Банда отстранили от должности через три дня.
Но еще до того, как третья рота узнала об этом, она в полном составе устроила дикую пьяную оргию, продолжавшуюся по менее двадцати восьми часов. Солдаты вылакали все, что только можно было, упились до полного умопомрачения, до потери всякого контроля над собой, и в какой-то мере, возможно, это помогло Бонду узнать, что его любимая рота на самом деле думает о своем командире. Наибольшая заслуга в этом деле принадлежала, безусловно, рядовому Мацци — нахальному крикуну из Бронкса, служившему во взводе оружия.
Эта вселенская попойка была сама по себе чем-то из ряда вон выходящим, просто невероятным событием. Она продолжалась бы еще дольше, не сделай солдаты и сержанты страшного, похожего на дикий кошмар, граничившего с сонным бредом открытия — ни в роте, ни в ближайшей округе не осталось уже ни бутылки, ни глотка, ни крошечной капельки спиртного.
Все это происходило в кокосовой роще, где теперь был разбит очередной бивак третьей роты. Когда они прикатили сюда, Сторм со своими людьми и со всем ротным имуществом встречали их, и не успели солдаты попрыгать с грузовиков, как бутылки уже были у них в руках, и никого не интересовало, чьи эти бутылки — свои или товарища. Во всяком случае, бутылки были ротные, припрятанные с прошлого раза, хранившиеся вместе со всем барахлом под надзором старшего писаря.
Сержант Мактей, испытывавший в какой-то мере вину перед ротой, со своим писарем, а с ними Сторм и его кухонная братия постарались вовсю — в тени под пальмами уже стояли палатки, в них даже были расставлены раскладушки, лежали одеяла, висели противомоскитные сетки. В кухонной палатке горел огонь в плитах, что-то варилось и жарилось. В общем, все было к услугам уставших и измотанных воинов, и им оставалось лишь спуститься с машин, отыскать в своем имуществе припрятанное с прошлого раза спиртное и начать капитальную пьянку.
Все они, конечно, были чуть-чуть не в себе, находились в каком-то легком помешательстве. Ощущение потери чувствительности, какой-то немоты в теле, охватившее их во время боя, все еще не уходило, это было видно по их настороженным взглядам, по напряженности их лиц (такое состояние не покинет их еще некоторое время, будет давать себя знать гораздо дольше, чем после выхода из первого боя). Это позволило Беллу даже создать собственную научную теорию, суть которой состояла в том, что коль скоро каждый период восстановления оказывается продолжительнее предыдущего, то может случиться, что при многократном участии солдата в боях наступит такой период, когда он уже не сможет сбросить с себя это онемение и частичную потерю чувств и останется в этом состоянии навсегда.
Тем временем беспробудная пьянка шла своим чередом. Многие напились до такой степени, что полностью потеряли способность не только двигаться, но даже стоять на своих двоих, в ярком лунном сиянии тропической ночи они ползали между пальмами на четвереньках, будто дикие звери, а порой даже принимались выть по-волчьи на луну. Немного в стороне от них другая группа пьяных солдат развлекалась тем, что, раздевшись донага, разыгрывала при луне сцены из «Вальпургиевой ночи», прыгая и кривляясь, размахивая руками и вопя. Было отмечено по крайней мере девять серьезных драк.
Кульминация наступила тогда, когда рядовой Мацци заявил, что намерен «схватить за бороду» Бэнда, сидевшего в своей командирской палатке, и высказать все, что он о нем думает. Вернее, что о нем думает вся рота.
Мысль эта пришла в голову, скорее всего, не самому Мацци, а его дружкам — Карни, Сассу, Глаку, Тасси и всей их нью-йоркской компании. Они пьянствовали в палатке у Карни, который хотя и валялся на койке с очень сильным приступом малярии, но пил наравне со всеми. Разговор вертелся, естественно, вокруг только что завершившегося боя, и общее мнение все время склонялось к тому, что на этот раз, пожалуй, Бэнд зашел слишком далеко. Гнал их как собак, рисковал людьми и вообще… Какого черта он полез в эту Була-Була, кто его просил гнать туда роту? Их там даже и не издали, они никому не были нужны. А уж об этой дурацкой засаде, в которой столько народу ухлопали, и говорить нечего. Вот уж истинно «охотник за славой». Они крыли командира роты на чем свет стоит, припоминая ему все, что знали, и неожиданно Мацци сказал, что нет никакого смысла так вот сидеть и ворчать, когда можно отправиться к самому Бэнду и высказать это ему в лицо. Еле живой от малярии, с желтым лицом и ввалившимися щеками, Карни свесился с койки и хриплым от виски и лихорадки голосом прошипел, что нечего зря болтать, что пусть Мацци и сходит к Бэнду. Кто-то, кажется Сасс, поддержал его, добавив, что Мацци терять нечего — ну от силы звания рядового первого класса, которое могут дать при очередном представлении, лишат, да и то вряд ли.
Пьяному Мацци этого было достаточно.
— Ну и ладно! — крикнул он, поднимаясь на ноги, — И схожу, какого еще чер-рта!
С трудом переставляя ноги, он выбрался из палатки и, петляя и спотыкаясь, побрел между пальм туда, где размещались офицеры. Ему удалось дойти, свалившись только раз. Остальные брели следом на небольшом расстоянии, зло подсмеиваясь и даже испытывая удовольствие от того, что опасность подстерегает лишь его одного. Карни с ними не было, он валялся в беспамятстве на койке.
Конечно, не будь Мацци таким пьяным, он бы ни за что не решился на такое предприятие. Или если бы с ним не случилось того, что произошло в Була-Була. Все же это, вместе взятое, слившись воедино, разожгло в его душе такой огонь отчаяния, ненависти и невыносимой жалости к себе — такому ничтожеству, что он не в состоянии был ни думать, ни представить себе, что ждет его впереди. Сейчас его вела вперед лишь одна мысль: «Чем хуже, тем лучше…»
А ведь все это из-за Тиллса, подлого Тиллса. Правда, до сих пор он вроде бы еще ничего не разболтал. Но где гарантия, что так будет и дальше? Совершенно ясно, что такой гарантии не существует. Да и что можно ожидать от человека, который ненавидит тебя такой ненавистью, как Тиллс? Разве такой смолчит? Особенно, если ты еще имел неосторожность показать ему, чего он стоит и что ты о нем думаешь. Стоило Мацци только подумать обо всем этом, как его просто наизнанку выворачивало.
… Во время атаки на Була-Була, когда на их минометное отделение вдруг откуда ни возьмись налетели японцы, они, чего греха таить, здорово перепугались. Пришлось им срочно удирать. Никто ведь не ставил им задачу вступать в перестрелку с противником. Их задача состояла в том, чтобы вести минометный обстрел Була-Була, только и всего. Японцы, правда, тоже вроде бы не собирались идти на них в атаку, предпочитая постреливать из-за кокосовых пальм. Правее и чуть позади их позиции были небольшие зеленые заросли, что-то вроде подлеска или густого кустарника. Японцы все же ранили двоих в их отделении. Кругом царил ад кромешный — шум, дым, крики и неразбериха, а японцы еще начали минометный обстрел. И тогда солдатам было приказано быстро разобрать минометы и перебежками по одному укрыться в этих зарослях, а потом, когда они соберутся, снова смонтировать минометы и открыть огонь как положено. Вот тут-то и случилось то, к чему Мацци в ужасе возвращался еще и еще раз…
Он бежал, держа в одной руке опорную плиту от миномета, а в другой карабин. Это было где-то на правом фланге группы. Подбегая к зарослям, он решил, что ветками может здорово хлестнуть по глазам, а поскольку руки его были заняты, он быстро повернулся спиной и в таком положении ввалился в чащу. Он тут же попытался снова развернуться лицом вперед, но не смог — из-за своего дурацкого невезения он ухитрился зацепиться за что-то, кажется, за сучок. Самое главное при этом было то, что разумом он отлично понимал происшедшее, голова была совершенно ясная, а вот тело никак не повиновалось, просто отказывалось служить ему. Было совершенно ясно, что он за что-то зацепился ремнем и надо как можно быстрее отцепиться, но сделать это простое движение он никак не мог. Не в силах поверить в реальность всего происходящего, он дергался и беззвучно проклинал все на свете, в то же время в ужасе прислушиваясь к свисту и щелканью десятков пуль, хлеставших по веткам, рвавших кору, сбивавших листья и сучки. Слушал и никак не мог сообразить, что надо бросить плиту или карабин, чтобы отцепиться. Ведь все было так просто — бросить плиту, быстро отцепиться, снова схватить плиту и бежать дальше. Он прекрасно понимал все это, но сделать ничего не мог. Он как будто видел себя со стороны: глаза вылезли из орбит, рот распялен в беззвучном вопле, сам он рвется и брыкается, точно взбесившийся конь, а мир вокруг застыл, словно все это происходит в каком-то страшном cue. лишившем его последних сил, сковавшем, связавшем по рукам и ногам, и только чудовищный молот страха стучит в мозгу, будто пульсирующая красная точечка маяка, что вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет в кромешной тьме ночи… А тут еще эти пули, свистящие над головой, рвущие ветки и листья. Так он и стоял, совершенно обезумев, с опорной плитой в одной руке и карабином в другой. Стоял и ждал, когда за ним придут, убьют, зажарят и сожрут…
В этот миг мимо него с шумом и треском, продираясь на ощупь сквозь кусты и ветки, промчались два солдата из их отделения, и Мацци, неожиданно обретя голос, закричал:
— Помоги-ите! — Даже ему самому этот вопль о помощи показался жалким и невероятно безнадежным. Он крикнул еще раз: — Помоги-ите!
Один из бежавших (это и был Тиллс), услышав жалостливый вопль, остановился на миг и рванулся назад. Весь еще в горячке бега, с выпученными глазами, он подскочил к Мацци, едва переводя дыхание, и освободил его. Это оказалось совсем не сложно — Мацци все время как бешеный рвался и рвался вперед, а надо было всего лишь сделать крохотный шажок назад и чуть-чуть повернуться, и он сразу бы освободился. Именно так и сделал Тиллс, и они тут же рванули вдвоем дальше, а пули все свистели над головой. Вскоре бежавший немного впереди Тиллс оглянулся, состроил ему насмешливую рожу, сплюнул, но ничего не сказал. В конце концов они добрались до противоположной опушки, заметили свет и остановились. Отдышавшись немного, вышли из чащи на яркое солнце и увидели всех остальных, уже собравшихся неподалеку, монтирующих минометы и устанавливающих уровни. Не спеша они подошли к ним — Тиллс, с винтовкой на ремне, обеими руками, будто ребенка, держал минометную трубу, у Мацци в одной руке был карабин, в другой — опорная плита. Кто-то из группы махнул им, чтобы поторапливались.
— Только ты не воображай, что я теперь к тебе стану питать особую симпатию, — вдруг бросил Мацци товарищу.
— Да и ты от меня тоже не очень многого ожидай, — спокойно ответил Тиллс. Мацци был уверен, что он ответит что-то подобное.
… И вот теперь, едва стоя на ногах у входа в штабную палатку и собираясь ворваться к «этому паршивому охотнику за славой» Байду, Мацци был все так же твердо уверен в своей правоте. Да кто же станет сомневаться, что этот подонок не разболтает всем и каждому, каким посмешищем оказался Мацци, не выставит его в самом дурацком свете? От одной этой мысли ему становилось дурно.
— Ну-ка, выходи сюда, подонок! — неожиданно громко рявкнул он в открытый входной клапан палатки. Внутри едва мерцал свет, но никакого движения пока не чувствовалось. — Кому сказано, выходи! Трус вонючки! Выходи и послушай, что твои подчиненные о тебе думают. Слышишь, Бэнд? Или тебя это не интересует? Они ведь тебя «охотником за славой» прозвали. Так что выходи, может, еще куда нас погонишь… Давай, чего стесняться… Мало, что ли, нас из-за тебя уже переколотили?! Может, еще надо? Так валяй, пользуйся. Глядишь, капитана схлопочешь… За то, что Була-Була взял… Ишь ты, «охотник за славой» поганый! А еще за мясорубку там, на дороге? За засаду эту, будь она проклята? Небось, медаль ждешь, трус паршивый?
Пока он выкрикивал все это, остальные солдаты, державшиеся немного поодаль, подошли к самой палатке, в ярком свете луны было видно, как они довольно ухмыляются, скалят зубы в беззвучном смехе. Видя их одобрительные усмешки, Мацци еще больше распалился. Он уже не мог стоять на месте, принялся бегать взад-вперед перед палаткой, размахивать руками, изо рта у него непрерывным потоком летела площадная брань. О, он был крупным специалистом в этой области и щедро использовал свой богатый опыт, поливая ротного как только мог! Пару раз, когда ему удавались особо искусные выверты, из группы дружков раздавались негромкие возгласы одобрения. Однако никто из солдат не рискнул подойти поближе. Время от времени из этой кучки слышалось только позвякивание бутылок и негромкие булькающие звуки.
— Ты поганая зануда, Бэнд, вот ты кто! Мразь и шваль! А ну, выходи, трусливая рожа. Да я тебе так дам, что своих не узнаешь! У нас же в роте, подонок, тебя хуже собаки ненавидят. Тебе это известно? Слышь, Бэнд! Небось не нравится, а?
Неожиданно в палатке погас свет, и в тот же миг резко хлопнул брезентовый клапан, метнулась тень, и Бэнд предстал перед солдатом. Хотя он и держался за парусину, чтобы сохранить равновесие, было видно, что он тоже едва стоит на ногах, видно, напился не хуже своих солдат. Об этом говорила и бутылка, которую он сжимал в руке. На голове у командира роты, тускло поблескивая в лунном свете, криво сидела его старая каска со здоровенной дырой от пули — та самая, что спасла его тогда на высоте «Танцующий слон» и которую с тех пор он постоянно таскал с собой, демонстрируя всем, кому только мог. Лунный луч выхватил из темноты его лицо, зайчиками пробежал по стальной оправе очков, высветил вдруг резко увеличенные стеклами зрачки за напряженно моргающими ресницами. Он молча вглядывался в темноту. Вглядывался и ничего не говорил. За его спиной в темноте палатки едва угадывался темный контур сутулой длинноногой фигуры заместителя командира роты. Он держал в руках карабин.
— Уж не воображаешь ли ты, что эта дырявая каска нас испугает? — завопил при Биде ротного озверевший Мацци. — Да кому она нужна, железка твоя поганая!..
Бэнд все еще молча вглядывался в солдата, потом перевел взгляд на остальных, внимательно обвел их взором, будто стараясь запомнить. И все моргал и моргал, то поднимая, то опуская медленно веки.
От этого молчания солдатам стало не по себе, они потихоньку, незаметно стали переминаться с ноги на ногу, отодвигаться, отступать в темноту. Развлечение, судя по всему, закончилось.
— Да ну его, — проворчал кто-то. — Пошли лучше выпьем, чем тут зря болтаться…
Несколько человек, присоединившихся к группе, когда она шла сюда, ушли в темноту ночи, перед палаткой остались только самые верные дружки Мацци и он сам. Он все еще не мог успокоиться и выкрикивал что есть мочи:
— Ты думаешь, напялил на себя дурацкую каску, так уж и герой? Черта лысого! А о тех парнях, что из-за тебя теперь в могиле лежат, подумал? Подумал, спрашиваю?
— А ну дай ему, — подначил Сасс.
Мацци отмахнулся от него и завопил еще громче:
— Вот что мы про тебя думаем, герой! Так-то вот! А теперь отдавай меня под суд, ежели хочешь. Я все высказал…
И он гордо выпрямился, очень довольный собой. Его дружки, этот предельно сплоченный и верный клан парней из трущоб Нью-Йорка, шумно выразили свое одобрение и на всем пути назад к палаткам весело хлопали его по спине. Мацци был счастлив, все время улыбался во весь рот.
— Вот уж дал я ему, — повторял он. — Все высказал, пусть теперь чешется.
Остальные солдаты, те, что сначала предпочли держаться в тени, снова присоединились к их группе и, будто призраки, мелькавшие при свете луны, тащились следом, каждый с бутылкой в руке, выкрикивая слова одобрения и даже пытаясь аплодировать.
Теперь, когда мертвенно-бледное от лунного света лицо Бэнда больше не маячило перед ними, им всем снова стало ужасно весело.
— А он даже словечка не вымолвил, — смеялся довольный Мацци.
В этот момент перед его глазами вдруг появилось лицо Тиллса, его изогнувшиеся в кривой ухмылке губы, и радость тут же пропала, он сразу сник, замолчал, но потом заставил себя приободриться.
— Уж я ему все высказал, — повторил он кому-то, потрепавшему его по плечу. — Высказал, будет помнить.
— Эт-то точно, — подтвердил шагавший рядом Глак.
Тиллс сплюнул, скривил губы. Он тоже здорово изменился за то время, пока они находились на отдыхе.
— Никто и никому не болтает. Нич-чего, — хихикнул он, подмигивая. — Нич-чегошеньки! Уж я-то знаю.
У Мацци будто что-то в животе оборвалось, он подумал о том, что Тиллс, конечно, все разболтал. Действительно, за ту пьяную ночь и следующий день, пока у них еще было, что пить, он успел растрепать о том случае чуть ли не каждому солдату, рассказывая с каждым разом все новые и новые подробности о том, как Мацци беспомощно болтался на этом дурацком сучке, перетрусив насмерть и не зная, что делать. Все от души смеялись, но зла в этом смехе не было, и никто не собирался превращать Мацци в посмешище. Наоборот, на него смотрели как на героя, и в последующие дни его все больше и больше окружал какой-то ореол, так что отчаяние и страх понемногу ушли из сердца, он успокоился, снова стал добрее к людям, даже к Тиллсу.
К этому времени в роте уже стали давать о себе знать последствия той бесконечной пьяной вакханалии, что охватила солдат после штурма Була-Була. Самым ужасным для роты был факт резкого сокращения, а потом и полного исчезновения запасов спиртного. Еще страшнее было то, что не только весь наличный запас оказался выпитым, но и практически исчезли все возможности пополнить его. Ведь никаких трофеев в этой чертовой Була-Була они не добыли — не то что после первого боя, когда они возвратились в лагерь загруженными японскими шашками, пистолетами и прочим барахлом. А нет барахла, значит, и выпивки не добудешь. Это была просто катастрофа! Разумеется, люди попадаются разные — были непьющие и в третьей роте. Была даже пара баптистских проповедников, неизвестно откуда взявшихся, вроде бы с негритянского Юга. Но разве дело в них? Тем более что этот народ знал свое место и помалкивал, когда ребята пьянствовали и всякие номера откалывали. Зачем на неприятности напрашиваться?
Помимо этого серьезного события за двадцать восемь часов сплошной пьянки имели место, конечно, и другие происшествия, хотя не столь существенные. В одном из них оказался замешанным Файф. Правда, теперь он уже был не капрал, а сержант, командир второго отделения третьего взвода. Дженкс был убит, получил пулю прямо в горло и умер тихо и без лишних слов — таи же, как и жил. Как бы то ни было, «охотник за славой» произвел его преемника в сержанты. Кроме того, сам Файф теперь уже не сомневался в том, что стал настоящим солдатом. Он еще не знал, поскольку опыта такого у него еще не было, что, как только пройдет пришедшее в бою чувство безразличия и какой-то бестелесности, прежние чувства снова вернутся на место. И все же из девяти драк, случившихся в роте за эти дни, одна пришлась на долю Файфа.
Эту ночь он начал, сидя вместе с Доллом и ребятами из своего отделения и щедро прихлебывая виски прямо из горлышка. Он отлично чувствовал себя в этой компании, никого ему больше не надо было. В душе все сильнее росла симпатия и даже любовь к этим парням, что-то родительское, отеческое, что ли. Теперь ведь это было его отделение. Файф думал о том, что солдаты, конечно, тоже питают к нему добрые чувства — ведь нельзя жить без таких вот отеческо-сыновьих отношений. Файф был уверен, что уж где-где, но на войне такие отношения просто необходимы, их надо всячески поддерживать и развивать, а иначе и воевать нельзя будет. Виски приятно грело тело, размягчало душу, голова слегка кружилась, и на сердце было так хорошо-хорошо, просто замечательно. Он думал о том, что за все это время спас уже по крайней мере двоих таких вот подлецов, да и они тоже — трое, не меньше, — спасли его. В бою за Була-Була, когда они шли в атаку, и потом, уже в деревне, он убил восьмерых японцев, правда, четверо из них были без оружия и сидели тихо на земле, ожидая своей участи. Дважды его сбивало с ног близкими разрывами мин. В общем, он был вполне уверен, что стал намного храбрее и опытнее, чем был. Эта уверенность вселяла в душу настоящую радость. Оказывается, не так уж трудно стать боевым фронтовиком, напротив, легко и просто! Надо лишь делать все, как требуется, только и всего. Сейчас он уже смотрел на Долла как на равного, и Долл чувствовал это. Однако и сам Долл тоже глядел на него как на равного. У Файфа не было в душе зла на Долла за то, что тот тогда не захотел взять его капралом к себе в отделение.
И все же была одна мысль, которая никак не отпускала Файфа, бередила ему душу, — он снова и снова с горечью вспоминал тот день, когда они со Стормом возвратились из госпиталя, и как тогда Джо Уэлд обошелся с ним в штабной палатке. Этого он ни забыть, ни простить никак не мог. Украл должность, мерзавец, а его выгнал вон, как собаку. Да еще при этом строит из себя что-то. Негодование все сильнее разъедало душу, а пары виски разогревали ярость.
Они отыскали отличное местечко неподалеку от своей палатки, на самом краю джунглей, там, где заросли переходили в широкую поляну, спускавшуюся к речке. Фактически это было единственное хорошее местечко, густо заросшее травой, где еще никто не успел обосноваться, не понавешал своих гамаков. Сидя спокойно под пальмами, они блаженно созерцали эту лунную ночь, все широкое пространство впереди, что опускалось к речке, деревья на другом берегу. Потягивая виски, они не спеша болтали о том о сем, главным образом, конечно, о бое, о всех этих трех бесконечных сутках, предшествовавших взятию деревни. За эти дни каждый из них по крайней мере раз падал без сознания от усталости, и это ощущение страшной тяжести еще не совсем ушло из тела, отдаваясь тупой болью то тут, то там.
Неподалеку от поляны находилась палатка, которую занимали солдаты и сержанты из управления роты. Они тоже не спали, сели в кружок и попивали из бутылок. Неожиданно Файф поднялся на ноги, оборвав кого-то на полуслове, и, не проронив ни звука, двинулся к штабникам. Среди сидевших там были Джо Уэлд и Эдди Трейн, тот самый заика, на которого Файф однажды свалился в панике. Кроме них были еще новенький солдат Краун и два повара. Выпивая, они вспоминали переход от «головы Креветки» к высоте 279, который показался им тогда таким тяжелым. Писаря распинаются перед поварами, это же надо! Файф подошел к ним, медленно облизывая изнутри плотно сжатые зубы. Не дойдя шага три до Уэлда, он остановился, покачиваясь из стороны в сторону, молча уставился на него. Какое-то время никто не обращал внимания на Файфа, на его позу и красноречивое молчание. Первым заговорил с ним Джо Уэлд.
— Ты гляди, кто к нам пожаловал, сам Файф собственной персоной, — процедил он высокомерно, том нахальным голосом, которым разговаривал с ним с тех самых пор. — А мы тут…
— Для вас, капрал, я — сержант Файф, — отрезал тот. — Сержант Файф, и никак иначе. Ясно?
У Уэлда даже глаза за стеклами очков стали круглыми. Но тут же удивление на его лице сменилось картинной ухмылкой.
— Ишь ты, — сказал он. — Я уверен, вы действительно заслужили это звание, сержант. Особыми вашими трудами и делами. И уж конечно, я не…
— Кончай кривляться, подонок! — рявкнул Файф что было духу.
— Ну, ну, потише. — Уэлд начал подниматься на ноги. — Я ведь не намерен всяким там…
Он не успел закончить фразы. Файф резко шагнул вперед и со всего маху ударил его по скуле. Уэлд рухнул на землю.
— Эй, ты что это еще удумал? — заскулил он, не поднимаясь на ноги. — Обалдел, что ли? Я тебя трогал? Сидим себе, никого не задираем, выпиваем потихоньку, а этот… С цепи, что ли, сорвался?
— А ну, поднимайся, мразь. Вставай, говорю, ворюга… Офицерский прихвостень паршивый. — Файф совсем распалился: — Поднимайся, падаль, я тебе еще покажу…
В течение нескольких секунд сначала вблизи, потом и вокруг засуетились люди, раздались веселые возгласы:
— Драка! Драка! Эй, ребята, сюда скорее! — Любопытные бежали со всех сторон.
— Ишь ты, чего захотел! — Уэлд стоял на одном колене, злобно озираясь. — Драться ему, видишь ли, захотелось. Еще бы! На двадцать лет меня моложе… Я ведь тебе гожусь…
— Не ври, подонок. Каких там двадцать лет? Пятнадцать еще куда не шло. А уж двадцать-то… Я у тебя в деле все читал. Ты же в самом расцвете сил…
— И наполовину легче, — настаивал Уэлд. Он осторожно снял очки с носа, тщательно сложил их и держал, отведя руку в сторону, посматривая с опаской на Файфа. — Очки мог мне разбить… — В голосе его появились уже новые нотки. — А где мне их тогда доставать? Ты об этом подумал? На-ка подержи. — Он обернулся к Трейну. — Да поосторожней с ними, слышишь!
— А я с-свои оч-чки б-берегу, — ответил Трейн заикаясь. Он уже снял свои очки, аккуратно сложил их и убрал в футляр, поспешив сделать это при первых же признаках начинавшейся драки, и теперь таращил глаза, словно слепая сова. Тем не менее очки Уэлда он взял.
— Я ведь вовсе не намерен с тобой драться, — проворчал Уэлд. — Должность твою я вовсе не украл. И вообще, при чем тут я, когда лейтенант Бэнд так решил? Кто же знал, что ты вернешься в роту? Так что, Файф, извини, но драться с тобой я никак не намерен. Я просто хотел… — начал он было фразу и в тот же миг, рванувшись вперед всем телом, попытался схватить Файфа поперек поясницы.
Успеха это ему не принесло. Даже обрадовавшись такому повороту событий (подлый прием Уэлда как бы подтверждал правильность главной мысли Файфа о его бесчестной натуре), Файф отпрыгнул; назад и левым крюком снизу нанес ему сильный удар. На этот раз крюк оказался куда эффективнее, чем первый удар, он пришелся прямо в челюсть. Уэлд отлетел в сторону, рухнув с шумом на землю, и какое-то время лежал, слегка приподнявшись на локтях и только тяжело мотая головой. Когда же он попытался сесть, Файф снова кинулся на него. Файфу казалось, что что-то яркое, как молния, сверкнуло в нем, наполняя его искрящейся беспредельной радостью и каким-то воодушевлением — оттого, что он может по-настоящему показать свою животную силу. Он был просто счастлив от мысли, что может наконец исполнить свое давнишнее желание. Навалившись всем телом на еще не совсем пришедшего в себя Уэлда, он лупил его что есть мочи обеими руками и захлебываясь повторял:
— Ворюга поганый! Будешь знать, как чужое место захватывать!
Валявшийся на земле Уэлд орал, задыхался, плакал, тщетно стараясь вырваться из-под града ударов. Наконец их растащили.
— Пустите меня! — рвался Файф. — Я ему еще дам! Пустите!
Кто-то помог Уэлду подняться на ноги, нос у него был в крови и распух, оба глаза заплыли, между разбитыми губами из уголка рта стекала узкая полоска крови. Он был почти без сознания и выглядел просто плачевно.
Файфа уже отпустили, он почти успокоился, хотя все еще с трудом переводил дыхание, в упор глядел на своего противника и испытывал настоящее удовлетворение от дела своих рук, даже гордясь собой.
— Следующий раз попадешься на глаза, — бросил он, растирая костяшки пальцев, — я тебе все ребра переломаю.
Трейн и Краун взяли Уэлда под руки, повели в сторону, он качался и все время вис у них на руках.
— Эй, вы! — крикнул им Файф вдогонку. — Вы-то куда пошли? Лучше давайте выпьем с нами. Все в порядке, и не будем злиться.
Когда группа отошла шагов на десять, Уэлд вдруг остановился, повернулся назад, поглядел на своего обидчика. Он старался сдерживаться, но слезы так и текли у него по лицу.
— Т-ты, — прохрипел он. — Т-ты… — У него даже горло перехватило. Казалось, будто он пытается отыскать что-то в памяти, ищет самые злые, самые грязные слова, чтобы бросить их в лицо Файфу, но никак не может найти.
— Т-ты, — снова начал он и вдруг хрипло выкрикнул: — У, писарь!
Потом повернулся, и все трое потащились дальше.
Файф долго глядел им вслед, удивленный и даже пораженный всем этим, и больше всего, пожалуй, тем, что, выискивая так долго что-то самое злое и обидное, Уэлд не нашел ничего лучше слова «писарь» — то есть того, кем он был сам. Но Файф все же был горд собой.
— Черт с ним, — сказал он негромко. — Пусть мне будет хуже. Ну, а вы, парни, — он повернулся к поварам, которые сперва сидели вместе с Уэлдом, но, когда началась драка, поспешили отойти в сторону. — Может, тоже кто хочет, а? — И осклабился. Повара были и повыше, и поздоровее его, тем не менее оба молча затрясли головами.
Вместе с Доллом, который подошел в самый последний момент, они направились к себе. Стали постепенно расходиться и все те, кто прибежал поглазеть на драку. Но почти тут же, только немного поодаль, снова послышались возбужденные крики: «Драка! Драка!» — и все они бегом бросились туда. Все, кроме Файфа и Долла. Файф потому, что только что сам был главным действующим лицом потасовки и нуждался в отдыхе, а Долл по каким-то личным соображениям. Вернувшись к себе, они снова расселись на травке под пальмами, Файф стал растирать и разминать пальцы, Долл же принялся поздравлять его.
Происшедшее заставило их несколько чаще прикладываться к бутылке, и некоторое время они самым серьезным образом занимались этим важным делом. Но если для них это был лишь эпизод, то другие, во всяком случае очень многие, проявляли такое повышенное внимание к выпивке на протяжении всей ночи и части следующего дня, так что вряд ли приходится удивляться, что в конце концов (это случилось что-то около четырех часов пополудни) в роте полностью иссяк запас спиртного.
Когда через полтора дня Бэнда отстранили от командования ротой, проблема спиртного все еще не была решена, и надо сказать, что она волновала роту гораздо больше, нежели уход командира. Предлагались самые различные варианты, многие из них носили столь авантюрный характер, что могли быть выдвинуты действительно лишь в припадке безнадежного отчаяния. Например, бесшумная ночная кража или вооруженный налет на расположение авиаторов, похищение спиртного под дулом пистолета, ограбление казенных складов и грабеж имущества с целью последующего обмена его у тех же авиаторов на виски. Наконец кто-то даже предложил устроить подпольную винокурню, сырьем для которой могли бы стать продукты, похищенные на кухне, что же касается специалистов по производству самогона, то их предлагалось поискать среди уроженцев Кентукки или Теннесси, где, как известно, этот бизнес распространен в наибольших масштабах. Ни один из этих прожектов не вызвал единодушного одобрения. Ночной налет мог принести лишь несколько бутылок, что никак не решало проблемы, вооруженное ограбление авиаторов или похищение казенного имущества были опасны и рано или поздно могли быть раскрыты. Что же касается собственного цеха по производству самогона, то, во-первых, во всей округе невозможно было сыскать ни зерна, ни других подходящих продуктов, а во-вторых, негде было найти или украсть такую важнейшую деталь, как змеевик. А без него самогона по кентуккийскому методу (и теннессийскому тоже) никак не получишь. Уныние было настолько всеобщим, что никто никак не реагировал даже тогда, когда заместитель командира роты Джонни Криоу, временно назначенный ротным, собрал их всех и принялся бубнить, что, мол, теперь-то уж он закрутит им гайки, приведет роту в порядок, покончит с этой отвратительной расхлябанностью. О каких порядках можно было болтать, когда такую важную проблему никак не могли решить! Что же касается самого Джонни Криоу, сопливого зеленого новичка и выскочки, то ни у кого не было и тени сомнения, что он тут долго не продержится.
Никто, разумеется, не знал (да, надо думать, они не очень-то и стремились к этому), почему сняли «охотника за славой». Его участь решил лично командир полка. Не командир батальона подполковник Спайн, как это было в случае с Джимми Стейном, смещенным Толлом, а лично полковник — так что Бэнд мог даже испытывать некоторое моральное удовлетворение…
Бэнд четким шагом вошел в палатку, где за складным столом сидел этот седоволосый пьяница. Строевик на сто двадцать процентов, весь как с иголочки, в чистом обмундировании с надраенными до зеркального блеска ботинками и серебристыми пластинками первого лейтенанта армии США на погонах. Даже очки в стальной оправе блестели, будто специально отполированные для такого случая. Бэнд догадывался, что его ждет, хотя не смог бы объяснить, откуда проистекала эта уверенность. Армейский телеграф исправно доносит новости и знает все наперед. К тому же существуют еще и всякие внешние признаки — как на тебя взглянул кто-то из старых приятелей в офицерской столовой, знакомый штабист в полевом баре или еще кто-то. Бэнд был глубоко убежден в том, что все его поступки, все, что он делал, было абсолютно правильно и в интересах дела. Он свято верил в то, что не совершил ни одной ошибки, даже малейшей оплошности, все было четко и целесообразно, все обеспечивало общий успех операции, которая развертывалась начиная от «Большой вареной креветки». И вовсе не важно, что думают по этому поводу его подчиненные — у них не тот кругозор и не им об этом судить.
Он даже не слушал, что мямлил и бормотал этот старикашка. Давно уже ходили слухи, что его должны повысить, даже в бригадные генералы произвести, вот он и старается. Бэнд осторожно огляделся вокруг. Рядом с ним стоял, будто на параде, холеный подполковник Спайн, около него начальник штаба полка полковник Граббе — занудный, сутулый и длинноносый, ну вылитый Джонни Криоу. Были здесь и другие офицеры. Они молча стояли полукругом перед ним, слушая, как бубнит и бормочет старикашка. Болтовня его, в общем, сводилась к тому, что Бэнд совершил две серьезные ошибки. И не просто серьезные, а грубейшие, такие тяжкие, что из-за них вся операция на Гуадалканале теперь может затянуться на целую неделю, а то и больше. Одна из ошибок — упрямое нежелание во время последнего марша выходить на связь со своим батальоном и полком. Старикашка договорился даже до того, будто это не какое-то там невнимание или, скажем, небрежность, а настоящий саботаж, наглый отказ от получения указаний. И это, конечно, полнейшее безобразие, которое невозможно простить. Вторая же ошибка Бэнда носила, так сказать, тактический характер. Возможно, она не была настолько серьезной, чтобы привлекать его к персональной ответственности, но и игнорировать ее также не следовало. Выйдя из джунглей на открытое пространство, которое простиралось до самой Була-Була, третья рота, как предусматривалось замыслом, должна была сразу взять круто влево, а не двигаться дальше на деревню. Була-Була была заботой третьего батальона, Бэнд же был обязан атаковать японцев левее, там, где у противника в тот момент оборона была уже полностью дезорганизована и можно было легко развить успех. Поступи он таким образом, первая и вторая роты пошли бы за ним, туда потом двинулись бы и другие подразделения, нажимавшие на японцев у высоты 279, и в результате здесь создалась бы отличнейшая позиция. Возможно даже, что сейчас в их руках были бы Кокумбона, Тассафаронга и другие деревни, а может быть, даже и вся японская императорская армия на Гуадалканале. Поддерживай Бэнд связь как положено, он знал бы об этом, получил бы соответствующие указания. А то ведь вон что устроил — ни штаб батальона, ни штаб полка не могли до него добраться!
Бэнд принял разнос как подобает мужчине. Да и что тут можно было возразить, когда старый пьянчуга во всем прав. Кстати, какая разница, пьяница полковник или нет, это ведь в данном случае к делу не относится. Да и решает все равно не он, есть кое-кто поважнее. Конечно, кое с чем можно было и не согласиться, ну хотя бы насчет этого поворота влево. Он все время был в контакте со второй ротой, если захотели, могли бы через нее подать команду. Или еще проще: эту самую вторую роту двинуть влево, оставив их в покое в Була-Була. Единственное, что он все же сказал в свое оправдание, так это то, что ему приказано было действовать в качестве самостоятельного подразделения. Самостоятельного!
— Верно, — согласился старикашка, улыбнувшись вдруг всеми своими стальными зубами. — Верно, было такое. Но только в том случае, если не будет связи. Я отлично все это помню. В вашей же ситуации все было иначе. Связь можно было поддерживать. И даже очень легко. Так что это не оправдание. Не оправдание. Ясно?
Приговор был четок и краток: снять с должности, перевести в другую роту другого полка и держать там, пока не умрет . И конечно же не в должности командира роты. Может быть, заместителем? Или до взвода опустят? Нет, нет, не так уж сурово. Он будет заместителем командира роты. Правда (при этом старикашка неловко покашлял, покряхтел немножко), рассчитывать на повышение ему там не придется, даже в случае гибели или перевода командира роты. Разумеется, за ним будут приглядывать, не без этого, однако само дело ненужной огласки не получит, никто не собирается его позорить. Но война — коллективное дело (при этом седой старик осторожненько постучал кулаком по ладони другой руки). Коллективное! Не для одиночек и себялюбцев. Любая армия — это прежде всего единая организация. И полк тоже. Рота, взвод, отделение. Никто и никогда, ни один человек не имеет права ставить себя над нею. Особенно во время войны. Вырываться вперед, не считаться с интересами общего дела. Слишком многое от этого зависит. В общем, ему нечего больше возвращаться в роту. Вещи его уже упакованы, об этом позаботился лейтенант Криоу, назначенный временно командиром роты. Так ему было приказано.
Вот так и получилось, что и Джордж Бэнд незаметно для роты вдруг исчез с ее горизонта, исчез, чтобы больше никогда в ней не появляться.
Он четко отдал честь командиру полка, повернулся кругом и, печатая шаг, двинулся через грязную площадку, вытоптанную перед командирской палаткой. Подтянутый, строгий и не согнутый судьбой. Он был абсолютно уверен в своей правоте, в том, что не допустил ни малейшей ошибки, буквально ни малейшей. И не только в последней операции, но и во все те часы и минуты, что командовал ротой. Все сделанное им было безупречно, и сознание его было совершенно чисто и спокойно. Он был даже уверен, что, поступи он тогда по-другому, так, как хотелось этому старикашке, первыми от этого пострадали бы они — те самые его солдаты и сержанты, что так ненавидели и проклинали его, — их, наверное, полегло бы куда больше.
Тем временем те самые солдаты и сержанты, отдыхавшие, ничего не подозревая, в своем лагере, отчаянно ломали головы над казавшейся неразрешимой проблемой — где достать спиртного. Того самого горячительного, без которого, как казалось большинству из них, им сейчас было просто невозможно жить.
В полку тем временем постепенно налаживалась нормальная повседневная жизнь, все больше давала себя знать размеренная рутина обычной казарменной организации. Штаб рассылал в подразделения листы нарядов, люди занимались различными текущими делами, свободного времени оставалось совсем немного, и это затрудняло и без того невероятно сложные поиски спиртного. А скоро должны были вступить в действие и всяческие расписания — боевой подготовки, строевых занятий, физических занятий, времени останется еще меньше. Над головами любителей выпивки сгущались тучи. Правда, в гарнизонной лавке можно было достать какую-то бурду местного производства, но, во-первых, это была порядочная дрянь, а во-вторых, и она бывала крайне нерегулярно. К тому же у людей почти не было наличных денег, жалование уходило по аттестатам, зачислялось на счет, а того, что выдавалось на руки, хватало от силы на пару кварт, не больше.
Один лишь Уэлш не знал горя, скалил зубы в своей жуткой ухмылке да попивал себе потихоньку — его личный секретный фонд работал безотказно, и джин у него в палатке не переводился.
Солдат мучала не только нехватка спиртного. Их постепенно покидали то почти физическое онемение, та потеря чувства реального, которые наподобие анестезии сковали душу и тело, сделали их почти бесчувственными в бою. И вот теперь они снова приходили в прежнее состояние, чувства возвращались на свое место, они снова стали бояться стрельбы, воздушных налетов и бомбежек. Они снова боялись смерти.
По подсчетам Белла, процесс обратной адаптации занял у них на этот раз около шести дней. А ведь в первый раз, после боя на «Танцующем слоне», это произошло всего за двое суток. К тому же и по размаху боевых действий, и по времени, да и по потерям нынешняя операция была гораздо слабее, чем та. Единственным объяснением, считал Белл, могло быть явление, так сказать, накопления, атакой аккумуляции. Была ли это действительно аккумуляция или нет, но они снова стали очень опасаться авиационных налетов. А ведь они были не такими уж массированными, эти налеты, да и опасности от них практически не было никакой. Тем более что рота сейчас была размещена гораздо лучше — до ближайшего аэродрома было километра три, если не больше.
Да только все это не имело значения. Японцы, кстати, в последнее время стали значительно реже бомбить аэродромы, предпочитая рассредоточенные налеты на всякие армейские объекты, так что бомбы их теперь могли свалиться в любом месте острова.
Ни один человек в третьей роте ни за что не поверил бы, скажи ему кто-нибудь тогда, во время боев, что он станет бояться этих ерундовых налетов. Тем не менее когда в один из таких дней одному солдату в соседней роте упавшим зенитным снарядом оторвало напрочь нижнюю челюсть, многие из их роты, стыдливо отводя глаза, повылезли из палаток и принялись быстро рыть индивидуальные ячейки и щели. Ничего удивительного в этом не было. Разве не глупо перенести все тяготы, столько натерпеться и теперь погибнуть в каком-то дурацком воздушном налете? Шутник же этот господь бог!
Так и получилось, что все становилось на свои места; когда-то они всего боялись: скучищи, грязи, бомбежек, потом пошли бои, и чувства онемели, а теперь снова все сначала. Да, необходимо было во что бы то ни стало найти источник спиртного!
И вдруг однажды утром, на утреннем построении, — как гром среди ясного неба! Нилли Кумбс, рядовой первого класса и первоклассный карточный шулер, дважды свалился в строю. Пьяный до беспамятства! Это была действительно сенсация! Когда же подобное событие повторилось и на следующий день, из сержантов была немедленно сформирована особая группа, что-то вроде «комитета бдительности», которой было поручено во что бы то ни стало отыскать источник.
Этим источником оказалась старая оцинкованная банка из-под сухарей, накрытая марлей и установленная на солнечном припеке на поляне в близлежащих зарослях. Она была буквально вся облеплена мухами, и еще мириады их жужжали вокруг. Как и многие другие кадровики-профессионалы, Нилли до войны успел послужить на Филиппинах и Гавайских островах, где, как известно, рядовые, если их одолевала жажда, по своим финансовым возможностям могли рассчитывать только на местное пойло. Туземцы гнали его из перебродивших фруктов. Свои незаурядные познания в этой области Нилли и ухитрился использовать в местных условиях, украв где-то несколько больших банок консервированного компота, добавив туда дрожжей, сахара и воды и выставив на солнышко, чтобы забродило. Сержант из «комитета бдительности», выследивший его (им был Бек), вернулся в лагерь пьяным и сообщил своим дружкам, что пойла воняет хуже некуда, но пить можно и вроде бы изрядно шибает в голову. Никто не мог понять, с чего это вдруг Нилли Кумбсу понадобилось хранить свое производство в секрете. Просто, наверное, такой у него был скрытный характер. Но рота немедленно рванулась на заготовки — из кухонь, столовых, со складов все, кто мог, тащили оцинкованные коробки с сухарями и галетами и банки с компотом. Там этого добра хватало. Кажется, проблема была решена. К тому же у них в руках оказался такой источник спиртного, которому никогда не будет конца. В роте снова воцарился порядок, и по вечерам солдаты и сержанты спокойно сидели по палаткам, попивали самогон и посмеивались спьяну над всякими там воздушными налетами.
Первый лейтенант Джонни Криоу, разумеется, ничего не слыхал о том, что происходит в его подразделении. Не говоря уж об источнике. Никто ему и не собирался докладывать — люди умели хранить тайну.
Зато в других ротах новость распространилась с быстротой лесного пожара. Повсюду в лесу на солнечных полянках стали появляться как грибы все новые и новые большие банки с вонючим месивом, все больше людей проходило курс обучения нехитрому производству. Да и что тут было скрывать, ведь исходных материалов хватало на всех, конкуренция никому не угрожала.
В жизни так случается, что возникающая одновременно в разных местах какая-нибудь потребность приводит к одновременному появлению равнозначных открытий или нововведений. Появившаяся новинка немедленно распространяется по всем направлениям, будто круги от брошенного в воду камня, эти волны информации, идущие из одного центра, встречаются с волнами информации, оповещающими о другом подобном же событии, они как бы накладываются друг на друга, смешиваются, переплетаются, и вот уже новинка становится всеобщим достоянием. И всем приносит пользу. Когда где-то двое несчастных самогонщиков почти одновременно ослепли и свалились в параличе только потому, что пользовались для своего дела посудиной, способствовавшей свинцовому отравлению, остальные немедленно учли печальный опыт и переключились на деревянные бочонки и кадушки. Но отважной своей исследовательской деятельности не прекратили! К тому же оказалось, что если эти бочонки и кадушки после использования еще и не выскребать, то образующийся в результате на стенках слой жуткой кислятины помогает отбивать еще более тошнотворный сладковатый привкус от забродивших фруктов.
В это самое время великих открытий и потрясений в расположении третьей роты снова появилась знакомая личность — временно произведенный в рядовые первого класса Уитт из артиллерийской батареи. Он пришел попроситься обратно в свое родное подразделение, поскольку только недавно узнал, что Бэнд в роте больше не командует. В первую же ночь он мертвецки напился с дружками.
Лейтенант Джонни Криоу, разумеется, даже и слушать не пожелал об Уитте. И солдат так никогда и не узнал, кто тогда похлопотал за него, добившись согласия на его перевод в роту. Этим человеком был не кто иной, как лейтенант Калп, но прозвищу Футболист.
Когда Калп услышал, что Криоу отказывается принимать Уитта в роту, он немедленно отправился к нему в палатку, выгнал оттуда всех писарей и рассыльных, в том числе и Уэлда, и заявил Криоу:
— Знаешь, Джонни, я в этой роте служу побольше твоего и знаю народ так, как тебе и не снилось. Так вот, если ты собираешься когда-нибудь идти с ними в бой, упаси тебя боже отказать Уитту в праве на перевод.
Криоу весь сжался, съежился от этих слов, стиснул свои узкие губы, так что под длинным унылым носом его получилось что-то вроде щелочки, потом прошипел:
— Я же своими ушами слышал, как этот тип командиру угрожал…
— И плевать на это! — рявкнул Калп. — Подумаешь, дело! Я его даже не осуждаю. Ты же просто не желаешь понять этот народ. Надо было побывать с ними во всех передрягах, покрутиться, как я крутился. С тем же Уиттом. Ты поверь мне на слово — не возьмешь его в роту, большую глупость сделаешь. Может, из него со временем даже взводный сержант получится, вот увидишь…
— А я не желаю таких типов в роте иметь, — все еще пыжился Криоу, хотя и не так уже настойчиво, как вначале.
Калп взорвался:
— Ну и ну! Глядишь, в следующий раз вообще скажешь, что стал либералом и не желаешь знаться с парнем только потому, что он негров не жалует. Так, что ли? Да ты пойми, мы ведь на войне, а не на каком-то там пикничке. Конечно, ты побольше меня начальник, за такие слова наказать можешь, да только плевать я хотел на все это. И ты меня изволь до конца выслушать.
Лейтенанту некуда было деться, так что Калп в конце концов убедил его. И это было последнее, что он успел сделать для роты. Два дня спустя на рыбалке ему взрывом покалечило правую руку.
В тот день они, как обычно, совершили вылазку за рыбой на реку Матаникау — свиная тушенка, пюре из сушеной картошки и консервированный компот надоели всем до чертиков. Вот они и повадились устраивать рыбалки, ходили уже трижды, и каждый раз потом Сторм кормил их такой отличной жареной рыбой, что многие заскучали по родному дому. На этот раз они захватили три гранаты, хотя обычно и двух за глаза хватало. Разумеется, все это было строжайше запрещено, поэтому они и выбирались только после заката, чтобы их не заметили. Предусмотрительные господа из высшего начальства притащили с собой на Гуадалканал всякие рыболовные снасти, включая удочки, спиннинги и блесны. Калпу с его приятелями нечего было и думать тягаться с ними по части экипировки. Зато по части уловов, по количеству рыбы, наловленной в кратчайший срок, они были недосягаемы. А все дело было в гранатах. Вот и на этот раз кто-то из них швырнул в воду первую гранату, а тем временем трое дружков уже стояли голышом на берегу, готовые быстренько собрать улов, пока его течением не унесло. Где-то в глубине ухнул взрыв, и тут же на поверхности всплыло кверху брюхом штук пятьдесят рыбин.
— Двух, пожалуй, хватит! — крикнул, довольный удачей, Калп. — Я вторую сейчас брошу. Там вон, чуть повыше по течению.
Он быстро перебежал вверх по берегу, выдернул чеку и швырнул гранату. Те, кто были в воде, весело орали что-то, подбадривая его. Граната рванула в воздухе, не пролетев и метра.
И все же Калпу повезло, он остался жив. Грохнулся без сознания на землю, рука вся в крови, двух пальцев как не бывало, два болтаются на обрывках кожи, как на ниточках. В нежной розоватой дымке заката они бросились к нему, подняли, быстро наложили жгут, замотали руку, чем могли. Потом из двух рубашек и шестов сделали что-то вроде носилок и потащили его в полевой лазарет. Двое, правда, остались на реке — не пропадать же рыбе. Солдатам повезло, удалось по дороге перехватить джип. Доктор в лазарете сказал, что они все правильно сделали, может, ему даже пару пальцев спасти удастся. А что тут удивительного? По части всякой первой помощи они за это время здорово набили руку.
Когда Калп пришел в себя, он даже ухмыльнулся:
— Не почувствовал, как и получилось. Вроде и не больно…
Рука у него уже была перевязана и похожа на здоровенную боксерскую перчатку. На следующий день его самолетом отправили в Новую Зеландию. Но еще до этого он успел рассказать Калну и Беку про свой разговор с лейтенантом Криоу и про то, что тот согласился взять Уитта.
— Вы уж, ребята, присматривайте, чтобы он его зажимать не стал. И чтобы в сержанты произвел. А то ведь такой человек…
— Не удастся ему, — вздохнул Калн. — Мне дружок один из штаба полка сказал, что, мол, в нашей роте все новые назначения приказано задержать. Пока ротного не назначат… Может, этого утвердят или нового пришлют.
— Ясненько, — кивнул Калп. — Что ж, ребята, ничего, значит, не попишешь. А вас я, может, еще где и встречу… В госпитале каком или еще где.
Так рота потеряла своего Футболиста Калпа, которого всем было очень жалко.
На этот раз для официального перевода Уитта, для оформления всяких бумаг и прочего потребовалось целых две недели. Наконец дело было решено, и он притащился в роту со всем своим имуществом, довольный сверх меры. Новый командир роты капитан Бош сразу же произвел его в сержанты, благо нашлась вакансия в одном из взводов.
Появление Боша было не единственным событием в роте за эти три недели. Хотя, бесспорно, это событие было весьма важным, наложившим свой отпечаток на многие другие. Но не менее важным было также то, что в роте снова ввели боевую подготовку и вообще расписание занятий. Причем случилось все это еще до того, как пришел Бош. Основу всей подготовки составляли теперь занятия по действиям в морском десанте. Ходили слухи, что их должны перебросить в Австралию, где они пройдут дополнительный курс подготовки и переформирование. Однако вскоре даже самые наивные убедились, что все это одна болтовня. Особенно после того, как их посадили на десантные транспорты, вывезли в море, а потом тут же вернули назад и приказали отрабатывать десантирование на необорудованный берег. Было ясно, что никуда их не отправят, кроме как на север, высаживаться на островах Нью-Джорджия. У всех сразу упало настроение. Зато резко возросло потребление самогона.
Подготовка и без того шла ускоренными темпами, когда же в роту пришел Бош, она стала совсем сумасшедшей. Были оборудованы стрельбища, на которых ежедневно проводились усиленные занятия по огневой подготовке, каждые два-три дня устраивались учебные марш-броски; минометчики и пулеметные расчеты, которыми командовал молодой лейтенант, назначенный вместо Калпа, тоже не отставали, причем им все время выдавали боевые мины и патроны. В общем, сил и средств не жалели. А вот ночи проходили по-прежнему — все сидели группками под пальмами в ярком лунном свете, пили этот ужасный самогон и говорили, говорили, говорили… Главным образом, о женщинах.
Когда капитан Бош прибыл в роту и стал принимать дела у лейтенанта Джонни Криоу, он прежде всего собрал всех и произнес речь насчет самогона.
Это был плотный, решительный и уверенный в себе человек небольшого роста, лет под тридцать пять, одетый в отлично подогнанное полевое обмундирование. Было у него небольшое брюшко, но держал он его так, что оно казалось плоским и твердым, как у настоящего спортсмена. А посреди живота блестела, как звезда, надраенная пряжка. На левой стороне полевой рубашки красовалась колодка с ленточками, и все заметили, что там были и «Серебряная звезда» и «Пурпурное сердце» со звездочкой .
Значит, он был дважды ранен. Поговаривали, что он был в Перл-Харборе во время налета . Вест-Пойнта он не кончал, а опыт приобрел своим горбом, на практике. И данное назначение было его первой капитанской должностью.
— Я боев повидал не меньше, а может, и побольше вашего, — сказал он, обращаясь к роте. — Не скажу, чтобы все это, война я остальное, мне очень уж нравилось, но раз надо, значит, надо. Да и по правде говоря, не все на войне так уж и плохо… Мне известно, что вы тут готовите и пьете какую-то пакость. Меня это не касается. Хотите пить — пейте. Напивайтесь хоть до чертиков. Но при условии, что утром, к построению, каждый будет в строю и в полной боевой готовности. А если нет — пусть уж тогда на себя пеняет. Со мной дело будет иметь. Лично со мной! — Он сделал паузу, обвел глазами роту, всех стоявших перед ним и вокруг джипа, на котором он находился и который служил трибуной. — Мы ведь с вами теперь особое подразделение. И полк наш тоже особый. Вернее сказать, полка вообще больше нет, а есть полковая боевая группа. Это понятно? По правде сказать, слово это пока что еще не очень привычное, и мне оно не очень-то нравится. Но ничего, привыкнем. Стало быть, группа. И мы с вами тоже группа.
Сказав это, он снова помолчал, словно собираясь с мыслями, а на самом деле для того, чтобы как-то настроить людей.
— Группа группой, — продолжал он, — а я все же человек семейный. Придерживаюсь семейных взглядов. И нравится вам это или нет, но я считаю, что мы с вами тут одна семья. Я вот, стало быть, ваш отец… — Он снова сделал явно артистическую паузу. — А сержант Уэлш, если хотите, мать. — Кто-то в строю негромко хихикнул. — Вы же все, опять повторяю, нравится вам это или нет, дети… Во всяком семействе может быть лишь один глава семьи. Разумеется, отец. Стало быть, это я. Отец — глава семьи, а мать управляет домом. Так везде принято, так и должно быть. Если кому-нибудь из вас захочется ко мне обратиться, милости просим. Но с другой стороны, поскольку я буду занят семейными делами, по пустякам прошу не беспокоить. Можете к матери обращаться. Это все! За исключением, пожалуй, вот еще чего… Сейчас у нас идет боевая подготовка. Это вам всем известно. Но я хочу добавить, что постараюсь сделать эту подготовку такой напряженной, как только можно, насколько мне это удастся. Будем все работать до седьмого пота. В том числе и я, разумеется. И все будет так, как на самом деле может случиться, как в бою. Не вам говорить, как там бывает. Так что прошу иметь в виду. Теперь все… За исключением еще одного… Хочу сказать, парни, будете вы за меня, я за вас горой буду. Всегда и везде. Перед любым и всяким. Кто бы там ни был… Японцы, американцы — все едино. Можете рассчитывать… — Он еще раз сделал паузу, потом бросил: — Вот теперь действительно все.
На протяжении всей речи этот невысокий и резкий человек ни разу не улыбнулся. Даже собственным шуточкам. Всем он вроде бы понравился. Даже Уэлшу. Может быть, не то чтобы понравился, но уважение вызвал. А для Уэлша и этого было не мало. Во всяком случае, он показался всем получше «охотника за славой» Бонда или его бледной тени — Криоу.
Так вот, стало быть, что за человек поведет их в бой на островах Нью-Джорджия.
Одному Беллу, стоявшему в задних рядах, новый ротный почему-то не пришелся по душе. Он даже вызвал у него какие-то смутные подозрения, причину которых Белл не мог понять. В конце концов, что можно требовать от человека? Ясно, что никак не больше того, что он может дать. А если при этом он окажется еще и хозяином своего слова, выполнит обещанное, так и совсем хорошо. И все же Беллу почему-то захотелось громко засмеяться и крикнуть: «Что вы все-таки имеете в виду?» Ему удалось подавить в себе это желание. За последние три недели Белл получил от жены семнадцать писем, и все они были теплые, сердечные, любящие. Тем не менее ему казалось, что все они написаны ею в один день, под воздействием неясного ему духовного импульса, написаны, заклеены в конверты и потом уложены в стопочку на столе, чтобы можно было не спеша отправлять по одному через пару дней. У него самого был такой случай в жизни — когда он еще учился в колледже, то написал вот так сразу несколько писем родителям, чтобы потом себя не затруднять. Что же касается речи Боша, то, во всяком случае, она была гораздо лучше другой, которую им пришлось выслушать несколько дней спустя.
Через два дня после того, как капитан Бош вступил в командование третьей ротой, бои на Гуадалканале были полностью закончены. Последние группы сопротивлявшихся японцев были перебиты или захвачены американцами, немногих вывезли сами японцы. Гуадалканал оказался полностью захваченным американцами. Этот день случайно совпал с днем производства командира полка в бригадные генералы, и, скорее по случаю именно этого события, а не окончания боев на острове, солдатам был предоставлен день отдыха. Предполагалось, что для них будет устроен даже праздничный обед с пивом за счет командира полка. Но потом, к сожалению, оказалось, что, во-первых, пиво было очень теплым, а во-вторых, его пришлось едва по банке на человека. Не исключено, что это оказало определенное влияние на то, как была выслушана речь бывшего полковника, а теперь новоиспеченного генерала.
Он был, конечно, здорово на взводе. Да и все старшие офицеры, сидевшие полукругом возле него на специальном помосте, сколоченном из досок, тоже. Отметили, видно, повышение. А ведь командир полка, теперь ставший генералом, даже когда был трезвым, не отличался способностью произносить речи. Когда ему предоставили слово, он медленно поднялся на ноги, постоял, покачиваясь и оглядывая всех вокруг (лицо у него было малиновое), и вдруг рявкнул, будто на плацу:
— Считаю, что звезду генеральскую добыли мне вы! Вот эт-то, — он осторожно дотронулся до погона, облизнув при этом нижнюю губу, — эт-то ваша заслуга, точ-чно… А теперь, нар-род, марш вперед! И добудьте такую же для полковника Граббе. — Сказав это, он плюхнулся на стул. Полк стоял молча, никто не аплодировал.
Полковник Граббе, новый командир полка, был чертовски схож с Джонни Криоу — такой же длинноносый, занудный и мерзкий тип. Он ограничился только тем, что выразил надежду оказаться не хуже своего предшественника, да еще предложил крикнуть здравицу в честь нового генерала. Здравица не получилась, хотя кто-то и попытался что-то крикнуть, вроде бы ироническое. Белл заявил, добавив, правда, что это его личное мнение, что ему от всего этого балагана только душу выворачивает, так он возмущен, и потихоньку выбрался из строя. Но возможно, что это просто сказалось теплое пиво. Несмотря на такую выходку, на следующий день Бош назначил его взводным сержантом.
Назначения вообще посыпались, словно листовки, которые сбрасывает японская авиация. Будто только и дожидались, когда Боша назначат. Сразу же были заполнены все вакансии, образовавшиеся после недавних боев. Надо сказать, что Бош не всегда делал то, что ему самому заблагорассудится, а иногда и советовался со взводными сержантами. Вакансий на этот раз было меньше, чем после боя за высоту «Танцующий слон». Если не считать тех двенадцати человек, что погибли в засаде, организованной «охотником за славой», рота потеряла убитыми только семь человек. Всего, значит, девятнадцать. Да и раненых тоже было немного — человек восемнадцать. Из этого числа сержантов было семь человек. Почему-то в бою за Була-Була и потом в кокосовых рощах оказался необычно высокий процент ранений в ноги. Специалисты пришли к выводу, что причиной этого явилось, скорее всего, крайнее истощение японских солдат, которые к этому времени были настолько измучены боями и слабы, что не могли даже винтовку поднять как следует. Так это или нет, но в третьей роте около половины всех раненых получили ранения в ноги. Одним из них оказался взводный сержант третьего взвода Фокс. Его-то место капитан Бош и отдал Джону Беллу. Что касается второй такой же вакансии, то она образовалась не в результате боевых потерь, а по иной причине, которая для всех явилась настоящим сюрпризом. По приказу, подписанному лично командиром дивизии (но подготовленному, разумеется, в штабе полка), сержант Калн был произведен во вторые лейтенанты. Для всей роты, может быть, за исключением только Джона Белла, это был первый в жизни случай, когда они явились свидетелями такого явного нарушения офицерской кастовой системы. Да, их «старая армия», судя по всему, начала давать трещины, коль скоро ее офицерские кадры стали пополняться таким способом. Калн был приведен к офицерской присяге и тут же убыл куда-то в другой полк. Его должность Бош отдал Чарли Дейлу, бывшему второму повару, у которого среди личного барахла хранилась глиняная кубышка, а в ней весело позвякивали золотые зубы и коронки, содранные им с мертвых японцев и являющиеся первым вкладом в его будущее благосостояние.
Взводным сержантом второго взвода остался Бек, но его помощник был ранен в бою за Була-Була, и эту должность Бош отдал Доллу, произведя его в штаб-сержанты. Были заполнены по цепочке и все другие вакансии.
А потом снова бесконечной чередой пошли занятия. На остров начало прибывать пополнение, прибыло оно и в роту, все это были зеленые юнцы, необученные новички, и впервые за долгое время третья рота оказалась укомплектованной полностью по штату. Новичков распихали по взводам и отделениям, стали гонять на стрельбище, обучать основам тактики, особенно в десантной операции. Их всех чохом окрестили «пушечным мясом» — так, как в свое время называли саму роту, и они с завистью глазели на ветеранов — Бека, Долла или Файфа, точь-в-точь, как когда-то Бек, Долл и Файф смотрели на берегу на бородатых морских пехотинцев. Но увы, им самим не суждено было долго оставаться бородатыми.
Конечно, в какой-то мере все это было грустно. Ведь эти бороды, которые они отращивали еще с тех нор, как воевали на «Танцующем слоне», были для них вроде дорогого сувенира, символа той призрачной свободы, которая даруется солдату-пехотинцу на передовой, свободы относительной, разумеется, — в сравнении с повседневной казарменной дисциплиной гарнизонной жизни где-то в тылу. Даже зеленый юнец лет девятнадцати от роду и то ходил с бородой, демонстрируя этим свою «фронтовую выслугу». А теперь из штаба дивизии пришел приказ всем без исключения побриться. По мере того как их покидало возбуждение от проведенных боев, по мере того как улетучивался овладевший ими истерический накал, которым они гордились и даже считали, что он дает им какие-то особые права, их все сильнее зажимали обычной рутиной гарнизонного бытия и дисциплиной, заставляя забыть и дни боев, и выстрелы, и злобу, и все то, что с этим было связано. В общем, пришла скучная, повседневная жизнь, с привычными субботними поверками, ежедневными занятиями, хозяйственными работами, нарядами и выходным в воскресенье. Все отлично знали, что эта подготовка гроша ломаного не стоит, что, когда им придется снова идти в бой, все опять будет по-новому, все окажется по-другому и вовсе не так, как их учили и как записано во всяких там наставлениях. Единственным стоящим делом, считали они, была огневая подготовка, особенно для молодого пополнения. Все же остальное — ерунда, да и только. И вот теперь еще и бороды!
В роте пошли всякие споры да разговоры, страсти разгорелись, и после нескольких таких стычек было решено заявить протест капитану Бошу. Милли Бек, ставший теперь старшим среди взводных сержантов, был избран делегатом, ему вручили текст протеста. Наступил самый подходящий случай проверить на деле, чего стоили все эти разговоры насчет того, что, мол, если вы меня будете поддерживать, так и я вас в беде не брошу.
— Вы же понимаете, господин капитан, — голос Милли был сама искренность, — что вся эта наша подготовка ничего не стоит. Когда мы туда попадем, нам от нее толку не будет. Да мы…
— Ну, ну, сержант Бек, — оборвал его Бош, поглаживая, как всегда, свой гладко выбритый жирненький подбородок. — Это уж вы перегибаете. Позвольте вам заметить, что в чем другом, но в этом я с вами никак согласиться не могу.
— Что ж, господин капитан. Может, вы и действительно, как тогда говорили, больше нас боев повидали. Спорить не стану. Да только и мы кое-что соображаем. И по-нашему, все это не тренировка, а пустая трата времени. За исключением, конечно, стрельбища. Тут мы с вами заодно, и никто не лентяйничает, никто не жалуется. По этой части можете на нас вполне рассчитывать.
— Это мне известно, сержант.
— Теперь вот про бороды. Велят бриться. Разве это по-честному? Мы же…
— Извините, сержант, но в армии, к сожалению, существует устав. А там есть параграф, в котором совершенно четко сказано, что бороду носить военнослужащему не положено. Вот командир дивизии и приказал обратить на это внимание. Так что, боюсь, я тут ничем помочь не могу…
— Ну что ж, сэр, воля ваша. Но, может, вы ему от нашего имени поможете письмо протеста написать? — Наивность Милли Бека была просто безгранична. — Мы бы…
— По-моему, сержант, вы все же не имеете ни малейшего представления об армейских порядках. Какие еще там письма протеста? — Бош пока был спокоен. — Когда я получаю приказ от вышестоящего начальства, я только подчиняюсь ему — и все. Надеюсь, что хоть это вы знаете?
— Так точно, знаю. Выходит, вы нам письма не напишете, верно?
— Я просто не представляю, как о таком и говорить-то можно. Нет, конечно.
— О'кей, сэр. — Бек поскреб в своей густой щетине, подумал немного. — Ну а как насчет усов, господин капитан?
— В приказе про усы вроде бы не сказано. И насколько мне известно, в уставе тоже не оговорено. Более того, теперь я даже припоминаю, что там, наоборот, сказано, что усы носить можно.
— Так точно, сэр, — согласился Бек. — Я тоже вроде помню, видел где-то. А насчет бород, стало быть, вы не напишете? Они ведь нам очень дороги стали, бороды эти…
— Я бы с радостью помог вам, сержант, поверьте. Но чего не могу, того не могу. У меня руки связаны.
— Что ж, и на том спасибо, сэр. — Повернувшись, Бек пошел к своим.
Он ничем не порадовал товарищей, вернувшись от командира. За исключением четко сформулированного вывода о том, что свое первое испытание по части отношения к народу и выполнения обещаний Бош, можно сказать, едва ли выдержал. Такое же добро, как и прочие, и уж никак не друг солдата и не его защитник. Эх, думали он и, если бы нашелся хоть один офицер, один командир роты, который не побоялся бы написать дивизионному начальству по части их заслуженного права носить бороду, может быть, все и обошлось бы. Да только не было и нет таких офицеров в их армии, включая и ротных командиров.
В результате менее чем за сутки на Гуадалканале исчезли все бороды, если не считать тех, что имелись в одном новозеландском саперном батальоне, находившемся на острове. А вот усы остались. Теперь единственной формой протеста против приказа о ликвидации бород стало отращивание неимоверно длинных и чудовищно неприглядных усов. Разумеется, теми, у кого на лице хорошо росли волосы. Что же касается боевой подготовки, то она продолжалась в прежнем объеме.
Среди солдат все сильнее ощущалось настроение обреченности. Никто, конечно, не рвался на Нью-Джорджию, даже самые отчаянные охотники за трофеями. Долл и Файф, ставшие после той драки закадычными дружками, часто по вечерам сидели вдвоем, обсуждая возможные варианты, и Файф не раз говорил, что его все время угнетает это чувство безысходности. Долл же не ощущал этого. Он тоже признался, что до смерти не хочет никаких новых высадок и операций, хотя, по правде говоря, испытывал некоторое любопытство — ему хотелось поглядеть, как все будет на этой Нью-Джорджии.
— Куда тут денешься, коли все равно решено? — говорил он. — Решено — и все тут, нас не спросили. А вот, глядишь, и воевать тоже вроде бы интересно. Есть в этом что-то, как там ни крути…
— А ты в загробную жизнь веришь? — спросил Файф через минуту.
— Не знаю, — пробормотал Долл. — Только думаю, что там вовсе не так, как в церкви болтают. А вот япошки, те, видать, верят. У них вон как четко — кто в бою погибнет, тот прямым ходом в рай отправляется. А я так и не знаю, ей-богу…
— И я тоже не знаю. Да только иногда как подумаешь… Интересно, верно?
— Ага… Слышь, давай на кухню сходим, компоту добудем, — добавил он после небольшой паузы.
Производство самогона стало теперь любимым занятием этой пары, и они, по правде говоря, превратились в главных поставщиков хмельного зелья для всей роты. Файфу все время казалось, что, занимаясь этим бизнесом, они делают какое-то грязное дело, даже опасное для людей. Да только не хотелось спорить с Доллом, увлекавшимся самогоном, и он продолжал молча помогать ему, даже против своей воли — как раненый, который сам себе бередит рану.
Они теперь стали здорово задаваться, особенно перед молодыми. Станут рядом, руки в боки, правая на кобуре пистолета, и стоят себе, покачиваясь с ноги на ногу, чуть не лопаются от важности. У Файфа тоже был свой пистолет, он добыл его в Була-Була, снял там с убитого солдата. В общем, стали они очень задаваться. Файфу это было по душе. Пусть хоть на минуту всякое там пушечное мясо, новички зеленые считают, будто он на самом деле такой, каким старается казаться. Настоящий солдат! Нет, скорее всего, просто пижон. Зато насчет навара, тут уж держись. Командующий, когда узнал про самогонку и фруктовые консервы, сразу приказал у всех продскладов часовых выставить. Приказал им не церемониться. Если кто полезет, стрелять боевыми, как по уставу положено. Чтобы неповадно было. Что ж, от этого игра стала лишь интереснее!
Как это обычно бывало? Отправятся они на дело, скажем, где-то к вечерку. Подберутся к складу, видят: часовой сидит себе в сторонке, на бугорке, винтовка в руках, глазами зыркает. Пушечное мясо, новичок желторотый! «Да знаешь ли ты, как с этой пушкой обращаться-то надо? — скажет ему один из них. — Может, пальнешь в меня?» Обычно солдат на это не отвечал. Или заорет: куда, мол, лезешь? Чего еще ждать от пушечного мяса! А то еще руками примется размахивать, грозится. Они же, старички тертые, на все эти крики да угрозы ноль внимания. Стоят себе молчком, руки в боки, правая на кобуре… и покачиваются с ноги на ногу, обливая юнца презрением и насмешкой. Постоят себе так, подойдут прямо к складу, возьмут, что надо, и не спеша обратно. Презрение у них даже на спине написано: знай, мол, наших. И никто ни разу не посмел выстрелить. Даже вдогонку. Конечно, Файф Доллу в этом не ровня был, чего уж там хорохориться. Хотя и старался. Но Долл знал об этом. И Файф тоже знал.
Он в первый раз понял это еще тогда, когда проходил период их адаптации после боев — фронтовая немота чувств вроде бы уже прошла, а самогонку они еще не открыли. Ему казалось, что теперь он уже привык ко всему, что ему ничего уже не страшно. Но после первой бомбежки, первого ночного налета он понял, что ничего, оказывается, не изменилось, он остался таким же трусом, каким был. А вот Долла все это вроде бы не трогало. Ему все как с гуся вода. Файфу казалось, что та потеря чувствительности, то внутреннее безразличие, что пришли к нему, как и к большинству других, во время боев, останутся с ним навсегда, во всяком случае надолго. Когда же это ожидание не оправдалось, когда при первых же взрывах он снова превратился в жалкую кучу дрожащего от страха студня, он был ошеломлен открывшейся ему страшной истиной, что он, оказывается, неисправимый трус, хлюпик, иначе говоря, никакой не солдат. Был трусом, трусом и остался, вернулся к тому, с чего начал. Каких нервов, какого напряжения стоило ему сидеть со всеми вместе, будто ничего не происходит, под пальмами во время ночных налетов и дуть самогонку! Сидеть, когда и душа, и все тело стремятся что есть мочи в спасительную щель. Да, он сидел со всеми и пил как ни в чем не бывало, но чего ему это стоило! В конце концов он снова признался себе в том, что, в общем-то, никогда и не было для него секретом: он — трус. Настоящий трус, я ничего тут не поделаешь.
Возможно, именно это и подтолкнуло его, послужило первым импульсом к тому, чтобы попытаться воспользоваться представившейся в последнее время возможностью удрать с ненавистного острова. Ему сказал об этом ротный каптенармус сержант Мактей. А что в этом такого особенного, если человек пытается отыскать для себя лазейку! Ничего зазорного. И Долл, надо думать, не пренебрег бы этим, будь он не столь безобразно здоров и появись у него хотя бы малейший шанс. Файфу же сам бог велел. Особенно сейчас, когда, по слухам, медики стали не так непреклонны по части эвакуации раненых и больных.
Все началось с Карни, того самого дружка Мацци из Нью-Йорка, который мучался малярией. Правда, у кого из них не было этой малярии? Может, только двое или трое ухитрились избежать общей участи. Долл, разумеется, был в числе этих немногих счастливчиков. Но даже среди всех остальных Карни выделялся своей болезнью. Его мучали такие жуткие приступы, что он потом просто на ногах стоять не мог, по нескольку дней не поднимался с койки, все числился по лазаретному списку. Сходит к санитарам, они ему атабрина пригоршню насыплют, он и валяется как труп, руки-ноги поднять не может. Теперь же от этого атабрина стал еще и желтым как лимон, смотреть страшно. Так вот он крутился, крутился, а потом пошел к врачу на прием и назад уже не вернулся. А через два дня оказалось, что его эвакуировали с острова.
Итак, Карни оказался первым. Ну и, конечно, на следующий день все, у кого была малярия, кинулись в лазарет. Да только никому там не повезло. Однако постепенно, через недельку-другую, сперва один, потом другой, третий из тех, у кого действительно дело было серьезное, стали исчезать из роты. Пойдет такой на прием, глядь — и не вернулся. Ходили слухи, что всех больных пока отправляют или в военно-морской госпиталь в Эфате на Новых Гебридах или же в Новую Зеландию. Конечно, Новая Зеландия казалась заманчивее, и вот уже по каждой роте поползла змеей черная зависть к тем счастливчикам, которые сейчас, наверное, валяются себе пьяненькие на чистых простынках где-то в Окленде на Повой Зеландии. Не то что какой-то там Эфате — крохотный поселок, где и смотреть-то нечего, кроме грязных туземцев, норовящих всучить тебе свой паршивый сувенирчик — лодочки из древесной коры и прочую пустяковину.
Потом неожиданно оказался эвакуированным сержант Сторм, и всем показалось, будто вдруг открылся какой-то клапан. Уникальность случая со Стормом состояла в том, что он оказался первым человеком, эвакуированным из-за физического недостатка, вызванного ранением, а не из-за заболевания, скажем, малярии или желтухи. Основанием для эвакуации Сторма была его раненая рука. Ничем более существенным Сторм не располагал, и состояние его здоровья не позволяло рассчитывать на серьезное заболевание. Однако, понаблюдав, как эти счастливчики один за другим удирают с острова, Сторм решил все же рискнуть, авось и ему повезет, вроде бы медики теперь не так сильно закручивают гайки. К его невероятному удивлению, разумеется, и к удивлению всех остальных, тот самый врач, который в свое время погнал его обратно в строй, принял решение о его эвакуации. Врач даже не вспомнил его. Когда Сторм показал руку и стал рассказывать, как все было, этот эскулап только языком почмокал, заявив, что, видно, какой-то его коллега дал маху тогда, когда отправил его в строй. На самом же деле Сторму самым настоятельным образом необходима операция, так что он немедленно отправит его в Новую Зеландию, где ему придется пару месяцев полежать в госпитале, а руку подержать в гипсе. Возможно даже, что оттуда его отправят в Штаты. Что же касается того, что его погнали назад в строй, так это ошибка. Провожать Сторма пришла чуть ли не вся рота, все наперебой галдели, что, мол, теперь-то уж у него жизнь будет что надо.
Успех Сторма воодушевил всю роту, все лихорадочно начали изобретать свои причины. Через пять недель после эвакуации Карни почти треть роты, вернее, тех, кто тогда на машинах возвращался из Була-Була, нашла какие-то зацепки и смогла удрать с Гуадалканала. Но, конечно, большая часть желающих осталась с носом, не считая тех, кто даже и не пытался ничего предпринять, зная заранее, что все равно ничего не выйдет. И нашелся лишь один человек из всех, которому предложили эвакуироваться, а он отказался.
Конечно, это был Эдди Уэлш. У него тоже была малярия, причем, в отличие от Джона Белла, у которого болезнь постепенно ослабевала и в конце концов стала вполне терпимой, Уэлш захворал не на шутку и мучался не меньше Карни. Дело дошло до того, что как-то утром его нашли в штабной палатке валяющимся без сознания поперек стола, да еще с карандашом в руке. Уэлша немедленно отправили в дивизионный госпиталь, и там врачи приняли решение об эвакуации. Придя в себя, он увидел, что находится в небольшой чистой палатке, из тех, которые предназначались только для сержантов высших категорий, а рядом с ним на койке лежит Сторм. И в ногах, на специальной подставочке, уже пришпилена бумага об эвакуации.
— Ах ты мерзкая свинья! — заорал Уэлш, чуть ли не бросаясь с кулаками на Сторма. — Так это ты меня сюда уложил! — Сумасшедшие глаза его, казалось, вот-вот выскочат из орбит, да и весь он был просто бешеный, горел дикой злобой. Сторм сначала даже не понял, что случилось — то ли приступ малярийной горячки, то ли обычный уэлшевский психоз.
— Не ори, начальник, — отозвался он спокойно. — Я тут сам такой же, как и ты. И тоже вот жду эвакуации…
— Ну уж, черта с два дамся я им! — заорал Уэлш громче прежнего. — До тебя, Сторм, мне дела нет, а уж что касается меня, то со мной у них это не пройдет. Я, парень, не ровня тебе, придурку, я похитрее буду. Ты ведь дальше своей кухни ничего не видишь.
Зная Уэлша, Сторм сразу смекнул, что это вовсе не в бреду, что малярия тут ни при чем. В этот момент, привлеченный криком, в палатку вбежал молоденький врач — второй лейтенант по званию — и с ним санитар.
— Потише, потише, сержант, — принялся успокаивать он Уэлша. — У вас высокая температура, вам никак не следует волноваться…
— Так и вы с ними заодно! — завопил громче прежнего Уэлш.
Вместо ответа лейтенант уложил его на подушку, сунул градусник. Этого Уэлш вовсе не мог стерпеть. Он перекусил градусник надвое, швырнул обломки на пол и, рванувшись с койки как сумасшедший, выскочил из палатки. Вскоре он был уже в своей роте. Несмотря на самые мрачные предсказания медиков, он не умер. А когда пришел в себя, снова принялся ехидничать. Особенно издевался он над больными, предлагая им стараться изо всех сил, если они хотят попасть в списки тех, кто подлежит эвакуации.
В самый разгар всей этой кутерьмы, будто пришелец из другого мира, в роту возвратился сержант Куин. По его словам (он божился, что не врет), ему удалось после госпиталя пробраться тайком на транспорт, шедший на Гуадалканал. Оказалось, его вовсе не отправили ни в Эфате, ни, тем более, в Новую Зеландию, а загнали в полевой госпиталь на Новой Каледонии. Это значило, что в случае поправки и возвращения в строй его могли отправить теперь уже в любую часть, а не к себе в роту. Может быть, даже в дивизию, что находилась на Новой Гвинее. Ну, и зачем ему было нужно такое? Правда, у него был и другой шанс (так считали доктора, поскольку при ранении пуля отбила у него кусочек плечевой кости и рука пока что еще не совсем работала) — попасть назад в Штаты, в какой-нибудь учебный центр, сержантом-инструктором. Да только он плюнул на обе эти возможности, ушел в самовольную отлучку и забрался тайком на корабль, который шел к острову. Он с ухмылкой говорил о том, что, конечно, на корабле на него все пальцем показывали, однако относились неплохо. Теперь же, увидев во что он влип и во что превратилась их рота, Куин просто дара речи лишился и сидел, словно потерянный. Его ли это рота? Взять хотя бы Кална. Мало того, что сбежал, так еще и в офицеры подался! А Чарли Дейл, этот бывший поваришка? Взводный сержант! Дженкс убит, Фокса тоже нет. Стейна увезли. Джон Белл во взводные сержанты вышел. Все это просто не укладывалось у него в голове. А ведь он сам из-за своего ранения и длительного отсутствия как был сержантом, командиром отделения, так им и остался. Да, такого Куину никак было не понять! И через два дня, проведя все это время в компании старых дружков с кружкой самогонки в руках и вспоминая все, что было и чего не было, он отправился снова в лазарет, пожаловался на боль в руке и, конечно, немедленно был эвакуирован назад на Новую Каледонию.
… Никто толком так и не мог объяснить, чем были вызваны все эти перемены, происшедшие в мире медицины. Ведь во время боев эти медики были такими сатрапами — не врачи, а просто ужас какой-то, всех подряд норовили загнать назад в строй. Теперь же ребята рассказывали, что они стали такими приветливыми да внимательными, что просто уму непостижимо. Стали даже улыбаться солдатам, спрашивать, как, мол, себя чувствуешь. И бывало иногда, если солдат не мог толком объяснить, что там у него, даже подсказывали, вроде бы помогали найти причину. Надо думать, что все это, конечно, шло не из дивизии, не от начальства — эти соки жали по-прежнему, просто спасу не было, ни охнуть, ни вздохнуть. А доктора, видно, сами сообразили, что ветераны свое уже получили, значит, можно их и пожалеть, убрать кое-кого с острова. Если, конечно, это медицине под силу. Недаром же новеньких ни одного с острова не эвакуировали, одних только «старичков», ветеранов.
Что касается Файфа, то он вовсе не рассчитывал на удачу, когда подошла его очередь попытаться выжать хоть что-то из своей царапины. Он даже и идти-то не хотел, спасибо Мактею, уговорил его. Только Мактей имел в виду его ранение, а Файф решил лучше пожаловаться на больную лодыжку. Еще мальчишкой, играя в футбол, он сильно вывихнул ее, и с тех пор у него иногда бывало, что там что-то вдруг выскакивало, и тогда было больно ходить. Он даже походку особую выработал с годами, чтобы щадить больную ногу. А в походах и перед боем туго бинтовал ее специальным бинтом — так его еще дома научил доктор, наблюдавший много лет за их семьей. Но вот чтобы воспользоваться этой лодыжкой как предлогом для эвакуации — это ему и в голову не приходило. К больной ноге он привык, и все, что было связано с ней, тоже стало чем-то обыденным, привычным, таким же, как вечно плохие зубы или близорукие глаза. Но однажды вечером, когда они с Мактеем шли на ужин и он нечаянно оступился, споткнувшись в грязи о какую-то корягу, косточка снова выскочила и боль полоснула по телу.
— Ты чего это побелел? — удивился Мактей. — Или что случилось?
Файф, с трудом переведя дух, объяснил причину. Боль постепенно утихала, теперь надо было осторожно вытянуть ногу и так подержать несколько минут.
Мактея все это очень удивило:
— А ты к врачу с этим ходил? Ты, парень, просто спятил, да и только! Да тебя с такой штукой отсюда в два счета уберут, помяни мое слово.
— Да брось ты! — Файфу такое и на ум никогда не приходило.
— Чего там брось. Еще как спишут! Я вон сколько видел солдат с меньшими болячками, и то списывали.
— А если они меня по шее?
— Ну и черт с ними. Чем ты-то рискуешь? Хуже не будет.
— Пожалуй, ты прав…
— Эх, парень. Да будь у меня хоть что-то вроде этого, давно бы меня тут только и видели. Да не везет! Вон какой здоровый… Где уж тут правды добиться, сидеть мне до последнего, не иначе…
— Так ты действительно так считаешь? Ну, насчет меня?
— Да я и секунды ждать не стал бы.
Вот так и получилось, что Файф отправился в лазарет не столько по своему желанию, сколько под воздействием Мактея. Его всегда мучала неуверенность в себе, ощущение собственной слабости, теперь же, когда он убедился еще и в своей трусости, эти чувства стали гораздо острее, болезненнее. Но с другой стороны, в чем-то он все-таки стал сильнее, в чем-то изменился к лучшему. Ну взять хотя бы драки. Прежний Файф опасался всяких стычек, старался любой ценой избежать их, главным образом потому, что не был уверен в своих силах, боялся, что его непременно побьют. Новый Файф их просто обожал, и после того, как он избил Уэлда, за последние дни еще раз шесть, а может быть и восемь, ввязывался в драки. Его не волновало, излупят его или он выйдет победителем, ему просто нравилось драться. С каждым ударом, нанесенным противнику, с каждой полученной оплеухой он ощущал странное освобождение от какого-то гнета, ему становилось легче, свободнее. Поэтому он и норовил влезть в любую стычку, схватывался с кем попало. Одним из первых таких случаев была встреча с Уиттом. Она произошла в первые дни его появления в их подразделении.
Уитт к тому времени уже два дня находился в роте и каждый вечер напивался с дружками. Файф до этого успел подраться с кем-то и очень хотел продолжить развлечение. И вот тогда-то судьба и свела их нос к носу. Сначала все было нормально — Файф обрадовался Уитту, протянул ему руку. Прищурившись и слегка наклонив голову набок, он улыбнулся, вроде бы добродушно:
— Привет, Уитт. Иль ты все еще злишься на меня?
Уитт ухмыльнулся в ответ, тоже протянул руку.
— Да нет, чего уж там, больше не злюсь, — сказал он.
— А то ведь, — все еще улыбаясь, продолжал Файф, — если там чего, так можно и разобраться… Прямо вот тут, на месте. Как считаешь?
Уитт как ни в чем не бывало кивнул в ответ. Для него драки тоже были делом привычным. Подумаешь, одной дракой больше, одной меньше.
— Что ж, можно и так. Только ведь я все равно тебе накостыляю. Хотя, видно, правая у тебя бьет неплохо. Если повезет, попадешь ею хорошо по челюсти, так и выиграть можешь. Только не у меня. Я от твоей правой все равно уйду, это дело нехитрое…
— Ну смотри… Я же не настаиваю. — Файф снова ухмыльнулся уголками рта. — Особенно, если ты теперь не злишься на меня. Даже вон разговариваешь со мной. Верно же?
— По правде говоря, не совсем уж, чтобы очень, — ответил Уитт. — Хоть это все и ерунда порядочная. Давай лучше хлебнем?
Весь этот разговор был каким-то фальшивым. Тем не менее они выпили по кружке самогона. Но ощущение неискренности сказанных слов не проходило. Оно так глубоко запало Файфу в душу, что на следующий день, когда он по совету Мактея записался на прием к врачу и отправился в лазарет, все еще томило его.
Когда подошла очередь Файфа и его вызвали в палатку к врачу, он увидел, что принимает сегодня подполковник Рот — тот самый пожилой, с седой курчавой головой и могучим мясистым телом подполковник Рот, который осматривал его тогда, раненного в голову, и так грубо и высокомерно отнесся к нему, даже очки не помог получить. Файф сразу понял, что все пропало. Однако на этот раз все получилось по-другому. Подполковник даже улыбнулся ему.
— Ну, солдат, какие у тебя заботы? — спросил он. Файф понял, что тот не узнает его. И решил на этом сыграть. И его расчет оказался правильным.
Сначала Файф просто пожаловался на свою лодыжку, на то, что она очень уж беспокоит его. Подполковник внимательно осмотрел ее, пощупал, помял своими мясистыми пальцами, покрутил туда-сюда, пока Файф не охнул от боли. Потом сказал, что нога действительно не в порядке. Просто удивительно, как он с такой ногой прошел все походы и участвовал в бою, да еще на такой тяжелой местности. А как давно это у него? Файф рассказал все как было: и о том, что он бинтует лодыжку, если надо далеко идти, и что всегда с собой таскает бинт. Подполковник даже присвистнул легонько, а потом вдруг резко поглядел на него и спросил:
— Так почему же ты только теперь решил обратиться?
Тут-то и настала та самая минута, от которой зависело все.
Файф действовал инстинктивно, не обдумав ничего заранее, просто так, как получится. Он не стал оправдываться или лгать, а глянул врачу прямо в глаза и небрежно, даже немного нагловато бросил:
— Да потому, что сейчас это меня больше стало беспокоить.
У Рота скривилась губа, глаза сверкнули, но тут же выражение его лица изменилось, и он улыбнулся такой же циничной, понимающей ухмылкой, как у Файфа. Он снова нагнулся к ноге, пощупал, покрутил ее. И потом сказал, что дело серьезное, скорее всего, надо будет делать операцию, а потом пару месяцев подержать ногу в гипсе. Готов ли Файф к такому повороту?
Файф опять ухмыльнулся, только на этот раз немного поосторожнее:
— Конечно, если от этого будет прок, сэр. Может, и стоит попробовать…
Подполковник опять наклонился к больной ноге, немного помолчал и сказал, что, может быть, стоит, а может быть, и нет — бог его знает. Все эти штучки, когда связки и сухожилия повреждены, — дело сложное и не очень пока что надежное. Правда, в военно-морском госпитале в Эфате есть, говорят, отличный хирург-ортопед, мастер по таким делам. И страсть как любит со связками да суставами возиться. А потом, возможно, Файфа придется и в Новую Зеландию отправить, если очень уж долго надо будет держать гипс. Тут на лице у Рота снова появилось что-то вроде легкой блуждающей улыбки, и, повернувшись к санитару, он бросил:
— Надо будет солдата приготовить к эвакуации…
Файф просто обалдел от радости, сидел, боясь поверить в свою удачу. Ему все казалось, что что-то вдруг случится и все это окажется обманом. Он молча нагнулся, принялся натягивать носок на ногу, потом поднялся с табурета, пошел к выходу. Неожиданно Рот окликнул его. Файф обернулся.
— А ты, я гляжу, уже сержант?
— Не понимаю, сэр.
Рот ухмыльнулся:
— Тогда ведь ты капралом был, верно? А что с очками? Так, значит, и не добыл? Ну уж теперь, когда туда приедешь, скажешь. Там тебе подберут.
«Ну и чудеса, — подумал Файф. — С чего бы это он такой стал?» Тот самый подполковник Рот, который тогда мог так спокойно решать, что ему оставить — жизнь или смерть, теперь стал просто заботливым дядюшкой. Даже не верилось.
Ему пришлось ждать трое суток, пока пришло госпитальное судно. И эти трое суток были днями сплошной нервотрепки, страданий и переживаний. Теперь, когда он был уверен, в удачном исходе, его вдруг начали терзать сомнения, правильно ли он поступает. Может, вовсе и не следовало заваривать эту кашу, может, взять да и сбежать из лазарета, как Уэлш? Да нет, пожалуй, это ни к чему. Он призывал в свидетели рассудительного Мактея. Сомнения не проходили. В конце концов он решил спросить самого Уэлша — тот как раз явился в лазарет, принес вещи одного солдата, который должен был эвакуироваться.
— Выходит, парнишка, ты все же своего добился? — осклабился тот во весь рот, подходя к Файфу. А в глазах его горело глубокое презрение.
— Выходит, — пожал плечами Файф. Ему уже все было безразлично. — Да вот только все думаю… Может, не уезжать, а?
— Чего-о? — Уэлш даже поперхнулся.
— Да так… Тоскливо что-то на душе. И скучать, наверное, буду… Да и вроде бы сбегаю, что ли…
Уэлш опять уставился на него в упор, ухмыляясь во весь рот, в сумасшедших глазах плясали огоньки.
— Эт-то уж точно, парнишка. Точно! Коли так думаешь, выходит, вроде бы, что оставаться надо…
— Ты так считаешь? Может, и взаправду мне сегодня вечерком отсюда сбежать?
— И то верно… — Уэлш призадумался, но тут же ухмылка снова скривила его рот. — Знаешь, что я тебе сказку? Я тебе открою, почему тогда выгнал тебя из штабной палатки. Думаешь, мы действительно не знали, что ты вернешься? — И, не дав времени ответить, быстро добавил: — Отлично знали. Да только плевать мне было на это. Просто мне позарез надо было от тебя отделаться. Ты же ни к черту не годен. И писарь ты — хуже не придумаешь. Так на кой черт ты мне такой нужен тогда был? Вот то-то, парень!
До чего же Файфу в эту минуту хотелось ударить что есть силы по этой нахально ощерившейся, наглой роже! Но он как лежал, так и остался лежать. Уэлш же не собирался ждать ответа, он сразу вышел из палатки, хлопнув парусиновым фартуком, и скоро шаги его затихли. Больше Файф его не видел.
Разумеется, Файф не сбежал в тот вечер из лазарета, а на следующий день их уже перевели на госпитальное судно. Сперва ему было немного грустно, но потом, когда их на катере повезли на корабль, все быстро прошло и даже стало весело оттого, что он наконец-то избавился от всех этих ужасных людей, которые так его ненавидели. День был просто чудесный, ясный и солнечный.
В тот самый день, когда Файф был эвакуирован с Гуадалканала, Белл получил наконец от жены письмо, которое ожидал все это время. Рота только что пришла после утренних занятий на обед, и Уэлд принес почту. Беллу было три письма, и, разложив их как обычно — по датам на штемпеле, он принялся читать с самого старого. Поэтому эту новость он узнал уже под конец, когда вскрыл последнее письмо. Удар обрушился сразу, с первой же строчки, потому что письмо начиналось с необычно официального «Дорогой Джон…». Он всегда помнил старую солдатскую шутку в письмах типа «Дорогой Джон» , и вот теперь это была уже не шуточка, а страшная реальность. Да к тому же тут и переносного смысла никакого не было — ведь он действительно был Джоном.
У него сразу опустилась рука, в которой он держал пустой котелок, зазвенела в нем ложка; медленно сжимая письмо в другой руке, он побрел куда-то в сторону. «Дорогой Джон!» Раньше она все письма начинала непременно: «Любимый!» или «Дорогой мой!».
А то еще — «Радость моя!». Теперь же всего-навсего — «Дорогой Джон». Какое бесстыдство! Все это время она, выходит, просто ловко дурачила его. Прикидывалась, что любит, что верна ему, а сама… Он-то тоже хорош, дурак набитый! Жил все время как во сне, вел себя как святой, ни на кого даже глазом не посмотрел, не то чтобы пальцем тронуть. Втемяшил себе в башку, что это вроде бы хорошая примета, талисман душевный — он до другой женщины не дотронется, так и жена ему верной будет. Верил, верил и дождался…
От напряженных утренних занятий очень хотелось есть, но теперь даже думать о еде он не мог. И тело сразу стало непомерно тяжелым, будто заболел, ноги дрожали, а о руках и говорить нечего, тряслись, как у больного. Не в силах совладать с собой, он тяжело опустился на лежавший на земле обрубок пальмы.
Он посидел немного, успокоился, снова решил перечитать письмо, стараясь вникнуть в каждое слово, — в первый раз он выхватывал лишь отдельные фразы, полностью сбитый с толку самим смыслом этого страшного послания. Она все подробно объясняла ему — у нее теперь другой, какой-то капитан авиации с военно-воздушной базы Патерсон неподалеку от их города. И она страстно в него влюблена. Этот капитан занимается исследовательской работой по аэродинамике, так что фронт ему не грозит. И она хотела бы, чтобы Белл дал ей развод, чтобы они могли пожениться. Конечно, писала она, он откажет, она не сомневается в этом, но, может быть, ради всего, что у них когда-то было, он пожалеет ее? Тем более что самому господу богу не известно, что их всех ждет завтра. Война все идет, нет ей ни конца ни края. А она только сейчас по-настоящему полюбила, и ей так хочется, чтобы все было хорошо, чтобы можно было по-настоящему ощущать эту любовь, пока она не прошла. Годы-то летят. Неужели он не поймет, не пожалеет ее?
И так между всеми строчками письма, будто бутерброд, все эти сетования и просьбы, заклинания простить, понять, не обижаться понапрасну. Да, всего этого тут было предостаточно. И вообще, письмо было очень толковое, все на месте, четко, спокойно, обстоятельно и конкретно. Правда, несколько чопорно и даже жеманно, А вот про то, как она там крутит с этим капитаном и вообще как они устроились, об этом ни словечка. Впрочем, это ведь теперь их интимные делишки, ему сюда допуска нет.
Так он и сидел с письмом в руках, трясясь весь, словно студень. Ничего себе, настоящий солдат, профессионал, готовый умереть в любую минуту! Эх, Марти, Марти!
Он не стал обедать, кусок не лез в горло. Во время послеобеденных занятий был ужасно несобранным, все время ошибался.
— Да что это с тобой сегодня? — удивился в конце концов Уитт, бывший у него во взводе командиром отделения. — Ходишь, будто в воду опущенный. Потерял, что ли, что-то?
Когда они вернулись с занятий и можно было наконец уйти от всех, он забрался подальше в джунгли и там, сидя в одиночестве, пытался отогнать от себя воспоминания о прошлом, а они, как назло, все лезли и лезли в голову, и жена стояла перед ним как живая. Чувствуя, что он больше не в состоянии это выдержать, Белл взял письма и отправился к капитану Бошу.
— Да! Входите! Что там у вас, Белл? — встретил его командир роты. Он сидел за столом, навалившись на него своим толстеньким, упругим животиком, и что-то быстро писал. Белл молча протянул ему письмо. Да и чего тут было стесняться — официальная бумага, все в ней четко и понятно.
Даже в том состоянии, в каком находился Белл, его поразила реакция капитана. По мере того как он читал письмо, руки у него сперва начали слегка дрожать, потом затряслись, как у эпилептика, лицо побелело от негодования, начало медленно каменеть. Однако постепенно Бош взял себя в руки. Белл терялся в догадках, пытаясь понять причину такой реакции.
— Что ж, — сказал наконец Бош своим жестким, высоким голосом. — Вы, разумеется, знаете, что имеете полное право отказать ей в этой просьбе. Она никогда не получит развода без вашего официального согласия.
— Знаю, — едва слышно ответил Белл.
— Но это еще не все. На основании подобного письма вы имеете право немедленно прекратить действие вашего аттестата, равно как и всех прочих материальных льгот, которыми пользуется ваша жена, включая государственную страховку. — Голос Боша звучал все жестче.
— Вот этого я не знал, — удивился Белл.
— Имейте это в виду… — Округлый подбородок ротного выглядел сейчас еще более твердым.
— Но я не собираюсь отказывать ей, — устало закончил Белл. — Просто хотел попросить помочь мне составить письмо с согласием. Ну, официальный ответ, что ли.
В течение какого-то времени совершенно потрясенный капитан глядел ему в лицо, будто не в состоянии понять, чего он хочет.
— Но зачем вам это? К чему?
— Да как вам сказать, сэр. Сам не знаю. — Он действительно не знал, как объяснить офицеру то, что творилось в его душе. Как это все передать? Какими словами выразить? — Просто мне кажется, что нет смысла связывать женщину, заставлять ее оставаться твоей женой, когда она вовсе не хочет этого.
Глаза у капитана Боша вдруг стали узкие-узкие, словно щелочки, и этими щелочками он в упор глядел на Белла.
— Что ж, тут, как говорится, каждый сам себе хозяин. И нечего лезть с советами…
— Вы поможете мне с письмом, сэр?
— Конечно, — ответил Бош, и Белл повернулся, чтобы выйти.
— Да, кстати, Белл, — сказал вдруг ротный, когда Белл был уже на пороге. Сержант обернулся и увидел в руках у ротного какие-то бумаги. — Это я вчера получил. Для вас. А задержал только потому, что хотел сперва все завизировать. Теперь все готово, и вы можете ознакомиться. Думаю, что сейчас вполне подходящий момент.
Это приказ о производстве вас в первые лейтенанты. — Все это Бош произнес умышленно ровным, бесстрастным голосом и все же не смог удержаться, слегка выделив слово «первые» . И даже слегка улыбнулся.
— Да что вы! — удивился Белл, чувствуя себя ужасно глупо. Улыбка на лице капитана стала тире.
— Как видите! Думаю, что вы не откажетесь. Во всяком случае, я уж тут написал, что приказ вам объявлен и вы подтверждаете согласие.
— Я хотел бы немного обдумать это.
— Разумеется, — сразу согласился ротный. — Сколько вам буде: угодно. Сегодня у нас с вами необычный день. Вон сколько сразу на голову свалилось. Так что думайте. Обо всех своих проблемах. Потом поговорим.
— Спасибо, сэр.
Выйдя из палатки, Белл отправился к тому бревну, на котором сидел, перечитывая письмо. Неужели она так все точно рассчитала? Все обдумала и взвесила? И написала письмо, заранее зная, как он отреагирует… Не исключено… Она ведь его отлично изучила, знает, как с ним дела делать. Тут уж ничего не скажешь. Да ведь и он ее тоже неплохо знает. Настолько, что уверен, что если она чего-то захотела, так непременно добьется. И добилась ведь, чего уж там. Когда люди так долго живут вместе, они всегда хорошо друг друга знают. А может, и наоборот — ровным счетом ничего не знают? Бош, наверное, ни за что своей жене не дал бы развода. Кстати, с чего это вдруг он так реагировал? Может, и с ним такое случалось? Неожиданно он перенесся к тем минутам близости с Марти, которые невозможно было забыть, но тут же представил себе, что сейчас, может быть, такие же минуты переживает другой, и от этой мысли сильно заныло сердце, стало ужасно гадко на душе. Он пытался заставлять себя думать о другом, выбросить из головы воспоминания, а они все лезли и лезли.
Производство в офицеры. И не просто производство, а сразу в первые лейтенанты. Грустно усмехнувшись, Белл подумал, что и в этой области он вряд ли добьется многого. Хотя и вреда, надо думать, особого не будет. Во всяком случае, не больше, чем в чем-то другом. В сгустившихся сумерках он поднялся с бревна и снова побрел к командиру роты.
На следующий день он подписал и отправил письмо с согласием на развод, а затем собрал вещи и отправился, к новому месту службы. Так из третьей роты ушел еще один человек. Когда Бош спросил его, кого бы он порекомендовал на свое место, Белл назвал Торна из второго взвода. Торна, а не Уитта, поскольку считал, что Уитт способен совершать трудно предугадываемые поступки, особенно если разозлится.
Рота продолжала жить своей жизнью. Правда, теперь это была уже совсем не та рота, что когда-то высадилась на острове и вступила в свой первый бой. Многие уже ушли, все вакансии были заняты зелеными новичками, так что сейчас рота была совершенно новой, и отношения в ней тоже были новыми.
Через три дня после отъезда Белла рота получила боевой приказ, и сразу все стало на свои места, точнее, все осталось как было: никаких перемещений и назначений, особенно таких, которые изымали кого-нибудь из ее рядов. Приказ был с грифом «совершенно секретно», тем не менее его содержание сразу же стало известно всем: в течение ближайших десяти суток, не позднее, быть готовыми к передислокации в новый район. Десятисуточная готовность! С получением приказа прекращались все учебные занятия, вместо них должна вестись подготовка к передислокации. В приказе не говорилось, куда предстоит передислокация. Да в том и не было нужды. Всем и без того было все ясно.
С тех пор как убыл Файф, Долл стал самым близким другом своего непосредственного начальника Милли Бека, и вдвоем они не раз обсуждали, что ждет их на Нью-Джорджии. Долл считался сейчас одним из лучших младших командиров в роте и стоял первым в списке возможных претендентов на должность взводного сержанта. Кэрри Арбр тоже стал сержантом, командиром того отделения, которым раньше командовал Долл.
В эти дни они также узнали, что их страна, оказывается, помнит о своих сыновьях из третьей роты — пришли наконец давно уже обещанные, но до сих пор еще не присланные медали. Их было немало — досталось и Калну, и Кэшу (разумеется, посмертно), и Доллу, которому, правда, вместо креста «За выдающиеся заслуги», как обещал в свое время капитан Гэфф, дали только медаль «Серебряная звезда». Самую высокую награду — этот самый крест «За выдающиеся заслуги», единственный во всем батальоне, получил, ко всеобщему удивлению, не кто иной, как Дейл, что вызвало всякие кривотолки и ухмылки. В конце концов все примирились с этим, особенно когда одна умная голова высказалась, что такая награда будет Дейлу очень к лицу, особенно рядом с его коллекцией золотых коронок и зубов, содранных с убитых японцев. Почти все, получив свои медали, делали вид, что они их, в общем-то, не особенно интересуют.
И еще одна новость, связанная с прошедшим и боями, пришла в эти дни в роту — за два дня до ее отъезда кто-то притащил истрепанный номер журнала «Янки», в котором на целой странице был очерк о бывшем заместителе командира их батальона капитане Гэффе и его фотографии. Он был снят в сшитой у отличного портного вечерней парадно-выходной форме (ведь дома уже была зима) со всеми регалиями и Почетной медалью конгресса на шее. Фотография была сделана в момент, когда Гэфф выступал с патриотической речью на митинге по случаю продажи облигаций военного займа. Под фото была подпись, в которой говорилось, что те самые знаменитые слова, с которыми «командир славного отряда измученных, но не побитых добровольцев на Гуадалканале» обратился к своим подчиненным перед вылазкой (насчет того, что сейчас, мол, пришла пора поглядеть, где тут овцы, а где козлищи, где мужчины настоящие, а где мальчишки), стали теперь чуть ли не национальным лозунгом, и их малюют метровыми буквами по всей стране, а два музыкальных издателя даже тиснули патриотическую песню о войне, и там эти слова вынесены в заголовок…
На этот раз грузовиков для роты не нашлось, и ей пришлось добираться до берега пешим порядком. В пути рота миновала новенькое армейское кладбище. Навьюченные личными вещами и оружием, задыхаясь от жары и казавшегося просто расплавленным воздуха, все потные и грязные, они с завистью глазели на это зеленое и такое прохладное на вид кладбище. Территория его была хорошо ухожена, сделан отличный дренаж, на клумбах и в вазонах росли красивые цветы. Тут и там виднелись разбрызгиватели, и вылетавшие из отверстий упругие струйки воды ярко сверкали в ослепительных лучах солнца, разлетались мириадами брызг над белыми крестами, а сами эти кресты были тоже очень красивые и, стоя четкими рядами, смотрелись очень хорошо. Кое-где ходили солдаты из квартирмейстерской роты, они подметали территорию и что-то делали там — в этом чудесном, таком мирном и красивом уголке.
Пройдя еще километра полтора вдоль берега, они увидели лежащую у самой кромки воды старую заржавленную японскую баржу. На ней сидел, свесив ноги, какой-то парень и грыз яблоко. Забравшись на самый верх баржи, он посматривал на проходивших у его ног солдат и лениво жевал. Как оно попало сюда, это одинокое яблоко из далекого сада? В чудовищной неразберихе накладных и коносаментов, сопровождавших бесчисленное множество всяческих грузов, в этом конгломерате ящиков, бочек, коробок, набитых консервированными, сушеными, сублимированными и вялеными продуктами, каким-то чудом (а может быть, по чьей-то небрежности или халатности) приплыло одинокое красное яблоко за многие тысячи километров, пролежало никем не замеченное где-то в темном трюме и вот добралось сюда, чтобы стать нечаянной радостью этого парня. Солдаты молча шагали у него под ногами и только поглядывали озлобленно, а может быть с завистью, на него и на его яблоко. Если бы он знал их, он мог бы окликнуть кое-кого — капитана Боша и его офицеров, первого сержанта Эдди Уэлша и взводных сержантов Торна, Милли Бека, Чарли Дейла, штаб-сержанта Дона Долла, капрала Уэлда, сержанта Кэрри Арбра, рядовых Трейна, Крауна, Тиллса или Мацци. А может, еще кого-нибудь. Да только он никого из них не знал, все они были для него совершенно чужими.
Уэлш, шагавший за крепко сбитым, кругленьким капитаном Бошем, плевать хотел на это яблоко. У него были две заветные фляги, полные джина, и это сейчас было его главным имуществом, которым он больше всего дорожил, его Собственностью. В голове в ритме припева или как подсчет при маршировке пели и постукивали в такт вечные и незабываемые слова: Собственность! Собственность!
Все ради Собственности! Это слово он произнес впервые когда-то давным-давно, прибыв на этот остров, и не расставался с ним никогда. И этот остров, думал он, тоже ведь собственность. Чье-то имущество. Он тоже начал наконец ощущать то чувство фронтового онемения, потери чувствительности, что накатывается перед боем или когда бой уже начался. Оно пришло к нему у деревни Була-Була, и теперь он надеялся, что, если такие бои еще повторятся, может быть, это ощущение останется с ним навсегда, станет неотъемлемой частью его бытия. Вот здорово было бы всегда ощущать в груди эту блаженную немоту и пустоту, будто нет у тебя тела, нет ничего! Только бы это, и больше ему ничего не надо.
Впереди у уреза воды покачивались на слабой волне легкие десантные баржи, ожидавшие их, чтобы доставить на транспорт. Отделение за отделением они погрузились на баржи и двинулись к маячившим на рейде огромным транспортам. Настанет день, и один из плывущих на барже напишет обо всем этом книгу. Да только вот, пожалуй, никто из них не поверит, что все было именно так. Только потому, что совершенно забудет все, что было…