Кэтлин Р. Кирнан — многократный лауреат премии Международной гильдии ужасов и финалист Всемирной премии фэнтези.
Из-под ее пера вышли такие романы, как «Шелк», «Порог», «Низкая красная луна», «Убийство ангелов» и «Дочь псов», а рассказы были изданы в сборниках «Истории боли и удивления», «С далеких странных берегов», «Алебастр» и «Чарльзу Форту с любовью». Сейчас она работает над новым романом «Джоуи Лафайе» и сборником научно-фантастических рассказов, которые выйдут в 2008 году. Писательница живет в Атланте, штат Джорджия, со своей партнершей — кукольным мастером Кэтрин Поллнак.
«Рассказ „Дома поглощены волнами моря“ был написан в феврале и марте 2004 года и стал моей третьей попыткой написать текст, повествование в котором ведется от первого лица, — рассказывает Кирнан. — Я долгие годы избегала этого по многим причинам, как вполне веским, так и довольно спорным. Но, применив этот прием в рассказе „Верхом на белом быке“, а потом в „Спасении“, я была достаточно заинтригована его возможностями, чтобы начать экспериментировать. Закончив „Дома поглощены волнами моря“ — случилось это 5 марта, — я была настроена несколько скептически, и, как свидетельствует одна запись в моем интернет-журнале за 6 марта, я все еще билась над его названием: „Если бы у меня был выбор, я его никак не называла бы. В большинстве случаев название у рассказа с повествованием от первого лица только отбивает охоту в него верить. Читатель должен поверить не только в то, что некий персонаж Икс сел и старательно записал для него свою историю, но еще и в то, что он дал ей название. А если он никак не называл свой рассказ, то кто это сделал? Автор? Нет, персонаж Икс и есть „автор“, а заставлять верить в другое означает разрушать иллюзию правдоподобия“. В конце концов я использовала для названия строчку из стихотворения „Ист Коукер“ Томаса Стернза Элиота, поскольку она показалась мне подходящей, и стихотворение это было для меня одним из основных источников вдохновения».
I
Закрывая глаза, я вижу Якову Энгвин.
Я закрываю глаза, и вот она тут как тут, стоит одиноко в конце волнореза с туманным горном в руках над волнами, которые разбиваются в пену о нагромождение серых валунов. Октябрьский ветер треплет ее волосы, она стоит ко мне спиной. Подплывают лодки.
Я закрываю глаза, и она стоит посреди бурунов на Мосс Лендинг, вглядываясь в бухту, в то место, где континентальный шельф, сужаясь, превращается в длинную узкую полосу и уходит в черную бездну каньоном Монтерей. В воздухе кружат чайки, ее волосы собраны сзади в хвостик.
Я закрываю глаза, и вот мы вместе идем по Кэннери-роу, направляясь к аквариуму. На ней платье в клеточку и ботинки «Док Мартенс», которым, пожалуй, уже лет пятнадцать. Я говорю какую-то бессмыслицу, но она меня не слышит, потому что сердито смотрит на туристов, на стерильную жизнерадостную абсурдность здания компании «Креветка Бубба Гамп» и фактории «Макрель Джек».
— Раньше здесь был публичный дом, — говорит она, кивая на «Макрель Джек». — Кафе «Одинокая звезда», но Стейнбек назвал его «Медвежий стяг». Все сгорело. Теперь здесь ничего не осталось от той эпохи.
Она говорит так, будто это происходило на ее памяти. Я закрываю глаза.
И ее снова показывают по телевизору: она на старом волнорезе в Мосс Пойнт, это тот день, когда был запущен подводный телеуправляемый аппарат «Тибурон II».
А вот она в Монтерее, на складе на Пирс-стрит; мужчины и женщины в белых халатах прислушиваются к каждому ее слову. Они ловят каждый слог, каждый ее вздох, их глаза похожи на выпученные глаза глубоководной рыбы, впервые увидевшей солнечный свет. Изумленные, испуганные, восхищенные, растерянные.
Все они растерянны.
Я закрываю глаза, и она направляет их в бухту.
Все эти отдельные воспоминания так разобщены и так связаны, что я никогда не смогу разложить их по полочкам и составить внятное повествование. Было бы тщеславным заблуждением считать, что я могу превратить в обычный рассказ то, что произошло. А даже если бы и мог, никто не стал бы читать такое, такое я бы никогда не продал. Си-эн-эн и «Ньюсуик», «Нью-Йорк таймс», «Роллинг стоун», «Харперс» — все уже и так знают, что думать о Якове Энгвин. Все уже знают то, что хотят знать. Или чего не хотят знать. В этих головах она уже заслужила место в зале славы культа смерти, втиснутая где-то между Джимом Джонсом и сектой «Врата рая».
Я закрываю глаза и слышу, как она произносит: «Огонь с небес, огонь на воде», она улыбается; я знаю, что она говорит о пожаре 14 сентября 1924 года. В этот день молния ударила в один из резервуаров вместимостью 55 тысяч галлонов, принадлежавших Объединенной нефтяной компании, и в небо взмыла огненная река. Черные облака заслонили солнце, и огонь с голосом урагана обрушился на консервные заводы. Это был голос демонов. Она наконец-то завязала шнурки на ботинках.
Я сижу здесь, в этом мотеле, в темной комнате, глядя на экран ноутбука, чистый прямоугольник, светящийся жидкокристаллическим светом, и набираю какие-то ненужные слова, составляю из них витиеватые предложения, жду, жду, жду и не знаю, чего жду. Или просто боюсь признаться себе, что совершенно точно знаю, чего жду. Она превратилась в моего персонального при зрака, а те, кого посещают призраки, всегда находятся в ожидании.
— В обители Посейдона она построит залы из кораллов, стекла и костей китов, — говорит она, и толпа на складе разом вдыхает и выдыхает, как единое изумленное существо. Каждое из слившихся в едином порыве тел сделалось меньше того, каким было раньше. — Там, внизу, в ее дворцах, в бесконечной ночи ее колец, вас ждет покой.
— «Тибурон» — это по-испански акула, — говорит она, и я отвечаю, что не знал этого, что два года учил испанский в старших классах, но это было все равно что тысячу лет назад, и теперь все, что я помню, это si и por favor.
Что там за шум в дверях? Наверное, сквозняк. Что там за шум? Почему он так шумит?
Я снова закрываю глаза.
Море многогласно.
Богато богами и голосами
— Пятое ноября 1936 года, — говорит она, и это первая ночь, когда мы занялись сексом, долгая ночь, которую мы провели вместе в обшарпанном отеле в Мосс Пойнт. В такие места рыбаки приводят проституток. В этом месте она и умерла. — Консервная компания «Дель Мар» сгорела дотла, и никто не пытался обвинить в этом молнию.
Сквозь занавески на окнах пробивается лунный свет, и мне на какой-то миг представляется, что ее кожа сделалась переливчатой, как перламутр, как многоцветное маслянистое пятно. Я протягиваю руку и касаюсь ее обнаженного бедра, она зажигает сигарету. Воздух наполняется дымом, густым, как туман или забвение.
Следы от моих пальцев остаются на ее теле, она встает и подходит к окну.
— Увидела что-то? — спрашиваю я, и она медленно качает головой.
Я закрываю глаза.
В лунном свете различимы ломаные круговые шрамы, начинающиеся на обеих ее лопатках и достигающие середины спины. Их десятка два или даже больше, но я никогда их не пересчитывал. Некоторые не больше монеты, но некоторые по меньшей мере два дюйма в длину.
— Когда меня не станет, — говорит она, — когда я закончу здесь все свои дела, они начнут спрашивать тебя обо мне. Что ты им скажешь?
— Смотря что они будут спрашивать, — отвечаю я и смеюсь, думая, что эти ее разговоры об уходе — очередная странная шутка. Я ложусь и смотрю в потолок.
— Всё, — шепчет она. — Рано или поздно они расспросят тебя обо всем.
Что и случилось.
Я закрываю глаза и вижу ее, Якову Энгвин, сумасшедшего пророка из Салинаса, вижу жемчужины ее глаз, вижу мидии и сердцевидки, вижу ее живую; она стоит на коленях на песке. Солнце поднимается у нее за спиной, и я слышу шаги людей, приближающихся по дюнам.
— Я скажу им, что ты классно трахалась, — говорю я. Она затягивается сигаретой и продолжает смотреть в ночь за окнами мотеля.
— Да, — говорит она. — Этого я от тебя и жду.
II
Впервые я увидел Якову Энгвин (я имею в виду, впервые увидел воочию), когда вернулся из Пакистана и прилетел в Монтерей, чтобы прочистить мозги. У одного моего друга фотографа здесь была квартира, сам он улетел в командировку в Японию, и я решил, что могу залечь здесь на пару недель, а то и на месяц, уйти в запой и снять напряжение. Мои одежда, багаж, кожа и все вокруг до сих пор пахли Исламабадом. Я больше полугода провел за морем, выискивая реальные и воображаемые связи между мусульманскими экстремистами, европейскими посредниками и пакистанской ядерной программой, пытаясь оценить масштабы ущерба, причиненного предприимчивым Абдулом Кадыром Ханом, отцом пакистанской атомной бомбы, разнюхивал, что именно и кому он продавал. Все уже знали (или по крайней мере думали, что знали) о Северной Корее, Ливии и Иране, но американское правительство подозревало, что в список его покупателей входила также «Аль-Каида» и другие террористические группы, несмотря на заверения генерал-майора Шуката Султана в обратном. Я вернулся с головой, забитой мыслями о конце света, словами из языка урду, антииндийской пропагандой и поэзией машаих, намереваясь освободить ее от всего, кроме скотча и запаха моря.
Была среда, ясный и теплый для ноября в Монтерее день. Я решил погулять и подышать свежим воздухом. В первый раз за неделю принял душ, потом пообедал в «Сардин Фэктори» на Уэйв-стрит (дандженсский крабовый ремулад, свежие устрицы с хреном и жареная на гриле камбала-ерш в лимонном соусе, в которой, на мой вкус, было слишком много тимьяна). После ресторана мне вздумалось сходить в аквариум. В детстве, которое прошло в Бруклине, я часто ходил в аквариум на Кони-Айленде. И спустя три десятилетия мало что из того, что человек способен сделать на трезвую голову, могло меня успокоить так же быстро. Расплатившись по чеку картой «Мастеркард», я прошел по Уэйв-стрит сначала на юг, потом на восток до Прескотта, после чего свернул на Кэннери-роу. Теперь справа от меня оказался сверкающий залив, а над головой раскинулось бледно-голубое, как на картине маслом, осеннее небо.
Я закрываю глаза, и события того дня перестают быть чем-то произошедшим три года назад, чем-то таким, что в моем изложении звучит как идиотская лекция о путешествиях. Я закрываю глаза, и это происходит сейчас, в первый раз, и я вижу ее перед собой. Она сидит одна на длинной скамейке перед аквариумом с лесом водорослей внутри. Ее худое лицо поднято к покачивающемуся высоко наверху за стеклом живому балдахину, тени рыб и водорослей проплывают по ее лицу. Я узнаю ее, и это удивляет меня, потому что ее лицо до этого я видел только по телевизору и на фотографиях в журналах, да еще на суперобложке книги, которую она написала до того, как потеряла работу в Беркли. Она поворачивает голову и улыбается мне так, как улыбаются человеку, которого знают всю жизнь.
— Вам повезло, — говорит она. — Сейчас как раз начнут кормить рыбу. — И Якова Энгвин похлопывает по скамейке рядом с собой, приглашая меня сесть.
— Я читал вашу книгу, — мямлю я, усаживаясь, потому что все еще слишком удивлен, чтобы говорить о чем-либо другом.
— Да? В самом деле? — Теперь она смотрит на меня с недоверием, как будто я говорю это только из вежливости, и по выражению ее лица я понимаю: ее немного удивляет то, что кто-то пытается ей льстить.
— Да! — восклицаю я слишком горячо. — Некоторые места я даже перечитал два раза.
— И зачем вам это понадобилось?
— Честно?
— Честно.
Ее глаза такого же цвета, как вода за толстыми стеклянными стенками аквариума, как ноябрьский солнечный свет, прошедший через соленую воду и бурые водоросли. Возле уголков ее рта и под глазами пролегают тонкие складочки, отчего она кажется старше своих лет.
— Прошлым летом я летел из Нью-Йорка в Лондон, и нас на три часа посадили в Шенноне. Ваша книга была у меня с собой, и, кроме нее, мне нечего было читать.
— Какой ужас, — говорит она, продолжая улыбаться, и снова поворачивает лицо к большому резервуару с водой. — Хотите, чтобы я вернула вам деньги?
— Это был подарок, — отвечаю я. Это неправда, но я сам не знаю, зачем обманываю ее. — Моя бывшая подруга подарила мне ее на день рождения.
— Из-за этого вы ее бросили?
— Нет. Я бросил ее, потому что она думала, что я слишком много пью, а я думал, что она пьет слишком мало.
— Вы алкоголик? — спрашивает Якова Энгвин с таким непринужденным видом, будто интересуется, предпочитаю я кофе с молоком или без.
— Ну, можно сказать, люди думают, что я двигаюсь в этом направлении, — отвечаю я. — Но книга понравилась мне, правда. Поверить трудно, что вас из-за нее уволили. То есть, что людей вообще могут увольнять за то, что они пишут книги.
Но я знаю, что это тоже ложь. Я не настолько наивен, и совсем не так уж сложно понять, как или почему «Пробуждение Левиафана» поставило крест на академической карьере Яковы Энгвин. В книжном обозрении журнала «Нейчер» ее назвали «самым непоследовательным и нелепым примером сочетания плохого знания истории с еще худшим знанием науки со времен дела Великовского».
— Меня уволили не из-за того, что я написала книгу, — говорит она. — Меня вежливо попросили написать заявление, из-за того что я собиралась ее опубликовать.
— Но почему вы не боролись?
Улыбка ее немного тускнеет, а складочки вокруг рта как будто становятся чуть глубже.
— Я сюда пришла не для того, чтобы обсуждать свою книгу или бывших работодателей.
Я извиняюсь, и она говорит, чтобы я не брал в голову.
В аквариум погружается аквалангист в неоново-черном неопреновом гидрокостюме, оставляя за собой шлейф серебряных пузырьков, и почти все рыбы поднимаются в ожидании к нему или к ней: стая перуанских кабрилий и гладкие леопардовые акулы, толстоголовый губан и скорпена, другие рыбы, которых я не узнал. Она больше ничего не говорит и увлеченно наблюдает за кормлением рыб, а я сижу рядом с ней на дне фальшивого океана.
Открываю глаза. На мониторе передо мной только слова.
После той встречи я не видел ее почти год. За это время, когда по работе мне пришлось вернуться в Пакистан, потом в Германию, а потом в Израиль, я перечитал ее книгу. Также я прочитал кое-какие ее статьи и рецензии и еще нашел в Интернете интервью, которое она дала сайту Уитли Стрибера«Неизвестная страна». Затем я наткнулся на статью об инуитской археологии, которую она написала для «Фейт», и задумался: в какой момент Якова Энгвин решила, что обратного пути нет, что терять больше нечего и потому нет смысла становиться частью того темного агрессивного мира всевозможных уфологов, приверженцев конспирологии и исследователей паранормального, который был готов с радостью принять ее в свое лоно?
Еще я подумал: а может быть, она с самого начала была одной из них?
III
Сегодня утром, проснувшись после долгого и мучительного сна, в котором я видел шторм и тонул, какое-то время я лежал неподвижно в кровати, прислушиваясь к похмелью и глядя на прогибающийся, покрытый пятнами сырости потолок моей мотельной комнаты. И наконец я признался себе, что это будет совсем не то, что я должен был написать и чего от меня ждали в газете. Я даже не знаю, хочу ли я писать для них. Разумеется, они ждут грязи, а я никогда не стеснялся копаться в дерьме. Последние двадцать лет я только то и делал, что рылся в выгребных ямах за деньги. Думаю, не имеет никого значения, что я люблю ее или что большая часть этой грязи — моя. Я не могу притворяться, что работаю исключительно из душевного благородства, или из преданности, или даже из какого-то эгоистичного и запоздалого беспокойства о своей запятнанной репутации. Я бы написал то, что они хотят, если бы мог. Если бы знал как. Мне нужны эти деньги. Последние пять месяцев я не работал, и мои сбережения уже на исходе.
Но если я не буду писать для них, если я оставил все надежды получить заветный чек, почему я сижу здесь, почему мои пальцы бегают по клавишам ноутбука? Я что, пишу исповедь? Благослови меня, святой отец, ибо я не могу забыть? Или я думаю, что это можно выблевать из себя, как виски из желудка? Что это поможет остановить ночные кошмары или наполнит покоем дни? Искренне надеюсь, что я не настолько глуп. Кем бы я ни был, мне все же хочется думать, что я не идиот.
Вчера вечером я снова посмотрел запись. У меня есть все три версии: та, которая до сих пор гуляет по Интернету; та, которая заканчивается сразу после удара по подводному роботу, до того как его огни снова зажглись; та, которую МИПИ (Монтерейский институт подводных исследований) предоставил прессе и научному сообществу в ответ на версию, циркулирующую в Интернете. А еще — неотредактированная, «сырая» версия, которую я купил у одного инженера-робототехника, утверждавшего, что он находился на борту исследовательского судна «Вестерн флайер» в тот день, когда произошел инцидент. Я заплатил ему две тысячи долларов, и парень клялся, что это полная и настоящая запись. Я знал, что был не первым его покупателем. Узнал я об этом от одного знакомого из химической лаборатории Калифорнийского университета в Ирвайне. Не знаю, откуда у него эта информация, но из его рассказа я понял, что тот техник наладил неплохой бизнес, продавая свой нелегальный товар всем, кто был готов заплатить наличными.
Мы встретились в мотеле № 6 в Эль Каджоне, и я просмотрел всю запись от начала до конца, прежде чем отдать ему деньги. Все то время, пока я смотрел кассету, перематывал и смотрел снова, он сидел спиной к телевизору.
— Зачем это? — спросил он, ломая руки и с тревогой глядя на плотные шторы, которые я задвинул, прежде чем включить взятый напрокат видеомагнитофон. Яркое полуденное солнце пробилось в щель между ними и разделило тонким лучиком его лицо пополам. — Эй, ты что, думаешь, если посмотришь два раза, там что-то изменится?
Не берусь подсчитывать, сколько раз я смотрел эту запись, не меньше пары сотен раз так точно, и до сих пор считаю, что задал ему тогда правильный вопрос:
— Почему МИПИ скрывает это?
Он рассмеялся и покачал головой.
— А сам-то как думаешь?
Парень взял деньги, еще раз напомнил, что мы никогда не встречались и что он будет отрицать все, если я попытаюсь назвать его своим источником, а потом сел в свой древний разваливающийся «фольксваген микробус» и уехал, оставив меня с полуторачасовой цветной записью, сделанной где-то у основания каньона Монтерей. На ней было все, что увидела бортовая камера подводного телеуправляемого аппарата «Тибурон II» (портовая панорамная камера в тот день была неисправна) в двадцати милях от берега и в трех километрах от поверхности воды. С самого начала я понял, что ближе к ответу уже не подойду и что вопрос оказался другим, гораздо более страшным.
Прошлой ночью я выпил больше, чем обычно, намного больше, чем обычно, и впервые почти за месяц пересмотрел запись. Только на телевизоре я оставил картинку и выключил звук.
Даже пьяный я все равно трус.
Дно океана, ярко освещенное шестью 480-ваттными металлогалогенными лампами «Тибурона II», покрыто бархатным ковром серо-коричневого осадка, принесенного Элкхорнслау и другими реками и ручьями, впадающими в залив Монтерей. И даже на такой глубине видны признаки жизни: офиуры и крабы, прилипшие к камням цвета дерьма, губки и морские огурцы, извивающиеся гладкие тела пучеглазых макрурусов. Местами темные обнажения породы выступают из-под ила, как кости из-под гниющей плоти прокаженного.
Мой зануда редактор высмеял бы меня за последнее сравнение, увидел бы его, захохотал и сказал бы что-нибудь наподобие: «Если бы мне захотелось красоты, я купил бы горшок фиалок». Но мой зануда редактор не видел записи, которую я купил у инженера.
Мой зануда редактор никогда не встречался с Яковой Энгвин, никогда не слышал ее рассказов, никогда не трахал ее, не видел шрамов у нее на спине и страха в ее глазах.
«Тибурон II» подплывает к каменистому месту, где дно резко уходит вниз, и медлит на краю, повинуясь командам из контрольной комнаты на «Вестерн флайер». Через пару секунд «морской снег» становится таким густым, что рассмотреть что-либо сквозь свет, отражающийся от опускающихся на дно белых хлопьев, становится практически невозможно. Я, сидя на полу между кроватью и телевизором, едва не протягиваю руку и не прикасаюсь к экрану.
Едва.
«Там всего понемножку, — слышал я, как рассказывала Якова, хотя мне она никогда не говорила ничего подобного. — Ил, фитопланктон и зоопланктон, сажа, слизь, диатомеи, фекальные катышки, пыль, песчинки и комки глины, радиоактивные осадки, пыльца, нечистоты. Некоторую часть морского снега составляют даже частицы межпланетной пыли. Что-то прилетает к нам со звезд».
«Тибурон II» чуть наклоняется впереди проплывает несколько футов, потом осторожно соскальзывает с обрыва, начиная медленный спуск в новую, неизвестную прежде бездну.
«Мы проплывали над этим участком никак не меньше десяти раз, — рассказывала Натали Биллингтон, главный пилот „Тибурона II“, корреспонденту Си-эн-эн, когда об интернет-версии записи впервые заговорили в новостях. — Но это понижение не зафиксировал ни один прибор. Каким-то образом мы все время его пропускали. Я знаю, что такой ответ нельзя назвать удовлетворительным, но мы имеем дело с огромными пространствами. Каньон имеет в длину более двухсот миль. Можно что-то и не заметить».
Какое-то время — если быть точным, 15,34 секунд — видно только темноту, морской снег и несколько любопытных или испуганных рыб. Согласно отчету МИПИ, скорость вертикального погружения «Тибурона II» на этом отрезке составляла примерно тридцать пять метров в минуту, поэтому, когда он снова нашел дно, расстояние до поверхности воды увеличилось где-то на пятьсот двадцать пять футов. Теперь снова видно поверхность морского дна, но здесь нет даже признаков ила, лишь нагромождение битых камней, поразительно чистых. На них даже почти нет обычного налета и подводной грязи. В кадре нет ни губок, ни морских огурцов, ни морских звезд, и даже вездесущий «морской снег» сыплется редкими хлопьями. Потом камера наползает на широкий плоский камень, который обычно называют «Дельта-камень». И это не похоже на знаменитое марсианское лицо или изображения астронавтов, которые фон Дэникен нашел на предметах быта майя. Прописную Д, вырезанную на гладкой поверхности плиты, ни с чем нельзя спутать. Края литеры такие четкие, такие чистые, будто ее нанесли только вчера.
«Тибурон II» парит над Дельта-камнем, озаряя светом это темное место. Я знаю, что произойдет дальше, поэтому сижу на месте и считаю в уме секунды. Как только я дохожу до тридцати восьми, «Тибурон II» рывком разворачивается направо, сигналя об ударе в левый бок. В тот же миг изображение пропадает, и на экране видно только белый шум. Следующие двенадцать секунд камера работала, но не записывала.
Досчитав до одиннадцати, я выключил телевизор и прислушался к ветру и шуму волн, разбивающихся о берег, дожидаясь, когда сердце перестанет вырываться из груди, а на ладонях и лице высохнет пот. Поняв, что меня не стошнит, я нажал на «извлечь», и видеомагнитофон выплюнул кассету. Вернув ее в голубую пластиковую коробку, я закурил и взялся за стакан, не в силах думать ни о чем, кроме Яковы.
IV
Якова Энгвин родилась и выросла в большом викторианском доме своего отца в Салинасе, в паре кварталов от места, где родился Джон Стейнбек. Мать ее умерла, когда ей было восемь. Ни сестер, ни братьев у Яковы не было, и все ее ближайшие родственники, как по отцовской, так и по материнской линии, жили на востоке, в Нью-Джерси, Пенсильвании и Мэриленде. В 1960 году, через несколько месяцев после свадьбы, ее родители перебрались в Калифорнию, и отец устроился преподавателем английского языка в Кастровилл. Через полгода он эту работу бросил и нашел другую, в городке Соледад, где платили чуть-чуть больше. Несмотря на то что Тео Энгвин получил докторскую степень по сравнительной литературе в Колумбийском университете, у него не было научных амбиций. Работая в колледже, он написал несколько романов, хотя ни один из них тогда не нашел издателя. В 1969 году, когда его жена была на пятом месяце беременности, он уволился из Соледадской средней школы и уехал на север, в Салинас, где купил старый дом на Говард-стрит, для чего взял заем в банке и прибавил к нему аванс за свою первую книгу, мистический роман «Человек, который смеялся на похоронах» (издательство «Рэндом хаус», Нью-Йорк).
Все три выпущенные на сегодняшний день книги о Якове, о секте «Открытая дверь ночи» и о массовых самоубийствах на государственном пляже Мосс Лендинг упоминают романы Тео Энгвина лишь вскользь. Элинор Эллис-Линкольн в своей «Закрывая двери: анатомия истерии» (издательство «Саймон энд Шустер», Нью-Йорк), к примеру, уделяет им всего один параграф, в то время как детству Яковы в ней посвящена целая глава. «Работы мистера Энгвина так или иначе остались практически незамеченными критиками и почти не принесли дохода, — пишет Эллис Линкольн. — Из семнадцати романов, опубликованных им с 1969 по 1985 год, только два („Человек, который смеялся для похорон“ [sic!] и „Семь на закате“) еще в продаже. Заметно, что общий тон романов становится значительно более мрачным после смерти его жены, однако для самого автора книги никогда не были чем-то большим, чем хобби. Когда он умер, право распоряжаться его литературным наследием перешло к его дочери».
Также и Уильям Л. Вест в своей книге «Культ лемминга» (издательство «Оверлук пресс», Нью-Йорк) указывает: «Полные мистики и саспенса книги, которые выдавал на-гора ее отец, не могли не заинтересовать Якову в детстве, но она ни разу не упоминает о них в собственных сочинениях, даже в личных дневниках, которые были найдены в картонной коробке, хранившейся в шкафу в ее спальне. Сами книги, насколько мне удалось узнать, не представляют никакого интереса. Почти все они давно перестали издаваться, и найти их сегодня довольно сложно. Даже в каталоге публичной библиотеки Салинаса значатся только три издания: „Человек, который смеялся на похоронах“, „Претория“ и „Семь на закате“».
За два года моего знакомства с нею на моей памяти Якова лишь раз упомянула о сочинениях отца, и то между делом, но у нее были собраны все его романы, о чем не говорилось ни в одной статье о ней из тех, что видел я. Наверное, это не кажется чем-то таким уж важным, если ты не читал книг Тео Энгвина. После смерти Яковы я прочитал их все. У меня ушло меньше месяца на то, чтобы найти все семнадцать, в чем мне в первую очередь помогли интернет-магазины. Несмотря на то что Уильям Вест имел полное право называть эти романы «не представляющими интереса», даже поверхностное ознакомление открывает удивительные параллели между вымыслом отца и настоящей жизнью дочери.
Я потратил большую часть последних пяти часов на предыдущие четыре абзаца, пытаясь заставить себя поверить, будто могу писать о ней так, как писал бы о ней журналист. Будто могу быть хотя бы немного объективным и отстраненным. Нет, конечно же, все это напрасно, и я трачу время впустую. После того как я просмотрел запись еще раз, после того как чуть не позволил себе досмотреть ее до конца, думаю, теперь мне захочется отгородиться стеной от воспоминаний о ней. Нужно позвонить в Нью-Йорк и сказать, что я не могу, не могу этим заниматься, пусть ищут кого-нибудь другого. Но после того, что я натворил с материалом о Мушаррафе, агентство может вообще от меня отказаться. Сейчас это для меня важно. Возможно, через день-два это пройдет, но пока важно.
Ее отец писал книги, которые не пользовались особой популярностью, и, хоть они не блещут слогом, в них, возможно, содержится ключ к пониманию того, что двигало Яковой и почему ее жизнь сложилась так, как сложилась. Вот так просто и противоречиво. Как и все, что связано с «культом лемминга», как окрестили в народе «Открытую дверь ночи», как стали называть это сообщество люди, которым проще смириться с трагедией и ужасом, если в них есть доля абсурдности. Во всем, что связано с ней, кажущееся важным и значимым в следующую секунду может показаться совершенно бессмысленным. Хотя возможно, что так кажется только мне одному. Быть может, я слишком много требую от этих книг.
Отрывок из книги «Претория» («Баллантайн букс», 1979), с. 164–165.
Эдвард Хортон стряхнул пепел с сигары в большую стеклянную пепельницу на столе.
— Не люблю море, — сказал он и кивнул на окно. — Если честно, я даже звука его не выношу. Мне от него кошмары снятся.
Я прислушался к прибою, не сводя взгляда с толстяка и с серых завитков дыма, которые клубились вокруг его лица. На меня звук волн всегда производил успокаивающее воздействие, и я задумался о том, который из бесчисленных секретов Хортона объясняет его отвращение к морю. Я знал, что он одно время служил на флоте в Корее, но также был уверен, что в боях он не участвовал.
— Как тебе спалось ночью? — спросил я, и Хортон покачал головой.
— Дерьмово, — ответил он и снова затянулся сигарой.
— В таком случае, может, стоит подумать о том, чтобы переселиться подальше от берега?
Хортон кашлянул и ткнул жирным пальцем в сторону окна бунгало.
— Думаешь, я бы этого не сделал, если бы сам решал? Она хочет, чтобы я был здесь. Хочет, чтобы я сидел вот здесь, на этом самом месте, и ждал ее. Днем и ночью. Она знает, как я ненавижу океан.
— К черту, — сказал я и потянулся за шляпой, устав от его общества и вони его тлеющей «маканудо». — Если передумаешь, ты знаешь, где меня найти. Не обращай внимания на сны, ведь это всего лишь сны, не более.
— Этого мало? — спросил Хортон, и по выражению его лица я понял, что он был бы не против, если бы я задержался подольше, но знал, что он никогда в этом не признается. — Дьявол, этой ночью люди уходили в море, шли по песку рядами, как солдаты на плацу. Там их, наверное, миллион был. Как думаешь, что может означать такой сон?
— Хортон, такой сон не означает ничего, — ответил я. — Разве то, что тебе нужно поменьше острого есть на ночь.
— Как был ты говнюком, так им и останешься, — сказал он, и мне пришлось согласиться. Он пыхнул сигарой, а я вышел из бунгало в соленую ночь Санта-Барбары.
Отрывок из книги «Что притащила кошка» («Баллантайн букс», 1980), с. 231.
Вики так и не рассказала никому о снах, как не рассказала никому о мистере Баркере и о желтом «корвете». На радость или на горе, сны были ее тайной. Иногда они казались ей чем-то неправильным, постыдным, даже греховным, как будто она нарушила Божьи законы или по меньшей мере законы человеческие. Однажды она чуть было не призналась мистеру Баркеру, где-то за год до того, как уехала из Лос-Анджелеса. Она уже даже заговорила о русалках, но он фыркнул и рассмеялся, из-за чего ей сразу расхотелось о чем-то рассказывать.
— Ну у тебя и фантазии, — сказал он. — Когда-нибудь тебе придется повзрослеть и перестать говорить о таких вещах, если хочешь, чтобы люди относились к тебе серьезно.
Поэтому больше она рот не открывала. Что бы ни означали эти сны, она никому не сможет объяснить их или даже признаться кому-либо, что видит их. Порой по ночам, не в силах заснуть, она лежала в кровати, глядя в потолок, думая о разрушенных замках под водой, о прекрасных утонувших девах с водорослями в волосах.
Отрывок из книги «Последний ростовщик Бодега-бэй» («Бентам букс», 1982), с. 57–59.
— Это было еще в пятидесятых, — сказал Фостер, закуривая очередную сигарету. Руки его дрожали, и он беспрестанно поглядывал через плечо. — Точно, в пятьдесят восьмом или в начале пятьдесят девятого. Я помню, что Эйзенхауэр был еще президентом, но не помню, какой год. Но я тогда еще торчал в Гонолулу, ага, возил вшивых туристов вокруг острова на «Сент-Крисе», чтобы они могли половить рыбу и сфотографировать чертов Килауэа. Катеришко мой доживал последние дни, но на воде еще держался, и, если знать, как с ним управляться, можно было попасть, куда тебе надо.
— Какое это имеет отношение к У инки Андерсону и девушке? — спросил я, не скрывая нетерпения.
— Черт, Фрэнк, я же веду к этому. Являешься сюда, задаешь вопросы, хочешь, чтобы я тебе все объяснил, так хотя бы помолчи и послушай.
— Я не могу ждать всю ночь.
— Да, черт, а кто может, скажи-ка, а? Ну ладно, как я говорил, это было в пятьдесят девятом, и мы стояли где-то к северу от Молокаи. Старина Куп ловил рыбу на линии тысячи фатомов, а Джерри… Ты ведь помнишь Джерри?
— Нет, — ответил я, поглядывая на часы над баром.
— Ну да ладно. Джерри О’Нил всю дорогу точил лясы о здоровенном, на тыщу двести фунтов, марлине, которого за пару недель до этого подцепил какой-то мексиканский бизнесмен из Тихуаны. Про рыбу эту даже в газетах тогда написали. Короче, Джерри сказал, что мексиканец тот был плохим человеком, ну, вроде как несчастье приносил, что ли, и что нам лучше приглядывать за ним.
— Но ты только что сказал, что он поймал марлина на тыщу двести фунтов.
— Ну да, поймал. Этот сукин сын умел ловить рыбу, но он занимался какой-то дрянью, вроде испанского вуду, и бросал через оба борта катера золотые монеты. Ровно каждые пять минут. Как заведенный, смотрел на часы и бросал. Золотые дублоны или еще какое дерьмо, не знаю. Купа это бесило. Мало того что мексиканец такое добро в воду выбрасывал, так он еще и бубнил что-то себе под нос не переставая. Куп говорит ему: заткнись, люди тут рыбу ловят, но тот знай себе бубнит, монетки швыряет да рыбу вытаскивает. Я потом видел один из тех дублонов. Там на одной стороне было выбито что-то похожее на осьминога, а на другой — звезда, как ее… Пентаграмма. Ну, ты знаешь, которыми ведьмы и колдуны пользуются.
— Фостер, все это чушь собачья. Мне нужно быть в Сан-Франциско в семь тридцать утра. — Я махнул бармену и бросил на стойку перед собой две мятых пятерки и доллар.
— Ты когда-нибудь слышал про Маму Гидру, Фрэнк? Этот тип сказал, что ей молился.
— Позвони мне, когда надоест чепуху молоть, — сказал я. — И я думаю, мне не нужно тебе напоминать, что детектив Берк не будет таким терпеливым, как я.
— Господи, Фрэнк, погоди секунду. Просто я так привык рассказывать, ты же знаешь. Начинаю с самого начала. Не люблю ничего за бортом оставлять.
Это лишь несколько примеров, которые может найти кто угодно, если не пожалеет времени на поиски. Но это далеко не все, уверяю вас. В моих книгах Тео Энгвина страницы густо исчерканы желтым маркером.
Все это оставляет больше вопросов, чем дает ответов.
Вы можете трактовать это как хотите. А можете вообще над этим не задумываться. Я думаю, какой-нибудь фрейдист найдет здесь обширное поле для исследований. Все, что было мне известно о Фрейде, я благополучно забыл еще даже до окончания колледжа. Наверное, мне было бы проще, если бы я мог приписать участь Яковы какой-нибудь эдиповой истерии, сказать, что это океан забрал ее, превратившись в ее воображении в великую праматерь, открывшую свои объятия, чтобы дать освобождение и прощение в смерти и разложении.
V
Выбрав улицу, я начинаю идти по ней, но потом не могу удержаться, сворачиваю и бегу со всех ног, поджав хвост. Воспоминания. Видеозапись МИПИ. Якова и детективы ее отца. Я лишь поцарапал ногтем поверхность и отдернул руку, чтобы не лишиться пальца. Я смешиваю метафоры так же, как смешиваю текилу и скотч.
Если, как писал Уильям Берроуз, «язык — это вирус из космоса», так кем, ради всего святого, была ты, Якова?
Эпидемия коллективного бессознательного. Чума веры. Вакцина от культурной амнезии, могла бы она сказать. И таким образом мы возвращаемся к Великовскому, который писал: «Человеческие существа, пережившие какую-либо катастрофу и лишенные воспоминаний о том, что произошло, считали себя сотворенными из праха земного. Все знания о предках, о том, кем они были и в какое межзвездное время жили, стирались из памяти немногих выживших».
Сейчас я пьян и не понимаю, что пишу. Или понимаю слишком мало, чтобы это имело хоть какое-то значение. И все же вам эта часть будет интересна. Это нечто вроде рассказа в рассказе в рассказе, самородок, спрятанный внутри бесконечной матрешки моего сердца. Это может быть даже соломинкой, сломавшей спину верблюда моего разума.
Не забывайте, я сейчас не вяжу лыка, так что весь этот бред из последнего абзаца можно забыть. А можно и запомнить.
«Когда я стану смертью… Смерть — семя, из которого я вырасту». Это тоже написал Берроуз. Якова, ты станешь садом. Ты будешь беспокойным лесом водорослей. В дыре на дне океана лежит бревно, на котором написано твое имя.
Вчера днем, когда мне захотелось блевать от вида этих четырех вонючих стен, я поехал в Монтерей к складу на Пирс-стрит. Когда я был там последний раз, полицейские еще не сняли желтую ленточку «Место преступления. Не пересекать». Теперь здесь только большой указатель «Продается» и еще больший «Не входить». На спичечном коробке я записал название и телефон риэлтерской компании. Хочу спросить у них, что они будут рассказывать потенциальным покупателям о прошлом этого здания. Говорят, весь этот район в следующем году планируют модернизировать, так что в скором времени эти пустые здания будут превращены в лофты и кондоминиумы. Городское благоустройство не терпит пустоты.
Я припарковал машину ниже по улице от склада, надеясь, что никто не обратит на меня внимания, и особенно надеясь на то, что меня не заметит какой-нибудь проезжающий мимо полицейский. Шел я быстро, но не бежал, потому что бег подозрителен и невольно привлекает внимание тех, кто выискивает все подозрительное. Я был не настолько пьян, как мог бы, и даже не настолько пьян, как стоило, и занял свой мозг тем, что стал обращать внимание на незначительные мелочи на улице, на небо, на погоду. Мусор в траве и на гравии: окурки, пластиковые бутылки от напитков (из тех, что запомнил — «Пепси», «Кока-кола» и «Маунтин дью»), бумажные пакеты и стаканчики из ресторанов быстрого питания («Макдональдс», «Дель Тако», «Кей-эф-си»), битое стекло, неопознанные куски металла, ржавый автомобильный номер штата Орегон. Небо было мучительно голубым, тошнотворно голубым, и лишь очень высокие облака нарушали удушающее однообразие этих пастельных небес. Моя машина была единственной припаркованной на улице, живых существ тоже не наблюдалось. Были здесь только два мусорных контейнера, дорожный знак остановки и большая куча картонных ящиков, политых дождем достаточное количество раз, чтобы невозможно было определить, где заканчивается один и начинается другой. Рядом валялся автомобильный колпак.
Дойдя наконец до склада (склада, который стал храмом полузабытых богов, после чего превратился в место преступления, а теперь станет чем-то другим), прошел по узкому переулку, который отделял его от пустующего здания компании «Монтерей пенинсула шипинг» и другого склада (построенного в 1924 году).
В конце переулка должна быть дверь с ненадежным замком. «Вдруг мне повезло, — думал я, — и никто этого не заметил». Или заметил, но не придал значения. Сердце мое билось учащенно, голова кружилась (я изо всех сил старался обвинить в этом тошнотворный цвет неба), а во рту чувствовался металлический привкус, как от свежей зубной пломбы.
В переулке было холоднее, чем на Пирс-стрит. Возможно, это место всегда находится в тени и тепло никогда не проникает сюда. Дверь полностью оправдала мои ожидания, и трех-четырех минут возни с шаткой медной ручкой хватило на то, чтобы уговорить ее открыться. Внутри склада было темно и даже холоднее, чем в переулке, в воздухе стоял запах плесени и пыли, плохих воспоминаний и пустоты. Я немного задержался у двери, думая о голодных крысах и пьяных бездомных, о наркоманах, орудующих свинцовыми трубками, и о паутине с ядовитыми пауками. Потом сделал глубокий вдох и шагнул через порог из тени и прохлады в темноту и холод, и все земные угрозы остались позади. Все мысли улетучились у меня из головы, остались там одна лишь Якова Энгвин, ее облаченные в белое последователи (если можно их так назвать) и тот предмет, что я видел на алтаре, когда побывал здесь в первый и последний раз. Тогда здесь находился храм «Открытой двери ночи».
Однажды я спросил у нее об этом предмете, за несколько недель до конца, в последнюю ночь, что мы провели вместе. Я спросил, откуда он появился, кто изготовил его. Она долго лежала неподвижно, слушая прибой или просто решая, какой ответ меня удовлетворит. В лунном свете, проникавшем в номер отеля через окно, мне показалось, что она улыбается, но я не был в этом уверен.
— Он очень старый, — наконец произнесла она. К этому времени я уже почти заснул, поэтому, услышав ее голос, тряхнул головой, прогоняя сон. — Ни один живой человек не помнит, кто изготовил его, — продолжила Якова, — но я не думаю, что это имеет значение. Главное то, что он был изготовлен.
— Вообще, это довольно жуткая штука, — сонно промямлил я. — Ты же понимаешь это, верно?
— Да, как и распятие. Как и кровоточащие статуи Девы Марии или изображения Кали. Как и звероголовые боги египтян.
Я ответил примерно так:
— Да, только я не поклоняюсь никому из них.
— Божественное всегда ужасно, — ответила она и перекатилась на бок, повернувшись ко мне спиной.
Секунду назад я находился в здании склада на Пирс-стрит, верно? А сейчас я лежу в постели с пророчицей из Салинаса. Но я не отчаиваюсь, потому что нет необходимости сосредотачиваться на чем-то, цепляться за ограничивающую иллюзию линейного повествования. Оно идет. Оно шло все это время. Как в четвертой главе «Последнего ростовщика Бодега-бэй» сказал Джоб Фостер: «Просто я так привык рассказывать, ты же знаешь. Начинаю с самого начала. Не люблю ничего за бортом оставлять».
Все это, конечно же, чушь собачья. Я подозреваю, что незадачливый Джоб Фостер знал об этом, и подозреваю, что я тоже об этом знаю. Задачей писателя является не «рассказывать все» и даже не решать, что включать в историю. Писатель должен решать, что исключать из повествования. То, что остается, скудное частное этого грубого деления, — это и есть та химера, которую мы называем «историей».
Я не строю, я отсекаю. Любые истории, и те, которые рекламируются как правдивые, и те, которые признаются в обмане читателя, все они — вымысел, лишенный объективных фактов упомянутым выше актом отсекания. Фунт мяса. Горка опилок. Осколки каррарского мрамора. И то, что осталось.
Проклятый человек в пустом складе.
Дверь я оставил открытой, потому что не решился запереть себя в этом месте. И уже сделал несколько шагов внутрь, громко скрипя ботинками по стеклу из разбитых окон, перетирая стекло в порошок, когда вспомнил о фонарике в кармане моей куртки. Однако его луч не помог сделать темноту менее удушающей. Единственное, что он сделал, — это напомнил мне об ослепительно белом луче металлогалогенной лампы «Тибурона II», устремленном на трещину в дне океана. «Ничего, — подумал я, — теперь, по крайней мере, я могу видеть, если тут есть что видеть, разумеется». И сразу же менее привычная мысль, а точнее, голос требовательно поинтересовался, на кой черт мне это понадобилось. Дверь открылась в узкий коридор с бетонными стенами, выкрашенными салатным цветом, и низким бетонным потолком, и я прошел небольшое расстояние до его конца (футов тридцать, самое большее тридцать пять) мимо пустых комнат, которые когда-то могли быть кабинетами, к незапертой стальной двери с выцветшей оранжевой табличкой: «Вход только для сотрудников».
— Это пустой склад, — прошептал я, выдохнув слова. — Всего лишь. Пустой склад.
Я знал, что это не так. Теперь уже не так. Совсем не так. Но подумал, что ложь успокоит мои нервы лучше, чем холодный и отчужденный свет фонарика у меня в руке. Джозеф Кэмпбелл писал: «Начертите вокруг камня круг, и камень превратится в воплощение загадки». Или нечто подобное. Или это сказал кто-то другой, я не помню. Суть вот в чем: я знал, что Якова обвела кругом это место, точно так же, как обвела кругом себя, точно так же, как ее отец каким-то образом обвел кругом ее…
Так же, как она обвела кругом меня.
Дверь была не заперта, и за ней находилось просторное пустое чрево этого здания, гладкая цементная площадка, разграниченная стальными опорными балками. Солнечный свет проникал сюда через многочисленные окошки на восточной и западной стенах, хотя он был не таким ярким, как я ожидал. К тому же свет казался разбавленным несвежим воздухом. Я поводил лучом фонарика по полу перед собой и обнаружил, что кто-то закрасил сложные разноцветные рисунки, оставленные здесь членами «Открытой двери ночи». Толстый слой эмульсионной краски скрыл замысловатое переплетение линий, которые, как верила она, образуют мост, «трубопровод» — она употребляла это слово. Все видели фотографии этого пола. Но мне до сих пор не попалось ни одной достойной. Янтра. Лабиринт. Извивающиеся, переплетающиеся морские существа, тянущиеся к далекому черному солнцу. Символы религий Индии, майя, чинуков. Точная контурная карта каньона Монтерей. Каждый из этих символов существовал отдельно и одновременно являлся частью общей картины. Я слышал, что одна антрополог из Беркли пишет книгу об этом лабиринте. Возможно, она опубликует фотографии, которые сумеют передать его величественную красоту. Хотя, наверное, будет лучше, если она обойдется без них.
Наверное, кому-то стоит пустить ей пулю в лоб.
Это говорили и о Якове Энгвин. Но нравственным, думающим людям убийство почти всегда кажется немыслимым до того, как наступает и заканчивается холокост.
Оставив открытой и эту дверь, я медленно вышел на середину пустого склада, где когда-то находился алтарь, к той точке, где на бархатных складках возлежало божественное чудовище Яковы. Я сжимал фонарик с такой силой, что пальцы на правой руке начали неметь.
За спиной раздался шаркающий скрипучий звук, похожий на шаги, и я резко развернулся, запутавшись в ногах и едва не рухнув на задницу, едва не выронив фонарик. Ребенок стоял футах в десяти-пятнадцати от меня, и мне было видно, что дверь, ведущая в переулок, теперь закрыта. Ей было никак не больше девяти или десяти лет. Изодранные джинсы, на футболке пятна грязи или чего-то такого, что в складской полутьме казалось похожим на грязь. Цвет коротких волос определить было трудно — то ли пшеничные, то ли светло-каштановые. Почти все лицо было скрыто тенью.
— Ты опоздал, — сказала она.
— Господи, детка, как ты меня напугала!
— Ты опоздал, — повторила она.
— Для чего опоздал? Ты что, следила за мной?
— Ворота уже закрыты. Они больше не откроются ни для тебя, ни для кого-либо другого.
Я посмотрел ей за спину, на дверь, которую оставил открытой. Она тоже обернулась.
— Ты закрыла дверь? — спросил я у нее. — А тебе не пришло в голову, что я оставил ее открытой нарочно?
— Я ждала, сколько могла, — сказала она, как будто это отвечало на мой вопрос, и снова повернулась лицом ко мне.
Тогда я сделал к ней шаг, возможно, два, и остановился. И в этот миг я испытал чувство или чувства, о которых столь упорно пишут сочинители рассказов ужасов, от Эдгара По до Тео Энгвина: почти болезненное покалывание по всему телу из-за поднявшихся волос на голове, на руках и ногах; ледяной холод под ложечкой; мурашки под кожей; расслабленные сфинктеры, сжавшаяся мошонка, застывшая в жилах кровь. Соберите хоть все клише, и все равно они и близко не передадут того, что я почувствовал, стоя там, глядя на девочку, на обращенные на меня глаза, в которых отражался свет из окон.
Всматриваясь в ее лицо, я испытал ужас, какого еще никогда не испытывал. Ни в зоне боевых действий под рев сирен воздушной тревоги, ни во время допросов, когда к моему виску или затылку прижималось дуло пистолета. Ни в ожидании результатов биопсии после обнаружения подозрительной родинки. Ни даже в тот день, когда она вела их в море, а я смотрел прямую трансляцию по гребаному Си-эн-эн, сидя в бруклинском баре.
И вдруг я понял, что девочка не зашла сюда следом за мной из переулка и что она не закрывала дверь. Она была здесь все время. И еще я понял, что даже сто слоев краски не смогут скрыть лабиринт Яковы.
— Тебе не нужно быть здесь, — произнесла девочка голосом Минотавра, далеким и печальным.
— А где мне нужно быть? — спросил я, и мое дыхание стало облачком пара в воздухе, который внезапно сделался холодным, как самая лютая зима или дно океана.
— Все ответы были здесь, — ответила она. — Все, о чем ты спрашиваешь себя, все, что не дает тебе заснуть по ночам, что сводит тебя с ума. Все вопросы, которые ты вводишь в свой компьютер. Я предлагала тебе их.
И тут послышался звук, похожий на плеск воды о камни, что-то тяжелое, мягкое и мокрое как будто поползло по бетонному полу, и я вспомнил предмет с алтаря, Мать Гидру Яковы, жуткую раздутую Мадонну бездны: ее щупальца и усики, черные выпученные глаза кальмара, червеобразный хоботок, выползающий из одного из отверстий на том месте, где должно находиться лицо.
Всемогущая бессмертная дочь Тифона и дракайны Ехидны — Урда Лернайя, прожорливая блудница всех беспросветных миров, сука-невеста и любовница отца Дагона, отца Кракена…
Я ощутил запах гнили и грязи, соленой воды и мертвой рыбы.
— Тебе нужно уйти, — настойчиво сказала девочка и протянула руку, как будто хотела провести меня к выходу. Даже в полумраке я рассмотрел полипы и морских вшей, угнездившихся на ее лишенной кожи ладони.
— Ты — заноза в моей душе. Навсегда. И она призовет тебя, чтобы довершить мою темноту.
И девочка исчезла. Она не растворилась в воздухе, ее просто не стало на том месте, где она только что стояла. А с ней пропали все звуки и запахи. Они не оставили после себя ничего, кроме тишины, вони обычного заброшенного здания, ветра, гладящего окна и углы дома, и уличных шумов, которыми наполнен мир, ждущий где-то за этими стенами.
VI
Я прекрасно понимаю, как звучит вся эта дичь. Не думайте, что я этого не осознаю. Просто теперь мне наплевать.
VII
Вчера, то есть через два дня после поездки на склад, я снова посмотрел запись МИПИ. На этот раз, когда она дошла до двенадцатисекундного пробела, я досчитал до двенадцати и не выключил телевизор, не отвернулся. Я зашел слишком далеко, чтобы позволить себе подобную роскошь. Я уже видел столько… Видел столько, что не осталось ни одного повода отворачиваться, потому что там не может быть ничего страшнее того, что уже случилось.
Здесь нет ничего такого, чего я еще не видел.
Ошибка Орфея заключалась не в том, что он обернулся посмотреть на Эвридику и подземное царство, а в том, что он решил, будто может спастись. То же самое можно сказать о жене Лота. Если отвести глаза, это не изменит того факта, что на нас стоит печать.
После черного экрана снова появляется картинка, и сначала видны только большие камни, такие же, как раньше; камни, которые должны быть покрыты илом и живыми существами, по крайней мере, останками живых существ, но они ничем не покрыты. Странные чистые валуны. А еще линии и углы, которые не могли появиться на них в результате какого бы то ни было геологического или биологического процесса. Линии и углы, которые не могли быть ничем иным, кроме того, чем называла их Якова. Мне представляются развалины Парфенона или какого-нибудь другого разрушенного греческого или римского храма, орнамент, высеченный на антаблементах или фронтонах. Я вижу нечто созданное, а не случившееся, нечто такое, чему осознанно придали форму. «Тибурон II» очень медленно продвигается вперед — от полученного удара вышла из строя часть двигателей. Он перемещается неуверенно, вися в нескольких футах над дном. Вот его огни задрожали и начали тускнеть.
Я знаю, что после паузы видеозапись продолжается всего 52,2 секунды, после чего бортовая камера выключается окончательно. Меньше минуты, но я сижу на полу гостиничного номера, считаю — один… два… — и не отрываю глаз от экрана телевизора. Робототехник из МИПИ, нервный малый, который продавал мне и всем желающим нелегальные копии своей записи, умер. Вчера вечером об этом упомянули в новостях на «Ченел 46», а сегодня утром «Монтерей геральд» на второй странице. Полиция говорит, что это самоубийство. Не знаю, как еще они могли бы это назвать. Его нашли висящим на нижней ветке сикомора недалеко от доков на Мосс Лендинг. Оба его запястья были разрезаны чуть не до кости. На шее у него висел кулон в виде кальмара, нанизанный на упаковочную проволоку. Один из его родственников рассказал журналистам, что в последнее время он страдал от депрессии.
Осталось двадцать три секунды.
Находясь на глубине почти двух миль, «Тибурон II» плохо слушается управления. Он ударяется об один из камней, после чего его огни перестают мерцать и как будто становятся немного ярче. Судно замирает, словно обдумывая следующий шаг. В тот день, когда он продал мне кассету, техник из МИПИ рассказал мне, что один из манипуляторов аппарата застрял между камнями и команда «Вестерн флайер» потратила два часа на то, чтобы его освободить. Два часа на дне океана в абсолютной темноте с погасшими фонарями.
Восемнадцать секунд.
Шестнадцать.
«На этот раз все будет иначе», — думаю я, как ребенок, который загадывает желание, чтобы его не наказывали. На этот раз я пойму, как это получилось, раскрою тайное взаимодействие света и тени, увижу механизм простой оптической иллюзии…
Двенадцать.
Десять.
В первый раз я подумал, что вижу что-то высеченное в камне или часть разбитой скульптуры. Нежный абрис бедра, сужающиеся линии ног, пара небольших грудей, сосок цвета гранита.
Восемь.
Но ее лицо… Не было никаких сомнений в том, что это лицо Яковы Энгвин. Ее лицо на дне океана, обращенное вверх, к поверхности, к небу и Небесам за всей толщей черной-черной воды.
Четыре.
Я закусываю губу так сильно, что чувствую вкус крови. Очень похожий на привкус морской воды.
Два.
Она открывает глаза, и это не ее глаза, а глаза какого-то морского создания, приспособившиеся к вечной темноте. Бездушные глаза рыбы-удильщика или мешкорота, глаза, похожие на чернильные озера, и что-то вылетает из ее открытых губ…
А потом картинка снова исчезает, и я смотрю на серо-черный шум на экране.
Все ответы были здесь. Все, о чем ты спрашиваешь себя… Я предлагала тебе все.
Позже — через час, а может, через пять минут — я нажимаю кнопку «извлечь», и кассета послушно выезжает из видеомагнитофона. Я читаю надпись на этикетке, громко, чтобы удостовериться, что не ошибся, когда читал ее раньше, что продолжительность записи указана правильная. Все было так, как всегда, как накануне того дня, когда Якова дождалась на берегу в Мосс Лендинг членов «Открытой двери ночи». За день до того, как она повела их в океан. За день до того, как она утонула.
VIII
Я закрываю глаза.
И она снова предо мной, как будто никуда не исчезала.
Она шепчет мне на ухо какие-то пошлости, и дыхание ее пахнет шалфеем и зубной пастой.
«Протестующие требуют, чтобы Монтерейский институт подводных исследований (МИПИ) немедленно прекратил изучение подводного каньона. Они утверждают, что каньон является священным местом и что деятельность ученых оскверняет его. Якова Энгвин, бывший профессор университета в Беркли и лидер религиозного культа „Открытая дверь ночи“, сравнивает запуск нового подводного исследовательского аппарата „Тибурон II“ с вторжением грабителей в египетские пирамиды». («Сан-Франциско кроникл».)
Я говорю ей, что должен ехать в Нью-Йорк, что не имею права упустить эту работу, и она отвечает, что, наверное, так будет даже лучше. Я не спрашиваю у нее, что она имеет в виду. Я даже не догадываюсь, насколько это важно.
И она целует меня.
Позже, когда мы закончили, я был слишком усталым, чтобы заснуть, и лежал, слушая море и тихие беспокойные звуки, которые она издавала во сне.
«Обнаружены тела пятидесяти трех мужчин и женщин, которые могли входить в религиозную группу, известную как „Открытая дверь ночи“; они утонули в среду возле пляжа Мосс Лендинг, Калифорния. Представители полиции называют произошедшее массовым самоубийством. Сообщается, что всем жертвам от двадцати двух до тридцати шести лет. Власти опасаются, что еще как минимум два десятка человек могли погибнуть в результате этого ужасающего инцидента. Поиски тел продолжаются вдоль всего берега Монтерей Каунти». (Си-эн-эн.)
Я закрываю глаза и снова оказываюсь на старом складе на Пирс-стрит. Голос Яковы гремит из динамиков, укрепленных высоко на стенах похожего на пещеру помещения. Я стою в тени, в самом конце, среди истинно верующих, в стороне от приглашенных журналистов, фотографов и операторов. Якова говорит в микрофон, исступленная, злая и прекрасная — ужасная, думаю я, — и жуткий барельеф притаился на алтаре рядом с нею. Вокруг основания статуи аккуратно расставлены горящие свечи, курится фимиам, разложены букеты сухих водорослей, рапаны и мертвая рыба.
— Мы не помним, где это началось, — говорит она, — где мы начались. — И слова ее как будто увлекают за собой слушателей, как неистовый ветер гонит парусники. — Мы не помним. Конечно же, мы не помним, и они не хотят, чтобы мы даже пытались вспоминать. Они боятся, и в страхе своем они прячутся за темноту собственного невежества. О, как бы они желали и нас сделать такими же! Но тогда мы бы уже никогда не вспомнили ни сада, ни ворот, никогда бы уже не взглянули в лицо великим отцам и матерям, которые вернулись в пучину.
Все происходящее казалось чем-то нереальным, как и те нелепости, что она говорила, как и те люди в белых одеждах, которые ей внимали, и телевизионщики. Эта сцена даже менее реальна, чем сон. В помещении очень жарко, мне плохо, меня мутит, и я думаю, успею ли дойти до двери, прежде чем меня стошнит.
Я закрываю глаза, и вот я в баре в Бруклине, наблюдаю за тем, как они уходят в море, и думаю: какой-то сукин сын стоит там с камерой, снимает их, и никто даже не пытается их остановить, никто и пальцем не пошевелит!
Я прищуриваюсь, и вот я сижу в офисе в Манхэттене, рядом люди, они задают мне вопросы, на которые я не могу ответить.
— Черт побери, ты спал с этой женщиной и понятия не имел, что она все это планировала?
— Да брось, ты должен что-то знать.
— Я слышал, они все поклонялись какой-то доисторической рыбной богине. Кто бы поверил в такое, если бы это не показали по телевизору…
— Люди имеют право знать. Ты же еще в это веришь, верно?
«Массовое самоубийство участников калифорнийского культа по-прежнему остается загадкой, однако следственные органы ищут ответы на персональных веб-страницах погибших. То, что они находят, можно назвать темной стороной всемирной паутины, местом, где плодятся и набирают силу самые причудливые идеи. Представители полиции заявляют, что следователями собрано уже немало материалов о группе, известной как „Открытая дверь ночи“, однако на то, чтобы понять истинную природу этого сообщества, могут уйти месяцы». (Си-эн-эн.)
Мои неуклюжие руки неуверенно движутся по ее обнаженным плечам, кончики пальцев скользят по лабиринту шрамов, и она улыбается мне.
Я стою на коленях в переулке, голова кружится, а ночной воздух пахнет блевотиной и морской водой.
— Впервые я услышал об этом от одной женщины, у которой брал интервью. Она была знакома с ее семьей, — рассказывает парень в футболке с принтом группы «Радиохэд». Мы сидим во дворике бара на Пасифик-гроув, и палящее солнце отражается белоснежными бликами на глади залива. Имя его не имеет значения, как и название бара. Он — студент из Лос-Анджелеса и пишет книгу об «Открытой двери ночи». Мой электронный адрес дал ему кто-то в Нью-Йорке. У него плохие зубы и соответствующая улыбка. — Это случилось еще в семьдесят шестом, за год до того, как умерла мать Яковы. Отец возил их на Мосс Лендинг каждое лето по два-три раза. Он многие из своих книг написал именно там. Но дело не в этом. Девочка прекрасно плавала, буквально не вылезала из воды, но мать не разрешала ей отплывать от берега далеко из-за того, что в том месте сильные отбойные течения. Там уже много народу утонуло, серфингистов и просто отдыхающих.
Он замолкает, делает пару глотков пива, потом вытирает со лба пот.
— Однажды, когда мать отвлеклась, она все же уплыла далеко, и течение затянуло ее под воду. К тому времени, когда прибыли спасатели, она уже не дышала. Девочка уже вся посинела, но они все равно начали ее откачивать, делать искусственное дыхание и массаж сердца, и в конце концов она очнулась. Потом Якову отвезли в больницу в Уотсонвилл. Доктора сказали, что с ней все в порядке, но все равно продержали ее у себя несколько дней для наблюдения.
— Она утонула, — произнес я, глядя на свое пиво. Я так и не сделал ни одного глотка. Капельки влаги на бутылке сверкали, как бриллианты.
— Технически да. Она не дышала. Сердце ее остановилось. Но это еще не самое странное. В больнице Уотсонвилла она постоянно рассказывала матери какие-то бредовые истории о русалках, морских чудищах и демонах, которые хотели утащить ее на дно, и говорила, что никакое течение ее не подхватывало. Она была напугана, думала, что эти чудовища все еще хотят ее заполучить. Мать уже собиралась идти к психиатру, но отец сказал: «Нет, у ребенка просто сильный шок, и все пройдет». А потом, на вторую ночь ее пребывания в больнице, там умерли две медсестры. Уборщик нашел их в подсобке в двух шагах от палаты Яковы. Вы не поверите, но мне удалось своими глазами увидеть свидетельства о смерти и отчет о вскрытии. Клянусь вам, это чистейшая правда.
Что бы ни последовало за этим, я не хочу этого слышать. Я знаю, что мне не нужно это слушать. Я отворачиваюсь и смотрю на яхту в бухте, покачивающуюся на волнах, как игрушечный кораблик.
— Они утонули. Обе. В легких у них было полно морской воды. Уму непостижимо, там пять минут до океана, а две женщины утонули в чулане для швабр.
— И вы об этом напишете в своей книге? — спрашиваю я его, не отрывая глаз от бухты и маленькой яхты.
— Естественно! — восклицает он. — Конечно напишу, это же было на самом деле, и я могу доказать это.
Я закрываю глаза, чтобы не видеть ослепительно яркий день, и жалею, что согласился с ним встретиться.
Я закрываю глаза.
«Там внизу, — шепчет Якова, — вас ждет покой, в ее дворцах, в бесконечной ночи ее колец».
Я закрываю глаза. О боже, я закрыл глаза.
Она крепко обнимает меня загорелыми руками и увлекает вниз, вниз, как безжизненное тело ребенка, угодившего в коварное течение. И я бы последовал за ней, последовал бы в тот же миг, если бы это был не только сон, не только горькое раскаяние неверующего, не только одиннадцать тысяч слов, брошенных пригоршней песка в океан. Я бы последовал за ней, потому что вокруг меня, как вокруг камня, ставшего воплощением тайны, она нарисовала круг.