Всю свою жизнь Зигмунд Фрейд решительно возражал против каких бы то ни было попыток описания его личной жизни, ссылаясь на то, что не он сам, а лишь его идеи имеют важное значение. Он говорил, что его личная жизнь не может представлять ни малейшего интереса для мира. Однако мировое сообщество не согласилось с его точкой зрения. Фрейд как личность предстает перед нами обладающим исключительно яркой индивидуальностью и громадной значимостью, можно сказать, что в наше время нет более величественной фигуры, которая вызывала бы такой большой интерес.
Чем же вызван такой интерес? Несомненно, его открытиями. Неизмеримо то влияние, которое психоанализ оказывает на жизнь Запада. Возникнув как метод лечения определенных душевных заболеваний, он впоследствии стал радикально новой и важной теорией самого разума. Ни одна из интеллектуальных дисциплин, имеющих дело с природой и судьбой человечества, не оказалась вне воздействия этой теории. Ее концепции укоренились в общераспространенном образе мышления, хотя часто в незрелой, а иногда и в извращенной форме, образовав не просто новый словарный запас, но также новый способ суждения. Отсюда и такое любопытство к личной жизни человека, вызвавшего столь существенное изменение в наших умственных привычках. Интерес к личности Фрейда объясняется также и тем, что его идеи имеют отношение к нашему собственному существованию как личностей, почти всегда оказывая на нас глубокое эмоциональное воздействие.
Кроме всего прочего, есть еще одна причина нашего интереса к жизни Фрейда, являющаяся в основном интеллектуальной или, правильнее сказать, педагогической. Она относится к тому, в какой степени биография Фрейда помогает нашему пониманию психоанализа. Подобно некоторым другим дисциплинам, психоанализ более ясно и прочно понимается, если изучается в историческом развитии. Но основная история развития психоанализа является рассказом о том, как он зарождался в голове Фрейда, ибо Фрейд разработал концепции психоанализа исключительно самостоятельно. Интеллектуальная характеристика его ранних помощников не будет слишком заниженной, если мы скажем, что ни один из них — за исключением Йозефа Брейера, являвшегося отличной от других и более значительной (чем просто помощник) фигурой, — не внес чего-либо существенного в теорию психоанализа. Помощь, которую они оказывали Фрейду, состояла главным образом в их отклике на его идеи и в образовании интеллектуального сообщества, в котором его идеи могли обсуждаться, дебатироваться и подвергаться клинической проверке. То, что всего лишь один человек заложил основы новой теории и научно обосновал ее концепции, возможно, характеризует ее не в самом лучшем свете. Но факт остается фактом, и рассказ о жизни Фрейда, об интеллектуальных трудностях, встреченных и преодоленных им, дает нам более непосредственное ощущение реальности идей психоанализа, чем мы можем получить от изучения психоанализа как систематически изложенного учения, какими бы понятными ни были объяснения. И я полагаю, что такая педагогическая точка зрения преобладает во многих институтах по подготовке психоаналитиков.
Однако имеется еще одна, самая неотразимая, причина нашей заинтересованности жизнью Фрейда. Она заключается в самом стиле и образе его жизни, в том очаровании и значимости, которые мы находим в ее легендарном качестве.
Я думаю, что часть такого очарования и значимости проистекает от той гармонии, которую мы осознаем между жизнью и деятельностью Фрейда. Его работа огромна, упорядоченна, смела и величественна по замыслам; и о его жизни мы не можем сказать меньше. В наши дни не часто случается отмечать подобную гармонию. Часто цитируемая строка одной из поэм У.Б.Йитса гласит, что «человек должен выбирать либо совершенство жизни, либо работы». Это очень современное высказывание. Йитс, без сомнения, говорит лишь о поэтах и имеет в виду, что материал для поэтического творчества и манера письма рождаются у поэтов в результате их страстей и импульсов, которые могут вызывать расстройство в их личной жизни; подразумевая под этим то, что те этические императивы, те ограничительные меры, которые создают «совершенство жизни», стоят на пути творческого процесса. Мы не сомневаемся в том, что в этом есть некая доля истины — и к тому же фрейдистской истины, — и все же мы должны видеть, сколь необычна современная тенденция делать жизнь поэта самой образцовой биографией, то есть подчеркивание различия между жизнью и деятельностью и нахождение особой ценности в «совершенной» работе, которая проистекает от «несовершенной» жизни.
А если это так, то привлекательность жизни Фрейда проистекает от более древнего предпочтения, от эстетической биографии, которая более всего удовлетворяется, когда жизнь и деятельность находятся в соответствии друг с другом; которая находит удовольствие в своей уверенности, что Шекспир был человеком благородного характера, и удовлетворяется спокойным достоинством и красотой, с какой изображен в статуе Софокл, и расстраивается такими свидетельствами мелочности, которые проявлял Мильтон. А Фрейд сам хотел, чтобы его жизнь обладала этим древним качеством. Открыто и без каких-либо оговорок Фрейд стремился стать гением, до этого признавая свое намерение стать героем. Здесь явно к месту будет сказать о том, что, подобно главному герою любимого им романа Диккенса «Дэвид Копперфилд», он родился в сорочке, что является знаком выдающейся судьбы. Он был одним из тех детей, которым эксцентричные незнакомцы предсказывают величие, основывая свое предвидение на их внешности. Фрейд сам говорил о том неоценимом, поистине волшебном преимуществе перед другими детьми в семье из-за особого отношения к нему матери: «Лица, которых почему-либо выделяла в детстве мать, обнаруживают в последующей жизни ту особую самоуверенность и тот непоколебимый оптимизм, который нередко кажется геройским и действительно создает этим субъектам успех в жизни». Он был самым старшим из семи оставшихся в живых детей — между ним и его единственным братом лежат десять лет разницы и рождение пяти сестер. Все надежды семьи были сосредоточены на нем, те великие надежды, которые еврейские семьи склонны питать относительно своих сыновей (среди евреев, которым недавно были предоставлены избирательные права в Вене, такие надежды, вероятно, были особенно сильны). Фрейд, без сомнения, тем более готов был их оправдать, что они столь полно соотносились с этосом того времени, — в середине XIX столетия все еще сохранялся идеал величественных личных достижений в науке и искусстве и пока еще не открыли, на квазифрейдистских основаниях, опасности «оказывать давление» на ребенка. Приверженность к достижению как со стороны его семьи, так и со стороны окружавшей его культуры усиливалась этическим направлением, предлагаемым традиционным образованием. Чтобы понять образ жизни Фрейда, мы должны осознать, что некогда значили для мальчиков и для образа мышления в Европе «Сравнительные жизнеописания выдающихся греков и римлян» Плутарха. Хотя, будучи евреем, Фрейд рано отождествил себя с Ганнибалом, великим семитским антагонистом римского государства, его приверженность в фантазиях к самому Риму хорошо известна. Его детские фантазии военного отличия сменились честолюбивым желанием стать культурным героем. Когда Фрейд мечтал о том, что в один прекрасный день его бюст будет установлен в парадной зале университета, он надеялся, что подходящей для него надписью будет строка из «Царя Эдипа»: «И загадок разрешитель, и могущественный царь». Античная римская и греческая традиция усиливалась английской, так как Англия являлась для Фрейда великим местом разумной свободы, и он часто выражал свое желание жить там. В пору ранней зрелости он читал только англоязычную литературу. В то время его любимым английским поэтом был Мильтон, и он восхищался Оливером Кромвелем, в честь которого позднее назвал одного из своих сыновей. Героический английский пуританизм, совместно с древним идеалом общественной добродетели, составлял, несомненно, более частную, но не менее суровую мораль его дома, помогая молодому человеку формировать представление о том, как следует прожить жизнь: непреклонно, мужественно и почетно. Может в самом деле казаться парадоксом, что, живя такой жизнью, Фрейд выдвинул такое количество терапевтических идей, направленных на указание того вреда, который наносится чрезмерными требованиями культуры к моральной жизни, и что, признавая право общества и культуры на предъявление столь высоких требований к индивиду, он все же смотрел печальными глазами на ту боль, которую надо тому претерпеть, чтобы удовлетворить все эти требования. Он наложил на себя самые жесткие ограничения и, по всей видимости, жил в соответствии с самой строгой сексуальной моралью. Несмотря на это, он высказывался за «несравнимо более свободную сексуальную жизнь», чем та, которую позволяло общество.
Особенно характерным элементом жизни Фрейда является то, что его ранние мечты о достижении славы осуществились сравнительно поздно, в зрелые годы. Такое не часто встречается в биографии гения. Конечно, справедливо то, что Фрейд, будучи молодым человеком, проявлял такие черты ума и характера, которые позволяли его друзьям и учителям питать большие надежды на его успех в жизни, на достижение им высокого профессионализма. Но ни один из них, по свидетельству, данному молодым Фрейдом, не испытывал необходимости предсказания для него необыкновенных достижений. Несомненно, настоящее достижение по самой своей природе непредсказуемо, но даже наиболее ценные работы Фрейда, созданные в начальный период его научной карьеры, неадекватны тому, что ему в конечном счете удалось свершить. Если мы возьмем случай фрейлейн Элизабет фон Р. как первое ясное указание на ту область, в которой предстояло творить Фрейду, и если мы датируем этот случай 1892 годом (на этот счет имеется определенная неясность), то здесь стоит заметить, что Фрейду было уже 36 лет, и это было началом работы, приведшей его к славе.
Поздний период творческого расцвета Фрейда ведет нас к рассмотрению вопроса о том, насколько полно следует расценивать интеллектуальный гений Фрейда как его моральное достижение. Говоря это, я имею в виду две вещи. Первая имеет отношение к мужеству человека средних лет, обремененного семейными обязанностями и имеющего общепринятый взгляд на вещи и в то же время рискующего своей карьерой ради теории, являющейся анафемой для ведущих специалистов в его профессии. Эта теория считалась безнравственной не только на основании респектабельной морали, хотя уже одно это было достаточно веской причиной, но также по причинам интеллектуального свойства — идеи Фрейда подвергали сомнению научные предпосылки, на основании которых немецкая медицина достигла очень значительных успехов. Для ученых школы Гельмгольца сама мысль о том, что разум — не мозг, не нервная система — может сам по себе явиться причиной собственного расстройства и даже вызвать телесное расстройство, была хуже, чем профессиональная ересь: для них это являлось профанацией мышления. Фрейд получил образование в русле традиций данной школы, и от него ожидалось дальнейшее развитие и продолжение идей данной школы. На самом деле он никогда не отрекался от нее полностью, ибо признавал ее детерминизм, отрицая в то же время ее материализм, но то, что он действительно отверг, подняло против него бурю ярости, которую он встретил с величественным спокойствием.
Вторым моментом, который я имею в виду, говоря о моральной природе достижения Фрейда, является его собственное отношение к своему интеллектуальному вкладу. Он никогда не был им удовлетворен. Воображаемая им сцена встречи и разговора с Богом состоит в основном из его упрека Всемогущему в том, что тот не дал ему «лучших мозгов». Одна из его оценок своего интеллектуального склада ума хорошо известна: «…в действительности я не являюсь ученым мужем, я не наблюдатель, не экспериментатор и не мыслитель. Я не что иное, как темпераментный конкистадор — другими словами, искатель приключений — со всем тем любопытством, смелостью и упорством, которые свойственны людям данного типа». Вызывает улыбку ощущение Фрейдом недостаточности своих интеллектуальных способностей, и, возможно, если не относиться с симпатией к этому человеку, можно заподозрить нечто некрасивое в его жалобе — ложную скромность. Несмотря на это, Фрейд описывает действительность. Какими бы интеллектуально превосходными ни казались нам теперь разработанные им идеи, они не казались такими, когда он их постигал; его чувствами были, скорее, терпение, покорность фактам, упрямство. Гордость, в очень хорошем смысле этого слова, была характерной чертой темперамента Фрейда. Но он достиг своих открытий посредством мысли, которая испытала не меньшее смирение, чем отвагу. Скромность ученого, его смирение перед фактами являются чем-то таким, чем он часто хвастается, но те факты, которым подчинил себя Фрейд, были трудными не только в научном, но также в человеческом плане, являясь, так сказать, отвратительными, морально грязными или даже оскорбительными для личности. Не просто образованность в обычном смысле этого слова и не просто могущество разума позволили Фрейду осознать тот факт, что все рассказы его пациентов о сексуальных насилиях, совершенных над ними в детстве, насквозь фальшивы и что следует отказаться от его первоначальной теории, основанной на этих рассказах. Необходим был контроль над чем-то еще, что стояло за гневом при обмане и за огорчением при крушении теории, чтобы иметь силу задаться вопросом о том, почему все пациенты говорят одну и ту же ложь, решиться назвать ее не ложью, а фантазией, найти причину этой фантазии и заложить основу теории детской сексуальности. И потребовалось нечто большее, чем разум, чтобы он смог осуществить имеющий важное значение анализ своего собственного бессознательного.
Позднее начало Фрейдом главного дела его жизни сказалось крайне благоприятным образом на его деятельности и во многом явилось причиной того легендарного качества, которое мы в ней находим. Так как период полного расцвета творческой деятельности начинается лишь в зрелые годы его жизни, а его идеям предстояло долгое развитие, и так как ему пришлось их защищать как от враждебности мира, так и от неприемлемых модификаций со стороны некоторых его помощников, середина его жизни насыщена героической энергией, более открыто и ясно выраженной, чем в годы его становления. В середине жизни он не уступил времени ничего из своих ранних мечтаний о величии, об испытаниях, о высокой требовательности к себе; если что-либо и произошло с этими мечтами, то лишь то, что они стали более интенсивными и величественными. По мере старения он начинает ощущать огромную усталость, часто говорит об упадке сил, его все больше и больше поглощает мысль о смерти, что ясно видно из его работы «По ту сторону принципа удовольствия». Но всякий, кто читал его письма или что-либо о его образе жизни последних лет, может понять, что Фрейд до конца своих дней сохранял жизненные силы, отгоняя даже саму мысль о смерти. Об этом свидетельствует не только тот факт, что в возрасте 70 лет Фрейд предпринял радикальные изменения своей теории неврозов, изложенные в его работе «Торможение, симптом и страх» (опубликованной в Америке под заголовком «Проблема страха»), а также то обстоятельство, что все человеческие отношения продолжали иметь для него огромное значение (включая то отношение, которое трудно и чаете невозможно поддерживать для многих людей преклонных лет, — его отношение к самому себе) Когда Шандор Ференци настаивал на сходстве, которое он обнаружил между Фрейдом и Гёте Фрейд сначала шутливо, а затем довольно резко отверг такое сравнение. Но оно действительно допустимо, хотя бы потому, что Фрейд, подобно Гёте, смог сохранить на долгие годы после окончания своей юности непосредственный, здоровый, творческий интерес к себе. Он слышится нам даже в его выражениях усталости и отчаяния.
Он не уменьшился даже на закате его жизни. Вот почему Фрейд интересен нам всегда — в любой период его жизни. Ожидание неизвестного — вот причина нашего любопытства. Читая о его юности, мы спрашиваем себя: «Этот младенец, этот мальчик, этот молодой человек, этот избалованный любимец семьи — неужели он действительно окажется Зигмундом Фрейдом?» Знакомясь с последними годами его жизни, мы с не меньшим любопытством задаемся вопросом: «Этот старый, умирающий человек — неужели он на самом деле останется Зигмундом Фрейдом?» Он остался, и описание его стойкости, не просто как обычного человека, но и как ученого, является описанием одной из самых волнующих историй личности.
В более поздние годы своей жизни Фрейд наслаждался — но это не то слово — триумфом, который намного превосходил все, о чем он когда-либо мечтал в юности. После 1919 года, хотя атаки на психоанализ не прекращались, они казались ничтожными по сравнению с растущим признанием теорий Фрейда. Его 70-летие публично праздновалось в Вене, вскоре последовали и другие почести. Однако его успех, о котором он сам всегда говорил очень сухо, едва ли принес ему мир и успокоение. Наряду с глубоким признанием его работы подвергались беспощадной критике со стороны противников психоанализа. Последние годы жизни стали для Фрейда самыми мрачными. Несмотря на те высокие требования, которые он предъявлял к жизни, несмотря на свою тягу к наслаждению, он давно уже относился к человеческому состоянию с горькой иронией; а теперь посредством серии событий жестокая и иррациональная сущность человеческого бытия нанесла ему удар с новой и страшной силой.
Отступничество двух его наиболее талантливых сотрудников явилось тяжелым ударом для Фрейда в этот период времени. Он никогда не относился легко к отступничеству, но разрыв с Юнгом был особенно тяжел. Подобные инциденты, иногда весьма болезненные, происходили и раньше, и Фрейд прекрасно понимал, что их невозможно избежать в совместной интеллектуальной деятельности. Эти расколы являлись не чем иным, как результатом различий в темпераменте, культуре и интеллектуальной склонности. Но отступничество Ранка и Ференци было другого рода. Оба эти человека многие годы были очень близки Фрейду, особенно Ференци, самый любимый из всех его коллег, о котором Фрейд говорил как о своем сыне. Эти два очень высоко ценимых Фрейдом сотрудника задумали произвести ревизию психоаналитической теории упрощенными и экстравагантными способами, но их отступнические взгляды переплелись с очень глубоким расстройством их личностей, и один из них, Ференци, умер душевнобольным.
Тень смерти тяжело нависла над Фрейдом. В 1920 году после долгих и страшных мучений умирает от рака друг Фрейда Антон фон Фройнд, в значительной степени материально способствовавший делу развития психоанализа, к которому Фрейд был глубоко привязан Несколько дней спустя Фрейд получил известие о смерти своей прекрасной 26-летней дочери Софии, которую он часто называл «воскресным дитятей». В 1923 году в четырехлетнем возрасте умер сын Софии — Хайнц. Фрейд особенно глубоко любил этого мальчика — однажды он сказал, что Хайнц значил для него столько же, сколько все его дети и внуки, вместе взятые. Смерть мальчика явилась страшным ударом для Фрейда. Каждую смерть он переживал как потерю части себя. Фрейд сказал, что смерть Антона фон Фройнда значительно ускорила его старение, а кончина Софии усугубила этот процесс, нанеся ему «глубокую нарциссическую рану, которая никогда не заживет». Потеря маленького Хайнца окончательно сломила Фрейда, положив конец его эмоциональной жизни.
Злой рок продолжал преследовать Фрейда. В 1923 году он узнает, что у него рак t челюсти. Ему было сделано 33 достаточно болезненные операции, продлившие его жизнь на 16 лет. Это были годы боли и страданий: неудобные протезы не только доставляли массу болезненных ощущений, но и портили его лицо и искажали речь, что было труднопереносимо для тщеславного человека.
К сожалению, он не был религиозен, что, возможно, помогло бы ему справляться с его страданием. Ему также было чуждо какое-либо «философствование». Он был упрям как Иов, отказываясь от слов утешения, — даже более упрям, ибо не позволял себе удовольствия обвинять. Факт остается фактом. Человеческая жизнь является жестоким, иррациональным, унижающим делом — ничто не смягчало этого суждения. Он высказывает его так же эпически беспристрастно, как Гомер описывает события в «Илиаде».
Несмотря на все невзгоды, Фрейд полон творческих и душевных сил. Он часто говорит, что силы уходят, но это не так. Он часто говорит о своем равнодушии к работе, но работа продолжается. «Недовольство культурой», книга, значение которой нельзя переоценить, была написана им в 73-летнем возрасте. Находясь при смерти, в возрасте 83 лет, он пишет работу «Очерк о психоанализе» Он принимает пациентов за месяц до своей смерти.
Фрейд в самом деле был, как он часто говорил, безразличен к своей собственной жизни, не тревожась, будет ли он жить завтра или умрет. Но пока он жил, он не был безразличен к себе. И, как мне кажется, его героический эгоизм наверняка является секретом его морального бытия. Узнав перед смертью о том, что его друзья когда-то пытались скрыть от него то, что у него обнаружен рак челюсти, он вскричал, бешено сверкая глазами: «По какому праву?» Этот эпизод находится в далеком прошлом, намерение обмануть его вызывалось лишь добрыми побуждениями, и обман на самом деле не был совершен; несмотря на это, у него мгновенно возникает сильный гнев при одной мысли о том, что его автономия могла быть ограничена, он находит в этом глубокое оскорбление своей гордости. Мы чувствуем, что сама его способность любить проистекает от этой гордости. Ведь он подразумевает то же самое, когда говорит, что смерть Софии нанесла «глубокую рану его нарциссизму». Возможно, он подвергал критике эту черту, о чем свидетельствуют следующие его слова: «Моя жена и Аннелия испытывают горе более человеческим образом». Если его проявление любви и менее «человечно», в чем мы очень сильно сомневаемся, все же оно было замечательно быстрым и сильным. Его собственный эгоизм вел его к уважению и пониманию эгоизма других людей. Что еще могло побудить его, с его усталостью и сверхперегрузками, отвечать на все письма неизвестных корреспондентов — например, писать, да еще на английском, американке, обратившейся к нему за помощью по поводу гомосексуализма своего сына?
На протяжении всех лет «непереносимой боли» — он говорил о своем мире как о «маленьком островке боли, плывущем в океане безразличия», — он не принимал никаких болеутоляющих лекарств и только под конец согласился принять аспирин. Он говорил, что предпочитает думать в мучении, чем не иметь возможности думать ясным образом. Лишь уверившись в том, что пережил себя, Фрейд попросил снотворное, с помощью которого перешел от сна к смерти.
Фрейд нашел в Эрнесте Джонсе предназначенного ему судьбой и полностью подходящего биографа. Несомненно, с течением времени будут написаны другие биографии Фрейда, но степень достоинства любой из них будет определяться в сравнении с авторитетным и монументальным трудом д-ра Джонса. Едва ли требуется объяснять, что д-р Джонс был уникально подготовлен для такой трудной задачи. Он был связан с Фрейдом 31 год. Та роль, которую он играл в становлении психоанализа на Американском континенте и в Англии, была решающей. Из знаменитого «Комитета» — группы, которую образовал Фрейд из своих самых лучших и наиболее близких коллег для сохранения целостности психоанализа после своей смерти, — д-р Джонс был одним из двух или трех наиболее выдающихся по уму и суждению членов. Преданность психоанализу в, как говорится, самых ортодоксальных аспектах позволяла ему, по самой причине силы его преданности, поднимать и отстаивать перед Фрейдом свои взгляды на определенные вопросы теории. Его собственная знаменитость давала ему возможность судить о Фрейде с трогательной объективностью, так же как и всецело выражать свое глубокое восхищение Фрейдом. Джонс обладал во многих областях громадным запасом знаний, ему был присущ живой и ясный стиль изложения.
В определенных аспектах характер д-ра Джонса сравним с характером Фрейда. Он не имел и не стремился обладать великолепной выдержкой, присущей Фрейду; Джонс имел крайне деятельную натуру. Но он был равен Фрейду по заряду энергии, хотя, без сомнения, энергии этих двух людей находились в различных тональностях, и запись собственных достижений, равно как и отчет о себе, представленные Джонсом в его неоконченной автобиографии, показывают, сколь велик был его собственный творческий эгоизм, насколько сильна была его собственная потребность в героической выносливости и достижении.
Однажды мне довелось непосредственно наблюдать замечательные личные качества д-ра Джонса. Когда он находился в Нью-Йорке во время своего последнего визита в Америку по случаю столетия со дня рождения Фрейда, д-р Джонс согласился сняться в фильме для телевидения, а меня попросили быть его собеседником. Фильм в том виде, в каком он существует в настоящее время, длится немногим менее получаса, но он был смонтирован из очень многих кусков, снятых в течение этих трех дней. Работа в эти дни была настолько тяжелой, что я ранее не представлял себе, что подобное возможно. Очень жарким майским днем д-р Джонс и я сидели за столом в библиотеке психоаналитического института и говорили о Фрейде и психоанализе и о жизни д-ра Джонса перед чрезвычайно действующими нам на нервы камерами, осветительными приборами, продюсерами, людьми, отвечающими за интерьер (ответственными главным образом за расположение пепельницы на моем столе), гримерами и электриками. Д-ру Джонсу было 78 лет. Всего за несколько дней до своего приезда в Нью-Йорк он вышел из госпиталя после серьезной онкологической операции; во время перелета он страдал от геморроя. Несмотря на все это, он был неутомим и невозмутим. Во время перерыва на ленч он удалился в комнату, которая была отведена ему для отдыха, а также для того, чтобы он имел возможность принять своего врача, д-ра Шура, который лечил Фрейда в последние годы его жизни. Я попытался воспротивиться его предложению присоединиться к ним, полагая, что ему следует вздремнуть или, по крайней мере, отдохнуть от разговора. Но это не входило в его намерения. Д-р Шур был одним из его старых друзей, а я, как я с удовольствием открыл, становился одним из его новых друзей, и д-р Джонс, несомненно, считал, что разговор был как раз тем, что требовалось в данной ситуации. По-видимому, он согласился прилечь, но вовлек д-ра Шура и меня в оживленную беседу, длившуюся до тех пор, пока нам не пора было снова вернуться к работе. Нет ничего более утомляющего, чем попытка некоторых людей выглядеть свежими и интеллигентными в импровизированной речи перед камерой. Но д-р Джонс обладал другим темпераментом; относительно любого предлагаемого ему предмета для беседы он говорил с превосходной ясностью, прямотой и убедительностью и явно без какого-либо усилия; ему достаточно было говорить о том, что он знал и во что верил, и было ясно, что он получал удовольствие, делая это. В конце каждого рабочего дня д-р Джонс весело отправлялся заниматься любыми общественными или официальными делами, которые его ожидали, а я, едва волоча ноги от усталости, наблюдал за тем, как он идет, с ощущением, будто я познакомился с представителем вымершей расы гигантов.
Когда по приглашению американского издателя д-ра Джонса м-р Маркус и я взялись за подготовку издания биографии Фрейда, которая окажется более доступной для обычного читателя, чем первоначальные три огромных и дорогих тома, я полагаю, мы в достаточной мере осознавали всю деликатность и ответственность данной задачи. Но мы считали, что природа этой книги такова, что мы сможем сократить ее объем без уменьшения широты охвата или понижения ее реальной ценности и статуса, и мы думаем, что так и случилось в данном случае.
Определенные сокращения материала казались нам, безусловно, оправданными. Д-р Джонс крайне тщательным образом документировал свои утверждения и устанавливал достоверность своих источников; обычный читатель не нуждается в столь многих страницах представленного им научного инструментария. Без сомнения, справедливо, что данные хирургических записей о каждой из многих операций на челюсти Фрейда должны быть доступны, но они едва ли будут представлять интерес для большинства читателей. Сама по себе глава д-ра Джонса о первоначальной и оставленной впоследствии теории разума представляет несомненный интерес, однако она резюмирует объяснительным образом все то, что читатель уже узнал из предыдущего повествования. Нечто подобное можно сказать о почти 170 страницах второго тома первоначального издания, в которых д-р Джонс подводит итог и комментирует проделанную Фрейдом к 1919 году работу; но так как его стремление написать эти страницы оправданно в отношении описания нескольких эпизодов интеллектуальной жизни Фрейда, представленных, таким образом, более экономным образом, чем можно было бы это сделать в противном случае, мы сохранили определенные страницы этого обзора, перенеся их в соответствующие части биографического повествования. В третьем томе первоначального издания почти 200 страниц посвящаются д-ром Джонсом «Историческому обзору» работ Фрейда и их воздействию на различные интеллектуальные дисциплины; эти страницы представляют определенный интерес, однако они фактически являются сами по себе книгой, которая имеет отношение к изучению научной значимости трудов Фрейда, но никоим образом не является необходимой для понимания его образа жизни и характера; здесь мы также оставили определенные куски и использовали их, чтобы сделать части повествования более ясными. Письма Фрейда всегда интересны, но нам казалось, что те письма, которые опубликованы полностью или частично в приложениях ко второму и третьему томам, не образуют цельной части биографии. В первоначальном издании много места занимают приветствия и концовки в письмах; мы убрали их, кроме тех мест, которые представляют ценность. Мы сохранили все сноски д-ра Джонса, которые дают требуемую информацию, но сняли отклоняющиеся от темы повествования сноски, кроме тех случаев, когда они представляют особый интерес.
Сокращения такого рода было нетрудно сделать. Трудность, конечно, возникла там, где нам пришлось иметь дело с самим текстом. Мы на собственном опыте убедились в том, что д-р Джонс имел в своем распоряжении много больше доказательств, чем ему действительно требовалось. Кроме своего личного знания Фрейда и событий его жизни, становления психоаналитического движения и лиц, которые в нем участвовали, у него имелось множество подробной информации, которая пришла к нему как к «официальному» биографу, пользующемуся абсолютным доверием: личные воспоминания членов семьи Фрейда, его друзей и коллег и огромная масса писем и других документов. (Сын доктора Джонса пишет, что пришлось полностью переписать первый том после смерти вдовы Фрейда, так как был найден полный чемодан писем.) Биограф, находящийся в подобном положении, довольно удачлив, но также и неудачлив. Естественная жалость определяет его желание сохранить каждый отрывок информации: он чувствует себя обязанным представить все имеющиеся в его распоряжении свидетельства и по возможности обсудить их достоинства. Возьмем лишь один пример. Д-р Джонс приводит воспоминания одной из сестер Фрейда; почти всегда после этого он заключает, что она наверняка ошибается в своих воспоминаниях; нам казалось, что не было надобности включать либо ее воспоминания — которые, независимо от того, правдивы они или нет, не представляют особой ценности, — либо те причины, по которым д-р Джонс считает их ошибочными. И вообще, когда нам казалось, что д-р Джонс добавляет к своим обязанностям биографа обязанности архивариуса, мы избавляли его от принятых им на себя дополнительных нагрузок, чтобы его замечательные способности биографа могли более живо проявляться.
Вот как осуществлялся наш принцип работы. До конца нашей редакторской правки м-р Маркус и я полагались на тот литературный такт, которым, как нам кажется, мы обладаем, на наше уважение к д-ру Джонсу и восхищение его книгой, а также на наш глубокий интерес к Фрейду как к человеку и мыслителю. Наш метод являлся методом тесного и аргументированного сотрудничества. Мы по отдельности читали каждую главу, отмечая, что, по нашему мнению, может быть опущено. Затем мы прочитывали данную главу вместе, сравнивали предлагаемые нами сокращения и обычно обсуждали их в течение некоторого времени; нашим правилом было решать разногласия путем сохранения находящегося под вопросом отрывка. В нескольких местах, где наши сокращения сделали необходимыми новые перестановки, мы выполнили их, как нам кажется, в духе собственной прозы д-ра Джонса.
Лайонель Трилминг