В руднике стояла удушливая жара. Струя воды ударила в стену, и скала взорвалась, обдав рудокопов пылью и паром. Скорбут Пайн злобно выругался и вытер грязной тряпкой крупные капли пота на лбу.
— Не прошло и часу, как погасили костры. Что эти ублюдки себе думают? Крабы мы, что ли, чтобы варить нас заживо?
Кроп промолчал. Они со Скорбутом работали в алмазных копях уже восемь лет, а за это время с ними всякое случалось, бывало и хуже. Много хуже. Кроме того, разговоры отвлекают, а Кропу сегодня надо было все время держать в памяти одну важную вещь. «Смотри не забудь, верзила. Будь готов, когда я скажу».
Поставив пустое ведро в голубую рудничную грязь, Кроп смотрел, как рушится и трескается скала. Костры, разожженные старателями, нагревают камень, а вода, подаваемая из озера, из Купели, охлаждает его так быстро, что валуны величиной с телегу дробятся в пыль. Так старатели, по их словам, размягчают породу, а следом приходят рудокопы со своими кирками. Хороша мягкость! Мэнни Дун сломал себе хребет, расчищая жилу прошлой весной. Кроп помнил, как нес старика и как ноги Мэнни дергались и били его по животу. Старатели тогда вызвали стражу и загородили участок. Не ради безопасности — это Кроп знал. Они загородили его от рудокопов. Перед тем, как спина Мэнни переломилась, его кирка обнажила в стене россыпь красных камней. Их называют Красными Глазами. Красные Глаза — это алмазы, а добывать алмазы — дело свободных старателей, не рабов.
— Эй, верзила, за работу. Не давай мне повода расправить кнут.
Кроп хорошо знал, что смотреть на того, кто это говорит, не следует. Рудничных стражников прозвали бычехвостами из-за их жестоких, высушенных на огне кнутов. Скорбут говорит, они могут напрочь отшибить человеку руки еще до того, как тот услышит свист кнута. Кропу снилось иногда, как отшибленные кнутом руки хватают его за лицо и шею.
Скала совсем раскрошилась, и вода, еще теплая, сочилась из трещин ему под ноги. Рудничный ствол шел вверх, и по бокам его виднелись высеченные в камне проходы и лестницы. Они отмечали давно выработанные жилы и места, где взрывали породу. Входы в наиболее старые туннели запечатывались смесью из конского волоса и глины: многие в руднике боялись теней, живущих глубоко под землей.
Рудник пересекали веревочные мосты с покоробившимися от пара деревянными настилами. Они покачивались, когда наверху, в тысяче футов над ними, поднимался ветер. Здесь казалось, что небо очень далеко от тебя, а солнце и того дальше. Свет, даже в ясный зимний день, почти не проникал в ствол.
Внизу, на самом дне, где горели ярким белым огнем фонари, работали женщины с корзинами и скребками. Они разгребали свежую осыпь, ища прозрачные камешки, что ценятся дороже золота. Они тоже невольницы, но старые, слабые, согнутые в три погибели, со скрюченными пальцами — их бычехвосты не боятся подпускать к породе.
Кропу показалось, что он различает среди них Хадду — черный колпак у нее на голове болтался в такт ее движениям. Хадда его пугала. Груди у нее большие и плоские, как лопаты, и она оголяет их, стоит только кому-нибудь из рудокопов поглядеть в ее сторону. Скорбут, Горький Боб и другие смотрели то и дело, но Кропу не нравилась ни она, ни ее груди.
Он почти ожидал удара, который обрушился на него. Кропа ожгло, но не жаром, а холодом, и дыхание перехватило, точно его двинули в живот. Кончик кнута обвился вокруг уха, лизнув покрытую старыми шрамами кожу. Горячая кровь потекла по шее и по спине. Потом, когда серая морская соль, в которой бычехвосты вымачивают свои кнуты, попадет в рану, станет еще больнее. «Мало того, что они нас хлещут, — всегда говорит Скорбут, — мы еще и гореть должны, как в аду».
— Я тебя нюхом чую, верзила. — Бычехвост медленным движением убрал кнут и пропустил его через кулак. Он здоровенный, этот стражник, светлокожий, с жестко сложенным ртом. Жилки у него на белках полопались, зубы без блеска — у старателей тоже такие. Кропу никак не удавалось запомнить, как его зовут. Запоминать — дело Скорбута. Скорбут знает по именам всех, кто работает на руднике, и знает, какие они.
Бычехвост сунул кнут за пояс.
— От тебя воняет, как от помойного ведра, когда ты думаешь не о работе.
Кроп, опустив голову, долбил породу. Он чувствовал, что на него смотрят все в их ряду: Горький Боб, Железный Носок и Рыхлый Агги. А Скорбут смотрит на стражника, притворяясь, что вовсе и не смотрит; глаза у него холодные и твердые, словно их добыли из этой самой породы.
Взгляд Скорбута перешел на ноги Кропа, на железную, черную от дегтя цепь. Она тянется от лодыжки к лодыжке, от человека к человеку, связывая всех рудокопов в ряду. «Смотри не забудь, верзила. Будь готов, когда я скажу».
Кроп чувствовал, как вся воля Скорбута действует на него, побуждая махать киркой без остановки. Они встретились восемь лет назад, в оловянных рудниках западнее Транс-Вора. Кроп не хотел бы вернуться туда опять. Он не выносил низких потолков, темноты, вони, как от тухлых яиц, и бесконечной капели, падающей со стен. Его там прозвали Слизнем, но Скорбут положил этому конец. Скорбут не затевал драк, и оружия у него не было — он просто говорил другим, что можно, а что нельзя. «Он выколол глаза человеку, который обжулил его при игре в кости, — сказал как-то Кропу Горький Боб, — но сюда его сослали не за это».
Кроп глянул на Скорбута краем глаза, и ему показалось, что тот едва заметно кивнул Хадде.
Время шло. Рудокопы все так же долбили стену, а женщины просеивали осыпь. Соль разъедала рану от кнута. Потом Хадда запела — тихо, так тихо, что Кроп даже не заметил, когда она начала. Кроп никогда еще не слыхал таких песен, таких высоких, дрожащих звуков. Волосы вокруг свежего рубца на его шее поднялись дыбом. Другие почувствовали то же самое, что и он. Рыхлый Агги загремел цепью, переминаясь с ноги на ногу. Горький Боб и остальные стали реже махать кирками. Шум ударов о скалу понемногу затихал, а песня Хадды крепла.
Если в ней и были слова, Кроп не понимал их, и все-таки ему было страшно. Голос Хадды поднимался все выше и порой пропадал совсем — ноты, которые она брала, могли расслышать только собаки. Другие старухи подхватывали, вторя своими грубыми голосами чистому, как стекло, пению Хадды.
В руднике внезапно похолодало. Тень от кирки Кропа темнела и удлинялась, становясь более материальной, чем сама кирка. Лампы стали гаснуть одна за другой, и кто-то из бычехвостов, щелкнув кнутом, заорал:
— Кончай выть, сука!
Кроп осмелился бросить взгляд на Скорбута, и тот одними глазами сказал ему: «Жди. Будь готов, когда я скажу».
Пение Хадды перешло в пронзительный визг. Во всем руднике светился теперь один только алмаз, вставленный в ее передний зуб. Кроп потными пальцами занес кирку для очередного удара. Из далекого прошлого всплыло воспоминание о ночи, полной ревущего пламени. Люди сгорали заживо, драгоценные камни на них лопались от жара, дым валил из их вопящих ртов. Кроп не хотел вспоминать об этом. Он вогнал кирку в камень, дробя дурную память на куски.
Двое бычехвостов помчались вниз, к женщинам. Черный кнут хлестнул чье-то бедро, обнажив измазанную голубой грязью кожу. Закричала женщина, и камни из перевернутой корзины покатились в шурф посреди рудника. «Вот оттуда они и берутся, алмазы, — сказал однажды Скорбут Кропу. — Эта дыра ведет в самую середку земли, и боги, которые живут там, срут алмазами».
Женщины от страха притихли — только голос Халды продолжал биться о стены, как залетевшая в рудник птица. Когда бычехвосты двинулись к ней, Хадда выпрямилась во весь рост и вперила взгляд во тьму.
— Рат маэр! — произнесла она. Кроп не знал иноземных языков, но ее слова всосали в себя влагу из его глаз и семени, и он понял, что она кого-то зовет. — Рат маэр! РАТ МАЭР!
Все лампы погасли. Кроп ощутил темный, влажный запах ночи, и что-то поднялось из дыры посреди рудника. Тогда-то Скорбут и сказал свое слово:
— К стене!
Они переместились во мрак, гремя цепями, и Скорбут рубанул киркой по лицу ближнего бычехвоста. Стражник рухнул на пол, силясь закричать, но его крика так никто и не услышал. Горький Боб, тряся своими подбородками, завершил работу Скорбута и вышиб из бычехвоста дух.
На дне рудника воцарился хаос. Стражники хлестали старух, разбрызгивая кровь и рудничную воду. Кнут, ударив Хадду по виску, сбил с нее колпак и открыл бритую, покрытую шрамами голову. Другой удар пришелся по ногам. Платье сползло с Хадды, и бычехвост принялся сечь ее дряблое тело.
Рудокопы по всему руднику набрасывались на стражников и немногих оставшихся в стволе вольных старателей. Железный Носок завладел кнутом и передавил рукоятью горло бычехвоста. При этом он тихонько спрашивал свою жертву, каков кнут на вкус. Рыхлый Агги сидел, привалившись к стене, и на груди у него зияла рана от кнута, такая глубокая, что Кроп видел в ней кости. Джезия Мамп стоял на коленях рядом с ним, зажимая кровь своими грязными пальцами. Сулли Солома в конце ряда стоял, не в силах двинуться с места — так туго натянул цепь его сосед Джезия.
— Эй, верзила!
Кроп повернул голову на зов Скорбута. Тот, обрушив свою обагренную кровью кирку на спину старателя, взревел:
— Цепи! Руби чертовы цепи!
Кропа бросило в жар. «Смотри не забудь, верзила. Когда мы нападем на бычехвостов, твое дело — рубить цепи».
Вложив в удар всю свою силу, Кроп раздробил цепь, соединяющую его со Скелетом. «Полудурок, — сказал ему злобный голос. — Такую простую вещь запомнить не мог». У него одного кирка достаточно широкая, чтобы рубить металл, и только у него хватает на это силы. Скорбут заставлял его упражняться на железных обручах, скрепляющих ведра для воды. «Руби, руби, — говорил он. — Как в тот раз, когда сбивал кандалы с Мэнни Дуна».
Кроп не помнил, что сбивал с Мэнни кандалы, когда тот сломал спину. Помнил только, что Мэнни сильно мучился и дергался от боли, а бычехвосты заботились лишь о том, чтобы запечатать алмазную жилу. Только теперь он сообразил, что Скорбут тогда и правда отвел его в сторону и велел перерубить киркой цепь Мэнни. «Помалкивай, — сказал Скорбут при этом. — Бычехвосты трясутся над Красными Глазами и нипочем не узнают, кто это сделал».
Кроп рубанул по другой цепи, круша железо, как дерево. Он умер, Мэнни. Один старатель дал ему черное зелье. Горький Боб сказал, что это яд и что старатель дал его Мэнни из милосердия, ведь рудокоп со сломанным хребтом все равно что мертвец.
Кроп скинул с себя кандалы и подошел к Джезии Мампу, который прощался со своим другом. Рыхлый Агги уже ушел — Кроп достаточно навидался мертвых, чтобы это понимать, но Джезия все равно говорил с ним и рассказывал, как они поплывут на плоту по Срединной и будут объедаться зеленым луком и жареной рыбой. Кроп разрубил соединяющую их цепь, хотя и не хотел разлучать их.
Он-то знал, что значит любить кого-то всем сердцем.
— Сюда, верзила! Освободи меня!
Кроп, послушный голосу Горького Боба, двинулся вдоль цепи, разбивая очередные звенья. В руднике стало совсем черно. Люди дрались и убивали во тьме, рыча и ругаясь. Одни переводили дух, прислонясь к скале, другие продолжали колошматить уже мертвых бычехвостов. Кроп не понимал их злости, но остановить их не пытался. Люди есть люди, и он давно убедился на горьком опыте, что из вмешательства в чужие дела ничего хорошего не выходит.
Держи глаза и руки при себе, полудурок, не то мужики полезут в драку, а бабы начнут орать, что их насилуют. Эти старые слова и теперь наводили на него страх. Он большой и потому опасен — значит надо стараться быть маленьким и безобидным.
Он шел осторожно, переступая через мертвых.
Когда он поднял кирку, чтобы разбить цепь Скорбута, последние проблески света погасли. Холод усилился, и Кроп чувствовал, что воздух давит ему на спину, как ледяная вода. Битва, идущая в руднике, затихла.
— Руби, — прошипел Скорбут, брякнув цепью, но Кроп больше ничего не видел и боялся его поранить.
В середине ствола раздался крик. Кроп слышал, как кричат ягнята, когда их терзают собаки, и кобылы, когда они жеребятся, но никогда еще не слыхивал такого вопля, полного тоски и боли. Ему захотелось бежать отсюда сломя голову: он жил долго, видел многое и знал, что в ночной тьме живет другая, еще гуще. Тот, кто отбрасывает человеческую тень, не всегда человек.
Завопила в голос одна из женщин, и мощный порыв воздуха сотряс рудник, заколебал веревочные мосты и взъерошил Кропу волосы. Люди бросились наутек — он их не видел, но слышал, как лязгают их цепи о камень.
Скорбут приставил что-то острое к ноге Кропа.
— Руби давай, верзила. Живым меня здесь не возьмут.
Кроп знал, как бычехвосты расправляются с бунтовщиками. Джону Драму затолкали в глотку алмазы — бракованные камни, мелкие и серые, а потом еще живого бросили в толпу на Ледяной площади. Его разорвали на части, сказал Горький Боб, они вытаскивали у него внутренности, и руки их дымились от крови.
Кроп опустил кирку на цепь Скорбута, и тот с рычанием высвободил ногу.
— Ты меня зацепил, но это сладкая кровь, и я на тебя не сержусь. Держи руку, будем выбираться отсюда.
— Но ведь...
— Хочешь сказать, что тут еще остались закованные? Хочешь остаться и расковать их трупы? — Случайный проблеск осветил светло-серые глаза Скорбута. — Нас пришло сюда девять из оловянных рудников, в ту зиму, когда Купель замерзла, а теперь сколько? Мэнни нет. Никого не осталось, кроме нас с тобой.
Кроп помнил Вилла. Он знал на память все песни и умел спать стоя. Тяжело думать, что его больше нет.
— Я хочу взять Хадду, — упрямо сказал Кроп.
— Забудь о ней. — Скорбут схватил его за руку. — На что тебе старуха? Там и спасать-то нечего.
Кроп бережно, но твердо забрал свою руку. Он не любил Хадду, но это она привела в рудник тьму — без нее они так и остались бы закованными.
Скорбут выругался и хотел уйти, но задержался. Сунув руку за пазуху своей драной рубахи, он сказал:
— Пусть не говорят, что Скорбут Пайн не платит свои долги. На, возьми. — Он вложил в руку Кропа что-то круглое. — Покажи это в любом воровском притоне к северу от гор, сошлись на меня, и тебе помогут.
Кроп зажал в кулаке легкое, тоненькое колечко — не мужское и даже не женское, скорее детское.
— Береги себя, верзила, — сказал Скорбут. — Я не забуду того, кто разбил мою цепь. — Он повернулся и исчез во мраке, став тенью среди других рвущихся к свету теней.
Кроп спрятал колечко в сапог и пошел искать Хадду. Внизу было холодно и никого из людей не осталось. Подошвы липли к камню, и пахло кровью. Кроп пробирался между лежащими телами. Трудно было отличить одну женщину от другой — им всем брили головы, чтобы негде было прятать алмазы. Он нипочем не узнал бы Хадду, если б не ее алмазный зуб. Горький Боб говорил, что сам хозяин рудника велел вставить его ей в тот день, когда она нашла камень величиной с жаворонка.
Хадда едва дышала. На ее ногах и животе остались глубокие следы от кнута. Кроп взял ее на руки. Она была легче охапки хвороста, и ему сделалось стыдно. Со всеми, кто делал ему добро, случалось что-то плохое. Ни на что ты не годишься, урод здоровенный. Надо было утопить тебя при рождении.
Кроп потряс головой, прогоняя злобный голос. Краем глаза он различал во мраке какое-то движение и понимал, что пора уходить. Воздух потрескивал. Слышались тяжелые удары, как будто чей-то острый топор рубил человеческую плоть, и крики знакомых Кропу рудокопов. Ему больно было их слышать и еще больнее уходить от них. Но он нес Хадду, и цепей на нем больше не было, и он должен был найти человека, которому принадлежал душой и телом.
Шестнадцать лет он провел без хозяина — долгий срок, очень долгий.
Идя по руднику с умирающей на руках, Кроп думал, как будет искать его.
* * *
Лед на озере потрескивал, остывая, и луна в первой четверти показалась на небе. Ветра не было, но старые лиственницы вокруг озера шевелили ветвями в тихом воздухе. Мида Неутомимая устроилась ночевать на прибрежной льдине трехфутовой толщины, твердой, как железо. Она еще не помнила на своем веку такой холодной ночи. От мороза сланцевый деготь в ее лампе превратился в густой желтый жир, и пришлось зажечь свечу. Нагар норовил тут же обледенеть, и Мида постоянно снимала его рукой в перчатке, чтобы огонек не погас.
Надо было ей вернуться в Сердце. Не такая это ночь, чтобы пережидать ее одной на льду, но в Миде всегда что-то восставало против здравого смысла. Она дочь суллов, мать Вожатого, и всю мудрость, которая у нее есть, она приобрела в такие вот ночи.
Кроме того, у нее есть собаки — они предупредят ее об опасности. Предупредят — да, но не защитят. Мида Неутомимая не из тех звероловов, которые напиваются допьяна перебродившим лосиным молоком и валятся без памяти у своих костров, полагаясь на то, что собаки спасут их в случае...
В случае чего? Мида запахнулась в свою рысью шубу, жалея, что не может снять рукавицы и погладить мягкий мех голыми пальцами. Это почти все равно что прикасаться к живому существу — даже приятнее, как утверждают некоторые мужчины. Звероловы, как правило, имеют дело с продажными женщинами, а расчесанный отполированный рысий мех дает тепло, которое в Адовом Городе ни за какие деньги не купишь.
Лаская мех рукавицей, Мида услышала в лесу крик. Тихий, похожий на вой ветра в колодце, он покрыл ее кожу мурашками. Огонек свечи из желтого сделался красным и задрожал. Мида чувствовала переливы этого воя своими старыми хрупкими костями и знала, что ни одно живое существо не может издавать такой звук.
— Раакс! — позвала она. — Собаки!
Нашаривая на льду свою палку, она ждала, когда они прибегут. Чтоб им пусто было. Напрасно она позволила им погнаться за той лосихой. Но они учуяли старость, и слабость, и гниение нанесенной волком раны, а таким запахам не может сопротивляться ни одно животное, выращенное для охоты. Если бы она их не отпустила, ей пришлось бы привязать их к вбитому в лед колу. А Миде, как ни обидно ей в этом признаваться, нынче вечером было бы трудно удержать в руке молоток.
На краю озера послышался еще один звук. Пятьдесят лет Мида ходила по этим краям, ставила ловушки, сворачивала шеи и свежевала, и всегда ее сопровождали собаки. Она слышала, как они скулят от боли, слышала, как они дерутся из-за освежеванной лисы, — но никогда не слышала, чтобы они так кричали.
Тонкий, страшный вопль до того походил на человеческий, что казалось, будто кричит ребенок. Мида стиснула в кулаке трехфутовую палку ледяного дерева, лет двадцать служившую ей посохом. Оно бледное, как молоко, это дерево, и такое гладкое, что переливается при луне, будто сталь. Взятое из сердцевины ствола, оно не коробится на самом сильном морозе, и только сулльские мастера умеют его обрабатывать. Говорят, оно тупит пилы. Сделанные из него луки неподвластны переменам воздуха и ветра. Только сулльскому королю и двенадцати его мордретам, телохранителям, известным как Ходячие Мертвецы, разрешалось иметь такие луки. Ледяное дерево должно расти тысячу лет и выдерживаться еще пятьдесят — лишь тогда оружейник осмелится вырезать кол из данна, срубленного в священные месяцы лета или поздней весны.
Мида взяла палку поперек груди — знакомая тяжесть придавала ей уверенности. Она прожила трудную жизнь, которую сама выбрала, и не достигла бы своих лет, если бы легко поддавалась страху. У ночи много звуков — темноту населяют черные рыси, рогатые совы, лунные змеи и призраки, и никто из них не любит человеческого духа. Встав, Мида еще раз позвала собак.
Лед на краю озера захрустел под чьей-то тяжестью, поверх него выступила вода, и собаки умолкли одна за другой.
Мида зубами стащила верхние рукавицы и сбросила их на лед. Какое темное небо — не должно оно быть таким, когда на нем висит четвертушка луны. Звезд то ли нет, то ли их блеск стал черным, как вулканическое стекло. Луна и ночное небо. Ни одна сулльская молитва не обходится без этих слов, и Мида, когда шагнула к берегу, тоже произнесла их незаметно для себя, беззвучно шевельнув губами.
Проклятые глаза! Почему она ничего не видит? Старая роговая оболочка на морозе работает медленно. Гнев охватил Миду так быстро, будто все это время прятался под страхом. Она ненавидела свое старушечье тело, бугристое, дряблое, с сухими костями. Иногда во сне к ней приходил Тай Черный Дракон, Ночной Король, чтобы предложить ей молодость в обмен на ее душу, и ей порой снилось, что она соглашается.
Над кромкой льда клубился голубовато-серый морозный дым. Холод проникал в рот, кусал десны, превращая язык в кусок мороженого мяса. Северные ветры студили снег, и лед по ночам был черным и прозрачным. Он похрустывал под тяжестью Миды. Огонь свечи остался позади, и тогда из леса показалось нечто жуткое. Мида до боли стиснула палку, узнав одну из своих собак. Задняя нога оторвана, кожа с зада и живота содрана, мускулы и кишки выставлены наружу.
Мида не решалась позвать ее. Она знала, как выглядят раны, нанесенные волком и рысью. Знала, что может сделать росомаха с животным вдвое крупнее себя и на что способен клубок лунных змей, пробывших неделю без пищи. Но то, что случилось с собакой, не пахло ни волком, ни кошкой, ни змеей — оно пахло ночью.
Собака учуяла хозяйку и устремилась к ней, волоча по льду нижнюю половину туловища. Мида затаила дыхание. Она не раздумывала — думать сейчас было нельзя. Просто подняла палку на нужную высоту, дождалась, когда собака ткнулась мордой ей в ногу, и пронзила ей сердце.
— Хорошая моя, — тихо сказала она, выдернув посох обратно.
Кровь и осколки кости на дереве уже заледенели, когда Мида повернулась лицом к берегу.
— Ко мне, тени — я жду вас при свете луны. — Она не знала, откуда взялись эти древние слова, но они были сулльские и что-то вливали в нее. Сначала она подумала, что мужество, но сердце у нее билось все чаще, пальцы судорожно сжимались, и в груди росла тревожная твердость.
Лед вокруг берега затрещал. Белые осколки взлетали вверх под идущими к Миде шагами. Крак! Крак! Воздух зыбился, как вода, и стало так холодно, что дыхание превращалось в ледяную крупу. Мида покрепче перехватила посох. До боли напрягая глаза, она пыталась увидеть. Лунный свет пробежал по клинку и очертил человеческий силуэт, темный, но отливающий серебром — нет, это не человек. В глазных отверстиях нет души, и клинок в руке вбирает в себя свет. Мида видела, как лезвие поднимается все выше, видела руку до плеча и одетый в кольчугу кулак, но саму теневую сталь разглядеть не могла — можно ли увидеть сгусток самой ночи?
Мида поняла, что наполняет ее отнюдь не мужество. Это страх сидит в ней, и сжимает ей нутро, и говорит с ней ее собственным голосом, побуждая бежать на середину озера, где лед тонок, и обрести легкую, без мучений, смерть. Но что-то более древнее, чем страх, удерживало ее на месте.
Нет, не мужество — к чему лгать себе? Это память, старая, вновь обретенная память.
Лед треснул и раскололся. Трещины побежали по озеру, как зигзаги молний. Мида видела тень, обведенную светом, чувствовала темный запах иного мира. Глаза, в которых не было ничего, встретились с ее глазами. Мида вскинула посох навстречу холодному черному клинку. И когда меч опустился, прочертив след, который долго еще потом держался в воздухе, она заметила, что грудь тени вздымается и опадает, как у живого человека.
Где-то там, в теневой плоти, скрывалось сердце. Оно билось, и при мысли об этом рот Миды увлажнился, как от вкусной, запитой вином ветчины.
Треск, с которым сошлись ледяное дерево и теневая сталь, возвестил о начале новых Времен. Белая боль прошила руки Миды, и она вложила всю себя в то, чтобы устоять на месте. Трехфутовый лед прогнулся под тяжестью тени, но Мида не отступила. Каждая капля ее сулльской крови и каждый волосок на ее теле требовали, чтобы она приняла бой.