Вскоре после моего дня рождения, в четверг, я осталась на ночь у Эдгара. Он уехал с последним поездом в Авиньон, а я лениво бродила по квартире, потом почитала книгу Токвиля, лежащую на тумбочке возле кровати. («Стыдно сказать, — говорил Эдгар, — никогда его не читал. Должен признаться, что Соединенные Штаты мало меня интересовали. Всегда считал Америку страной упущенных возможностей. Но теперь, став другом американки, я, кажется, изменил мнение. У Токвиля изумительный афористический дар. Послушай, Изабелла, что ты скажешь об этой мысли? «Простые вкусы, размеренные обычаи, семейные привязанности и любовь к родным очагам во Франции считаются главными условиями спокойствия и благосостояния государства. В Америке же, напротив, полагают, что эти добродетели приносят только вред»».)

Мы поспорили о том, стоит ли наложить запрет на демонстрацию американских фильмов во Франции. Эдгар убежден, что стоит.

— Если они такие плохие, почему же народ ходит на них? Раз уж вы так любите покой и порядок? — возражала я.

— Между американцами и французами есть существенная разница. Вы считаете, что, если люди чего-то хотят, это надо разрешить. А потом казните себя, что увлеклись тем, что на самом деле презираете. Мы же, французы, полагаем, что людям нужно не то, что хорошо, а то, что легко. Да, потакать лености — не самое лучшее свойство человеческой натуры. Поэтому мы позволяем другим избавлять нас от дурных привычек и воспитывать полезные.

— Французы задыхаются в роскоши, — заметила я. — Вы так роскошествуете и гурманствуете, что куда там!

— Ну что ж! Мы вознаграждаем себя за наш покладистый характер.

Наши споры оставляли во мне беспокойный осадок. Кто я, в конце концов, — вместилище всех американских пороков и добродетелей? Когда Эдгар ушел, я стала перелистывать Токвиля. У него сказано: «Счастливые и имеющие власть не бегут из страны». Это верно? Приложимо к Рокси и ко мне?

Потом я уснула. Когда проснулась, было уже утро. Рокси не ждет меня дома, если мы заранее не договорились, что мне надо побыть с ребенком, и вообще не интересуется, где я. Иногда я даже не спускаюсь к ней позавтракать до ее ухода с Женни в детский сад. Так что по утрам она меня часто не видит.

В утренние часы в Париже чисто и сыро. Вовсю трудятся уличные уборщики в ярко-зеленых блузах, прочищая стоки пластиковыми метлами. Когда ровно в половине девятого я вышла из метро, мимо «Погребка надежды» проплывали машины. В «Погребке» уже сидели ранние пташки — кто пил кофе, кто coup de rouge. Пробежал человек, натягивая на ходу рабочую робу, но улицы были еще пустынны. А в половине десятого за прилавками и конторскими столами внезапно начали появляться люди, даже непонятно, как они там оказались. Только несколько недель спустя я сообразила, что они работают поблизости от тех мест, где живут, поэтому переездов мало. Зовущий аромат кофе и свежих булочек, розово-золотая полоска в небе, неудержимое желание посидеть в «Погребке», думая о Париже и любви. Но любовь все равно останется неразгаданной тайной. Что заставляет ту женщину любить этого хилого человечка? Вон там полный француз любовно протягивает руку, помогая сойти с подножки автобуса миниатюрной седой восточной женщине с утиными ногами, обутыми в девчоночьи туфельки с ремешком, — как они познакомились? Странности любви пьянили меня во время каждой автобусной поездки, во время каждой прогулки по Люксембургскому саду — и на каждом шагу свидетельства слепоты любви и ее чарующей проницательности.

Счастливая, я покупаю «Фигаро», слишком консервативную на взгляд Рокси, но зато самую легкую по языку, и одолеваю новости из Боснии. Эдгар иногда пишет сюда по четвергам. Господи, да я с ними совсем недавно познакомилась, с этими двумя людьми, которые упоминаются на первой и второй полосе «Фигаро»! Я торжествовала от сознания, что умей я говорить по-французски (полнейшая невозможность!), то могла бы, в принципе, напомнить этим двум важным персонам, что я — Изабелла Уокер, что мы встретились, когда… и т. д. То есть у меня есть повод заговорить с бывшим министром и архиепископом! Потрясающе! Там, в Калифорнии, Изабелла Уокер вообще ни с одним деятелем не была знакома.

Допив чашку café au lait, я прошла на улицу Мэтра Альбера и набрала код входной двери, стараясь припомнить, видела ли меня Рокси вчера в этом платье. Если видела, то поймет, что я не ночевала дома. А-а, какая разница, решила я, пойду прямо к ней, потом переоденусь.

Но я могла подняться к себе, и не заходя к ней…

Я отперла дверь в квартиру, прошла в кухню. Не найдя там Рокси, снова подумала пойти к себе, но не пошла. Заглянула в холодильник, положила на стол «Фигаро», чтобы она почитала, когда вернется… Я ведь могла уйти, повторяю, могла — сверлит сейчас страшная мысль. И еще я с испугом думаю о капризах случая, о том, какие штуки выделывает он с человеком.

Потом я услышала «бух!». Не могу подобрать другого слова, чтобы передать тот тяжелый глухой звук, как будто уронили что-то мягкое или упал человек, звук, похожий на тот, что мы слышали в детстве, когда кто-нибудь из нас падал с кровати.

Я прошла в гостиную. Немного удивляли две вещи: что это за шум и зачем Рокси так рано повела Женни в садик. Оглядываясь назад, я не могу восстановить ни цепочку своих мыслей, ни причин того, почему я медлила, медлила… Машинально я постучалась в Роксину спальню и, не услышав ответа, приоткрыла дверь, заглянула внутрь и увидела Рокси, лежащую около кровати, всю в крови.

Как правильно пишут репортеры — в густой липкой луже крови с перепачканной рукой и щекой.

Кровотечение, мелькнуло у меня в голове стертое слово, но сейчас оно наполнено реальным содержанием. Я кинулась вперед, дотронулась до Рокси. Рука у нее была теплая. Она пошевелилась, дрогнули потемневшие веки, можно было подумать, что она притворяется. Я не знала номера парижской неотложной помощи, но на аппарате был указан телефон пожарной охраны. Задыхаясь, я кричала в трубку: «Моя soeur, sang, vite!», потом выдавила: «Venez rapidement, s'il vous plait!»— и дала им адрес. Я попыталась поднять Рокси, втащить ее на кровать, но не смогла. Она как будто впитала всю кровь с пола и отяжелела, словно намокшая губка. Она лежала на пропитанной кровью подушке, липкой, темно-красной, как томатный соус, и такой ненастоящей, точно в фильме ужасов. Мне казалось, что я уже вижу под ней плод…

Я бросилась в ванную за полотенцем и, возвращаясь, сообразила, что кровь у нее идет не из влагалища, как я думала, а из запястий. Точно! На обоих запястьях виднелись глубокие порезы и еще на тыльной стороне ладони, где Рокси начала резать, забыв, что надо вскрыть вены повыше запястий. То есть если действительно хочешь умереть. Из страшных ран сочилась кровь, пузырясь, как пена. Мои окровавленные руки оставили отпечатки у нее на щеке, до которой я случайно дотронулась, и на шее, где я пыталась нащупать пульс. Одно запястье было порезано сильнее другого, и, схватив с туалетного столика шерстяной шарфик, я туго его обмотала. Я помнила, что надо еще зажать руку над локтем, по-французски это, кажется, называется турникет, но я не знала, как это делать.

Те минуты коренным образом изменили мою жизнь, взгляды, характер, судьбу.

К счастью, я сохраняла ясность мыслей, потому что думала и о номере «Скорой помощи», и о венах, и о зажиме на предплечье. Я обмотала одним чулком от колготок руку Рокси над локтем и туго стянула. Если Рокси умрет, кровь сразу остановится? Если кровь еще течет из запястий, значит, она жива? И еще я думала о ребенке — умрет ли он до Рокси или после нее, и сколько у него осталось времени. Странно, что она решила погубить ребенка после стольких месяцев, или это трагическая случайность? Впрочем, случайно оба запястья не режут.

У крови был какой-то особый, кисловатый, как у портящихся фруктов, запах.

Другим чулком я перевязала вторую руку и вдруг вспомнила, что не сказала пожарным код входной двери. Я бросилась к окну — они уже стояли внизу, оглядывая окна.

Распахнув окно, я выкрикнула код. Нет, это был не крик, а какой-то надрывный вопль, как у раненого животного, он никак не вязался с моими замедленными, размеренными действиями. Через несколько секунд пожарные уже обступили Рокси. Увидев ее живот, засуетились, стали что-то кричать друг другу. Enceinte. Носилок у них не было, они подхватили Рокси за руки и за ноги и потащили, как мешок с картошкой, к выходу. Волосы ее тянулись по залитому кровью полу. Кровь проступила и на сделанных мною повязках.

Внизу Рокси уложили на носилки, начали делать перевязку, а рот и нос прикрыли кислородной маской. Потом присоединили к ней трубку, идущую от бутылки с желтоватой жидкостью на подставке. События сливались в одно, как на ускоренной кинопленке. Теперь, когда мне нечего было делать, вдруг подступила тошнота и зазвенело в ушах. Я вынуждена была сесть на поребрик и положить голову на колени, пока это не прошло. Из подъезда выскочила худощавая громкоголосая мадам Флориан с первого этажа и стала кричать, очевидно, насчет крови на лестнице. Прошло минут пять, я встала, подошла к Рокси. Глаза у нее были закрыты, но я видела, что она дышит. Рокси подняли и задвинули в санитарную машину, больше похожую на фургон. Я хотела тоже залезть туда, но меня оттолкнули со словами «pas de place». Я стояла как ушибленная и смотрела, как увозят умирающую сестру. Неведомо куда.

Теперь меня окружила кучка прохожих — двое мужчин в строгих костюмах, мальчишка со школьной сумкой на спине, уборщик в зеленом, который снова усадил меня. Мальчишка глазел на мои испачканные кровью руки и платье. Le sang. Потом мадам Флориан подняла меня и потащила в подъезд и говорила, говорила. Я поняла, что она хочет, чтобы я переоделась. Долбаные французы заботятся о приличиях, мелькнула у меня шальная мысль. В коридоре множество ног затоптали кровь. Я не могла ни о чем думать. Мадам Флориан повела меня вверх по лестнице, у меня не было сил сопротивляться. Она держала меня за руку, как ребенка, и Роксина кровь прилипала к ней. Кровь — невероятно липкая штука и легко мажется. Сейчас она была всюду. Если бы мои руки были запачканы чужой кровью, я начала бы думать о СПИДе, но мадам Флориан была выше таких глупостей.

— В больницу, мне нужно поехать в больницу, — твердила я, когда она вталкивала меня в квартиру. Я кинулась в ванную вымыть руки и скинуть платье в раковину.

— Да, да, в Сальпетриер, — говорила она, глядя на меня.

В шкафу у Рокси я нашла какое-то платье и взяла кошелек из гостиной. Мадам Флориан пошла со мной на стоянку такси и, к моему удивлению, тоже села в машину. Из того, что она говорила шоферу, я поняла только «centre des urgences». В машине я смогла собраться с мыслями. Рокси хотела покончить с собой. Или покончила. Сердце у меня бешено колотилось.

Все случившееся заняло минут пятнадцать и еще несколько минут езды до больницы мимо небольшого зоопарка, куда мы иногда заходили с Женни. У больницы мадам Флориан сделала шоферу знак, чтобы он не уезжал, и провела меня в приемное отделение, где объявила, что я сестра мадам де Персан, которую только что доставили сюда. Медики начали что-то говорить, но слов вроде morte или mourir я не услышала.

Мадам Флориан отмахнулась от моих merci. «Restez là, — сказала она, — они побеседуют с вами». Пришел доктор, из его слов я поняла, что Рокси жива, что ей делают переливание крови, что надо еще подождать, хотя особой опасности нет. Мадам Флориан потопталась, наблюдая за мной, потом потихоньку ушла.

Теперь у меня было время осмыслить, что же все-таки произошло. Рокси хотела покончить с собой! Как случилось, что я не заметила, что она совсем пала духом и находится в психически ненормальном состоянии? Как же я ушла в свои дела, если не заметила такую очевидную вещь? Не знаю, ничего не знаю.

Не знаю, ничего не знаю. Я вдруг спохватилась, поняв, что произношу эти слова вслух, как если бы я разговаривала с Марджив и Честером. Я злилась на Рокси, как злятся на человека, из-за которого пережил испуг и потрясение. За себя же я испытывала глубокий стыд, стыд и досаду. Меня словно укачало в бескрайнем море, и я никогда не узнаю, где верх и где низ. Как я могла быть счастлива и беззаботна, когда несчастна Рокси? Попытка самоубийства — это же крик о помощи, а я ничем не сумела помочь.

Я продолжала мучить себя упреками и сомнениями, вместо того чтобы задуматься над тем, что будет, если Рокси умрет — что невозможно, немыслимо! — и чего она добивалась.

Добивалась? Неужели она на самом деле хотела покончить с собой или это был крик о помощи? Знала ли она о том, что я приду и спасу ее? Мне хотелось преуменьшить значение происшедшего или расценить его как хорошо разыгранный спектакль. Потом мысли у меня начинали путаться и лихорадочно идти в противоположном направлении. Может быть, она так и рассчитывала, что меня нет и я не приду, — я не могла припомнить, говорила ли я ей, что собираюсь делать сегодня, или нет. Я даже не знала, жива ли она.

Да, и еще о ребенке. Несколько месяцев назад Рокси говорила Сюзанне, что, может быть, ей вообще не стоит рожать. Теперь эти слова приобретали совсем другое, зловещее значение.

Сестры и санитары с жалостью смотрели на меня, сестру la suicidée. Сестры были в медицинских масках и чем-то напоминали монахинь. Сходство усиливалось тем, что в движениях их сквозила деликатность и доброта и говорили они тихими голосами, как с родственницей мученицы или грешницы. Угроза жизни и смерть не знают языковых барьеров. Я прекрасно понимала, что они говорят. Опасность шока, по всей видимости, миновала, не исключено кесарево сечение, если монитор покажет нежелательные изменения, ребенок в полном порядке, дети в утробе вообще живут дольше матерей, впитывая последние молекулы кислорода в крови до самого конца, когда уже нет никакой надежды.

Так я и сидела в комнате для посетителей, терзаемая страхом и злостью. Молодой доктор поднял большой палец, давая мне понять, что все идет нормально, и я почувствовала, будто меня, как и Рокси, подключили к капельнице и в мой организм втекает злость и облегчение.

Поначалу я собралась было позвонить отцу и Марджив, хотелось спросить, что мне делать. Полагаю, мне нужна была поддержка. Но что-то удерживало меня — помимо того, что в Калифорнии была еще ночь. Меня удерживала мысль, что Рокси, может быть, не хочет, чтобы я им сообщала. Я на ее месте наверняка не хотела бы. Когда она придет в себя, ей, может быть, не захочется, чтобы с ней обращались как с нервнобольной, которую нельзя оставлять одну.

Но может быть, она хотела, чтобы с ней так обращались, — чтобы не оставаться одной? Тот самый крик о помощи?

А я, что я сделала? Немного повозилась с ребенком? Злость и облегчение словно вытекли из меня, оставив после себя пустоту, которая очень скоро снова заполнилась жгучим стыдом. В мозгу опять засверлил тот же проклятый вопрос: как я могла не заметить, что Рокси на грани срыва, с признаками помешательства? Была слишком занята самой собой.

Я подумала, не позвонить ли Сюзанне или Шарлю-Анри. Но как Рокси отнесется к этому? Если она действительно хотела уйти из жизни? Я не знала, ничего не знала и бродила, сгорбившись, по комнате, заглядывая иногда за занавеску, отделяющую ее кровать, третью в полукруге таких же занавешенных кроватей. Рокси лежала с закрытыми глазами, а небольшая поперечная складка между бровями словно говорила, что ей надоела суматоха вокруг нее или что ее мысли где-то далеко-далеко, в неподвижной обители смерти.

До меня дошло, почему я боялась звонить отцу и Марджив. Они дали бы мне хороший нагоняй. Еще бы! Девчонку послали помочь сестре, а она даже не увидела, что та на пороге самоубийства. У Изабеллы вечно что-нибудь неладно, только и умеет что зубы скалить да языком трепать, такая уж уродилась, эгоистка бесчувственная.

Обычно я не склонна чувствовать себя виноватой. Годы, когда я была лишь вздорной младшей сестренкой, выработали во мне инстинкт самозащиты и, вероятно, сделали излишне дерзкой. Спасибо родителям, они тоже не из тех, кто прививает детям комплекс вины, хотя мой братец Роджер всегда был святошей и придирой и относился к новым сестрам лучше, чем ко мне. К тому же сознание вины не делает человека лучше. Почему же тогда я сижу в этой голой, стерильной, неуютной французской больнице посреди дурацких журнальчиков (один из них посвящен теории и практике ясновидения), сижу, охваченная чувством вины и сожаления? Такие переживания неуместны, но я не могла от них отделаться. Почему думаю о Роджере? Потому что думать о Рокси — страшно. Потому что из души у меня словно вытащили какую-то пробку, и теперь ее наполняли вина, стыд, сожаление, горечь. Я лихорадочно соображала: Рокси скрывала свое душевное состояние и, значит, лгала мне. Она не взывала о помощи, напротив, напускала на себя бодрый вид во время воскресных обедов с Персанами и как ни в чем не бывало бегала в свою мастерскую. Откуда мне было знать, что она подражает Сильвии Плат? Вместе с этой мыслью пришла и другая — как следствие и сомнение: Рокси такая же хорошая поэтесса, как Сильвия Плат? Откуда я знаю?

Никто не бывает так счастлив, как он думает, и так несчастлив, как надеется, — если переиначить максиму Ларошфуко. Говорят, что, когда человек решается на самоубийство, у него поднимается дух. Так или иначе должны же быть какие-то признаки, но вот их-то я и пропустила. Я так любила Рокси, что мне хотелось убить ее — до такой степени я была возмущена ею.

Мне было стыдно за эти эгоистические мысли, цеплявшиеся за мысли о Рокси, в которой поддерживали жизнь, чтобы она могла произвести на свет ребенка.

Стыд — это то же самое, что и вина?