел. Лэндерс молча глядел ему вслед и думал, что ни черта он не заглянет. Смоется, как последний жулик. Разве что ему придется идти мимо, когда потащится в хвост поезда разузнавать насчет Прелла.
Но Стрейндж заглянул, причем в тот же день. И опять пришел, когда было совсем поздно. Потом он зачастил, стал наведываться в любое время суток. Никто не протестовал, потому что дни и ночи в поезде перемешались. То один, то другой обязательно звал санитара, и свет в вагоне не гасили. По молчаливому согласию никто не жаловался и не требовал погасить свет. Люди спали и днем, и ночью — кто когда заснет.
Стрейндж предпочитал приходить поздно вечером. Можно было подумать, что ему тоже не спалось. Однако он действительно был озабочен и изо всех сил старался хоть чем-то помочь Лэндерсу.
— Убьют, не убьют — чего загадывать, — говорил Стрейндж. — Могут, конечно, и убить, если не переведешься из пехоты. Сам я, наверно, не стал бы этого делать, не знаю. Но у меня особая статья: плита да столовка. Я и в бою-то настоящем не был, не то что ты.
— Я тоже не был, — угрюмо отозвался Лэндерс.
— Как-никак ты хоть в перестрелках участвовал, несколько япошек укокошил.
— Одного — да и то на большом расстоянии. Может, и не я вовсе. Хотя я знаю, что попал в него. Писарь он и есть писарь.
— А я что говорю? Писарь в действующей стрелковой роте. Вот оттуда тебе и надо мотать.
— Куда, в хозчасть?
— Зачем в хозчасть? Куда-нибудь еще.
— Я и понятия не имею, как это делается.
— Дурацкое ранение виновато. Если б не ранение, ты был бы в норме.
— Наверно. Но если б не ранение, я был бы там, в роте.
Стрейнджу удалось раздобыть где-то бутылку, и он угощал Лэндерса.
— Ладно, кончай хандрить. Еще неизвестно, что там с нами в Люксоре будет. Может, тебя признают негодным к строевой.
— Вряд ли. Судя по тому, что говорил хирург — ну, который меня оперировал, — вряд ли.
— Как знать.
В другой раз Стрейндж осведомился, есть ли у Лэндерса родные.
— Родные? Два ха-ха! — С каждым разом Стрейнджевы идеи становились смехотворнее и смехотворнее. — Я бы такое мог рассказать о моих родных! Предположим, меня убьют, знаешь, что будет? Матушка тут же выставит в окне золотую звезду: смотрите, мол, пал на поле брани. А какой повод уронить слезу за субботним бриджем! Сестричка, конечно, толкнет речугу, она у меня в колледже, социологией занимается — всеобщее внимание, успех. А папаша — к своим дружкам в Американский легион, он три раза на неделе туда таскается, и будет хвастаться, как его сын пролил кровь за родину и погиб как герой.
Стрейндж слушал его безо всякого выражения, потом провел языком по деснам и заметил:
— Хороша семейка, ничего не скажешь.
— И все притворяются, притворяются и лгут, — продолжал Лэндерс. — Когда началась война, я бросил колледж и записался в пехоту. Папаша, естественно, поднял крик. Он хотел, чтобы я окончил колледж. Обещал помочь с офицерским званием и найти мне теплое местечко в Вашингтоне. Я отказался наотрез. Так он даже не пришел попрощаться, когда я уезжал.
— Выходит, папаша был прав?
— Наверно, прав. По-своему. Старый циник, сукин сын.
— Что он у тебя делает?
— Адвокат он.
— А он не поможет с офицерским званием?
— Просить? Его? Я скорее удавлюсь. Да и он теперь не захочет.
— Должны же быть какие-то способы. Парень ты ученый. Вот и соображай, что к чему.
— Не знаю я, как это делается, не знаю. И вообще неудобно…
— Скажешь тоже! Неудобно знаешь что… — Стрейндж встал, вагон качало. — Еще покумекаю и зайду попозже.
Когда Стрейндж ушел, Лэндерсу стало смешно. По тому, как его приятель многозначительно качал головой и решительно стискивал зубы, он видел, что тот воспринял его, Лэндерса, заботы как свое кровное дело. В другой раз, когда Стрейндж, мелко перебирая полусогнутыми ногами, добрался до него по качающемуся проходу между полками, Лэндерс начал откровенно смеяться. Ошарашенный Стрейндж удивленно уставился на него, потом тоже растянул рот и загоготал. Он притащил с собой еще бутылку, почти полную. Они быстро осушили ее, малость захмелели и, покатываясь со смеху, старались перещеголять друг друга, придумывая самые немыслимые, самые фантастические способы спасти Лэндерса, спасти ему жизнь.
Когда Стрейндж пошел к себе, Лэндерс провожал его повлажневшими глазами.
Стрейндж мог быть доволен собой. Однако если он думал, что его нехитрая терапия излечила Лэндерсову хандру, он заблуждался. Он приходил еще и еще, и они опять пили и опять веселились, но каждый раз, когда он уходил к себе, Лэндерс снова подолгу всматривался через окно в ночную темень. Над пшеничными полями Канзаса висела полная луна. Такая же печальная, как и он. Чем дальше, тем сильнее цеплялся Лэндерс за Стрейнджа. Когда колонна машин въехала на территорию Общевойскового госпиталя Килрейни, остановилась на плацу и начали выгружать раненых, Лэндерс, охваченный каким-то ребячьим страхом, думал только об одном — как бы не упустить Стрейнджа. Когда люди добровольно избирают себе исповедника, чтобы излить душу, они часто делаются рабами своего врачевателя. То же самое случилось и с Лэндерсом.
Прибывшие раненые смешались с толпой встречающих, и найти нужного человека в общей толчее было трудно. Лэндерсу помогли спуститься, он стал на землю, опираясь на костыли, и принялся лихорадочно искать глазами Стрейнджа. Откуда-то из толпы зевак раздался возглас: «Да это же Лэндерс!» Он оглянулся и увидел ребят из своей роты. Он смотрел на знакомые вроде бы лица и не узнавал их. Они казались другими людьми. Что-то изменилось в их облике, он не знал, что именно. Они были какие-то другие, не те старые товарищи по родной роте. Он едва успел помахать им рукой — с группой ходячих его повели крытой галереей к дальнему корпусу.
Когда через несколько дней ему разрешили одному выйти из отделения на прогулку, он узнал, что Стрейндж отбыл на короткую побывку в Цинциннати.
Глава девятая
Устройство на новом месте заняло целых шесть дней. У каждого оказалась масса всяческих дел, процедур, осмотров. Простейшая вещь отнимала уйму времени.
Для того чтобы пройти рентгеноскопию, раненому, способному, как Лэндерс или Стрейндж, передвигаться без посторонней помощи, требовался полный день. С утра пораньше надо было тащиться в рентгеновское отделение (где-то у черта на куличках, да еще не разыщешь его никак), занимать очередь и торчать там несколько часов подряд, а то и приходить снова на другой день. Пока, зажав в руке направление, ходячие терпеливо дожидались приема, санитары подвозили на каталках — их называли «мясными фургонами» — лежачих, тех пропускали без очереди. Медперсонал не успевал обслуживать всех. Так же трудно было попасть в лабораторию, чтобы сдать на анализ кровь.
Каждый больной подвергался тщательному венерологическому освидетельствованию. Каждый проходил полное зубоврачебное обследование. Кроме того, осмотры в самих отделениях. Каждого осматривал лечащий врач. Каждого осматривал хирург. Изучалась история болезни. Задавались вопросы, бесчисленные вопросы.
Новенькие быстро убеждались, что в госпитале действуют те же армейские порядки. Для удобства в армии оперируют большими группами однородных величин, в том числе — количеством людских потерь. Обеспечивая экономичность и эффективность на высшем уровне управления, такой массово — группировочный метод переносит затраты труда и времени ниже и ниже, пока наконец все потери сил и времени, вся бестолковщина и нервотрепка, неумение и ошибки не скопятся на единичном, индивидуальном уровне. То есть на каждом отдельном человеке. Это свойственно не только армии. Так функционирует любая крупная организация: промышленные предприятия, университеты, большие учреждения и больницы — будь то военные или гражданские.
Поскольку большинство прежде не испытало на себе такой метод управления, раненые думали, что это сугубо армейская штука, и, собачась, мирились с ним. И быстро понимали, что пребывание в госпитале не дает никаких послаблений.
Пять дней Лэндерс безвылазно просидел в своем отделении, а когда ему разрешили прогулки, он узнал, что Стрейнджа нет, отбыл в отпуск. Ему сказали, что в госпитале есть большая центральная столовая и там можно потолкаться среди народа, но ему это было ни к чему, благо все питались в своих корпусах.
Без Стрейнджа Лэндерсу не с кем было перемолвиться словом, и он снова впал в хандру.
Сам же Стрейндж быстро очутился на особом положении. Отчасти это произошло из-за характера его ранения, отчасти — из-за того, что из Цинциннати ему позвонила жена.
Не теряя времени, Стрейндж разузнал, как мог, всю изнанку госпитальных порядков. В госпитале было два главных хирурга — ортопеда, оба пришли с гражданки, и по счастливой случайности его назначили к более молодому и терпимому. По такой же случайности он попал в одно отделение с двумя парнями из его роты — с итальянцем Корелло из Мак-Минвилла и долговязым тощим южанином из Алабамы по имени Дрейк. Те не замедлили ввести его в курс событий и сплетен. Молодой подполковник — хирург, по слухам, был заядлым покеристом. Одно это внушало к нему уважение. Когда он в первый раз, делая обход, присел на кровать к Стрейнджу и помял ему ладонь, а потом, уперев руку в колено, поглядел на свет рентгеновский снимок, то покачал головой и скривился. Делать выводы, разумеется, преждевременно, но он опасается, как бы после операции рука не стала хуже. Придется подождать, провести дополнительные обследования.
Стоявший позади него, у изножья кровати, плотный русый, с торчащими рыжими усами майор — администратор, ведающий пациентами с повреждением опорно-двигательного аппарата, неодобрительно хмыкнул и откашлялся. Обернувшись, подполковник Каррен лучезарно улыбнулся ему. Исподтишка наблюдавший за ними Стрейндж не мог не заметить некоторой заминки. О майоре он тоже был наслышан. Ничего хорошего о нем не говорили. Собственно, его работа в том и заключалась, чтобы как можно скорее отправить их всех обратно в строй. Стрейндж слушал хирурга навострив уши: он сразу уловил вероятность демобилизоваться даже раньше, чем он ожидал. Надо было использовать момент, и, тщательно скрывая радость и глядя в сторону, он негромко, нарочито неуверенно спросил, не может ли в таком случае подполковник распорядиться о предоставлении ему трехдневной увольнительной, поскольку в Люксор собирается приехать из Цинциннати его жена, а он не виделся с ней полтора года.
Подполковник Каррен оторвал взгляд от руки Стрейнджа и с интересом посмотрел ему в лицо; в его молодых смешливых глазах запрыгали веселые огоньки.
— Ну что ж, я не вижу причин для отказа. Вы проследите за этим, майор?
Тот опять кашлянул.
— Вообще-то, согласно инструкции, до определения характера и сроков предстоящей операции отпуска и увольнительные больным не предоставляются.
— Лично мне кажется, что характер и сроки операции сержанта… м-мм… сержанта Стрейнджа можно определить уже сейчас. Это может произойти не раньше чем через две недели. Так что вы уж, пожалуйста, проследите, доктор Хоган.
— Хорошо, сэр, я прослежу, — сказал тот холодно. — Надеюсь, подполковник понимает, что это исключение из правил. Зайдите ко мне, когда жена приедет, — добавил он, обращаясь к Стрейнджу.
Стрейндж упорно глядел в сторону. Он понимал, что нажил себе врага.
— Большое спасибо, господин майор, сэр. Моя жена тоже будет благодарна вам.
Но Линда Сью не приехала. Вместо этого она позвонила.
До чего же неудобно разговаривать с женой по телефону из переполненного отделения, особенно если тебе сообщают неприятные вещи. А ты даже не можешь сказать, что хочешь. Правда, в каждом корпусе была специальная комната с телефонным аппаратом, но она, как правило, была заперта, ключи имелись только у заведующих отделениями и старших сестер. Стрейнджу пришлось разговаривать по аппарату на столе у дежурного.
Линда позвонила, чтобы сообщить, что не сумеет выбраться. Она устроилась на военный завод, они делают высокоточные детали для 105–миллиметровых гаубиц, и ее просто не отпускают. Да, конечно, она сказала, что хочет навестить раненого мужа, только что вернувшегося с Тихого океана. Все равно не отпускают. Стрейнджу показалось, что и голос у Линды какой-то странный — далекий и досадливый. Он вдруг сообразил, что таким же тоном она разговаривала и в первый раз, когда он позвонил ей из Сан-Франциско. Но из-за приподнятого настроения он тогда ничего не заметил. Что-то тревожно царапнуло его в глубине души. А если ей плюнуть на эту паршивую работу и взять расчет, предложил он, раздражаясь. Найдет другую — время военное. Да нет, так просто хорошего места не найдешь, сказала Линда. Она тут специальную подготовку прошла. Если взять расчет, на новом месте придется начинать все сначала. Да и работа ей нравится, и люди хорошие. Неожиданно для себя Стрейндж замолчал. Он почувствовал, что все, кто был в коридоре, смотрят на него. Кроме того, он представил себя на ее месте. Нет у него никаких причин в чем-либо подозревать ее. Хорошо, а если он попытается добиться двухнедельного отпуска для отдыха — как она посмотрит? Линда помедлила, потом сказала, что, конечно, она будет рада, очень рада, а ему удастся? «Пока не знаю, но я попытаюсь, — сказал Стрейндж. — Я позвоню или дам телеграмму». Линда сказала, что целует его. Он тоже сказал, что целует, — совсем негромко. Положив трубку, он пошел к своей кровати, изо всех сил стараясь скрыть неудовольствие. Он решил обратиться прямо к Каррену. Сам, не спросясь никого.
Он знал, что Хоган не простит ему этого, но — к чертовой матери сейчас субординацию. Он ждал Каррена у его небольшого кабинета рядом с просторными операционными. Их тут было три. Хирург появился, довольно насвистывая, не сняв еще фартука, но руки у него и весь он были безукоризненно чистые. «А-а, да-да! Сержант Стрейндж, верно?» Да, пожалуй, он может посодействовать ему с отпуском. Но только на две недели. Нет, он не имеет права распорядиться — он может лишь дать заключение и ходатайствовать. Теоретически каждому полагается месячный отпуск после госпиталя. Но все зависит от ситуации на данный момент. Одни получают месяц, другие ничего не получают. Если Стрейндж возьмет сейчас две недели, то потом ему, вероятно, не дадут оставшиеся две. Стрейндж сказал, что не будет претендовать. Каррен хочет, чтобы перед поездкой Стрейндж еще раз прошел обследование, пусть он зайдет в процедурную, у них там хорошая аппаратура, и он как следует посмотрит руку. После этого он напишет ходатайство. Очень важно, чтобы эти две недели Стрейндж как можно больше действовал больной рукой. Надо разрабатывать кисть.
— Берите стаканы, зажигайте сигареты, вытаскивайте мелочь из кармана и так далее. Это надо делать, даже если будет больно. А больно будет, и очень.
Каррен ободряюще улыбнулся и сложил было губы, чтобы снова засвистеть, но вдруг протянул вперед обе руки и сказал с усмешкой:
— Посмотрите на эти руки. Им же цены нет.
По каждому изгибу и движению растопыренной кисти, переходящей в тонкое жилистое запястье, было видно, какими сложными, неуловимыми путями эти руки сделались такими, какие они есть.
— Моей заслуги в этом нет. Они случайно достались мне, а не кому-нибудь другому. А в результате я не могу выпить в компании, не могу подраться. Чтобы не повредить, видите ли. — Он замолчал и принялся насвистывать. — Мы — паразиты, жиреющие на крови. Воина для нас как праздник. Война и вы, раненые. — Он весело толкнул Стрейнджа в плечо. — Вам, однако, трудно приходится. Вот и хочется иногда сказать, как мы ценим то, что вы делаете. Странное все-таки имя — Стрейндж, не находите? — Он засмеялся собственной шутке.
В такси, по пути в город, на автовокзал, Стрейндж обдумывал, нравится ему Каррен или нет. По крайней мере, говорит правду и не агитирует насчет воинского долга и ответственности американских солдат перед человечеством, как Хоган. Тот прямо побагровел от ярости, когда получил ходатайство Каррена с резолюцией начальника госпиталя.
Междугородный автовокзал был забит до отказа. Военнослужащие с семьями и без семей, женщины, дети, старики, — все куда-то ехали, двигались по всем мыслимым и немыслимым направлениям. Большие синие и белые автобусы рядами стояли под навесами. Резкий голос репродуктора объявлял отправления и прибытия. В одни машины шла посадка, из других выгружался народ. Третьи замерли на огромных колесах пустые, и рядом с ними люди казались маленькими и ничтожными. С регулярностью часового механизма автобусы тяжело выкатывали из-под навесов, направляясь одни на северо-восток, в Нашвилл и дальше, другие — в самое сердце Юга, в Бирмингем, Монтгомери, Джексон, Атланту, а на их место так же регулярно прибывали новые.
Оба зала ожидания — для негров и для белых — были переполнены, и у обоих фонтанчиков для питья выстроились длинные очереди — цветных и белых. В зале ожидания для негров народу было поменьше и люди в военной форме не составляли большинства, как в другом. На скамейках не было ни единого свободного местечка, усталые потные люди сидели на чемоданах или прямо на замызганном полу. Состязаясь с репродуктором, из музыкального автомата в углу неслась бодрая песенка «Мама, моя мама пакует пистолеты». Стрейндж родился и вырос в Техасе, он привык и к раздельным залам, и к разным фонтанчикам для питья и воспринимал их как должное. Но он долго пробыл за границей, и сейчас это разделение на белое и черное бросилось ему в глаза.
Добросовестно выполняя наставление врача, Стрейндж поврежденной рукой медленно выгреб из кармана деньги и получил билет. Потом он устроился на полу, прислонившись спиной к стене, и стал ждать. Он не раз и не два воображал, как он приедет домой: в одной руке шикарный складывающийся чемодан, такой, какие чаще всего бывают у летчиков, обязательно зеленого цвета, и в нем куча всякого обмундирования и личные вещи, в другой — пакеты с гостинцами для всех-всех. Каких только подарков он не накупил на Новых Гебридах и Гуадалканале, в Новой Каледонии и Австралии, но одни он потом потерял, другие поломались или их стащили, некоторые он сам выбросил, и теперь он явится с пустыми руками. Чемодана у него не было. Вся его одежда на нем, только в небольшой сумке с молнией лежала запасная летняя форма. Но это не огорчало его. Он чувствовал себя превосходно, сидя на полу в душном переполненном зале ожидания для белых посреди орущих детей и утомленных молоденьких мамаш, едущих к своим мужьям — военнослужащим или возвращающихся от них домой.
Всю жизнь, как подрос, Стрейндж путешествовал на этих «борзых» — автобусах дальнего следования. Ему ни разу не пришло в голову поехать поездом. Впрочем, в поездах вряд ли намного лучше.
Поездка была как долгий кошмарный сон: смрад от преющей человеческой массы, завернутые в газету сандвичи с копченой колбасой, затекшие от долгого сидения ноги, остановки, чтобы сбегать в уборную, банки с пивом, четвертинки виски, свет встречных фар, пробегающий в полутемном салоне по лицам спящих, ночные высадки и пересадки в Нашвилле и Луисвилле. Стрейндж разговорился с молоденьким матросом, который сидел рядом с ним. Тот ехал на побывку домой с люксорской авиабазы ВМС. Потом ему предстояло через западное побережье отправиться куда-то в южную часть Тихого океана для прохождения дальнейшей службы. Узнав, что Стрейндж только что оттуда, он забросал его вопросами. Стрейндж не знал, как объяснить: все, что он говорил, никак не вязалось с тем, что вдолбили пареньку в голову. Посреди рассказа о морской базе в Нумеа на Новой Каледонии Стрейндж уснул, и ему снились сандвичи с копченой колбасой и затекшие ноги.
Он решил, что паренек все равно ему не поверит, недаром тот все дивился, почему Стрейндж без колодок.
Поездка была кошмаром, но не таким жутким, как кошмар в Ковингтоне.
Он не знал, кто был виноват — он, Линда или никто вообще. Наверно, то же самое происходило с каждым, кто возвращался домой из пехоты, топавшей где-то за тридевять земель. Он никак не мог найти с ними общин язык. Им было неинтересно, о чем пишут в газетах и что за границей — война. А ему было неинтересно говорить о чем-то другом.
Линда назвала ему улицу и номер дома, но не сообщила ни номера квартиры, ни как проехать. Когда он разыскал дом, было далеко за полдень. Он постучал, никто не открыл, и, решив, что дома никого нет, он уселся на крыльцо. Прождал он битых два часа, пока трое мужчин, спавших в доме, не проснулись и один из них не вышел проветриться. Они спали, потому что пришли утром с ночной смены. Один из них был Линдин дядька Даррелл, брат ее отца — ему и принадлежал дом, другой — ее старший брат, признанный негодным к военной службе, третий приходился племянником со стороны матери, был сыном ее сестры, которая занимала третий этаж. Остальные еще не пришли с работы или ушли во вторую смену. Все женщины в семье тоже работали.
Пока мужчины готовили себе завтрак — или ленч, или обед, — Стрейндж сидел с ними на кухне, и каждый, растягивая слова на свой лад (двое были из Кентукки, один из Техаса), спрашивал его, как там, на войне. Стрейндж отвечал, что на войне нормально.
Один поинтересовался, что у него с рукой, и, когда Стрейндж сказал, что она пробита, всем, конечно, захотелось посмотреть. «Не так чтобы очень уж продырявила, пуля-то», — вроде даже разочарованно протянул племянник. Стрейндж начал было объяснять, что это от минного осколка, а не от пули, но про мины они уже расхотели слушать.
То же самое повторилось с женщинами, когда они явились домой, и с остальными мужчинами. Все приходили и уходили в разное время, никак не усечешь, кто пришел, кто ушел. Пока Стрейндж был в Ковингтоне, вся семья так ни разу и не собралась вместе. На кухне беспрерывно что-то готовили, когда завтрак, когда обед или ужин, когда все сразу, и беспрерывно что-то ели. Пока одни вкалывали в вечернюю смену, другие, которым идти в ночь, бывало, только вставали и завтракали, а третьи, притащившись после дневной смены, усаживались обедать. Всего в доме жили одиннадцать взрослых и четверо детей.
Каркасный, в три этажа дом стоял на тихой тенистой улочке. Линдин дядька с женой и старшим неженатым сыном занимал первый этаж. Линда, ее родители и два брата — старший и младший, школьник, — размещались на втором этаже. На третьем жил племянник с женой, четырехлетним сыном и годовалым младенцем, а рядом — разведенная племянница с дочерью семи лет. Многовато народу для такого помещения, но поскольку все взрослые много времени проводили на работе, а двое старших детей — в школе, особой тесноты вроде не было. Правда, сейчас у школьников были летние каникулы, но они целыми днями где-то пропадали и приходили домой только ночевать. Самая толкотня была на кухне, которая одновременно служила и гостиной, потому что в гостиной спал племянник. Хозяин дома и его жена жили в столовой.
Хотя у каждой семьи или одинокого взрослого получалась вроде бы своя комната, все равно было неудобно, да еще общая кухня. Поскольку все зарабатывают, почему бы не продать дом — или, может, сдать в аренду, — а самим переехать в отдельные квартиры, поинтересовался Стрейндж. Ему объяснили, что они экономят. Тесть с братом рассказали, что все копят деньги, чтобы в складчину купить на западе Кентукки хорошую большую ферму. Но на расспросы Стрейнджа, где именно, они ничего толком не ответили. Никто не удосужился поехать туда и посмотреть на месте. Работа отнимала все время. По-техасски растягивая гласные, тесть терпеливо и обстоятельно растолковывал Стрейнджу, что такого бума, как сейчас, никогда еще не было, даже в двадцатые, и после того, что люди пережили во время депрессии тридцатых, надо вкалывать и копить деньгу, а уж тратить после войны. Вертевшийся тут же Линдин братишка с гордостью заявил, что, как кончит школу на будущий год, пойдет работать, а получку — тоже в общий котел. Он уже ходит на вечерние курсы станочников при авиазаводе.
Так что ежели они с Линдой раздумают насчет ресторана, неторопливо добавил тесть, то милости просим в их компанию.
У Стрейнджа было такое чувство, словно его стукнули по затылку и оглоушили, он не знал, что ответить.
Линда свои сбережения держала отдельно, это их деньги, ее и Стрейнджа. Придя домой вечером и увидев мужа, она чмокнула его в губы и, отведя в сторонку, первым делом показала чековую книжку. На ней было свыше шести тысяч. Она хранила ее под замком у себя в комнате на втором этаже, рядом с комнатой ее братьев. Линда показывала книжку, как будто совершала ритуальное приношение. Как будто эта книжка была компенсацией за то, что он перенес на Оаху и других островах в Тихом океане. Выплаты по его аттестату тоже вошли в эти сбережения.
К его приезду Линда повесила новые ситцевые занавески и сделала такие же накидки на подушки, а на стул надела чехол в тон обивки кресла. Комнатка выглядела очень даже мило. Она не встретила его на автобусной станции, потому что работала в дневную смену. После ужина они легли в постель с ситцевым покрывалом, однако ничего у них не получилось. В самый ответственный, так сказать, момент Стрейндж потерял мужскую силу. Он понятия не имел, почему так произошло, и начал бормотать какие-то оправдания. Линда сочувственно потрепала его по плечу и отвернулась к стенке. Ей завтра рано вставать — надо до работы кое-что купить для дома.
Линда быстро уснула, а Стрейндж лежал рядом убитый и униженный и со страхом думал, что же такое с ним происходит. Он так долго и так часто мечтал об этом моменте, что казалось невероятным, что он оплошал.
Можно придумать, конечно, миллион объяснений. Да, она лежала совсем бесчувственная, но она вообще такая. Инициатива всегда исходила от него — так оно и должно быть, наверно. Только раз или два за всю их совместную жизнь она сама позвала его. Пылкостью она не отличалась.
Да, совсем рядом, за тонкой перегородкой в соседней комнате, спал ее братишка, а за другой стенкой ее родители. Однако в иное время он махнул бы на это рукой. Что-то вдруг произошло с ним, возбуждение спало, и ему сделалось скучно.
Он ворочался под простынями, красный от стыда, и вспоминал, как рота разбила последний лагерь на Гуадалканале и он стоял на опушке, глядя из-за кустов на залитые лунным светом притихшие палатки, и представлял, как жаркая Линда обхватила его за шею и прижимается к нему все плотнее и плотнее, охая и постанывая от долгого ожидания. У них никогда не было так, но почему-то именно так он представлял эту первую их ночь.
На душе было нехорошо и тревожно. Он чувствовал, как в нем поднимается раздражение. Никогда ее не расшевелишь. Он был зол на Линду за ее холодность. И в то же время твердил себе, что она не виновата. Что же все-таки произошло там с ним за эти полтора года, что они не виделись?
На следующую ночь все было иначе. Стрейндж не стеснялся и был настойчив — может, оттого, что почти весь день шатался по городу и накачивался пивом. Пива, кстати, при таком количестве мужиков было всегда полно и в доме. Стрейндж пил вдоволь. Линда целый день на работе, чего ему еще делать.
Жизнь в Цинциннати кипела вовсю, как и в Люксоре — повсюду веселье и шик. На каждом шагу военнослужащие с деньгами. Человека в форме, в любой форме, беспрепятственно пускали в бары при лучших гостиницах и в самые роскошные рестораны. Не обязательно быть офицером. Все принимали военных с распростертыми объятиями и восхищались ими. Или говорили, что восхищаются, выкачивая из них денежки.
Когда они с Линдой легли спать в тот вечер, Стрейндж понимал, что от него несет пивом, но он порядком нагрузился, и ему было наплевать. Линда не сделала ему замечания. Ему вдруг почудилось, что от нее как-то странно пахнет, вроде даже мужчиной. Он принюхался к ее коже, но не мог ничего разобрать. Во всяком случае, это не остановило его.
В следующие дни он несколько раз предлагал ей пойти куда-нибудь, хотя бы в кино. Но каждый раз она ссылалась на усталость и говорила, что завтра рано вставать. Она, казалось, была целиком поглощена делами на заводе.
Возникал у них разговор и о деньгах. Точнее, Стрейндж заводил такой разговор, потому что Линда почему-то совершенно охладела к своей же затее. Ей расхотелось иметь собственный ресторанчик. Тогда он высказался в том смысле, что, может, им стоит войти в пай и вместе со всеми обосноваться на ферме. Ему интересно было посмотреть, как Линда отнесется к этому, но она только как-то жалостливо улыбнулась и ответила, что, если его устраивает ферма, она не против. Стрейндж уехал из Цинциннати на четыре дня раньше срока. Никто не знал, что он имел целых две недели отпуска. Поэтому он преспокойно заявил, что положенные десять дней кончаются, и отбыл. Он больше не мог вынести этот дом, этот проходной двор с бесконечной едой на кухне и запахами приготовляемой пищи.
Оставшиеся четыре дня Стрейндж провел болтаясь по Люксору. В дорогом отеле «Клэридж» на Северной Мейн-стрит, где он снял номер, на третьем этаже он обнаружил безостановочный покер и за несколько кругов снял четыре сотни. Он быстренько спустил большую часть на выпивку и по мелочам в баре «Клэриджа» или в «Пибоди» на Юнион-авеню. Его подмывало подцепить какую-нибудь девицу — это было так просто, но он решил, что не должен этого делать из-за Линды.
В последние минуты истекающего отпуска он доложил дежурному по Общевойсковому госпиталю Килрейни о прибытии. Интересно, что подполковник Каррен решил насчет его руки и какие неприятности уготовил ему майор Хоган.
Стрейндж уже и думать забыл, что ездил домой.
Глава десятая
Две недели Лэндерс привыкал обходиться без своего нового друга Стрейнджа. Дома или в колледже он целыми днями слонялся бы по комнате, изводя себя тягостными мыслями и страдая от одиночества. В госпитале не уединишься, но он все время жадно вспоминал их долгие шумные хмельные разговоры в поезде.
Когда же, наконец, он встретил Стрейнджа в коридоре рекреационного центра, тот вел себя так, будто ничего этого и не было, ничто их не связывает, и вообще был занят своими мыслями.
Снова выходило, как уже не раз в жизни Лэндерса, что свои отношения с кем-то он принял ближе к сердцу, чем другая сторона.
Пока Стрейндж был в отъезде, Лэндерсу сняли старую гипсовую повязку и наложили новую. Он начал ориентироваться в огромном запутанном лабиринте, который представлял собой госпиталь. Он уже получил первую увольнительную в Люксор и переспал с одной красоткой. Вдобавок ко всему он успел по уши — или чуть поменьше — влюбиться в чернявую студенточку из колледжа, которая работала в Красном Кресте и выдавала игры в зале отдыха. Потом выяснилось, что втрескался в нее не он один.
Хуже всего пришлось, когда Лэндерсу снимали гипс. Ему тоже посчастливилось попасть к подполковнику Каррену. Изучив рентгеновские снимки, Каррен распорядился снять старый гипс — ему хотелось посмотреть лодыжку. Стуча костылями по бетонной дорожке, Лэндерс проковылял за санитаром в ортопедический кабинет, где были разложены наборы огромных ножниц, большие пачки бинтов и стояли ведра с гипсом. Первый раз Лэндерсу загипсовали ногу сразу же после операции, когда он был еще под наркозом, и поэтому он, собственно, и не видел, что там под гипсом. Когда санитар, сделав продольный разрез повязки и эластичного чулка под ней, разломил гипс и снял его, глазам Лэндерса открылось что-то совершенно кошмарное. Он буквально ополоумел от одного вида ноги и жуткого запаха от нее. Сероватая кожа кусками отставала от синюшной стопы. Икра покрылась струпьями, мышечная ткань съежилась, почти усохла, и от ноги осталась одна только неподвижная кость, прикрытая дряблой обвисшей кожей. Вместо ступни была какая-то клешня, а на пораженной щиколотке вздулся багровый бугор. Лэндерса словно оглоушили. Неужели это его нога? Он почувствовал себя таким хрупким, незащищенным без гипса. Он боялся даже пошевелить ногой, не то что согнуть ее. Ему казалось, что он вот-вот рассыплется на части.
Санитару, конечно, приходилось видеть виды и похуже, так же как, наверное, и самому Каррену, который подошел через несколько минут, негромко насвистывая незнакомый мотивчик. Он приподнял ногу — Лэндерс в этот момент весь напрягся, набрав в легкие воздуха, — подвигал туда — сюда и, опустив, сказал: «Ну что ж, все у вас идет отлично».
Его радужный оптимизм никак не вязался с настроением Лэндерса. «Кто оперировал?» Лэндерс назвал имя хирурга — майора. Каррен пожал плечами, улыбнулся: «Не слышал такого, но руки у него что надо». Он сказал санитару, чтобы тот сделал новую повязку, и назначил Лэндерсу еще раз пройти рентген. Сейчас ему вставят в гипс металлическую шину, пора обходиться без костылей, пояснил он и ушел.
Лэндерс почувствовал облегчение, когда санитар начал накладывать гипс. Бедная больная ноженька! Ей так нужна какая-нибудь защитная оболочка, а ему — не видеть ее. Санитар громко чавкал жевательной резинкой. Влажный гипс неприятно грел ногу. Готово, сказал санитар, шина там, но гипсу надо дать затвердеть — еще денек на костылях.
Лэндерс был счастлив. Он настолько извелся во время осмотра и смены повязки, что костыли были как старые верные друзья. Так ослабел, что и не знал, доберется ли до отделения один. Санитар все понимал. Бывает, бывает, сказал он, как в первый раз увидят, так в панику. Он уже позвонил, чтобы его проводили.
В отделении Лэндерс в упоении растянулся на кровати, но потом заставил себя встать и пошел к дежурной сестре просить, чтобы ему разрешили подольше ходить с костылями. Сестра доложила о просьбе Каррену, забежавшему посмотреть больных. Прищурив глаза, он задумчиво поглядел на Лэндерса и разрешил, но только на три дня: надо разрабатывать ногу. Лэндерс моментально зауважал подполковника, пополнив ряды его горячих почитателей. Но на другой день явился майор Хоган — посмотреть, как идут дела. Воззрившись на лечебный листок, висевший на спинке Лэндерсовой кровати, он приказал немедленно убрать костыли. Лэндерс громко запротестовал, его поддержала сестра. Майор смилостивился и отбыл крайне недовольный мягкотелостью подполковника.
Вот так и получилось, что в первую свою увольнительную в город Лэндерс отправился на костылях. Он тоже знал, что нажил себе врага в лице майора.
Увольнительная на сутки у Лэндерса была законная, поскольку он прошел полное обследование у хирурга. Подписана она была Карреном, но с согласия Хогана. Лэндерсу ничего не нужно делать, сказал Каррен, только ждать, пока нога заживет. Месяц или полтора ему придется побыть в гипсе. По его мнению, в лодыжке восстановится полная подвижность. Может быть, какое-то время нога будет причинять некоторое неудобство, но кости срастутся хорошо, он в этом уверен. Лэндерсу вовсе не обязательно торчать в госпитале, надо только быть при утреннем обходе. А с увольнительной на ночь и это не обязательно. Когда снимут гипс, он пройдет еще курс лечения до полного восстановления конечности. Так что месяца три Лэндерсу вообще нечего делать, кроме как весело проводить время. «А в Люксоре есть, где весело провести время», — добавил Каррен, подмигивая.
Что верно, то верно. И все-таки Лэндерс не знал, радоваться ему или нет, когда зашла речь об увольнительных. И причиной тому был радужный прогноз подполковника Каррена насчет его ноги. Даже в самый страшный момент, когда Лэндерс в первый раз увидел свою жалкую, изувеченную ногу, где-то в дальнем уголке его сознания зашевелилась хитроумно — расчетливая мыслишка: «Господи, да с такой ногой — разве они имеют право послать меня снова в строй? Обязаны демобилизовать!» Он вспомнил свой разговор со Стрейнджем, и тот тоже высказал надежду, что его отчислят вчистую. Теперь жизнерадостная уверенность Каррена исключала такую возможность. Поэтому Лэндерс испытывал двойственное чувство, когда с увольнительной в кармане он вывалился из огромных дверей центрального здания к цепочке такси, чтобы ехать в город. Внутри у него кипело раздражение, и одна половина его существа кляла другую за низкую расчетливость.
Лэндерс знал только два места в Люксоре, куда стоило заглянуть. Он наслышался о них от ребят из своей роты, с которыми он за эти дни не раз виделся в госпитальном буфете. Одно было отель «Клэридж» на Северной Мейн-стрит, другое — «Пибоди», на Юнион-авеню. За те несколько дней, пока он бесцельно слонялся по огромному рекреационному корпусу или сидел со старыми товарищами, потягивая кофе и коктейли, Лэндерс понял, почему они изменились. Так изменились, что сделались чужими и он не узнал их с первого раза. Они просто отошли от шока. Все они получили ранения еще на Гуадалканале семь-восемь месяцев назад и не видели, что творилось на Нью-Джорджии. За эти месяцы они сумели стряхнуть с себя то особое душевное оцепенение, которое охватывает человека в бою и накатывается во сто, в тысячу крат сильнее, если ты серьезно ранен, рождая какую-то удивительную обескураживающую непосредственность и способность удивляться всякой новизне. Ни он, ни Стрейндж, ни Прелл еще не стряхнули с себя этого оцепенения. Поэтому он и не узнал ребят. Они отошли от шока и лишились этой наивности, непосредственности. Они перегорели, и у каждого на дно души выпал сероватый осадок, от которого несло едким запахом печной золы. Отец называл золу шлаком, и среди других мальчишеских обязанностей по дому всю долгую зиму в Индиане он должен был выгребать золу из поддувала, тащить на двор и сваливать в мусорную кучу. Они излечивались от ран, и лечение выжгло в них непосредственность, которую вселили им эти раны.
Те, кого должны были демобилизовать, уже отчислились и разъехались — повезло бедолагам, или, наоборот, не повезло. Тем, кто оставался, предстояло вернуться в действующую армию — в пехоту или еще куда. Они знали, что их ожидает. Это было написано у них на лицах. И именно они знали, где раздобыть виски — побольше и подешевле. И где раздобыть девочек, самых развеселых, самых лучших и недорогих. А при удаче и таких, которые гуляли, так сказать, из любви к искусству. Они-то, ухмыляясь, и подсказали Лэндерсу, куда податься — в бар в «Клэридже» или «Пибоди», если, конечно, у него есть деньги. С деньгами только туда и топать.
Деньги у Лэндерса были. Он не переписывался с родными, однако послал домой на свой счет накопленные за время службы 600 долларов из выплат по аттестату.
У других, само собой, денежки давно перевелись. Они растранжирили полученное за восемь или десять месяцев жалованье, залезли в аттестаты и теперь вынуждены были обходиться ежемесячным денежным довольствием без полевой надбавки. Им по карману были только дешевые забегаловки и пивные. Но ежели у тебя капитал, то лучше всего гулять в «Клэридже» или «Пибоди», говорили ему с бесстыдной ухмылкой.
Лэндерсу казалось, что и весь город кривится в такой же бесстыдной ухмылке. Она виделась ему у таксиста, который вез его из госпиталя. У негра — швейцара в роскошной, хотя и потертой ливрее, который помог ему пробраться с костылями через вращающуюся дверь «Пибоди». У дежурных за конторкой и у военных и моряков, пытающихся получить номер. У продавца в киоске, который отпустил ему бутылку бурбона в бумажном пакете — в барах крепкое не подавали. У обоих барменов за стойкой на втором этаже, и у посетителей, и даже у женщин с кавалерами или сидевших одиноко за столиками с собственными бумажными пакетами ему виделась та же ухмылка. Когда Лэндерс приехал, было только 11:15 утра, но тут уже пили вовсю. Подавляющее большинство мужчин были в форме — военнослужащие всех родов войск и специальностей и всяких званий. Лэндерс быстро нашел себе пару.
Вообще-то, начиная еще со школы, он испытывал чрезвычайную робость перед женщинами. Ему хотелось иметь каждую, и он боялся, что все они догадываются об этом. Но сейчас он просто подошел к сидевшей одиноко блондинке и без церемоний спросил, не выпьет ли она с ним. Она сказала, что выпьет, и улыбнулась. Он подсел к ней и только тогда понял, что это та самая девица, которая крутанула бедрами, когда их везли в госпиталь.
— Это не вы показали на улице танец живота? Когда шла колонна с выбывшими из строя? Помните? — Он почему-то решил, что она должна знать, что это означает — выбывшие из строя.
— А когда это было? — У нее был сочный, врастяжку, южный говор.
Лэндерс мысленно прикинул.
— Дней десять назад.
Она пожала плечами и снова вся засветилась белозубой улыбкой.
— Может быть, и я. Вполне. Правда, не помню. А что?
— Да просто так, я тоже там ехал.
Ее зовут Марта Ли. Но она предпочитает просто Марта. Работает в страховом агентстве — тут недалеко, на этой же улице, собирает претензии клиентов. Не замужем. Приехала сюда из Монтгомери, обожает Люксор и ни за что не поедет домой. Поскольку был будний день, Лэндерс удивился про себя, почему она не на службе. Не то чтобы он жалел о купленной выпивке, но ему не хотелось потратить время даром. Удивляясь собственной смелости, он напрямик спросил, не нужно ли ей на работу. Да, она собиралась было пойти, но передумала, сказала Марта, ослепительно улыбаясь. Только сейчас Лэндерс вдруг заметил, какие у нее красивые чувственные губы. Когда они выпили по пятой, Лэндерс спросил, не закусить ли им где-нибудь. Нет. Ей не хочется есть. Он не позаботился о комнате, посетовал Лэндерс, но сейчас сходит и заплатит, и, если она побудет здесь, они продолжат в номере.
— Ничего ты не заплатишь, — сказала она, опять показав свои белоснежные зубы.
— Что значит — не заплачу?
— Сейчас тут нет ни одного свободного номера. К одиннадцати утра их все разбирают. Несчастные мальчики у конторки — за чем они стоят, как ты думаешь?
— Неужели ждут комнату?
— И ни за что не дождутся.
Какое-то чутье вовремя подсказало Лэндерсу, что не надо подавать виду, что он разочарован. Он глянул на Марту с той же, как ему казалось, бесстыдной усмешечкой, которая повсюду чудилась ему весь день.
— А у тебя нет квартирки, где можно посидеть, выпить?
— Есть, но ко мне нельзя. — Марта опять засветилась своей белозубой улыбкой. — У тебя, видно, первая увольнительная в Люксоре, угадала?
— Это вообще моя первая увольнительная за полгода.
Она с улыбкой положила руку ему на рукав.
— Подожди меня здесь минутку. Я быстро. Если задержусь, все равно жди. Понял?
— Ладно.
Минутка оказалась долгой. Она растянулась на десять минут и больше, гораздо больше. Он неторопливо допил стакан, налил им обоим еще, выпил и новую порцию, а Марты все не было. Ожидание скрашивали приятные размышления над тем, где же он научился такому свободному обхождению с женщинами. Наконец Марта появилась, сияя своей лучезарной белозубой улыбкой, и передала ему под столом гостиничный ключ с огромной кожаной биркой. Лэндерс положил его в карман и хотел было расплатиться.
— Да подожди ты, — улыбнулась Марта. — Не пори горячки. Никуда она не убежит, комната. Лучше давай еще выпьем. Бутылку взял?
— Нет, только эта, — покачал он головой, приподняв с пола бумажный пакет.
— Ты ее в киоске купил? У лестницы, которая в холле?
Лэндерс кивнул.
— Возьми, пожалуйста, еще одну. Или даже две — вдруг понадобится, — улыбнулась Марта.
— По пути купим, — кивнул Лэндерс. — Где ты достала ключ?
— У одного знакомого. Не беспокойся, все тип-топ. Там никого нет.
— Ну и замечательно.
— Что у тебя с ногой, вояка? — спросила Марта, улыбаясь. — Свалился с лестницы?
— Угадала. Именно свалился. — И Лэндерсу вдруг вспомнился тот день, когда он по дну лощины спешил с распоряжением полковника, своего благодетеля. Он оглянулся, чтобы посмотреть, как рота штурмует высоту, и увидел солдата на обрыве, который повернулся и спрыгнул вниз — точно так, как прыгают с лестницы. Через две — три секунды в том месте, откуда он спрыгнул, разорвалась вражеская ручная граната. Он видел, как солдат встал и опять начал карабкаться наверх.
— Придется тебе пока обойтись без танцев, — шутливо заметила Марта. Лэндерс кивнул.
Допив, они вышли, накупили бутылок и, спустившись по лестнице в холл, направились к лифтам. В лифте было полно военных. Многие кидали на Лэндерса завистливые взгляды, даже те, кто были с женщинами.
— Привет, Марта! — сказал кто-то позади.
— А, это ты, привет! — заулыбалась Марта.
Их номер на седьмом этаже был большой, с высокими потолками. Старомодный. Через открытые окна веяло прохладой. В ванной висели белоснежные полотенца. В шкафу Лэндерс заметил на плечиках четыре тщательно отутюженные морские офицерские формы. На синих рукавах выделялись золотистые нашивки — две полоски и половинка полоски. Лэндерс не очень хорошо разбирался в знаках различия на флоте, однако решил, что такие нашивки — у капитан-лейтенанта. Над клапанами карманов были приколоты «крылышки», как у летчиков. Ему не хотелось задавать Марте вопросов.
— Это форма моего знакомого, — объяснила она. — Он снял этот номер до конца недели. При нем тут знаешь какие вечеринки закатывают! Но он редко бывает. Чему-то там обучает на морской авиабазе.
После того как они еще раз выпили, Марте захотелось оставить на память Лэндерсу автограф на гипсе. Дело было нехитрое. Чтобы надеть брюки, ему пришлось распороть штанину по внутреннему шву до колена. Она подмазала помадой рот, приложила губы к повязке и подписала внизу: Марта Ли Прентисс. Потом она провела руками по бокам Лэндерса и обняла его за плечи. От поцелуев оба начали задыхаться. Она вырвалась, чтобы раздеться в ванной. Нет ничего противнее, уверяла она, когда женщина на виду стаскивает платье и вылезает из своей сбруи. Лэндерс не спорил и не удерживал ее. Марта вышла из ванной комнаты, обмотав себя огромным полотенцем. Она встала в позу, как натурщица, и, распахнув полотенце, уронила его на пол.
— Ну вот, разве так не лучше?
Потом она подошла к кровати, откинула покрывало и легла.
Из-за гипса он раздевался медленно, и Марта выскочила из постели, чтобы помочь ему. Поддерживаемый ею, он запрыгал на одной ноге к кровати.
— Бедная ножка … Тебе как удобнее, так?… Пожалуйста, скажи что-нибудь… Скажи, какая я сладкая, ну пожалуйста…
Вечером они заказали в номер ужин, но ели мало. Лэндерс не знал, как Марта, но сам он словно старался взять реванш за многие месяцы воздержания. Поздно ночью, когда уже начинала пробиваться утренняя заря, он проснулся и увидел в полутьме, что Марта плачет.
Лэндерс обнял ее, и она уткнулась лицом ему в плечо. Он чувствовал, как слезы стекают ему под мышку.
— Что с тобой? Почему ты плачешь?
— Да нет, ничего.
— Должна же быть причина.
— Это я так… У меня… У меня жениха убили. В Северной Африке. Его сбили, он был летчик.
Лэндерс погладил ее по спине.
— Я не знал, прости.
— Ничего. И отца я потеряла.
— Тоже погиб? — поразился Лэндерс.
— Нет, он умер. Несколько лет, как умер. Но я так любила его. Пожалуйста, не обращай на меня внимания. Спи.
Он и вправду уснул, пока Марта заливалась слезами у него на груди. Когда он проснулся, ее не было. Она ушла.
Лэндерс подумал, что она оставила записку, но ничего не было. На туалетном столике лежал ключ, и все. Он понимал, что должен бы радоваться. Еще бы — такой вечерок привалил. Но он был подавлен и безмерно одинок. После ночи с Мартой он почувствовал одиночество еще сильней. Он чувствовал его каждой своей клеточкой.
Немного погодя он заказал себе роскошный завтрак: глазунью, ломтики поджаренного хлеба с маслом, овсяные хлопья, грудинку и кофе, много кофе. Он устроился поудобнее у открытого окна, на солнышке. Поев, Лэндерс честно рассчитался с официантом наличными.
Завернувшись в банную простыню, он сидел с сигаретой, допивая кофе, когда кто-то снаружи отпер ключом дверь. Вошел молодой капитан — лейтенант. Он вроде даже не удивился.
— А-а, здорово! — Он сбросил серо — зеленую куртку с погонами и приветливо улыбнулся. — Мы знакомы, нет? Вы, наверно, с Марти пришли? Не стесняйтесь, будьте как дома. Я на минуту забежал, сполоснуться.
Он скинул рубашку, брюки и в трусах пошел в ванную. Какое-то безразличие удержало Лэндерса на месте. Он закурил новую сигарету и прислушивался к шуму душа за дверью. Потом шум прекратился, и лейтенант голышом вышел из ванной, энергично обтираясь полотенцем. Он увидел загипсованную ногу Лэндерса и, усмехнувшись, спросил:
— Где воевали? На Тихом?
Лэндерс медленно поднялся, опираясь на здоровую ногу.
— Да, на Гуадалканале и Нью-Джорджии. Как вы узнали?
— По цвету лица. Это от малярии. Мне и самому пришлось там побывать. — Лейтенант опять вошел в ванную, надел майку и трусы и продолжал одеваться дальше. — Мне надо бежать, а вы тут располагайтесь. Когда уйдете, оставьте ключ у коридорного, хорошо? Скажите свое имя, и он вам его даст, когда понадобится. Тут у нас проходной двор, как на Центральном вокзале в Нью-Йорке. Да, как хоть вас зовут?
Лэндерс назвался.
— Э-э… За завтрак я рассчитался, а вот как у вас за обед платят, не знаю.
— Пустяки, не имеет значения. Нас тут несколько человек, вместе снимаем номер. А Марти приводит своих знакомых. Мы ее вроде на попечение взяли. У нее тяжелая жизнь была. Правда, некоторые ее знакомые — неподходящие люди. Но такие быстро отсеиваются. А вы, как я понимаю, человек иного круга. Заказать себе первоклассный завтрак и наслаждаться в одиночестве у окна — это может только подходящий человек. — Он увидел рубаху, аккуратно повешенную на спинку стула; как раз накануне Лэндерс нашил на рукав шевроны. — Заглядывайте в любое время, сержант Лэндерс. И пожалуйста, не забудьте сказать коридорному свое имя. Пусть он вас впишет. Если сочтете нужным сделать вклад, купите пару-другую бутылок и оставьте у него же. Мы в номере крепкое не держим, чтобы не перепиваться. И так почти каждый вечер дым коромыслом. Пьянчуги несчастные! Зато цыпочки бывают — загляденье. — Лейтенант надел куртку с флотскими погонами, застегнулся на все пуговицы и помахал серо — зеленой фуражкой с черным блестящим козырьком. — Ну, мне пора! Еще увидимся. Если встретите Марти, привет ей от меня. А, да! Меня зовут Митчелл. Ян Митчелл. Ян — это сокращенное от Янус. Жуткое имечко, правда? Но что делать, приходится нести свою ношу.
Он опять помахал фуражкой и вышел.
Лэндерс налил себе еще. Высокая ополовиненная бутылка кукурузного виски стояла на туалетном столике, а он сам со стаканом в руке стоял перед зеркалом. Подходящий человек, подходящий… Лэндерс не знал, за похвалу это счесть или нет, наверно все-таки за похвалу. Он подумал, что надо оставить недопитую бутылку для следующего, кто придет сюда, кто бы ни пришел. Теперь он разглядел, что формы, висевшие в шкафу, разного размера.
Было десять утра, и ему оставалось еще часа полтора до того, как ехать в госпиталь. За неимением лучшего он решил провести это время здесь и воскресить в памяти события вчерашнего вечера. Он накинул цепочку на дверь, принял душ и побрился не просохшей еще бритвой. Он знал, что капитан — лейтенант не стал бы возражать. Выйдя из ванной, он опять смешал себе виски с водой.
Через некоторое время он почувствовал, однако, как еще сильнее подступает тоскливое одиночество. Вместе с одиночеством нахлынуло чувство вины и безотчетное раздражение. Не заслужил он такого райского житья. И в то же время в госпиталь возвращаться не хотелось.
Лэндерс оделся и спустился вниз выпить на дорогу. Но перед этим он пошел к киоску, купил три бутылки виски и, назвавшись, оставил их вместе с ключом у негра — коридорного.
Когда он, отметившись у дежурного и переодевшись в обязательный казенный халат и пижамные штаны, появился в госпитальном буфете, оказалось, что кое-кто из его бывшей роты — и из других тоже — уже знает о Марте, или Марти, как они ее называли. Ему не удалось скрыть ее автограф на загипсованной ноге. Пижамная штанина тоже была распорота, так что ярко — красный отпечаток ее накрашенных губ бросался в глаза. То же самое она оставила на память Корелло, как только он приехал.
О Марте все всё знали. Что она приехала из Монтгомери, это верно. А вот насчет жениха, сбитого в Африке, — вранье. Нет у нее никакого жениха. Вообще никогда не было. Один парень из чужой роты сам родом из Монтгомери, преотлично ее знает, и родных ее знает. Очень даже приличная семья. В точности известно, что она никогда не идет с мужиком второй раз. И еще известно, что больно разборчива. Вот Дрейка, к примеру, ни разу не захотела охомутать.
— Я ей бы так охомутал, паскуде, — зло усмехаясь, ворчал Элвин Дрейк, длинноногий парень из Алабамы. — Терпеть не могу таких…
Отвязавшись, наконец, от приятелей, Лэндерс побрел в зал отдыха и бросился на мягкий диван. Ему нужно было подумать. После ночи с Мартой он острее почувствовал свое одиночество. От этих разговоров ему стало еще хуже. Его воротило от сальных шуточек ребят.
Под рекреацию приспособили гимнастический зал с баскетбольной площадкой и сценой. Когда игр не было, скамьи для зрителей убирались, и вместо них каждый вечер приносили складные стулья для желающих посмотреть кино. Лэндерс решил поболтать с хорошенькой девицей из Красного Креста, которая сидела в своей клетушке посреди ракеток для настольного тенниса и другого спортинвентаря. Не исключено, что как раз в этот момент он и влюбился в нее по уши — или чуть поменьше.
Звали ее Кэрол Энн Файербоу. Она была здешняя, люксорская, и училась на Западной территории под Кливлендом, где проходила курс актерского мастерства. Летом, во время каникул, она добровольно становилась «леди в сером» — работала в Красном Кресте. Правый глаз у нее временами немного косил, и в сочетании с длинными точеными ножками это придавало ей неотразимую привлекательность. Кэрол нравилась многим, однако сама она благоволила к Лэндерсу, потому что он три с половиной года проучился в Индианском университете.
Лэндерс заговорил с ней в первый же день, как ему разрешили прогулки. Две недели он настойчиво и упрямо ухаживал за ней, пока, наконец, она не согласилась встретиться с ним в городе. Это произошло в тот день, когда он наткнулся на Стрейнджа, вернувшегося из отпуска.
Стрейндж шел навестить Прелла.
Глава одиннадцатая
Первые четыре дня после прибытия в госпиталь Прелл отсыпался. Ничего другого ему не оставалось: он лежал пластом, весь перевязанный и загипсованный. Вдобавок он был совершенно измотан физически и морально. Прелл смотрел в бритвенное зеркальце — глаза с большими синеватыми мешками запали еще глубже. Время от времени он просыпался и пил воду или бульон. Благо в Килрейни круглосуточное дежурство было хорошо налажено. И санитар ему попался внимательный и добросовестный. Кроме того, еще до приезда Прелла или сразу же после него в госпитале стало известно, что он представлен к Почетной медали конгресса, и потому персонал отделения, включая старшую сестру, проявлял к нему особое внимание.
А вот с хирургом Преллу не повезло. Его определили не к Каррену, которого все любили, а к другому главному хирургу, подполковнику Бейкеру. С него-то и начались неприятности и беды. Причем начались сразу же. Он понял это, как только немного пришел в себя и начал присматриваться к тому, что происходит вокруг. По отделению ползли какие-то шепотки, явно касающиеся его, но он никак не мог уловить, в чем же дело. Едва он поворачивал голову, чтобы прислушаться, как шепоток прекращался здесь и начинался в другом месте, за его спиной.
Подполковник Бейкер был высокий худощавый мужчина в возрасте, с седоватой шевелюрой и проницательными глазами на обрюзгшем, в морщинах лице, выдававшем раздражительный нрав. Говорили, что до войны он считался одним из двух-трех лучших в Америке хирургов — ортопедов. Горячность Бейкера объяснялась и горячим временем: ему было просто некогда валять дурака. Когда нужно собрать, сложить, срастить кости человека — тут не до сантиментов. Ему была близка линия майора Хогана, состоявшая в том, чтобы подлатать раненых и как можно скорее отправить их — кого по возможности в строй, кого домой, любым способом избавиться от них и освободить койки для вновь поступающих, количество которых будет неизбежно расти с каждой очередной военной операцией и наступлением, поскольку Соединенные Штаты расширяют театр военных действий. Бейкер, очевидно, на первом же консилиуме пришел к выводу, что единственный выход — отнять у Прелла правую ногу, которая никак не заживала, демобилизовать его и освободить место для другого.
Прелл находился в полуобморочном состоянии, когда проходил консилиум, и узнал об этом только во время второго консилиума, состоявшегося на девятый день его пребывания в госпитале. Тогда-то он и понял, о чем шептались в отделении. Правда, он и раньше догадывался. Он лежал и всматривался в Бейкера, Каррена и Хогана: хирурги говорили о его ноге так, словно решали шахматную задачу. К ним жадно прислушивались старшая сестра, врач-практикант и санитар.
— Я не дам согласия на ампутацию, — устало сказал Прелл, когда Бейкер изложил ему суть дела. Ему показалось, что он всю жизнь твердил эти слова.
— Мы можем оперировать и без вашего согласия, — заявил Бейкер. — Если мы сочтем это необходимым для спасения вашей жизни и вообще для вашего здоровья.
— Тогда я подам в суд на армию. И на правительство. Я выжму из них в порядке компенсации все, что только смогу. — Прелл говорил едва слышно. — А вам предъявлю обвинение в злоупотреблении служебным положением.
— Прямо-таки гарнизонный адвокат, — проворчал Бейкер.
— Так точно, сэр. Если речь идет о спасении собственной ноги. — Прелл внимательно слушал хирургов. Он понял, как это будет. Поскольку бедренная кость перебита посередине, они отнимут ногу почти у самого таза, оставив достаточно ткани, чтобы закрыть культю. От ужаса его пробрал озноб.
— Мне кажется, вы не понимаете всей серьезности положения, — сказал Бейкер.
— Прекрасно понимаю. Как-никак нога-то моя.
Бейкер гнул свое.
— У вас не заживает правая нога. Пока заражения крови нет. Мы пичкаем вас сульфаниламидами. Но сколько можно? Организм у вас и так серьезно ослаблен. Если разовьется общее заражение, я за вашу жизнь не ручаюсь. Вы понимаете, чем грозит ваш отказ?
Ворча что-то себе под нос, Хоган одобрительно кивал. Каррен молча смотрел в сторону. Врач, сестра и санитар затаили дыхание. Три пары глаз, точно насадки у пылесоса, впитывали каждое слово и каждый жест.
Прелл кивнул.
— Понимаю. И снова повторяю: нет. Лучше сдохнуть, чем остаться калекой.
Бейкер поднял брови и прищурился.
— Повторяю: мы можем оперировать и без вашего согласия, — сказал он резко. — Просто лишняя волокита. Я подаю рапорт, получаю разрешение, и все. — Он строго вперился в Прелла. — Отдаете ли вы себе отчет в том, что занимаете место в госпитале, понапрасну отнимаете время и энергию врачей. А они, возможно, нужны, чтобы спасти от смерти кого-нибудь еще!
— По правде говоря, сэр, чихать я хотел на кого-то еще!
Прелл начинал заводиться. Надо же — сказать такое человеку, у которого вот-вот оттяпают ногу. Он заметил, как неодобрительно дернулся Каррен.
Бейкер хлопнул ладонями по острым коленям и встал.
— Свое мнение я высказал. Боюсь, что мы будем вынуждены ампутировать вам ногу. — Он посмотрел на Каррена и Хогана. — Разумеется, если не будут возражать мои коллеги.
Уже поднявшийся Хоган нахмурился и энергично потряс головой: нет-нет! Каррен, продолжавший сидеть, тоже отрицательно мотнул головой, но едва заметно.
Прелл смотрел на них троих и слышал, как медленно, тяжело, тревожно стучит у него сердце, и в этом стуке были возбуждение и обреченность вместе. То же самое чувствуешь перед броском в атаку. И на какую-то долю секунды он заколебался и готов был сдаться. Он так долго и так упорно воевал, что дольше воевать было нечем. Но он переборол себя и только молча смотрел, как медленно поднялся со стула Каррен и все трое покинули палату. Хуже всего было сознавать, что ты совершенно беспомощен и целиком в их власти. Что еще он мог сделать? Закричать? Прелл старался взять себя в руки, но он был так измотан, так отупел от путешествия и от всего остального, что через несколько минут, все еще слыша, как тяжело бьется сердце, повернул голову к стене и закрыл глаза.
Черт, может, эти гады доктора правы?
Перед тем как уснуть, он подумал, что надо бы позвать Джонни Стрейнджа или кого еще из роты и рассказать им обо всем. Вдруг они что-нибудь придумают, вдруг… И, уж совсем засыпая, он вспомнил: Корелло говорил, что Стрейндж в отпуске, вот почему его не видно.
Так прошла неделя. Иногда заглядывал подполковник Бейкер, чаще — майор Хоган. Они, хмурясь, изучали лечебный листок и многозначительно качали головой. Правая нога была в том же состоянии, да и левая заживала медленно. Однажды Бейкер сообщил, что подал рапорт об ампутации. Его, как видно, это вообще мало трогало. Прелла подмывало матюгнуться или плюнуть ему в лицо, но у него не было ни сил, ни решимости.
Он хотел было заявить, что застрелится, если ему отнимут ногу, но передумал. Тогда они пришлют психиатра. Еще в госпитальную тюрьму запрячут.
Через неделю томительного ожидания — в тот самый день, когда из отпуска вернулся Стрейндж и пришел проведать приятеля, — Прелла навестил начальник госпиталя, полковник с орлом на погонах.
Чтобы начальник лично навестил больного — такого на памяти отделения еще не было. Его вообще все увидели в первый раз, в том числе старшая сестра и врач-практикант. Полковник Стивенс, питомец Уэст-Пойнта, оказался уравновешенным мужчиной в годах, с седой головой и правильными чертами лица. Когда Прелл увидел его, то понял, что глоткой такого не возьмешь, надо придумать что-то еще. Ходили слухи, что Стивенса ожидает повышение — звание бригадного генерала. Он просидел у постели Прелла целых полчаса, по-отечески беседуя с ним. Цель его прихода заключается в том, чтобы узнать, упорствует ли он в своем нежелании дать согласие на ампутацию. Прелл ответил, что не изменил решения. Это создает большие проблемы, сказал полковник, не только для госпиталя, но и для самого Прелла. Его состояние очень серьезно. Подполковник Бейкер подал рапорт, что жизнь Прелла в опасности и необходима ампутация. Два других хирурга пришли к такому же мнению. Это ставит администрацию госпиталя, то есть его, полковника Стивенса, перед трудным решением. Прелл снова заявил, что не желает остаться безногим, вернее, без одной ноги.
— И если б это в первый раз, сэр! — Когда нужно, Прелл был вовсе не прочь напустить на себя жалостный вид. — Когда я был на фронте, у меня хотели отнять обе ноги. Но я уговорил их — и, как видите, жив, и ноги целы. Заживут они, сэр, обязательно заживут!
— Да непохоже что-то.
— Нужно только время, сэр.
— Подполковник Бейкер думает иначе. — Стивенс выпрямился, тяжело вздохнул. — Вы ведь, кажется, из кадровых, еще до войны служили?
— Так точно, сэр. Заканчивал третий срок, когда началась война.
— Скажите, — неожиданно спросил Стивенс, — что бы вы себе избрали в жизни? Я имею в виду при нормальных обстоятельствах?
— Остался бы на сверхсрочной, — не задумываясь ответил Прелл. — Добил бы все тридцать.
— Вот как? — Стивенс задумчиво потер красивый подбородок. — Но сейчас для полного стажа достаточно двадцати лет.
— А я бы на все тридцать, — повторил Прелл. — Если бы, конечно, мне разрешили.
— К сожалению, в таком состоянии у вас на это мало шансов.
— Мало, сэр, я знаю. Но хочется помечтать.
— В вашем личном деле имеются материалы о представлении вас командиром дивизии к Почетной медали конгресса.
— В первый раз слышу, сэр. По мне, лучше ногу, чем орден.
— Понимаю, — сказал Стивенс и усмехнулся.
— Так что вы решили, сэр, насчет ноги? — не удержался от вопроса Прелл и тут же подумал, что еще совсем недавно — может, когда они плыли — известие о Медали конгресса стало бы самым волнующим событием в его жизни. Сейчас он не испытывал никакой радости.
Стивенс покачал головой, поднялся.
— Не знаю. Просто не знаю, что с вами делать.
— У меня сложилось впечатление, что подполковник Каррен настроен не так решительно, как подполковник Бейкер.
Взгляд начальника госпиталя сделался сердитым, недовольным.
— Это исключено. Он не заявлял о своем несогласии.
— Я ведь не его больной, может, поэтому. И потом, подполковник Бейкер выше его по должности.
— Это не играет роли, — твердо сказал Стивенс. — В серьезном деле — не играет.
— Может, играет роль. Как это у них называется — врачебная этика?
— Нет, никоим образом. — Полковник уже повернулся было, чтобы уйти, но остановился.
— Не знаю, заслуживаю ли я Почетной медали, сэр, — сказал ему в спину, воспользовавшись паузой, Прелл. — Скорее всего, нет. Но собственную ногу заслуживаю.
Полковник обернулся, посмотрел на него, потом, коротко кивнув, молча удалился.
Не прошло и часа, как к Преллу явился Джонни Стрейндж. Он обо всем узнал от Корелло.
Прелл был доволен разговором со Стивенсом. Но радоваться еще рано. Вряд ли ему удалось поколебать начальника госпиталя. Как это у юристов — посеять разумные сомнения. Этот обалдуй Бейкер назвал его «гарнизонным адвокатом». То и дело замолкая, чтобы передохнуть, Прелл в подробностях пересказал разговор Стрейнджу.
Стрейндж слушал Прелла и терзался виной. Он сматывается в этот дурацкий, никому не нужный отпуск, к жене и родственникам, которых почти не знает и не понимает. Четверо суток шляется по городу, торчит во вшивой гостинице за покером. А все это время парень мается тут, брошенный, стараясь отвоевать собственную ногу у этих цивильных подонков. В кои-то веки понадобился человеку, и нате — нету его.
Хорошо, что хоть полковник Стивенс — свойский мужик. Из кадровых, Уэст-Пойнт и все такое. Впрочем, по нынешним временам это мало что значит. И вообще, если из Уэст-Пойнта — обязательно уж и доверять? Одним можно, другим нет.
Стрейндж вовсе не считал, что доктора ошибаются. Выглядел Прелл ужасно. Глаза ввалились, кожа высохла, не голова, а черепушка какая-то. Форменный мертвяк. Эти задницы могли бы, по крайней мере, дать человеку умереть спокойно, раз он хочет.
И потом — что он, Стрейндж, может сделать? Кто он такой — кухонный штаб-сержант, из простых, бывший начстоловой. Разве полковники будут его слушать?
Стрейндж сказал об этом Преллу.
— Слышь, может, тебе пойти и поговорить с Карреном, — произнес Прелл. Его запавшие, в серо-лиловых обводьях глаза смотрели почти умоляюще. — Каррен, кажется, не так настаивает на ампутации, как те.
— Поговорить-то, конечно, можно, — отозвался Стрейндж с упавшим сердцем. — Но станет ли он меня слушать?
— Может, собрать ребят, составить что-нибудь вроде ходатайства? И чтоб все подписали.
— Ходатайство? В армии? — остолбенел Стрейндж.
— А что? Времена меняются. И какая это армия — здешние хирурги. Все с гражданки. Может, ходатайство произведет на них впечатление, — настаивал Прелл.
— Попробую. — Помолчав, Стрейндж продолжал: — Погоди, погоди… А ведь это идея!
— Ты о чем?
— Надо, чтобы к Каррену пошел Лэндерс.
— Почему именно Лэндерс?
— Ну как же! Образованный, в колледже был. Умеет по-ихнему разговаривать. Если он пойдет, это будет внушительнее.
— Здорово придумал! — Глаза у Прелла оживились: он цеплялся за малейшую возможность. — Сагитируй Лэндерса.
— Сейчас сделаем. Ну, будь!
Стрейндж не стал терять времени на пустые разговоры. Он нашел Лэндерса в зале отдыха, тот болтал с косенькой, выдававшей спортинвентарь. Похоже, что смущенную девицу спасала только конторка между нею и наседавшим Лэндерсом. В другое время Стрейндж всласть повеселился бы, глядя на них.
— Но почему именно я? — спросил Лэндерс, когда, отойдя в сторону, они присели на диван. — Я Каррена хуже тебя знаю.
Лэндерс никак не мог переключиться. Он раз двадцать пытался назначить Кэрол Файербоу свидание в городе, и вот только сейчас она, наконец, согласилась. Однако вместо ожидаемого подъема он вдруг снова впал в привычную хандру. Кэрол тут ни при чем, хотя она наставила столько условий, что согласие смахивало на отказ. Непонятно почему у него перед глазами опять возникла картина, так поразившая его, когда он сидел на холме: белые потеки от слез на измученных грязных лицах раненых товарищей. Их слезы и ее согласие — между ними нет и не может быть ничего общего, никогда. Плакали здоровые взрослые мужчины. И он тоже. Лэндерс тщетно старался отогнать тягостное видение. Что-то перестало существовать для него в тот день. Разве это объяснишь тем, кто не был там? Разве расскажешь ей об этом? И оттого в нем снова поднималась слепая ярость. Лэндерс хотел было уж отменить свидание, но тут подошел Стрейндж.
— Ну, ты образованный, в колледже был. Умеешь по-ихнему разговаривать.
— Я думал, ты на меня разозлился, — сказал Лэндерс.
— Разозлился? За что? — Стрейндж не мог понять, о чем он говорит.
— Помнишь, мы в коридоре встретились, ты едва кивнул. Прошел себе мимо, будто и знать не хочешь.
— А-а, ты об этом. — У Стрейнджа было такое чувство, словно он наткнулся в темноте на каменную стену, а за ней незнакомый пустырь, но у него не было ни времени, ни желания осматриваться. — Это я насчет Прелла задумался. Беспокоит он меня. Ну, так как? Сходишь к Каррену?
— Конечно, схожу. Ради наших из роты и не то можно сделать. А ради Прелла тем более.
Лэндерс уже слышал неприятную новость о Прелле, которую Корелло разнес по всему госпиталю. Он воспринял ее как нечто неизбежное, как еще одну потерю в ходе операций на проклятых островах. Ему и в голову не пришло, что Преллу можно чем-то помочь. Теперь его охватило пламя сумасшедшей преданности боевым товарищам, обжигавшее горло и сердце. Ради них он готов на что угодно, ради любого из них.
Вот они поймут, если им рассказать о раненых на холме. Сначала, может, и посмеются, но потом все равно поймут.
— Он к тебе, наверно, даже скорее прислушается, — сказал Лэндерс.
— Нет, ты все-таки попробуй. И скажи: все, кто есть из роты, готовы написать ходатайство, если нужно. Прелл так понял, что Каррен не железно за ампутацию, как те двое.
— Как думаешь, прямо сейчас идти?
— Иди сейчас. И не забудь про ходатайство.
Костыли у Лэндерса уже забрали, и он ходил, опираясь на вставленную в гипс шину и с тростью, хотя не привык еще без костылей и чувствовал себя очень неуверенно. Ему пришлось порядком попотеть, пока он, осторожно преодолевая всевозможные ступени и пандусы, сделанные для каталок и колясок, добрался из рекреационного здания до хирургического отделения. Когда он подошел, наконец, к кабинету Каррена, колени у него дрожали от напряжения.
К счастью, Каррен был у себя. Он сидел, склонившись над бумагами. Перед тем как войти, Лэндерс перевел дух и собрался с мыслями. Не забыть бы, что надо говорить вежливо и почтительно, хотя ему не до вежливости.
— Вы не могли бы уделить мне несколько минут, подполковник? Для неофициального разговора?
Каррен поднял голову, в глазах у него мелькнуло отчужденное выражение. Он кивнул.
— Пожалуйста. Заходите.
— Я насчет одного приятеля. Его фамилия Прелл.
— Ну и что?
— Нас тут семь человек из одной роты. Ну, и мне вроде поручили сказать за всех. Мы слышали, что у него могут ампутировать правую ногу.
Уставился, подумалось Лэндерсу, хочет, чтобы я стушевался. Или что-то еще? Краешком сознания Лэндерс подивился, откуда он набрался решимости вообще прийти сюда. Впрочем, яснее ясного. Ему достаточно было вспомнить раненых на холме. Никто здесь и знать не знает, каково им было там. И не хотят знать. Мы и сами-то не знали, подумал он.
— К несчастью, не исключено, — сказал, наконец, Каррен, — Очень даже не исключено.
— Понимаете, он был в нашем подразделении одним из лучших бойцов. Вы, очевидно, слышали о том, как он, уже раненный, вывел отделение. За это его представили к ордену. Если у него отнимут ногу, это доконает его. Вот ребята и велели мне спросить, не могли бы вы что-нибудь сделать?
— Любопытно узнать, что же я, по-вашему, могу сделать? — спросил Каррен. Лицо его было непроницаемо.
— Мы подумали, если дать ему шанс, может, он и выкарабкается.
— Шанс? Например? И вообще, не со мной вам надо говорить. Он не мой больной. — Каррен переложил на столе бумаги.
— Он еще думает, что вы не очень-то за ампутацию.
Каррен резко вскинул голову.
— Он вам так и сказал?
Лэндерс кивнул.
— Не мне лично, одному парню. Сказал, что так ему показалось.
— Баш приятель в тяжелом состоянии. Одна нога вообще не заживляется. Другая лучше, но тоже не очень хорошо. По-моему, у него что-то внутреннее, неправильный обмен веществ. Он с каждым днем хуже и хуже.
— Давайте ему что-нибудь.
— Даем. Сульфаниламиды, плазму, глюкозу — все испробовали. Однако вы забываете, что он — не мой больной.
— Ну а если не давать? Может, у него организм не принимает?
Подняв глаза, Каррен, прищурившись, смотрел на него.
— Мне кажется, вы не все понимаете. Так не делается. Я не могу оспаривать выводы подполковника Бейкера. Он, в сущности, прав. И ваш друг — его больной.
Лэндерс вежливо кивал. Ему вдруг подумалось, что его собеседник все-таки уклоняется от прямого ответа, ему не хочется признавать, что пациент прав, предполагая, что он, Каррен, не убежден в необходимости ампутации. Лэндерс молчал.
— Возможно, подполковник Бейкер немного торопит события, — продолжал Каррен. — Но в принципе это не имеет значения. Поскольку ваш Прелл возражает, полковник Стивенс не будет принимать скоропалительных решений. Прелл не даст согласия, это ясно. А подполковник Бейкер просто хочет быть, так сказать, в полной боевой готовности, заблаговременно… Что до назначений, то ему дают только то, что совершенно необходимо, и ничего лишнего. Не воображайте, что среди нас есть чудовища, которые ждут не дождутся, чтобы отхватить кому-нибудь ногу.
Лэндерс все так же вежливо кивал, но чувствовал, что у него что-то происходит то ли в груди, то ли в голове. Ему почудилось, что в него вселяется другой, незнакомый человек и сейчас заговорит его голосом. Почти то же самое было тогда на судне, когда он отделился от себя и его понесло вверх. И та же самая безотчетная злость поднималась в нем, злость и негодование против всего на свете, против целого света.
— Никто так не думает, подполковник. Просто ребята просили сказать, что мы все готовы подписать коллективное ходатайство и передать вам, — резко сказал Лэндерс чужим голосом. — Если вы не против.
Каррен удивленно вскинул голову. Он произнес те же слова, что и Стрейндж в разговоре с Преллом.
— Ходатайство? В армии? Вы что, рехнулись? — Он долго и задумчиво смотрел на Лэндерса. — Вы, я вижу, горой за него, а?
— Его уважают, — отрезал тот, другой внутри Лэндерса. Сквозь гладко выбритое добродушное лицо Каррена Лэндерс видел вершину холма и лица раненых с белыми потеками. — Но дело не в этом, вы нас вряд ли поймете. Мы — порода особая, а на остальных нам глубоко наплевать. Не то чтобы мы за Прелла горой. Каждый из нас… как бы это получше выразиться… как вкладчик. Каждый вкладывает свой крохотный капиталец во всех других. И если кто-то выбывает, мы теряем свой вклад. А терять не хочется, потому что вкладывать больше нечего, понимаете?
— «Не спрашивай, по ком звонит колокол», — процитировал Каррен.
— Джон Донн, как же, — зло усмехнулся Лэндерс. — Это все дерьмо. Теория. Поэзия. У нас — совсем по-другому. У Донна — про человечество. А мы не все человечество. Плевать мы хотели на все человечество. Может, нам на самом-то деле и друг на друга плевать. Но наш единственный капиталец — все же мы сами, другого нет. Поэтому мы готовы подписать ходатайство и подать его куда скажете. А там — будь что будет. Даже если нам светит тюрьма, все равно подпишем с превеликим удовольствием. Лишь бы помочь парню.
Каррен решительно встал из-за стола. Лицо у него было бледное, но не злое. Лэндерс подумал, не переборщил ли он, хотел же быть вежливым и почтительным.
— Вы понимаете, чем это может кончиться? — проговорил Каррен. — Он едва держится. Он же может умереть!
— Пусть лучше умрет, раз ему так хочется. Вам это любой скажет. Дайте парню спокойно умереть, если уж на то пошло. Что у него осталось, кроме как умереть? И умирал он уже, умеет умирать. Мы все умеем.
— Я не могу вам ничего обещать, сержант, — негромко сказал Каррен. — Мы сделаем все, что в наших силах. Поверьте, невелика радость — оттяпать у человека ногу. Но мы можем оказаться вынужденными.
— Значит, вы не хотите, чтобы мы написали ходатайство?
— Пишите, если вам от этого легче. Однако на полковника Стивенса это не подействует.
Выйдя в коридор, Лэндерс прислонился к стене, чтобы собраться с мыслями. Там, в кабинете у Каррена, был и разговаривал другой человек, не он. Такого с ним еще никогда не было. Теперь тот, другой, исчез. И Лэндерс не знал, лучше будет от того, что он сделал, или хуже. Или вообще все понапрасну. Он заковылял назад.
Вернувшись в рекреационный зал, он пересказал Стрейнджу весь разговор, только метафору с вкладчиками обошел — сейчас она выглядела напыщенной и глупой — и не упомянул о двойнике. Ни он, ни Стрейндж не могли решить, будет польза от их затеи или нет.
— Может, это хоть расшевелит Каррена малость, — угрюмо проговорил Стрейндж.
Из своего угла за баскетбольной площадкой Кэрол Файербоу знаком дала Лэндерсу понять, что хочет что-то сказать ему. Лэндерс недовольно покачал головой и снова повернулся к Стрейнджу.
— Уинча бы сейчас сюда, — сказал тот с сожалением.
— Я думал, Уинч Прелла терпеть не может.
— Так оно и есть. Я хочу сказать, не любит, и все. Но это ничего не меняет.
Стрейндж предложил заглянуть в буфет, чтобы посоветоваться с ребятами. Он считал, что ходатайство в любом случае не помешает. Уходя, Лэндерс даже не помахал Кэрол.
Когда они пришли к Преллу, тот, не перебивая, выслушал их. До самого безрезультатного конца. Потом так же молча отвернулся, и из-под его прикрытых век выкатились две слезы. Стрейндж и Лэндерс поняли, что надо потихоньку сматываться.
— Ребята, не обращайте внимания, ладно? — хрипло проговорил Прелл им вдогонку. — Я немножко расклеился. Эта история все нервы мне истрепала.
— Вот Уинч придумал бы что-нибудь, — тихо сказал Стрейндж, прикрывая за собой дверь.
Глава двенадцатая
Стрейндж и Лэндерс не знали, что Уинч был уже в курсе Прелловых дел. Ради него он нажимал на все кнопки, чтобы ускорить свой отъезд из Леттермана и побыстрее попасть в Люксор. Он был занят этим и в тот момент, когда Стрейндж прикрывал за собой дверь в палату Прелла и говорил, что хорошо бы, их старшой был здесь.
Уинч пока не знал, как и чем он поможет Преллу, но, чтобы выяснить, надо быть там. Хотя и не стоило бы ради такого паршивца.
Уинч узнал о Прелле от Д. К. Хоггенбека. Когда ему разрешили вставать, и он начал ходить, старина Д. К. и Лили пригласили его на обед. Жили они в трехэтажном кирпичном доме недалеко от Пресидио. Лили оказалась прижимистой бой — бабой с лошадиным лицом.
Уинч решил, что можно и принять приглашение, поскольку пить ему категорически запретили. Худшего вечера он и припомнить не мог. Хуже, чем самые паршивые вечера на Гуадалканале. Д. К. и его старуха только об одном и говорили — купили то, приобрели это. Оба были, что называется, не дураки выпить. Уинч давно так не злился, глядя, как они налегают на виски. Зато он узнал о Прелле.
— Помнишь Джека Александера? — спросил Д. К., когда Лили положила на тарелки три огромных бифштекса, причем Уинчу особо приготовленный, без соли. — Он еще на Оаху был, Александер Великий?
Уинч прекрасно помнил Александера. Он был чемпионом по боксу в тяжелом весе Гавайского военного округа, когда Уинч служил там первый срок. Его звали не иначе как «Александер Великий» или «Император». Он удерживал титул чемпиона пять лет подряд.
— Так вот, — продолжал Д. К., — я только что получил письмо от старика. Он в Общевойсковом госпитале Килрейни, в Люксоре. Занимает такую же должность, как и я. Пишет, что одному вашему парню хотят ногу оттяпать. А он не соглашается. Большой шум поднял.
— Не Прелл ли?
— Верно, Прелл.
Уинч внимательно слушал, пока Д. К. рассказывал, что знал. Прелл и есть, очень на него похоже.
— Ну и кто же прав? — спросил Уинч.
— Как тебе сказать… с парнем действительно хреново, насколько я понимаю. Но против этой штатской шишки, подполковника Бейкера, наши медики боятся идти. — Д. К. хмыкнул от удовольствия. — Старику Стивенсу приходится выкручиваться. Полковник Стивенс, он там начальником госпиталя. Помнишь его?
Уинч отрицательно покачал головой.
— Да помнишь! Он при тебе в Райли был, ротой командовал. — Д. К. снял ногу с ноги и потянулся за бутылкой. — Раз парень не дает согласия, вся ответственность на нем. А он ожидает повышения в бригадные. Ты должен его помнить.
Уинч снова мотнул головой. Полковник Стивенс его сейчас не интересовал. Он думал о Прелле. Как опытный покерист, не подающий виду, что на руках у него флэш, он начал осторожно.
— Д. К., кстати, я хотел спросить, как с моим направлением в Люксор? Если всерьез говорить о том месте в штабе Второй, то, пожалуй, пора и ехать.
— Нет проблемы. В любое время, как только разрешат врачи. — Судя по всему, Д. К. не ожидал, что Уинч будет торопить события. На его задубелом морщинистом лице мелькнуло выражение почти мальчишеской тревоги. — Ты смотри, не того, будь осторожен. Не в форме еще. Порядком перепугал тут всех.
— Ни черта со мной не сделается, — энергично мотнул головой Уинч. — Если не буду пить.
— Худо, видать, без выпивки?
— Ничего, перебьюсь.
— Не хотел бы я быть на твоем месте, — сказал Д. К. и потянулся за бутылкой.
Уинч молча, со спокойным лицом смотрел, как Д. К. выпил, налил еще себе и Лили и они оба снова выпили.
Он ушел в первый же удобный момент.
На другой день он начал обрабатывать лечащих врачей. Его радовало, что у него в жизни снова появилась цель. И злило, что эта цель — паршивец Прелл.
— У вас, должно быть, рука наверху, и не одна, — улыбнулся главный кардиолог, отложив стетоскоп. — Таких, как вы, мы обычно отчисляем.
— Им нужны кадровые.
— С моей стороны возражений к переводу нет, — сказал врач. — Только не забывайте соблюдать предписания. Строгая диета, никаких физических нагрузок, регулярное обследование. Не понимаю, зачем вы спешите? Лечение во всех госпиталях одинаково.
— Мне нужно познакомиться с работой, которую мне там предлагают после выздоровления.
— Ну что ж, я задерживать вас не буду. Мы, правда, не до конца установили причины вашего заболевания. Но конечно, это связано с неумеренным потреблением алкоголя. Зарубите себе на носу: пить вам абсолютно противопоказано.
— Уже зарубил.
Уинч врал. При одной мысли, что ему нельзя пить, ему хотелось лезть на стену. Когда задумаешься, удивительно, до чего не умеют в Америке обходиться без выпивки. Пьют перед едой и после нее. Пьют на вечеринках. Пьют, ухаживая за девушкой. Пьют, когда рассуждают о жизни, войне и смерти, и во время танцев, и в постели с какой-нибудь потаскушкой, и если ты не пьешь, то вроде бы и не живешь, и дохнешь от тоски.
Через неделю после того, как он начал вставать, Уинч решил съездить в город, но без выпивки там была скука смертная.
— Так вы подготовите заключение для уорент-офицера Хоггенбека? — спросил Уинч. Ему вдруг пришла мысль, что после приступа его совсем не тянуло на баб. Может, это от лекарств?
— Завтра же утром.
— А сегодня не могли бы?
— Хорошо, попробую, — пообещал кардиолог.
Он пробыл в городе всего два часа и потом уже не покидал территории госпиталя.
В остальном житуха была вполне сносная. Если тебе надоело жить, сердечная недостаточность — вполне подходящий способ отдать концы, не хуже любого другого. Уинч, однако, не был убежден, что ему надоело. Наверно, пока еще не надоело, иначе он бы не завязал. Это очень полезно знать. Если надоест, надо начать пить, и все.
Когда в тот раз Уинч притащился в госпиталь, его сразу же уложили в кардиологическое отделение, начали пичкать мочегонными и сердечными лекарствами и замерять количества принимаемой жидкости и выходящей. Очевидно, постельный режим сам по себе был отличным средством для мочеотделения. Уже через сутки жидкости выходило в три раза больше, чем он принимал. В первую же ночь сделалось легче дышать. Его продержали в постели пять дней.
Диагноз звучал так: острая форма водянки. Иначе — скопление жидкости. Когда развивается сердечная недостаточность, сердце не справляется со своей работой, жидкость заполняет легкие, что ведет к дополнительной нагрузке на сердце, застою жидкости. Получается заколдованный круг, и человек как будто постепенно тонет.
В первую ночь был момент, когда он чуть было не загнулся. Все вроде бы затуманилось перед глазами, и, хотя Уинч не терял сознания, ему показалось, что он отделился от самого себя. Чудовищная усталость, изнурительный кашель, жуткое чувство, что не хватает воздуха и нельзя как следует вздохнуть. Все это как будто происходило не с ним, а с кем-то еще. И особой боли не было, только эти неприятные ощущения, которые словно копились вне его. Уинчу хотелось одного — заснуть, крепко — крепко, чтобы ничего не чувствовать. Врачи и сестры только раздражали его. Ему вспомнилось, как он подумал, что, может, это и есть то самое, смерть. Но ему не было страшно, ни вначале, ни потом. С самого начала не было страшно. Если вникнуть, ничего особенного. Даже приятно. Не то чтобы он действительно отделился от себя и мог наблюдать за собой со стороны, нет. По правде говоря, ничего он не мог «наблюдать». Но ощущение, что в нем еще какой-то другой «он», не проходило.
Потом ему тоже не было страшно. Просто разыгралось воображение, только и всего. Он вспомнил, как ему хотелось в какую-то минуту сказать им, что он сочинил для себя эпитафию:
«Не умер, а ушел. Двести долларов не взимать».
Пусть выбьют большими буквами на камне без указания имени. Как будто его и не было.
Когда полегчало, кто-то из врачей признался: «Я уж подумал, что конец». Уинч усмехнулся и ничего не сказал.
Сердце у него вовсе не раздулось с футбольный мяч, как предположил перепуганный молодой врач в «неотложке». Не безнадежен, как выразился один из медиков. Однако из всей этой передряги Уинч вышел порядком ослабевшим. Через пять дней ему отменили постельный режим и категорически приказали начинать двигаться.
Когда он встал на ноги, колени у него подгибались. Поганое состояние для нестарого и вчера еще крепкого мужчины. Зато другая его половина находила известное удовлетворение в том, что произошло, даже злорадно смаковала случившееся.
В постели он с удивлением заметил, как с него сходит лишний вес. Наверно, жидкость в тканях и в самом деле удерживала жир, как объяснили ему, и теперь, когда он мочился, жир выходил вместе с мочой. Последние пару лет у него мало — помалу намечалось брюшко. Сейчас оно пропало, живот снова сделался плоским, как доска. Под скулами наметились красивые впадинки. Буквально на глазах твердели дряблые мышцы на ногах, натянулась, становилась гладкой кожа на руках.
Во всяком случае, его переводили в Люксор. При условии, что он будет соблюдать диету, избегать физических нагрузок и не притронется к спиртному и сигаретам. Прекрасно, если на то пошло.
На другой день Уинч зашел к Д. К. Хоггенбеку и попросил ускорить оформление. Старина Д. К. устроил его на транспортный самолет, летевший в Люксор. Уинчу не терпелось попасть туда. Независимо от того, поможет он Преллу или нет.
Машина с военно-воздушной базы в Люксоре доставила его прямо к входу в госпитальное административное здание. Уинчу подумалось, что вот — ни комитетов по встрече, ни толпы выздоравливающих, собравшихся посмотреть, не приехал ли кто из знакомых. Он прибыл сам по себе. Уинч постоял посреди залитой ярким солнечным светом бетонной площадки, глядя на огромные двери. Он думал о безмозглом долболобе Прелле. Потом, подхватив зеленый вевеэсовский чемодан, поднялся по лестнице и вошел внутрь.
Всего шесть низких ступеней, но они сразу же дали о себе знать затрудненным дыханием и участившимся сердцебиением. Такое случалось с ним не первый раз, но все равно застигло его врасплох. И в то же время это придавало особую остроту ощущениям. Как будто в груди у тебя бомба замедленного действия, которая вот-вот взорвется. И от этого дороже становилась жизнь, каждый ее день и каждый вздох. Ты снова был как в бою.
Когда дежурный в регистратуре увидел опознавательную нашивку на груди у Уинча, он нахмурился и принялся отчитывать его за то, что он сам тащил чемодан. Уинч слушал и улыбался.
— Чокнутые, что ли, вы все, — проворчал дежурный.
Устроившись в отделении, Уинч первым делом позвонил Джеку Александеру, бывшему боксеру, чтобы договориться о встрече. Тот ждал его звонка. Но еще до того, как он отправился к Александеру, к нему самому явились Стрейндж и Лэндерс. Они пришли по поручению ребят из их роты, их набралось девять человек. Система информации в госпитале действовала безотказно: едва Уинч ступил на территорию госпиталя, как стало известно, что он здесь.
Стрейндж сказал, что остальные в буфете и хотят поговорить с Уинчем. Он велел им подождать там, чтобы не заявлялись все в палату. Стрейндж в нерешительности кашлянул. Как только они вошли, им сразу же бросилось в глаза, до чего их товарищ сдал, и Уинч заметил их замешательство. Стрейндж и Лэндерс виновато переглянулись. Уинч решил идти напролом.
— Ну чего глаза пялите? — спросил он грубо.
— Да вот, смотрю, ты жирок малость сбросил, — проговорил Стрейндж.
— Разве? Так я на диете.
— Вот оно что. И болел, наверно? — не отступал Стрейндж.
— Было немного. Теперь все в порядке, — ответил Уинч. — Ну что там с этим долболобом, который Прелл?
Оба заговорили разом. Потом Лэндерс замолк, чтобы не мешать Стрейнджу. Но Уинч, подняв руку, перебил и того: ситуацию он в общих чертах знает. Он слышал, что подполковник Бейкер обратился к начальству, чтобы ему дали разрешение на ампутацию. Полковник Стивенс пока еще не дал «добро». Другие хирурги вроде бы поддерживают Бейкера.
— Все точно, — облегченно подтвердил Стрейндж. Все-таки здорово снова почувствовать твердую руку старшого. Ему не терпелось спихнуть это дело. — Поддерживать-то поддерживают, да по-разному. Есть один хирург, Каррен его фамилия. Преллу показалось, что он не торопится оттяпать ему конечность, хочет еще посмотреть. Но Бейкер повыше должностью, и потому Каррен молчит, даже если не согласен.
— Значит, и рассчитывать на него нечего, — отрубил Уинч. — Нам нужно знать, врачи верно говорят? Верно Бейкер говорит или нет?
— Кто его знает, — пожал плечами Стрейндж, — Мы что, медики? Мы одно знаем — Прелл хочет спасти свою ногу. Вот мы и стараемся что-нибудь придумать. — Он был рад — радешенек, что теперь не ему принимать решение. — Лэндерс говорил с этим Карреном. Расскажи сам, Лэндерс.
Лэндерс не спеша изложил беседу с подполковником и как неопределенно она закончилась. Ему хотелось, чтобы Уинч знал все как есть, потому что вдруг понял, что не робеет перед ним, как раньше. Он не знал, что придавало ему уверенность-то ли физическая слабость Уинча, то ли эта непонятная ярость, которая накатывалась на него последнее время. Он всегда испытывал потребность быть абсолютно честным с Уинчем. Было в нем что-то такое, что прямо-таки заставляло быть честным. И это осталось.
Лэндерс уже закончил, а Уинч все еще смотрел на него испытующим взглядом.
— Ну а сам-то ты как считаешь? Твое мнение?
— Я склонен думать, что Прелл, вероятно, прав, — ответил Лэндерс. — Подполковник Каррен, наверное, выждал бы, будь Прелл его больным. Но Прелл у другого хирурга. А раз так, то Каррен не будет вмешиваться.
— Выходит, все снова упирается в Стивенса?
— Выходит, так, — отозвался Стрейндж.
— Ну и как же ты намереваешься обработать Стивенса? — ехидно спросил Уинч. — У тебя что, ходы есть?
— Нет у меня никаких ходов, — пожал плечами Стрейндж и, чуть замешкавшись, брякнул насчет ходатайства. Все вместе составляли, все и подписали, у него оно, в тумбочке у кровати, где единственно и разрешается держать личные вещи.
— Ходатайство? В армии? Кому ж это взбрело в голову? Тебе? — Уинч резко повернулся к Лэндерсу.
— Нет, это Прелл сам придумал. — Лэндерс кивнул на Стрейнджа. — И выложил Джонни-Страни.
Уинч удивленно посмотрел на зеленого вояку: он в первый раз услышал, как его бывший писарь открыто назвал старшего товарища по прозвищу. Ну что ж, все мы меняемся, быстро меняемся. Все, кроме поганца Прелла. Так и должно быть. Когда меняется обстановка, расстановка сил тоже меняется.
— Он, конечно, он, как я сам не догадался! Ослиная задница, героя из себя строит, сукин сын, — медленно, тяжело проговорил Уинч. — Весь он тут — затеять заваруху и первым же в нее головой. И ему, натурально, орден. А мы даже не знаем, верно ли врачи говорят.
— Да, не знаем, — сказал Стрейндж. — Но если он понимает опасность и хочет рискнуть, почему не дать ему такую возможность?
— И не заживает нога… Как они это объясняют?
— Никак, — сказал Стрейндж. — Послушай, старшой, ты из-за Прелла сюда приехал?
Уинч зло уставился на Стрейнджа.
— Ты что, спятил? Куда направили, туда и приехал. Как и все вы, кандидаты на погост. Ну а теперь — выматывайтесь. Мне надо прийти в форму. У меня назначение на процедуру.
— Ну, ты сможешь что-нибудь предпринять? — спросил Стрейндж.
— Предпринять? Я? Да кто я такой тут? Это тебе не наш полк.
— Мы бы попросили тебя сделать что можешь, — неожиданно для себя и громко сказал Лэндерс.
Уинч молча и без всякого выражения посмотрел на него. Когда Стрейндж и Лэндерс ушли, он повернулся к своей койке. Потом встал, поправляя халат.
С Джеком Александером нужна иная тактика, не такая, как со стариной Д. К. Хоггенбеком. Этот тоже занимал внушительный кабинет и так же заботился о своих личных удобствах, но на этом сходство кончалось. Уинч понимал это.
Кроме того, он не служил с Александером и не был знаком с ним лично, как со стариной Д. К. Когда капрал Уинч только прибыл на Оаху, Александер Великий, Император, завершал свое царствование и готовился отбыть домой, в Штаты, собирая добро, нажитое им в качестве лучшего боксера военного округа.
Теперь он был уже в годах и выглядел стариком. Лысый череп, изрезанное глубокими морщинами лицо, перебитый нос, огромная челюсть, безгубый, тонкий, как лезвие, и холодный, как льдина, рот, выцветшие голубые глаза, которые чего только не повидали на земле, но не выражали ни любви, ни ненависти, ничего, — все это делало его похожим на большую морскую черепаху, старую и мудрую. Черепаху, которая двести лет бороздила моря и океаны по всей планете, искусно избегая ловушек, расставляемых людьми, и таская в знак доказательства шрамы от всех и всяческих передряг, и сейчас стала такой громадной и многоопытной, что уже не боялась ничего. Александер и впрямь был громаден. Он всегда отличался высоким ростом, даже в прежние времена, но тогда он был сравнительно сухощав. Теперь же у него на полметра выпирал огромный твердый живот, а шея набухла так, что, казалось, вот-вот лопнет. И это был не жир, а мясо, сплошное мясо. Никто не знал, как и почему он решил закончить службу в Общевойсковом госпитале Килрейни в Люксоре.
Уинч машинально подумал: интересно, какое у него кровяное давление?
Толстыми пальцами Александер выхватил откуда-то бутылку виски и широким жестом выставил ее на стол. Уинч кивнул, улыбнулся, пить ему запретили, но он с удовольствием понюхает. Александер налил обоим, сел и знаком предложил Уинчу сесть напротив. Он пока не проронил ни единого слова.
Уинч обмочил губы в виски, собираясь с мыслями.
— Я не успел пока выяснить, нужна ампутация моему парню, этому Преллу, или нет, — начал он.
Александер кивнул.
— Только прибыл, и — нате.
Александер кивнул снова.
— Если дело дойдет до ампутации, значит, так тому и быть, — продолжал Уинч. — Хотя, конечно, хотелось бы спасти малому ногу. Ему почему-то показалось, что один из этих штатских хирургов не стал бы торопиться, будь его воля.
— Это Каррен, — сказал, наконец, Александер. Голос его скрежетал, как рашпиль по металлу, и шел откуда-то из живота и помимо грудной клетки, задубелой от многолетнего по ней битья.
— Да, Каррен, — подтвердил Уинч.
— Полковник Стивенс встревожен. Ждет производства в бригадные. Скандал может помешать ему.
На этот раз понимающе кивнул Уинч.
— Даже если просто пойдут разговоры, — сказал Александер.
— Этот Бейкер, что он из себя представляет?
— Знает, что к чему. Самовлюбленный. Нормальный тип.
— А Каррен?
— То же самое. Только помоложе.
— Значит, выбора нет… А что, если потянуть малость?
— Нет проблемы, — сказал Александер. — Но ваш Прелл может загнуться.
— А у вас тут что, никто не загибается?
Александер, едва помещающийся в большом кресле, чуть заметно повел плечами.
— Бывает.
— Ну вот…
Оба играли на слух, Уинч уже понял.
— Мы на виду, газеты и прочее, — сказал Александер. — У парня, глядишь, родственники объявятся, — Его массивная туша качнулась вперед. — Я с точки прения Старика рассуждаю, полковника Стивенса.
— Родственников у него нет.
— Нет родственников, есть дружки, — сказал Александер.
— Дружки будут молчать. Это я обещаю, — твердо произнес Уинч. — Они за то, чтобы медики повременили.
— Старику… то есть если бы я был на его месте, мне хотелось бы иметь гарантии.
Уинч молчал, взвешивая пришедшую в голову мысль.
— Кстати, у меня с собой… — он не мог выдавить слово «ходатайство». — Есть у меня одна бумаженция, подписанная его однополчанами, которые здесь. Они просят снасти парню ногу.
— Хорошо бы мне копию этой бумаги…
— Чтобы показать Стивенсу?
— Нет, — отрезал Александер. — Этого я не могу.
— Копия будет.
— Подписанная?
— Конечно, подписанная.
— Может пригодиться, — сказал Александер.
— Еще один вопрос, — продолжал Уинч. — Комдив представил Прелла к Почетной медали конгресса. Вам об этом известно? Представление должно быть в его личном деле.
Массивная голова Александера качнулась вперед.
— Есть оно. Старик его видел. Тут интересная штука завязалась. Когда этот парень только попал к нам, я получил запрос относительно него из Вашингтона. Они хотели знать, как его состояние. Ну, мне пришлось отписать, что не очень. Потом я дважды посылал дополнительные бумаги к представлению, но они как воды в рот набрали. Мы, натурально, получаем сюда списки награжденных. Иногда Старик сам вручает награды. На всех пришли ответы, а вот насчет ордена Преллу — ничего. Что бы это значило, как по-вашему?
— Откуда был запрос? — спросил Уинч, мысленно перебирая варианты.
— Из управления генерал — адъютанта.
— А ответы на представления?
— Из наградного отдела.
— Да? — спросил Уинч и ответил сам себе: — Ну да! Похоже, что им сейчас ни к чему безногий герой. Во всяком случае, здесь, в Люксоре.
Снова неторопливо качнулась огромная голова.
— Мне тоже так показалось.
— А полковнику Стивенсу неплохо бы иметь у себя героя. Чтобы самому вручить высшую военную награду, — сказал Уинч.
— Так-то оно так. Но не мертвецу. К тому же без родственников.
— Орден можно в полк.
— От имени полка говорить не положено. — Черепаший, ороговевший рот Александера растянулся в мрачной усмешке. — Как я понимаю, им почетные ордена тоже живым нужны, и чтоб руки — ноги целы.
— Есть у него шанс выжить, есть, — сказал Уинч. — Думаю, что даже больше, чем один к одному. Но у Каррена нет власти.
— Старик не захочет передать пациента от Бейкера Каррену, — пробурчал Александер. — Не до того ему сейчас. Работы скопилось — уйма.
— Пока-то он разгребет ее… — сказал Уинч.
— Мне бы неплохо иметь ту бумагу.
— Сегодня же будет, — заверил Уинч.
— Я ее, конечно, полковнику не покажу. Чтобы не выглядело как ходатайство. Можете вообразить, как он вскинется. Как бык от красной тряпки. Но просьба однополчан до него дойти может, правда?
— Бумага будет сегодня же, — подтвердил Уинч.
— Ну и хорошо. — Во время разговора Александер не притронулся к виски и только сейчас приветственно поднял стакан и опрокинул его. Затем он аккуратно убрал бутылку.
— Само собой, я не могу говорить за полковника Стивенса, — сказал Александер, тяжеловесно собрав всю свою скромность в выцветших черепашьих глазках.
— Само собой, — отозвался Уинч.
Уинч уже взялся за хромированную, без единого пятнышка дверную ручку, когда сзади, из-за стола, раздался скрежет. Уинч повернулся.
— С вами приятно иметь дело, сержант Уинч. Старина Д. К. Хоггенбек не ошибся.
— С вами тоже, сэр.
— Может, какие еще дела появятся, — сказал Александер, не вставая из-за стола и без тени улыбки.
— Может быть, — сказал Уинч. — Не исключено. — Д. К., должно быть, ввел его в курс.
— Я в штабе Второй всех знаю, — проскрипел Александер.
Уинч кивнул. Точно, ввел. Он вышел, притворив за собой дверь.
Уинч знал, что ходатайство будет у него, стоит ему только сказать. Стрейндж немедленно притащил листок. После ленча, внимательно изучив бумагу, Уинч переписал ее, чтобы она меньше смахивала на официальный рапорт, и отправился в буфет повидаться, наконец, с ребятами и получить их подписи. Они посидели все вместе, потолковали о том, о сём.
Сборище мало чем напоминало дружескую встречу. Уинч испытывал то же чувство, что и Лэндерс по прибытии в госпиталь, только он не мог знать, что и с тем так было. Что-то незнакомое появилось в облике товарищей, будто их подменили. Он вспоминал, какими они были в январе и феврале, когда их эвакуировали с Гуадалканала, их заострившиеся лица и запавшие глаза — растерянные, испуганные, полные ребячьего ожидания. Но тогда они были еще солдатами, как и те, которые и сейчас еще изнемогали от жары и жажды в боевых порядках его роты.
Потом, взяв бумагу, он отправился к Александеру и вручил ее. Тот опять налил обоим понемногу, чисто символически, и Уинч опять обмочил губы.
Когда Уинч добрался до отделения и прилег, он понял, до чего же он намаялся. Он едва волочил ноги. У него не было сил встать, когда привезли ужин, и он остался без еды.
Он разделся и лег, но сон не шел. Он никак не мог отделаться от ощущения, что есть еще один Уинч, оно появилось у него в тот вечер, когда он чуть было не отдал концы в Леттермане, и снова и снова возвращалось к нему по ночам. Другой Уинч, который где-то вне его. Но где? И что бы это все значило?
Даже после самых страшных попоек с ним никогда не случалось ничего подобного.
Уинч лежал, прислушиваясь к дыханию спящих — в его палате их было только двое, кроме него, — и думал о Прелле, о том, что никуда не денешься, придется пообщаться с ним. А раз так, это лучше сделать завтра же, не откладывая.
Глава тринадцатая
Уинч понятия не имел, о чем ему говорить с Преллом. И он не знал, чего ожидать от Прелла, когда придет к нему. Прежде чем идти, ему хотелось разузнать обо всем побольше у Корелло, Дрейка и других бойцов из роты, а не только у Лэндерса и Стрейнджа. Но разговоры с Корелло и Дрейком и остальными ничего не дали. Стрейндж и Лэндерс тоже не сказали ничего нового.
Лэндерс хмыкал, мямлил что-то несуразное и все твердил, что Прелл плохо выглядит.
— Конечно, плохо выглядит, я это и без тебя знаю, канцелярская ты задница! — не сдержался Уинч.
Он продолжал наседать на Лэндерса, тот без особого успеха ударился в психологию, но вдруг поднял удивленные глаза, словно поразившись собственному открытию, и сказал:
— Просто он израсходовал весь запас горючего.
— Какого горючего, чего ты мелешь?
— Ну, понимаешь, как в машине бензин кончается. Иссяк. И вообще, чего ты ко мне привязался? — раздраженно проговорил Лэндерс. — Нечего мне больше сказать.
— Ты же у нас образованный, в колледже был, — насмешливо протянул Уинч. — И до сих пор не научился выражаться яснее. Тогда ставь на себе крест.
— Иди ты к чертям собачьим! Без тебя поставлю.
Насколько Уинч помнил, Лэндерс первый раз обругал его вот так, вслух, в лицо. Он знал, что парень клянет его направо и налево, но делал он это втихую, за глаза. Так, в стаде, значит, подрастает молодняк, пробует свои рога, собираясь помериться силами с матерыми самцами.
— Погоди, погоди, что значит «иссяк»? Сдал, трусит?
— Да нет, не сдал и не трусит. Ты не поверишь, сколько в нем сейчас упорства и выдержки. А вот жизненной энергии — нет. Кончилась в нем жизненная энергия.
Уинч замолк. Он сам недавно понял, каково это — когда кончается жизненная энергия. Но привыкнуть к этому пока не смог.
— Черт! Можешь ты объяснить нормально или нет?
— У человека может быть сколько угодно выдержки и упорства… Но если у него вышла жизненная энергия — ему крышка.
От Стрейнджа Уинч тоже немногого добился, хотя разговор шел поспокойнее. Стрейндж напирал на другое: парень совсем пал духом.
— Я это давно у него заметил. Еще на Эфате началось, потом когда плыли. Он ведь с самого начала воюет с докторами. Сколько уже то же самое было — два раза. Ну да, теперь вот третий. И я все время думал, что это доконает его. Так оно и вышло. Совсем пал духом. Он же привык быть первым, сам знаешь…
— Это уж точно.
— Я хочу сказать, что ему лучше, когда он на виду, первый и все его уважают.
— Значит, пал духом, говоришь?
— Ну да, и давно. Лэндерс вот говорил с Карреном, хирургом, и тот сказал, что, мол, неправильный обмен веществ. Леший его знает, что это такое. Доктора и сами-то толком ни в чем не разбираются. Был один обмен веществ у человека, теперь другой. — Стрейндж умолк, потом пожал плечами. — Не знаю, просто не знаю.
Маловато, думал Уинч. Один говорит, вышла жизненная сила, другой — пал духом. А может, и то и другое? Ну, вышла, ну, пал… Кто в этом во всем разберется? Кто вообще способен разобраться? И в этом, и во всем другом?
Уинч старательно рассчитал время, когда лучше идти к Преллу. Он поговорил с санитаром в Прелловом отделении, и тот сказал, что самое подходящее время для посещения больных, как правило, утро, когда они отдохнули после ночи, но не очень рано, не сразу после подъема и еды, а попозже, перед вторым завтраком, потому что второй завтрак тоже отнимает силы. И у Прелла в это время самое лучшее состояние. Поэтому Уинч отложил визит на день, чтобы попасть в жилу. Он до сих пор не знал, что он скажет Преллу и чем поможет ему. Что скажешь парню, которого недолюбливаешь и которому вот-вот оттяпают ногу. Разве поднимешь ему дух и накачаешь жизненной энергией? Как ни крути, жизнь она и есть жизнь — лотерея, азартная игра. И люди играют в эту жестянку, как играют в футбол, или в шахматы, или покер. Играют до последнего, даже умирая. В конце концов, Уинч решил взять с собой Стрейнджа — в качестве успокоительного средства, что ли.
Прелл выглядел ужасно, сомневаться не приходилось. Он и отдаленно не напоминал того Прелла, которого Уинч в последний раз видел на Эфате в лазарете. Он лежал точно мертвец, раскинув руки и с поднятыми кверху на вытяжке ногами, как баба, которая вот-вот родит. Посиневшие ноги, лицо серо — лилового цвета, переходящего в черноту под ввалившимися глазами. Одни глаза — вот и все, что оставалось в нем живого.
И все же, увидев, кто пришел, он весь подобрался.
— Привет, старшой, — глухо сказал он откуда-то из недр кровати. — Пришел отдать последние почести?
— Привет, Прелл, — ровным голосом отозвался Уинч. Он заметил, как напрягся Прелл, и не давал себе воли. — Ну, как ты?
Игра, паскудная игра, всюду, со всеми. Бравада и храбрость, страх и стойкость, унижение и достоинство, подлость и порядочность. Но игра по-крупному, всерьез. Даже помешательство начинается с игры, а потом уж забирает всерьез.
— Радуешься, да? — Прелл еле выговаривал слова. — Пришел сказать: «я же говорил…»?
В затылке у Уинча будто вспыхнуло что-то, как зеленый свет зажегся, давая дорогу. Как зеленый взрыв, расчищающий от навалов путь. Он старался взять себя в руки и найти нужные слова, найти верный тон.
— А ты все так же хочешь, чтобы тебе сочувствовали, да? — Уинч слышал, как Стрейндж сзади шумно втянул воздух и замер в ожидании. — Все так же хочешь, чтобы тебя уважали?
Черные зрачки запавших Прелловых глаз засверкали зловещим блеском. В них затаилась жгучая ненависть.
— Это точно, — ответил он тихо. — Хочу, чтобы уважали.
Уинч долго ломал голову, стоит или нет сказать Преллу насчет идеи потянуть с операцией, которую они провернули с Александером. Пока что он никому не рассказал об этой затее, даже Стрейнджу. Дельце-то деликатное. Эти долболобы не научились держать язык за зубами. Наверняка кто-нибудь проболтается. А если слушок дойдет до полковника Стивенса и Джека Александера, тогда пиши пропало. Лопнет идея, как мыльный пузырь. Стивенс славился крутым нравом, и оттого старался ни при каких обстоятельствах не терять самообладания. Вдобавок ни Уинч, ни Стрейндж не знали, верно говорит Бейкер или нет. Поэтому Уинч молчал.
Но касательно Прелла он все же колебался: может, стоит сказать. Потом решил: нет, не надо. Сейчас он понял, что был прав, решив держать затею про себя. Не это нужно Преллу. Ему нужен противник. Противник, с которым надо воевать. А чтобы воевать, он должен видеть его перед собой. Чтобы никаких тонкостей.
— Небось думаешь, выкинут парня отсюда, сунут ему жестяную кружку, и пущай торгует солдатскими карандашиками, так, что ли? — сказал с койки Прелл.
— Да нет, они поумнее сделают. Дадут тебе пенсию и искусственную ногу. Чтобы по субботам топать в Американский легион и хвастать перед подонками культей и завирать, как ты храбро сражался на Тихом океане. Смотри только про отделение не проболтайся.
— Сукин ты сын, — проговорил Прелл так же тихо и ровно, но голос у него почти звенел, как тугая струна. — Я тебя прикончу, дай только выбраться отсюда.
Как пить дать, прикончу. Я тебя из-под земли достану, падло. Жизнь положу, а прикончу.
— Это мы еще посмотрим, — возразил Уинч. — Я, может, сам копыта откину, пока ты выберешься отсюда, — сказал он и подумал, усмехнувшись про себя, что в его словах, пожалуй, больше истины, чем кажется. Теперь Прелл заимел смертельного врага. Ну и хрен с ним! Каждому нужен враг.
— Зато не заведешь больше никого в западню, и то хорошо.
С подушки на Уинча смотрели прищуренные индейские глаза Прелла. Он молчал.
— Я думаю, вам лучше уйти, — замельтешил подле Уинча санитар. — Правда лучше!
— Ладно, пойдем. Не трусь, малый! Давай воюй, — сказал Уинч и, круто повернувшись, вышел. В коридоре он тяжело привалился к стене, чтобы отдышаться и прийти в себя. Он вдруг почувствовал себя измочаленным и постаревшим.
— Боже ж ты мой, — нудил Стрейндж, топчась рядом. — Зачем тебе это понадобилось, старшой?
— Да помолчи, дубина ты стоеросовая, — прошипел Уинч. — Проваливай отсюда.
Через минуту Уинч выпрямился и зашагал к себе в отделение. Он догнал Стрейнджа, опередившего его шагов на десять, и они молча пошли рядом.
Дней через пять случилось чудо: Прелл пошел на поправку. Он не сразу заметил признаки выздоровления, и прошло еще несколько суток, прежде чем он убедился в этом. Начала заживать нога. Словно не было ничего особенного, просто перелом, постепенно срасталась кость. Стрейндж не верил своим глазам. Он полагал, что после Уинчева посещения состояние Прелла ухудшится. Но тот поправлялся; кризис, которого они так долго ожидали, миновал. Стрейндж, конечно, никак не приписывал улучшение визиту Уинча, скорее наоборот. Уинч совсем потерял самообладание. Сдал старик, сильно сдал, думал Стрейндж, хотя понятия не имел, что же с ним такое. Они с Лэндерсом подолгу торчали у Прелла. Стрейндж обратил внимание, что тот ни разу не упомянул про разговор с Уинчем, и подумал, что не хотел бы быть на месте Уинча, когда Прелл поднимется.
Уинч и сам терялся в догадках. Он не мог поверить, что улучшение состояния Прелла вызвано его приходом и разговором с ним. Слишком внезапен и крут был перелом. Раз это могло случиться так быстро, значит, Прелл сам пошел на поправку до их встречи. Выходит, вся его затея была напрасной.
У Лэндерса была своя собственная теория относительно происшедшего. Взяв клятву молчать, Стрейндж рассказал ему о стычке Уинча с Преллом, но Лэндерс не усмотрел никакой связи между двумя событиями. Через несколько дней после того, как весть о выздоровлении Прелла распространилась по госпиталю, он случайно встретил подполковника Каррена. Это было в одном из многочисленных крытых переходов. Каррен остановил его.
— Все собирался сказать вам кое-что, но не было случая, — начал Каррен со своей непонятной жизнерадостной улыбочкой. — Помните наш разговор по поводу вашего приятеля? Я говорил, что мы все средства испробовали, а вы возразили: может, что-нибудь не давать, может, у него организм не принимает. Помните?
— Нет, не помню, — признался Лэндерс.
— Зато я помню. Так вот, я начал думать. Полночи как-то просидел над его историей болезни и обнаружил кое-что любопытное. Всем раненым с Тихоокеанского театра назначают атабрин, это такое противомалярийное средство. Мы даем его всем на протяжении четырех месяцев после возвращения, такова практика. — Каррен нагнулся к Лэндерсу и, улыбаясь, дотронулся до его рукава. — Я обнаружил, что Преллу тоже прописан атабрин. Вполне естественно — он ведь тоже с Тихого океана. И вот я решил снять назначение. На свой риск, молчком. После этого он начал поправляться.
— Но это возможно — с медицинской точки зрения?
— Нет, конечно, нет! — Лицо Каррена сделалось серьезным. — Но бывают самые невероятные вещи. Мы же имеем дело с живыми людьми. Каким только воздействиям не подвержен человек! Эта проблема почти метафизическая. Ваш Прелл — больной с пограничным состоянием. Не исключено, что в таких тяжелых случаях атабрин дает дополнительную нагрузку на организм и препятствует выздоровлению. Но доказать это я бы не сумел.
— Значит, Прелл обязан вам…
— Мне не хотелось бы, чтобы это распространилось. Никто не знает об этом, даже подполковник Бейкер. Пусть это останется между нами, договорились?
— Договорились, — согласился Лэндерс. Он сдержал слово. Он не поделился даже со Стрейнджем, не то что с Уинчем.
Через некоторое время он осторожно завел «теоретический» разговор на эту тему с фельдшером в своем отделении. Тот порыскал в справочниках и авторитетно заявил, что нет никаких оснований предполагать, будто атабрин может препятствовать процессу выздоровления — он вообще не оказывает побочных действий. Тогда зачем Каррену взбрело плести такую бодягу? Сказать Уинчу? Да тот на смех его поднимет.
Но Уинчу было бы безразлично. Он, наверное, даже не услышал бы, что ему говорят. Начиная с Леттермана он потратил столько труда и нервов на паршивца Прелла, что совершенно ослаб. У него едва хватало сил вылезти из постели, чтобы поесть. Врачи утверждали, что слабость — результат быстрого перелета из Калифорнии сюда и перелома в его общем состоянии. Само собой, они ничего не знали о Прелле и рекомендовали покой — это единственное, что ему нужно. Уинч слушал их вполуха. Он по-прежнему принимал мочегонные, и у него не возникало желания взять увольнительную. Он уставал от одной мысли, что надо куда-то ехать и что-то делать. Однако когда его вызвали к главному сержанту Александеру — это было через неделю после того, как Прелл пошел на поправку, — он не медлил ни минуты.
Убедившись, что состояние Прелла резко улучшилось, Джек Александер немедля загнал в Вашингтон соответствующую бумагу. Он направил ее в управление генерал-адъютанта, откуда был первый запрос. Сейчас он молча подвинул Уинчу какой-то листок. Это было распоряжение наградного отдела прислать материалы на Прелла. Выписки из послужного списка, личного дела, характеристику — словом, все, что положено для принятия окончательного решения о награждении Почетной медалью конгресса. Уинч внимательно прочитал документ и вернул его Александеру.
— Пить тебе, конечно, нельзя, — заскрежетали слова в гортани бывшего боксера, — но отметить такое событие надо. Хочешь увольнительную в город? Проведешь времечко с какой-нибудь дамзель.
Уинч молча покачал головой. Больше всего ему хотелось сейчас расхохотаться.
Само собой, придется подождать официального подтверждения, но это уже чистая формальность, сказал Александер. В их госпитале Почетную медаль никому еще не давали, это будет в первый раз. Они, натурально, это дело поднимут на должную высоту, только тем сейчас и заняты. Полковник Стивенс лично разрабатывает церемонию торжественного вручения наград. Такой в Килрейни еще не было.
— Ты тоже есть в списках, — сказал Александер.
— «Зевезе», что ли? — кивнул Уинч.
— Да. «За выдающиеся заслуги». Будь уверен, после войны тебе эта медаль очень даже сгодится, — проговорил практичный Александер.
Примерно через месяц Уинч со всеми остальными госпитальными душами стоял в положении «вольно» в торжественном построении на центральном плацу. Плац был невелик и не предназначался ни для парадов, ни для церемоний. Сейчас его заполнили многочисленные колонны. В построении участвовали все, кто мог передвигаться самостоятельно, и многие из тех, кто не мог. Согласно приказу полковника Стивенса, присутствовал также весь медицинский персонал, за исключением дежурных по палатам и отделениям. На прилегающих зданиях полковник распорядился вывесить флаги. На торжество съехались представители гражданской и армейской печати, иные газетчики и фоторепортеры прибыли издалека — из Чикаго и Канзас-Сити.
Награжденных было много. Но в центре внимания был, конечно, Прелл — его усадили прямо в больничном халате в инвалидную коляску, на опоре торчали две загипсованные ноги. Кроме Уинча, каждому, естественное дело, выдали медаль за ранение — «Пурпурное сердце». Некоторые получили «Бронзовые звезды», кто-то со знаком «Д» — доблесть, кто-то без него. Среди отмеченных бронзой, к его собственному удивлению, оказался Лэндерс — «За примерную службу» (правда, без «Д»). Была даже одна «Серебряная звезда». Уинчу вручили единственную «зевезе». Затем наступил торжественный момент. Четким строевым шагом вперед вышел полковник Стивенс, позади него и на два шага вправо с большой плоской коробкой в руках ступал главный сержант Александер; удивительно, как легко — и в ногу, и строго соблюдая дистанцию — нес он свое огромное грузное тело. Подполковник повесил на шею Преллу голубую ленту с серебристыми звездами, и черные индейские глаза Прелла повлажнели. Но когда он взглянул на стоявшего рядом Уинча, в них снова вспыхнули злые огоньки.
Сентябрьское солнце пекло вовсю. Вытянувшись в струнку, Уинч замер в общем строю, и ему хотелось смеяться и плеваться одновременно, но он не сделал ни того, ни другого.
Он увидел, как Александер, стоявший за полковником Стивенсом, как раз напротив, незаметно подмигнул ему, как бы призывая к благоразумию.
Глава четырнадцатая
Пока развивались события вокруг Прелла, группа, с которой он прибыл из Леттермана, обжилась в Килрейни и стала частью пестрого населения госпиталя и частью его пейзажа. Все реже попадались на глаза раненые с гипсовыми повязками, трости постепенно заменяли костыли. Исчезали кое-какие знакомые лица, и уж потом ребята узнавали, что их товарищей демобилизовали. Больные с ампутированными конечностями, которые в момент их приезда передвигались на колясках, теперь мужественно вышагивали на протезах, опираясь на трости, по бесконечным коридорам и переходам. Всякий раз, когда Бобби Прелл видел безногого, он весь холодел внутри. Для большинства прибывших вместе с Преллом, Лэндерсом и Стрейнджем выздоровление стало теперь вопросом времени.
Примерно каждые две недели в госпитале появлялись новые партии раненых, и каждая партия проходила ту же самую процедуру осмотров, классификации, распределения. Пострадавших в европейских операциях везли эшелонами из восточных портов. Маршрут других, с Тихого океана, пролегал через Сан-Францисский Леттерман или через перевалочный госпиталь в Сиэтле. Пообвыкшись, раненые из этих двух потоков принимались обычно сравнивать количество выбывших из строя и погибших тут и там или сопоставлять характер ранений в результате применения того или иного вида оружия. Выяснилось, например, что ничего подобного немецкому 88–миллиметровому миномету японцы на Тихом океане не имели. В Европе гораздо чаще попадались раненые с тяжелыми ожогами из-за широкого применения танков. На Тихом же океане многие выбывали из строя по причине заболевания малярией или лихорадкой.
Когда Прелл начал выздоравливать, Джонни-Странь, получив через Уинча и уорент-офицера Александера увольнительную на четверо суток, смотался еще разок домой в Цинциннати. Вообще-то, любая увольнительная, свыше трех суток считалась отпуском. Но Уинч и Александер умело обошли правила, устроив ему две увольнительные: одну на трое суток, другую на сутки. В Цинциннати было по-прежнему неуютно, а Линда Сью показалась Стрейнджу еще более холодной и занятой своими делами, чем в первый раз.
За это время у Мариона Лэндерса состоялось неудачное свидание с Кэрол Файербоу, ему сняли с ноги гипс и предоставили десятидневный отпуск для побывки в родном городе Импириам, штат Индиана. Отпуск вышел сразу же после церемонии с вручением наград, так что Лэндерс мог захватить домой и «Пурпурное сердце», и «Бронзовую звезду» в красивой, обтянутой синей кожей коробке с золотым тиснением. Так он и сделал. Что-то подсказало ему, что награды в коробке приведут в ярость его папашу, но он ни за что не надел бы планки в Люксоре — скорее прошел бы ужасы вторичного ранения.
Ни один из их госпиталя не отваживался нацепить планки. В порядке исключения, словно они составляли какую-то высшую касту, солдатам в Килрейни позволялось носить серебристо — синий боевой значок пехотинца с серебряным венком, но ничего больше. Это считалось железным правилом у фронтовиков, и всякий, кто осмеливался нарушить его, подвергался немедленному и всеобщему осмеянию. Никто не знал, откуда пошло это правило или кто его придумал, но все следовали запрету неукоснительно. Можно было подумать, что по тайному сговору между ранеными фронтовиками презирать и не признавать чужих он сделался непреложным законом. Нечего оглаживать нас, как бы говорили они, мы были там, где вам и в кошмарах не снилось.
Тот вечер с Кэрол Файербоу начался вроде бы нормально, но кончился полным провалом. Лэндерс собирался поужинать с ней на «Зеленой крыше» в «Пибоди». «Зеленая крыша» была в Люксоре то же самое, что «Высшая марка» в Сан-Франциско. Лэндерс не знал, как тут выглядело до войны, но сейчас в зале было шумно и пьяно, военные сорили деньгами и знакомились с женщинами — именно здесь завязывалось множество скоропалительных, «боевых» романов. Народ гулял и веселился вовсю, будто самая мысль о том, что через пару-тройку месяцев любого из них убьют, заражала присутствующих бестолковой, бесшабашной удалью. Лэндерс раз заглядывал на «Крышу» с двумя приятелями по роте, но они были без женщин, и ему очень захотелось прийти сюда с какой-нибудь приличной девушкой. В глубине души он надеялся поговорить с Кэрол о себе и о том, что с ним произошло.
Кэрол на «Крыше» не понравилось, и она предложила пойти в «Чайную миссис Томпсон».
Удивительное это было место! В первый раз почти за полтора года — если не считать трехдневной побывки в Импириаме, когда он, можно сказать, не успел даже форму снять, — Лэндерс попал в тихую домашнюю обстановку, где ничто не напоминало ни об армии, ни о войне. Посетителей в ресторанчике обслуживали три матроны — белые южанки, очевидно вдовы. Помогал им почтенный старый негр, который тоже подавал блюда, но в основном следил за порядком. За столиками с накрахмаленными скатертями чинно восседали парочки и небольшие компании, причем одни белые, наслаждаясь изысканной южной кухней и негромкой беседой. На каждом столике стоял пакет с бутылкой виски, к еде подавали также вино, но именно к еде, а не для того, чтобы клиент надрался. Военных было совсем мало, и тут они тоже выглядели по-домашнему. На всем лежал отпечаток уюта, достатка и благочинности.
Лэндерс не был в таком месте с университетских времен. Именно так он представлял себе дом и семейный круг, хотя и приходил в отчаяние от своих собственных родителей. Однако девчонку здесь не уломаешь. И не поговоришь по душам о том, что произошло с ним тогда, на холме в Нью-Джорджии. Ни с кем тут об этом не поговоришь. Он и сам-то едва находил слова, когда думал об этом. В таком месте разве тебя поймут? Там и тут — это два совершенно разных мира. Их не сблизишь никакими силами и не перекинешь через пропасть мостик взаимопонимания. Неожиданно он почувствовал, как бесит его это показное благополучие, эти белоснежные скатерти и намалеванные старухи, которые любовно готовят изысканные блюда для гурманов. Что он тут делает? Он же предает Уинча, и Стрейнджа, и Прелла, и всех остальных. Лэндерсу хотелось выговориться, но слова застревали у него в горле.
Говорила больше Кэрол, говорила о себе. О своих надеждах и разочарованиях. Она занимается в актерской мастерской на Западной территории, после зимних каникул снова поедет туда, чтобы закончить последний семестр. Ей пришлось немного пропустить: брат в армии, надо кому-то быть дома. Она еще не знает, хватит ли у нее решимости одной поехать в Нью-Йорк и начать самостоятельную жизнь — ей так хочется в Нью-Йорк. И с родителями нелады: предки хотят, чтобы она осталась в Люксоре и вышла замуж за какого-нибудь приличного молодого человека «с перспективой». Ну, за адвоката или за подающего надежды врача — неважно. Они, конечно, помогут ей материально, если она поедет в Нью-Йорк, но сумеет ли она там пробиться? Продюсеры так и норовят затащить молодую девушку к себе в постель.
Лэндерс слушал невнимательно, кивал, беспокойно ерзал на стуле. У Кэрол был прелестный мягкий рот, немного неправильный и оттого еще более очаровательный, и когда она смотрела на тебя, трогательно стараясь не косить, то казалась такой милой и беззащитной, что хотелось прижать ее к себе, и гладить, и шептать всякие нежности. Лэндерс не мог усидеть на месте. Понятно, почему мужиков в госпитале тянуло к ней. И в то же время сама Кэрол, ее интересы и взгляды только усиливали у Лэндерса чувство вины перед товарищами.
— И как вы, бедняги, выдерживаете? — сочувственно сказала Кэрол, когда речь зашла о госпитале. — Многим ведь снова на фронт.
— А что еще нам остается? — хмуро возразил Лэндерс. — Поэтому и выдерживаем. — Ему еще больше захотелось быть со своими, чтобы вместе надраться и подцепить дешевок.
После ужина они пошли пешком. Лэндерсу прежде не приходилось заглядывать в эту часть города. Войны здесь словно и не бывало. По обе стороны улицы за высокими старыми деревьями тянулись большие старые дома. Не то чтобы богатые, но зажиточные. Очень даже зажиточные. Потом они зашли в один из них, дом ее родителей, и скоро уже лежали на диване в гостиной. Богатой гостиной. Все было точно так же, как десятки раз в университетскую пору, когда он приходил к девушкам домой в Блумингтоне или у себя в Импириаме. Кэрол включила проигрыватель — она просто обожает Рэя Эберли. Пластинка заиграла «В сквере запел соловей», она сняла очки — она редко их надевала, и ее фиалковые глядевшие в разные стороны глаза затуманились слезами. Они лежали, обнявшись, на диване и целовались взасос.
— Послушай, а родители? — встревожился Лэндерс.
— Не смеши, — грустно улыбнувшись, сказала Кэрол. — Они наклюкались и спят без просыпу.
Пластинка в проигрывателе кончилась, в нем щелкнуло, и он отключился, но Кэрол не встала. Однако всякий раз, когда он старался добраться до груди или по шелковому чулку запускал руку под юбку, она принималась отбиваться, что есть силы.
После двухчасовой возни, измочаленный и неудовлетворенный, Лэндерс кое-как поднялся с дивана и, отдуваясь, посмотрел на часы. Пора возвращаться в госпиталь. Кэрол тоже поднялась и, чуть скосив глаз, удивленно смотрела на него, но удерживать не стала. Отворив входную дверь, она задумчиво сказала: «Не очень-то ты настойчивый». Лэндерс уже спустился с крыльца и дошел до середины дорожки и только тогда понял, что она имела в виду. Он обернулся, хотел вернуться, но увидел, как в передней погас свет.
Всю дорогу в госпиталь Лэндерс кипел от злости. Его охватила дикая ярость, которая все чаще поднималась в нем последнее время. Она была бессмысленна, потому что ее некуда было излить. Некуда нацелить, это тебе не винтовка. И потому что ярость была бессмысленной, она делалась вдвойне дикой.
Несколько дней Лэндерс избегал Кэрол и не показывался в рекреационном зале. Он не находил себе места, потому что там собирался весь народ, там преимущественно и шла вся госпитальная жизнь. Когда он, наконец, появился, она тут же позвала его и спросила, почему его не видно. Она явно напрашивалась на свидание, но Лэндерс не проявлял инициативы. Он смотрел на нее и вспоминал тот вечер с ней, ужин в «Чайной миссис Томпсон», благополучную, чинную обстановку в ресторане, и его наполняла ярость. Ему хотелось разодрать в клочья их занудное самодовольство, хотелось показать ей и другим, на чем стоят их покой и благочинность. На крови и костях. На перебитых костях Бобби и на пролитой крови Корелло.
Так или иначе, Лэндерс не имел сейчас ни малейшего желания назначать свидания Кэрол или кому-либо еще. Подождет, и остальные тоже подождут. Утром Каррен сообщил, что завтра или послезавтра ему снимут гипс. И не только снимут гипс, добавил, он, но не дадут костыли. Надо привыкать ходить без повязки и с тростью. Лэндерса охватил неописуемый панический ужас. Что, если он упадет, подвернет ногу? Тогда, конечно, Кэрол Файербоу и три ее вдовицы посочувствуют ему. До чего любит она это словечко — «посочувствовать». Если Кэрол и вдовицам он так уж нужен — пусть подождут, черт побери! Может, он как-нибудь и проведет с ней вечерок, а может, и нет.
Церемония вручения наград состоялась через неделю после того, как Лэндерсу сняли гипс. Хотя процедуры делали свое дело, он отнюдь не был уверен, что сумеет сам дойти до плаца и получить положенное «Пурпурное сердце». Но он дошел и выстоял под солнцем в строю, хотя ныла нога нестерпимо. А когда ему вручили еще и «Бронзовую звезду», он перестал что-либо соображать. Одно он знал в точности — что звезды не заслуживает. И разговора быть не может. Сколько есть других, более достойных.
Когда через пару дней Каррен предложил ему отпуск на десять суток, Лэндерс немедленно согласился, хотя из-за ноги стоило бы повременить: он не мог больше думать о Кэрол Файербоу.
Добираться до Импириама железной дорогой было неудобно: в город вели всего две ветки, да еще на пути несколько пересадок. И все-таки Лэндерс выбрал поезд. При одной мысли, что иначе надо тащиться на автобусе, в тесноте, не повернешься, и часами негде размять ноги, а проклятая лодыжка продолжала беспокоить, ему становилось не по себе.
В поезде, однако, получилось не лучше. Не успели они тронуться, как в вагоне, где ехал Лэндерс, началось буйное веселье, и он сидел не двигаясь, раздраженный и злой, на одном месте. Вагон был сидячий, в спальный билеты надо было заказывать заранее, да ему и не хотелось тратиться. Он даже не знал, есть ли в составе «пульманы», и он не пошел в вагон — ресторан, чтобы не перебираться по ходящим ходуном переходным площадкам между вагонами. Уж если в его вагоне было полно подвыпивших военнослужащих, то можно представить, что творилось в вагоне — ресторане.
Солдатня растеклась по всему вагону. Кому не хватило места, сидели на корточках, а то и прямо на полу. Из рук в руки переходили пол — литровые бутылки. Две компании в разных концах вагона нестройно затянули песни, каждая свою. Женщины натянуто улыбались.
К Лэндерсу подвалил полупьяный сержант в форме ВВС из шумной группы, расположившейся посередине вагона, и поинтересовался, почему он не желает присоединиться к ним.
— Ранило меня, в ногу, — сказал Лэндерс, показывая трость, — Мне ходить трудно, вот почему.
— Какого черта? — обиделся сержант. — Нас на фронт отправляют, могут кокнуть там. Пойдем примем!
— Ну а я с фронта. И как видишь, не кокнули. Хромай отсюда! — В нем снова закипели знакомая смертельная обида и безрассудная злость.
Сержант язвительно усмехнулся.
— С фронта, говоришь? Ранило? А ты не заливаешь, приятель?
— Нет, не заливаю.
— Эй, ребята! — крикнул сержант своим. — Тут один тип утверждает, что его ранило на фронте. А где же тогда «Пурпурное сердце», а?
Лэндерс медленно перехватил трость пониже, под изогнутую рукоятку, чтобы ткнуть сержанта или огреть его как следует.
— В заднице, вот где. Желаешь посмотреть? — угрожающе выдавил Лэндерс, глядя сержанту прямо в глаза.
Он не знал и не хотел знать, почему он так завелся. Для него это явилось такой же неожиданностью, как и для огорошенного сержанта. На лице у Лэндерса появилась убийственная, зверская ухмылка, такая же, какая бывала у Уинча, хотя он, конечно, не знал этого. Глаза у сержанта расширились от изумления, хмель как рукой сняло.
— Да нет уж, спасибо, обойдусь как-нибудь.
Встретив такой отпор, он говорил примирительно, стараясь обратить все в шутку. Ко Лэндерса уже понесло.
— Послушай, ты, — сказал он негромким срывающимся голосом. — Тебе известно, что это такое, нет? — он показал на боевой значок пехотинца над левым нагрудным карманом. — Тебе известно, как это достается? Когда заработаешь такой, тогда и поговорим. А до тех пор — заткнись. И проваливай отсюда, чучело летучее!
Испуганный сержант молча поплелся к себе на место. Лэндерсу даже обидно стало. Но какая-то малая, разумная часть его существа была рада. К горлу подступили слезы. Еще момент, и он расплакался бы от бессильной ярости. Дай он волю слезам, наверняка двинул бы парня тяжелой казенной тростью. Прямо по черепу.
Сидевшая напротив молодая усталая, измотанная ездой женщина, судя по всему недавно вышедшая замуж, сочувственно улыбнулась и попыталась завязать с ним разговор.
— Милочка, может, помолчите, а? — стараясь сдерживаться, сказал Лэндерс. — Я сижу, никого не трогаю. Не пристаю к вам, ничего. Помолчите, а?
После этого пассажиры перестали замечать его, словно его и не было. Лэндерс злился, курил и смотрел в окно. Когда поезд прибыл на станцию, где предстояла пересадка, Лэндерс наотрез отказался от помощи и спустился с подножки сам. Благо он имел при себе только парусиновую сумку с запасной формой. Впереди была еще одна пересадка.
В местном поезде, всего из двух жалких вагончиков, народу почти не было, не то что в магистральных экспрессах. Лэндерс сидел у окна и глядел, как проплывают поля, вздымаясь иногда на пологих холмах. Дом был близко. Он знал тут каждое деревце. Он всегда проезжал эти места, когда возвращался домой на каникулы.
На старенькой, с зелеными постройками станции, как всегда, было пусто. И тут сразу же начались неприятности. Двое стариков на зеленой облезлой скамье перед залом ожидания жевали табак и сплевывали на песок. В помещении у телеграфного аппарата сидел кассир в черных нарукавниках и с пластмассовым зеленым козырьком на лбу. Кроме них — ни души. Прошмыгнуть бы мимо, чтобы никого не видеть и ни с кем не разговаривать, — и домой. Но тащиться целую милю до центра с его хромой ногой — это чересчур, у него просто сил не хватит, и палка не поможет. Придется попросить кассира вызвать такси. Но у самых дверей его остановил старик, один из тех двоих.
— Постой-постой, ты, часом, не Марион, не сын Джереми Лэндерса? — спросил он. — Добро пожаловать домой, парень, добро пожаловать!
Лэндерса подмывало послать его ко всем чертям, но вместо этого он, глядя в сторону, пробормотал: «Спасибо». Кассир приветствовал его почти теми же словами. Он тут же позвонил владельцу такси — в Импириаме ходило две машины, — не преминув сказать ему, кого он повезет. Лэндерс слушал, как, захлебываясь от восторга, кассир рассказывал о раненом герое фронтовике, и чувствовал, что падает в пропасть.
Так оно и пойдет, мрачно думал он. Теперь каждая сволочь будет называть его не иначе как героем, вернувшимся с войны. И вдруг он увидел боевые порядки роты, ребят, изнемогающих от жажды, их испуганные глаза, глядевшие из-под касок, грязь и щетину на лицах. Эта картина заслонила все: станцию, кассира, такси.
Он не успеет и до дому доехать, как по всему городу разнесется, думал Лэндерс. Так оно и случилось. Когда он ступил на порог, мать плакала в телефонную трубку. Кто-то позвонил ей, чтобы сообщить радостную весть. Скоро пришел из конторы и отец. Ему тоже позвонили. Оба горевали, что он не написал заранее. Местная газета напечатала бы заметку о его приезде.
Хорошо, что хоть сестры не было дома. Она уехала в колледж неделю назад, рассказывала мать, чтобы получше подготовиться к выпускному году. Она немедленно позвонит ей, чтобы приехала. Лэндерс сказал, что никуда звонить не надо, а сам думал о выпускном годе Кэрол Файербоу.
Не успел он оглянуться, как уже поспорил с отцом. Тот никак не мог понять, почему он не хочет хоть раз надеть ленточки «Бронзовой звезды» и «Пурпурного сердца». Лэндерс пытался объяснить, что это нечестно, недостойно, когда остальные еще там и, может, умирают, но отец не соглашался. Лэндерс совсем позабыл, что мог оставить награды в Люксоре, что он привез их специально, чтобы позлить отца. Ему очень хотелось, чтобы тот его понял.
— Понимаешь, у нас в госпитале никто не носит эти побрякушки, — горячился он. — Мы носим только вот это.
Отец изучил боевой значок пехотинца и, осведомившись, почему он так много значит для них, занудным адвокатским тоном пустился в уговоры. Мать в стороне молча ломала руки. Лэндерс досадливо отмахнулся от отца. Тот не привык к такому обращению, рассердился. Потом, наконец, он раскупорил бутылочку, чтобы отметить приезд сына, и Лэндерс начал накачиваться.
Позднее, вечером, между ними разгорелась уже настоящая ссора. Отец договорился, что Лэндерс выступит в отделении Американского легиона перед участниками первой мировой. Он и слышать ни о чем не хотел. Лэндерс же наотрез отказался идти. К тому времени он уже так набрался, что получил выговор от отца. Но на Лэндерса это не подействовало. Он еще круче набирал темп.
И как тут было не пить! Вечером, когда он, наконец, улизнул из отчего дома, большого особняка на Западной главной улице, и проковылял два квартала до клуба «У сохатых», каждый из посетителей счел своим долгом поднести ему стаканчик — «за возвращение». Сначала Лэндерс принимал предложения, так сказать, через одного, однако кончилось тем, что он не обидел никого. Куда бы он ни заглянул в городе, все наперебой принимались угощать его. Обход начинался, как правило, в середине дня — в зависимости от того, как рано ему удавалось подняться, — в какой-нибудь бильярдной или баре на площади и продолжался до поздней ночи. От «Сохатых» Лэндерс, ковыляя, добирался сам, из «Загородного клуба» его кто-нибудь подбрасывал на машине, и он заваливался в постель и спал без просыпу до полудня. Каждый раз у него возникала смутная догадка, что его почему-то побаиваются, но он был уже настолько пьян к этому времени, что ничего не соображал. С отцом и матерью он виделся урывками. Сестра так и не приехала.
Однажды Лэндерса попросили выступить с речью на прощальном обеде для очередной партии новобранцев, который отцы города устраивали по обыкновению в гриль-зале «У сохатых». Душой затеи, как всегда, был секретарь местной торговой палаты, он же репортер городской газеты. Его-то и осенила блестящая мысль пригласить Лэндерса. Бедняга не мог и предположить, во что выльется его затея, хотя давно славился тем, что то и дело попадал впросак. В тот вечер секретарь подсел к Лэндерсу, одиноко сидевшему за виски в гриль-баре, и, помолчав, высказался в том духе, что Лэндерс, конечно, не откажется сказать несколько слов уходящим в армию. Он объяснил, что перед ними выступит сначала священник, он будет говорить о религиозном долге, потом директор средней школы произнесет речь о долге перед обществом, а тренер городской футбольной команды — о патриотическом долге. Вот он и подумал: хорошо, если бы фронтовик Лэндерс сказал несколько слов о воинском долге. «Замечательная идея», — подтвердил Лэндерс.
Он разглядывал новобранцев, постепенно заполнявших зал. Их было человек двадцать. Некоторых Лэндерс знал по школе. За исключением одного — единственного молодого человека, все это были сыновья мелких фермеров или фабричных рабочих, которые по бедности не принадлежали к клубной публике и вообще вряд ли бывали в каком-либо клубе, если только не играли за училище или за колледж в футбол или баскет. Они были подавлены роскошью клуба, и это тоже будило гражданские чувства в Лэндерсе. Он кивнул секретарю.
Пока новобранцы поглощали даровой обед, Лэндерс пил и мысленно готовил речь о воинском долге.
Лэндерс выступал за тренером. Секретарь предварил его выступление восторженным словом о герое войны сержанте Лэндерсе, кавалере «Бронзовой звезды» и «Пурпурного сердца», из скромности не надевшем заслуженные награды. Поднявшись на небольшое возвышение для оркестра, Лэндерс покрепче ухватился за микрофон, чтобы не вздумали помешать, и решил быть покороче. Он начал с заявления, что с интересом выслушал предыдущих ораторов, хотя и не убежден, насколько то, о чем говорили уважаемые джентльмены, подходит солдату на войне.
— В бою не очень-то думаешь о боге, о четырех свободах или о любви к отечеству, — говорил он, широко улыбаясь. — Верно, многие молятся, многие. Но это не то же самое, что исполнение религиозного долга. Одно скажу: тот, кто утверждает, будто в окопах не бывает неверующих, неправ. Под огнем больше всего думаешь, как бы выбраться оттуда и как прикончить того, кто против тебя, прежде чем он прикончит тебя самого.
Лэндерс заметил, как прямо перед ним беспокойно заерзал на стуле секретарь и изумленно заморгал глазами за толстыми стеклами очков. Лэндерс улыбнулся ему.
— Меня попросили сказать о воинском долге, — продолжал он в самый микрофон, разносивший его голос громче и дальше, чем он предполагал. — Так вот, могу вас заверить, что первейший долг солдата — это остаться в живых. — Лэндерс чувствовал, что расходится, — Мертвый солдат никому не нужен, это первое. Второе: если тебя ранило, вместе с тобой из строя выбывают еще двое или трое, те, которые помогают тебе. Поэтому с теоретической точки зрения лучше тяжело ранить человека, чем убить его. И еще. По правде говоря, я не смею утверждать, что вы идете сражаться за свободу, за бога и за родину, как говорили уважаемые джентльмены передо мной. Ни о чем таком в бою не думаешь. Вы будете драться за себя, за собственную жизнь. Вот что надо знать. Вот за что стоит драться. И помните, лучше покалечить человека, чем прикончить его. Да, лучше так — если, конечно, у вас будет выбор, в чем я лично сомневаюсь. Удачи вам, друзья, да благословит вас бог!
Едва он успел закончить, как секретарь торопливо перехватил микрофон.
— Ну а теперь, молодежь, к бару, там для вас кое-что приготовлено.
Раскрасневшись от возбуждения, Лэндерс спустился с эстрады, прошествовал в свою кабину и взял бокал. Теперь эти сукины дети не сунутся с дурацкими просьбами. Ни один из мобилизованных не подошел к нему и не поблагодарил за речь. Лэндерс не обижался на них, он сидел и улыбался направо и налево. Ему больше не предлагали «сказать несколько слов». Когда отец узнал о выступлении, они снова крупно повздорили.
В город повозвращались и другие раненые фронтовики. Два парня служили в Северной Африке водителями на санитарных машинах, и обоих отправили домой. Сын владельца аптеки на площади, сержант ВВС, летал на бомбардировщиках. Его подбили где-то над Италией, и он демобилизовался. Называли еще кого-то. Но в сентябре 43–го их было наперечет, и на каждого смотрели как на знаменитость. Лэндерсу было неприятно, он чувствовал себя виноватым, словно его заставили играть фальшивую роль.
С девицами тоже ничего не получалось. Одни гуляли с парнями, которых вот-вот призовут, другие дожидались дружков из армии, третьи сторонились Лэндерса. Как смущенно заявила одна, он совсем не похож на того Мариона Лэндерса, которого провожали полтора года назад. В госпитале, когда он только что прибыл, он получил три письма. Одно было от родителей, другое от сестры, третье от одной знакомой, Фрэнсис Маккей. Она писала, что узнала из газеты о его возвращении, что будет рада повидаться, если он приедет домой, что такие, как он, возвращающиеся с фронта, заслуживают всяческого внимания и уважения и, если надо, она готова сделать что угодно ради него.
На пятый или шестой день он позвонил Фрэнсис и спросил, не пойдет ли она с ним вечером на баскетбольную встречу. Она ответила, что с удовольствием.
Спортивный сезон еще не начался, но в Импириаме обожали баскет и решили досрочно устроить показательные состязания. Приглашая Фрэнсис Маккей, он не знал, что ее готовность сделать что угодно ради него была простым жестом вежливости.
Когда перед началом игры оркестр заиграл «Звездное знамя», Лэндерс не поднялся вместе со всеми и тем привлек всеобщее восхищенное внимание, хотя никто не проронил ни слова. На «Зеленой крыше» в «Пибоди» и других люксорских ресторанах перед закрытием всегда исполняли государственный гимн, но ребята из госпиталя сидели, как ни в чем не бывало, это считалось высшим шиком. Раз у тебя есть «Пурпурное сердце», вставать вовсе не обязательно, гимн или не гимн. Вдобавок всем было известно, что у него повреждена нога.
Когда они с Фрэнсис вышли из спортивного зала, лил дождь. Прямо перед ними резко затормозил, качнувшись взад — вперед, малолитражный «додж». В нем сидела пожилая дама по имени Мэрилин Тот, секретарша в одной из двух адвокатских контор в городе. Все знали, что она лесбиянка, но вслух об этом говорить было не принято. Лэндерс тоже знал ее всю жизнь. Она приехала, чтобы подвезти их, решительно заявила миссис Тот. Лэндерс удивленно уставился на нее. Плечи у нее были такие же, как у него, а сил, пожалуй, даже побольше, во всяком случае, сейчас. Она могла запросто поколотить его, если б захотела, и она знала это. Фрэнсис Маккей покорно залезла на переднее сиденье. Лэндерсу было предложено сесть сзади. «Куда вас подбросить?» — не церемонясь, спросила Мэрилин Тот. Лэндерс сказал, что наверное, к «Сохатым». Когда машина остановилась перед клубом, Фрэнсис обернулась, чтобы попрощаться, но едва Лэндерс успел ступить на тротуар, как «додж» рванул с места, и девушку качнуло назад. Озадаченный, оставшись ни с чем, Лэндерс долго стоял под дождем и смотрел им вслед.
В тот вечер он напился больше обычного — если вообще можно было напиться больше, чем в прежние дни. Он хорошо помнил, как вышел, когда в три часа ночи клуб закрылся. Он хорошо помнил, как решил пройти к площади, чтобы закусить в ночном ресторане. Он помнил, как пересек под дождем голую, без единого деревца лужайку перед зданием суда. Помнил, как наткнулся на старую бронзовую пушку времен Гражданской войны, установленную на мраморном постаменте посреди лужайки, и какой это было неожиданностью для него, словно она не стояла там всю его жизнь. Помнил, как обнял пушку, потерся щекой о ствол и уронил несколько пьяных слез — а может, это были дождевые капли? — по старому солдату, который честно исполнил свой долг, а его бросили здесь одного мокнуть под дождем, и плесневеть, и стариться. Каждый год в День поминовения на лужайке рядами ставили белые кресты, а между ними — искусственные красные маки, много — много маков, и кто-нибудь декламировал «На полях Фландрии». Каждый паршивый божий год. А кто же напишет поэму о них? Как ее назовут? И кто будет декламировать?
Лэндерс помнил, как стоял посреди необъятной неподвижности и смотрел на мерцающие сквозь моросящий дождь ресторанные огни. Больше он ничего не помнил. Когда он проснулся, голова раскалывалась от тяжести, а глаза слепило солнце, пробивающееся сквозь зарешеченное окно. Он был в камере городской тюрьмы. Дверь в камеру была распахнута. Рядом на нарах лежала его трость. Он вышел в коридор и крикнул:
— Эй, есть тут кто?
— Есть, есть, Марион! — донесся из дежурки голос начальника полиции. — Проснулся наконец? Иди сюда.
Начальник полиции, рослый швед Нильсон, сидел за столом. Вид у него был смущенный.
— Какого черта, что произошло? — спросил Лэндерс.
Бездельники, околачивающиеся в комнате, заулыбались.
— Да ничего особенного, но ты же знаешь своего старика, — ответил Нильсон, словно оправдываясь. — Чарли Эванс, наш ночной дежурный, отвез тебя домой, а Джереми говорит: пусть сначала проспится в кутузке.
— Я что-нибудь натворил?
— Да нет! Просто зашел в ресторан, заказал яичницу с ветчиной и заснул как мертвый прямо за столом. Официант толкал тебя, толкал, но ты хоть бы хны. Вот он и позвал Чарли. Тот тоже не смог тебя добудиться и домой отвез. Вот и все. Только Джереми велел тебя сюда притащить.
— Что? Отец?
— Ну да. Зато хоть выспался, как следует. — Нильсон улыбнулся. — Совсем неплохо выглядишь.
Лэндерс оглядел себя.
— Хорош видок. Ну ладно. Сколько я должен заплатить, Фрэнк?
— Нисколько, никакого штрафа не будет. Мы тебя честь честью домой доставили, — добавил он неуверенно, — Но Джереми на порог не пустил. Сам знаешь, какой он у тебя. Ты уж не имей зуб на него, ладно?
— На отца-то родного? — сказал Лэндерс. — Будь добр, Фрэнк, вызови такси.
— Знаю я этих Лэндерсов, — озадаченно бормотал начальник полиции. — А такси уже ждет, Марион.
Лэндерс пожал всем руки.
— Спасибо за гостеприимство.
В заднее зеркальце он видел, как улыбается во весь рот шофер: ему, конечно, все уже было известно. Лэндерс притворился, что ничего не замечает.
Дома он принял душ, побрился и надел запасную форму. Мать плакала, умоляла одуматься, пыталась удержать его, но Лэндерс решительно набрал номер отцовской конторы.
— Слушай меня внимательно, сукин ты сын. Я хочу сказать… Не вешай, не вешай!.. — заорал он, потом повернулся к матери: — Повесил трубку, гад! Хорошо, ты ему все передашь. Скажи ему, чтобы он забыл, что у него есть сын. Так и скажи. У Джереми Лэндерса нет больше сына Мариона. А я забуду, что у меня есть отец. Поняла? Дошло?
— Марион, не надо! — запричитала мать. — Ну, пожалуйста, не надо, Марион!
— Катитесь вы все! — огрызнулся он и схватил сумку.
На станции он битых полтора часа просидел на зеленой скамье, ожидая поезда. На перроне не было ни души. Лэндерсу не терпелось вернуться к Преллу, и Уинчу, и Стрейнджу, и ко всем остальным. Он вдруг подумал: как там ноги у Прелла, заживают? И когда они, черт побери, начнут лечить Стрейнджу руку?
Обратная дорога показалась Лэндерсу куда как легче. Наверно потому, что он здорово разработал больную ногу за эти шесть дней. Он даже отважился ступить на переходную площадку между вагонами и прошел в вагон — ресторан выпить. Как и следовало ожидать, там было полно пьяных военных. Он сел в уголке со стаканом. Бегло мелькнула мысль о родных, бывших родных, и ему еще сильнее захотелось попасть поскорее в Люксор.
После того как Лэндерс доложил дежурному о прибытии из отпуска на четыре дня раньше срока, он узнал, что во время его отсутствия Март Уинч каждый вечер приглашал Кэрол Файербоу в город.