Миры и антимиры Владимира Набокова

Джонсон Дональд Бартон

Часть II

Набоков — анаграммист

 

 

Алфавитная синестезия и алфавитный иконизм — два способа, с помощью которых отдельные буквы языка (и звуки, которые они представляют) могут приобретать самостоятельный смысл. Благодаря врожденным психологическим ассоциациям (цвет, фактура и т. д.) или визуальному сходству (V — летящая птица), алфавитные символы обретают прямое значение вне набора условностей, которые осуществляют посредничество между звуком и смыслом. Только в рамках конвенций, известных как английский и русский языки, слова «dog» и «собака» обозначают одно и то же животное. В языке семиотики связь между знаком (буквой, звуком, словом) и означаемым (смыслом) произвольна. Синестезия и иконизм — два способа соединения этого разрыва. В какой-то степени средство общения становится сообщением, хотя надо подчеркнуть, что уровень коммуникации, возможный благодаря таким явлениям, неизбежно останется весьма примитивным. Эти явления играют подчиненную роль, хотя на эстетическом уровне они эффективны. Синестетические и иконические значения привязываются к отдельным буквам и не могут «складываться». Вспомнив набоковское английское слово-«радугу» KZPSYGV, мы можем убедиться, что из таких образований не получаются «настоящие» слова. Мы попадаем в мир настоящего языка лишь тогда, когда связь между символом и смыслом условна. В предыдущей главе мы рассматривали значение буквы в произведениях Набокова. Сейчас мы перейдем от мира буквы к миру слова, где сходятся звук и смысл.

С точки зрения здравого смысла считается, что слово отражает мир, что значение слова, или реальность — первична, а само слово — вторично. Реальность, в том числе и вымышленная, меняется, и соответственно переставляются слова, меняются их комбинации. Говоря о мире Набокова, мы можем сказать, как сказано в Библии: «В начале было Слово». К этому следует добавить «…и Слово было сложено из букв». Для художника слова буквы и слова — средство организации и реорганизации вымышленной вселенной. В «реалистической» литературе сохраняется традиционное положение о том, что слова отражают события (вымышленные). Произведения Набокова явно подрывают авторитет этого положения на каждом шагу. Слова властвуют безраздельно; события согласованы с ними. Единственная «реальность» — это автор. Такое отношение, возможно, наиболее явно отражается в увлеченности Набокова-романиста словесными играми, такими как анаграммы, и их производными — палиндромами и игрой «Скрэбл». Анаграмма дает иносказательное представление о взглядах Набокова на искусство и их воплощении на практике. Во многих его романах анаграмма имеет парадигматический характер. Буквы какого-то слова, которое, казалось, отражает фрагмент вымышленной реальности, внезапно меняются местами, и «реальность» перестраивается. Знак перетасовывается, и означаемое преобразуется. Создается новая вымышленная космология, изменяющая читательское восприятие событий подобно тому, как нарисованная чаша вдруг превращается в два человеческих профиля друг напротив друга: художник как маг. Во многих произведениях Набокова анаграммы являются Откровением (в библейском смысле) — они показывают искусную руку создателя.

В романе «Отчаяние» Германн, один из самых жалких персонажей Набокова, воображает себя писателем. Играя двойную роль — главного актера и единственного хроникера своего безумного плана, он воображает себя богоподобной фигурой, управляющей сюжетом собственной жизни и стилем своего бессвязного повествования. Германн, конечно, не более чем пешка в одном из романов Набокова, напоминающем шахматную партию, но, будучи эготистом, он и представить себе не может, что не распоряжается своей судьбой единовластно. Он настолько в этом уверен, что одну из своих глав начинает со следующего утверждения: «Небытие Божье доказывается просто. Невозможно допустить, например, что некий серьезный Сый, всемогущий и всемудрый, занимался бы таким пустым делом, как игра в человечки…». (СР 3, 457) Это довольно сильный пример набоковской иронии, так как, несомненно, мир Германна контролирует некий всемудрый Сый, который, может быть, и не вполне серьезен, но, безусловно, всемогущ. Вот как звучит этот отрывок в английском переводе: «The nonexistence of God is simple to prove. Impossible to concede, for example, that a serious Jah, all wise and almighty, could employ his time in such inane fashion as playing with manikins…» (111). «Jah», согласно Оксфордскому словарю английского языка, — это английская форма древнееврейского алфавитного символа «Yah», сокращения от «Яхве» (Yawe(h)) или «Иегова» (Jehovah). Общее значение слова «Jah» очевидно из контекста. Но читателю, не знающему русского языка, остается неизвестным древнееврейский буквенный символ «Jah» — это одновременно фонетическое представление русской буквы «Я», которая также является местоимением первого лица, авторским «Я». Так Набоков без ведома своего героя утверждает свою божественную власть, вторгаясь в мир своего манекена именно в тот момент, когда Германн высмеивает самую мысль о его существовании. Другой пример встречается в романе «Прозрачные вещи», где протагонист, Хью Персон, редактор, работающий над рукописью выдающегося писателя, известного только как мистер R…, подвергает сомнению правильность написания имени второстепенного героя, некоего Adam von Librikov (в переводе — Омир ван Балдиков, СА 5, 72), анаграмматического суррогата Набокова. Мистер R., иностранец, пишущий по-английски, связан с еще одной странностью: он, судя по всему, и создает этот роман после смерти, а удостовериться в этом можно только благодаря некоторым стилистическим особенностям, характерным для его речи (СА 5, 598). Эти факты внезапно встают на свое место, когда мы понимаем, что наименование выдающегося писателя, мистер R., — зеркальное отражение русской буквы «Я», местоимения первого лица в единственном числе. Таким образом мистер R., писатель-повествователь, являющийся создателем людей и событий в «Прозрачных вещах», — эго-алфавитный суррогат Владимира Набокова, который к тому же анаграмматически инкорпорирует Омира ван Балдикова в роман, написанный его авторской персоной.

«Под знаком незаконнорожденных» — одно из наиболее насыщенных анаграммами произведений Набокова. События романа разворачиваются в вымышленной стране, где недавно произошла революция, направленная на установление диктатуры среднего человека. «Средний человек» олицетворяется диктатором Падуком, который считает, что «все вообще люди состоят из одних и тех же двадцати пяти букв, только по-разному смешанных» (СА 1, 257). Хотя пропущенная двадцать шестая буква и не называется, очевидно, что это буква «I», обозначающая героя романа Адама Круга, знаменитого во многих странах философа, единственного великого человека, произведенного этой страной. Точно так же как революционному государству среднего человека не нужна эгоистическая буква/местоимение «Я», в нем нет места для Круга, который и уничтожается подобно этой букве.

Анаграммы очень важны для понимания некоторых коротких произведений Набокова. Ранний рассказ «Ужас» рисует картину безумия, таящегося на границе сознания повествователя, и чтобы показать это, в рассказ несколько раз вставляются анаграммы слова «ужас», которое словно только и ждет случая, чтобы прорваться в сознание повествователя. В рассказе «Сестры Вейн» рассказчик постоянно высмеивает спиритуалистические верования обеих сестер. После смерти второй сестры все еще скептически настроенный, но уже колеблющийся повествователь неожиданно для себя представляет убедительное доказательство в последнем абзаце своего рассказа, где начальные буквы слов составляют послание от умерших сестер.

Набоков особенно любит палиндромы — самую сложную форму анаграмм. Есть два типа палиндромов: взаимные, например, «deified», или «mad Adam», когда получается одно и то же слово, если читать слева направо или справа налево, и невзаимные, когда при прочтении слева направо и справа налево получаются разные слова, например, «God» и «dog». В лучших палиндромах второго типа два слова находятся друг с другом в каких-то особенно ясных или неясных отношениях, например, «evil/live» или «Т. Eliot/toilet». Как и в случае хроместетического и иконического применения букв, Набоков иногда включает палиндромы в свое повествование таким образом, что они составляют мотив, резонирующий с темой повествования, и, более того, могут выражать эту тему более отчетливо и лаконично, чем сам сюжет.

Один из самых ранних рассказов Набокова полностью построен на палиндромных превращениях, которые отражают повествовательный палиндром, являющийся сюжетом рассказа. В рассказе «Путеводитель по Берлину» Набоков обращается к любимой им теме будущих воспоминаний и утверждает, что сам смысл литературного творения кроется в воссоздании мельчайших деталей настоящего, так как они «отразятся в ласковых зеркалах будущих времен… когда всякая мелочь нашего обихода станет сама по себе прекрасной и праздничной» (СР 1, 178). Эти «ласковые зеркала будущих времен» оказываются больше, чем удачным словосочетанием. Рассказ состоит из пяти кратких набросков, описывающих различные стороны берлинской жизни с этой точки зрения. В последней сцене, происходящей в пивной, повествователь наблюдает за маленьким сыном хозяина, который сидит в задней комнате за баром, где живет семья хозяина. Повествователь размышляет о том, что эта сцена в баре (включая его самого), которую сейчас видит мальчик, станет его «будущим воспоминанием». В рассказе не сказано напрямую, что повествователь не только представляет себе эту сцену с точки зрения мальчика, но и действительно видит ее под тем же углом, так как он смотрит в зеркало, висящее на стене прямо над головой мальчика. Роль зеркала явно не подчеркивается, как и тот факт, что отражение в зеркале меняет местами правую и левую стороны. Этот последний аспект темы инкорпорирован в повествование несколькими способами, наиболее заметный из которых — палиндромы, эквиваленты отражению в зеркале в письменном языке. Самая яркая палиндромная фигура встречается ближе к началу рассказа, когда повествователь, молодой русский писатель-эмигрант, выходит из своего пансиона и замечает ряд больших канализационных труб, лежащих на тротуаре — их должны закопать в землю. Ночью шел снег, и кто-то написал слово «OTTO» на свежей полоске снега, покрывшей одну из труб. (СР 1, 176). Повествователь дивится тому, как это имя, «с двумя белыми „О“ по бокам и четой тихих согласных посередке, удивительно хорошо подходит к этому снегу, лежащему тихим слоем, к этой трубе с ее двумя отверстиями и таинственной глубиной» (СР 1, 176). Это слово подходит не только к снегу: само слово «OTTO» с двумя «О» на концах похоже по форме на трубу, на которой оно написано. Однако слово «OTTO» не ограничивается этой иконической функцией, так как Набоков, как в английском, так и в русском оригинале, анаграмматически инкорпорировал его в описание трубы «с ее двумя Отверстиями и Таинственной глубиной». Но сходство между двумя белыми «О» и покрытой снегом трубой идет еще дальше. Как мы уже замечали раньше, для Набокова буква «О» имеет белый цвет и синестетически связана с маленьким ручным зеркальцем с ручкой слоновой кости. Внимательное прочтение рассказа показывает, что палиндром «OTTO», встречающийся в анаграмматической форме во всех последующих эпизодах, — еще одно из тех зеркал, которые накапливаются и отражают тему будущих воспоминаний.

Анаграммы в их различных видах — один из приемов, с помощью которого художник-творец проникает в мир своих созданий из своего собственного мира. Персонаж, который не понимает игровые хитросплетения своего создателя, обречен на непонимание своего мира и ожидающей его судьбы. Читатели Набокова находятся в похожей ситуации. Тому, кто не может расшифровать ключевой анаграммы, придется ограничиться в лучшем случае частичным пониманием романа; ему будет отказано в удовольствии найти подтверждение своим важным догадкам. В доказательство этого предлагаются следующие очерки, цель которых — рассмотреть анаграмматические аспекты романов «Ада» и «Бледное пламя».

 

Игра в «Скрэбл» и эротический подтекст в романе «Ада»

Игра является неотъемлемой частью взглядов Набокова на искусство, и он неоднократно подчеркивал как эстетическое наслаждение от придумывания и процесса игры, так и ее родство с сочинением и удовольствием от художественного произведения, в особенности, своего собственного. Хорошо известны достижения Набокова как создателя крестословицы, русского кроссворда, и составителя шахматных задач. Многие произведения Набокова не только содержат стратегические построения, подобные игре, но и открыто инкорпорируют настоящие игры. Хотя шахматы и имеют важное значение в некоторых романах, словесные игры по самой своей природе ближе искусству Набокова. «Словесные цирки» Набокова отличаются большим разнообразием — от иконической игры букв, анаграмм, спунеризмов и каламбуров до более или менее формальных словесных игр, таких как «словесный гольф» и «Скрэбл». Хотя Набоков часто пользуется словесными играми просто как украшением, которое может неожиданно позабавить читателя, они нужны и для того, чтобы намекнуть на какого-то героя или тему, или дать сигнал о незаметном, но важном развитии сюжета. Например, в романе «Бледное пламя» триумф Кинбота при игре в «словесный гольф», когда он переделал слово «LASS» в слово «MALE» в четыре хода, — это еще и насмешливый намек на его сексуальные предпочтения. Однако для темы и сюжета более существенно наше понимание того, что анаграмматические имена Кинбот и Боткин обозначают одно и то же лицо. Из всех произведений Набокова наиболее пронизана словесной игрой «Ада». Главные темы книги схвачены в повторяющейся игре слов, которую можно резюмировать так: «Ada is scient anent incest and the nicest insects». Хотя в романе «Ада» присутствует разнообразнейшая словесная пиротехника, самая интенсивная и непрерывная цепочка тематической игры слов сосредоточена вокруг словесной игры «Скрэбл».

Во время первого идиллического лета в Ардисе детям семьи Вин — Аде, Вану и Люсетте — дарят изысканно украшенный набор для игры в русскую «Флавиту». Ада оказывается страстным и ненасытным игроком в «Скрэбл», в то время как Ван, первоклассный шахматист, играет посредственно. Ван, который в будущем станет профессиональным парапсихологом, находит игру интересной только потому, что слова, возникающие в процессе игры, иногда как будто имеют какое-то странное отношение к жизни играющих. Игра дает возможность «различить испод времени», что, как позже напишет Ван, является «лучшим неформальным определением предзнаменований и пророчеств» (СА 4, 218). Это проявляется как на уровне пустяков, например когда Адины буквы составляют (в перепутанном виде) слово КЕРОСИН как раз в тот момент, когда упоминается керосиновая лампа, так и, что гораздо более важно, на тематическом уровне. Следует отметить, что, как это обычно и бывает с пророчествами, прорицание дается в загадочной форме — в виде анаграммы.

Тема секса в романе «Ада» имеет очень важное значение, и основная область ее реализации — отношения между Ваном и Адой. Рассказ об их связи образует основную сюжетную линию романа. Однако есть и второстепенная линия, посвященная той же теме: безумная страсть Люсетты к Вану. Хотя Ван чувствует сильное влечение к своей единокровной сестре, он не отвечает взаимностью на ее любовь и пытается избежать еще одной кровосмесительной связи. Все встречи Люсетты и Вана отмечены сильными эротическими подводными течениями, а игра «Скрэбл» становится контекстом для анаграмматического мотива, который перекликается с темой страсти Люсетты к Вану, а также с темой ее сексуальных отношений с Адой.

Мотив игры «Скрэбл» наиболее очевиден в двух главах (часть I, глава 36 и часть II, глава 5), которые отделены друг от друга примерно ста тридцатью страницами текста и восемью годами в жизни персонажей. Главы связаны и своим тематическим фокусом — той безнадежной ролью, которую играет Люсетта в сексуальном треугольнике двух сестер и брата. Первая из глав описывает сам набор для игры в «Скрэбл», Адин ход, принесший рекордное число очков за один раз, и заканчивается на том, что проигравшая Люсетта плачет, когда Ада и Ван отправляют ее спать, чтобы иметь возможность обратиться к другим досугам. Даже в восемь лет маленькая Люсетта слишком хорошо понимает, почему влюбленные хотят остаться одни. Вторая из глав передает разговор Вана и Люсетты (которой теперь шестнадцать) в квартире Вана в Чусском университете, где он, по его словам, является «падшим преподавателем» («assistant lecher»). Возмущенный неверностью Ады, Ван не видел ни одну из девушек четыре года, и за это время у них, помимо всего прочего, были лесбийские отношения друг с дружкой. Теперь Ада посылает с Люсеттой письмо, умоляя Вана о прощении. Люсетта, которая сама незадолго до этого послала Вану письмо с признанием в любви, пытается соблазнить его под предлогом доставки Адиного письма. Она пытается добиться этого, подражая Адиной манере говорить и вести себя, а также пытаясь сыграть на ревности Вана, — она рассказывает ему о любовниках Ады и своей собственной связи с ней. Ван, хотя его и возбуждает тактика его посетительницы, приведен в слишком сильное смятение возможностью воссоединения с Адой, чтобы реагировать на уловки Люсетты. В обеих главах «Скрэбл» служит игровым полем для выражения страсти Люсетты к Вану, и все анаграмматические предзнаменования, возникающие в ходе игры, проявляются в буквах Люсетты.

Первое тематическое предзнаменование появляется во время игры, которая происходит решающим днем в июле 1884 года. «В… грозовой вечер в эркере библиотечной (за несколько часов до того, как полыхнул овин) Люсеттины фишки составили забавное слово ВАНИАДА, и она извлекла из него тот самый предмет обстановки, по поводу которого только что обиженно ныла: „А может, я тоже хочу на диване сидеть“» (СА 4, 218). Люсеттино слово «ВАНИАДА» намекает не только на Вана и Аду, но и на черный с желтыми подушками диван, на котором они сидят и на котором через несколько часов в ту же самую ночь дети впервые займутся любовью, пока будет гореть овин (часть 1, глава 19). С точки зрения Люсетты диван, куда ее не пускают, сигнализирует тему ее безответной любви к Вану. Этот диван становится лейтмотивом в нескольких последующих разговорах Вана и Люсетты. Первый из них происходит во время встречи в комнатах Вана восемь лет спустя, а последний — в Люте (Париже) незадолго до морского путешествия, закончившегося самоубийством Люсетты, жестоко отвергнутой Ваном. Она умоляет: «Ах, Ван, попробуй меня! Диван у меня черный с палевыми подушками» (СА 4, 447). Не случайно слово «ДИВАН» содержит перемешанные буквы имен Вана и Ады, но не Люсетты.

Во время игры в «Скрэбл» несколько дней спустя, когда Ада делает свой рекордный ход, Люсетта смотрит на безнадежное сочетание своих буквенных фишек и жалуется: «Je ne peux rien faire… mais rien — такие дурацкие попались Buchstaben — РЕМНИЛК, ЛИНКРЕМ…» (СА 4, 218). Предлагаемое «КРЕМЛИН» по праву отвергается как нерусское слово, и, по подсказке Вана, Люсетта довольствуется словом «КРЕМЛИ», «тюрьмы в Юконе», которое должно пройти через слово Ады «ОРХИДЕЯ». Орхидеи — постоянный мотив, связанный с Адой, и, как указывали несколько критиков, он имеет очевидную сексуальную коннотацию. Этимологически это слово происходит от греческого слова, имеющего значение «яичко» (на этот факт есть ссылка в романе (СА 4, 327), и, что более существенно, используется в контексте книги как метафора влагалища. Описывая свое первое соединение с Адой на знаменитом диване, восьмидесятилетний мемуарист Ван вспоминает, что «торопливая юная страсть… не смогла пережить и первых слепых тычков; она выплеснулась на губу орхидеи» (СА 4, 120). Никто из участников игры в «Скрэбл» не понимает, что буквы Люсетты составляют многозначительное слово MERKIN (с оставшимся L — Люсетта), что означает «женский наружный половой орган». Без сомнения, если сказать, что такое анаграмматическое соединение Адиной «ОРХИДЕИ» и «MERKIN» Люсетты — предзнаменование их будущей сексуальной связи, это могло бы показаться притянутым за уши, если бы это не было частью развивающегося узора. К тому же читатель предупрежден о том, что интерес Вана к игре в «Скрэбл» сосредоточен именно на таких совпадениях.

Еще об одной детской игре в «Скрэбл» вспоминает Люсетта несколько лет спустя во время своего разговора с Ваном. Люсетта младше и не такая способная, как ее брат и сестра-вундеркинды, и чтобы ускорить игру, Ван часто подсказывает ей, как ходить. Один из таких случаев и вспоминает Люсетта: «Ты, осмотрев мой желобок, окунул в него пальцы и начал быстро перебирать косточки, стоявшие в беспорядке, образуя что-то вроде ЛИКРОТ или РОТИКЛ… а когда ты закончил перестановку, она тоже чуть не кончила, si je puis le mettre comme ça (канадийский французский), и вы оба повалились на черный ковер в приступе необъяснимого веселья, так что я в конце концов тихо соорудила РОТИК, оставшись при единственном своем жалком инициале» (СА 4, 365). Намеки в этом отрывке вздыблены, словно Адины гусеницы, хотя одни из них более очевидны, чем другие. Помимо встречающегося в начале желобка, в который окунали пальцы, «РОТИК» Люсетты может показаться вполне невинным, если бы не русское слово «КЛИТОР», которое притаилось в двуязычном вульгаризме «ЛИ(С)КРОТ» и его уменьшительном спутнике — «РОТИК-Л». Сомнения рассеиваются следующим ответом Вана: «a medically minded English Scrabbler, having two more letters to cope with, could make, foe example, STIRCOIL, a well-known sweat-gland stimulant, or CITROILS, which grooms use for rubbing fillies» (375) «…медицински образованному игроку в английский „Скрэбл“ потребовались бы еще две буквы, чтобы соорудить, допустим, STIRCOIL, известную смазку для потовых желез, или CITROILS, который конюшенные юноши втирают своим кобылкам» (СА4, 365). Здесь имеются многочисленные подсказки, как в двойном значении слов «grooms» и «fillies», так и более тонким образом в словах «sweat-gland stimulant». Железы/«glands» (от латинского glans, glandis — «желудь» или «головка пениса»), стимулируемые здесь, — это glans clitoridis и glans penis, головка клитора и головка полового члена, которые становятся темой длинного ряда многоязычной игры слов (как анаграмматической, так и другой), которая пронизывает разговор Вана и Люсетты.

Ван и предвкушает посещение Люсетты, и боится его, так как он чувствует, что эта встреча раздует, как он выражается, «адское пламя». Люсетта, поскольку она похожа на Аду, является для Вана объектом страстного сексуального желания. Люсетта входит в квартиру, ее алый рот приоткрывает язык и зубы, готовясь к приветственному объятию, которое, как она надеется, будет означать начало новой жизни для них обоих. Осмотрительный Ван изменяет направление ее приближающегося поцелуя, предостерегающе говоря ей: «В скулу». В ответ Люсетта произносит нечто непонятное, говоря «You prefer skeletki (little skeletons)» — «ты предпочитаешь сикелетики», и Ван прикасается легкими губами «к горячей, крепкой pommette своей единоутробной сестры» (СА 4, 353). Почему Ван предпочитает «маленькие скелеты»? На одном уровне «skeletki-сикелетики» связаны с «костью» скулы, но, учитывая сексуальный мотив этой сцены, едва ли можно сомневаться в том, что «скелетки» — это анаграмма слова «СЕКЕЛЬ», русского вульгаризма, обозначающего головку клитора. «Pommette» — не только французское слово, имеющее значение «скула», но и «маленький шарообразный выступ, который встречается, например, на конце эфеса меча». Последний намек служит прообразом мотива целования крестика в следующем ниже диалоге.

Словесная игра продолжается. Когда Люсетта, нервничая, произносит фразу со слишком большим количеством шипящих, Ван резко упрекает ее за стилистический ляпсус, заявляя: «К чему нам эти змееныши?» (СА 4, 355). Люсетта отвечает: «Данный змееныш не вполне понимает, какой тон ему лучше избрать для беседы с доктором В. В. Сектором. Ты ничуть не переменился, мой бледный душка, разве что выглядишь без летнего Glanz привидением, которому не мешает побриться». К этому Ван мысленно добавляет: «И без летней Mädel», имея в виду Аду. Образ-икона В. В. Сектор комментариев не требует, но намек на Glanz не так очевиден. Семья Винов довольно свободно переходит с английского на русский и французский, но не на немецкий. Glanz, немецкое слово, обозначающее «блеск», намекает не на зимнюю бледность Вана, а на медицинский термин glans — именно так англоязычный читатель, не знающий немецкого, может произнести это слово.

Старания Люсетты заменить Аду в постели Вана влекут за собой подробный рассказ о том, как Ада соблазнила ее. Она начинает свою атаку, спросив Вана, не писала ли ему Ада о «прижимании пружинки». Люсетта начинает свое объяснение издалека, напоминая Вану об эскретере, или секретере, который стоял рядом с диваном «ВАНИАДА» в библиотеке Ардиса. Сестры потребовали, чтобы Ван нашел и «высвободил оргазм [секретера] — или как он там называется» (СА 4, 360). Когда Ван в конце концов находит «крохотный кружочек», он нажимает на него, и из секретера выскакивает потайной ящик. В нем лежит «малюсенькая красная пешка» (СА 4, 360), которую Люсетта до сих пор хранит в качестве сувенира. Это происшествие, говорит она, «предсимволизировало» ее связь с Адой, в которой они превращались «в монгольских акробаток, в монограммы, в анаграммы, в адалюсинды. Она целовала мой крестик, пока я целовала ее…» (СА 4, 361). Ван прерывает ее, чтобы злобно поинтересоваться, что означает это слово. Это что-то вроде маленькой красной запонки или пешки в потайном ящике секретера, может быть, это украшение, «коралловый желудек, glandulella весталок Древнего Рима?» (СА 4, 364). Описания одеяний весталок не упоминают о таком украшении, но само слово — уменьшительная латинская форма от вездесущего «glans, glandis». Имеется в виду желудь, который в силу внешнего сходства также указывает на соответствующие сексуальные органы.

С введением мотива «крест/крестик» мы переходим от ловких зашифровок настоящих сексуальных терминов к набору сексуальных символов, придуманных в основном самим Набоковым. Когда Ван неохотно отвечает на приветственный поцелуй Люсетты, он вдыхает аромат ее «пафосских» духов «Degrass» (eau de grace) и сквозь них — «жар ее „малютки Larousse“». Гладя ее рыжую голову, Ван понимает, что, прикасаясь к «медной маковке», он не в силах не думать о «лисенке внизу и жарких двойных угольях». «The cross (krest) of the best-groomed redhead (rousse). Its four burning ends» — «Великолепно выхоленная рыжая девушка, похожая на крест. Четыре горящих краешка» (СА 4, 354). Это видение «четырех угольков, горящих по концам рыжего крыжа» терзает Вана в течение всего разговора и так или иначе проникает в то, что он говорит. Мотив сексуального креста переходит почти в богохульство, когда Ван злобно добивается, чтобы Люсетта сказала ему, что означает их с Адой секретное слово «крестик» (СА 4, 364). «Конечно, теперь я вспомнил, — говорит Ван. — То, что в единственном числе составляет позорное пятно, во множественном может стать священным знаком. Ты говоришь… о стигмах между бровей целомудренных худосочных монашек, которых попы крестообразно мажут там и сям окунаемой в миро кистью». Тема крестика-клитора также анаграмматически отражается в описании игр в «Скрэбл». В одной из самых первых игр Люсетта перебирает семь букв «в своем „спектрике“ („лоточке из покрытого черным лаком дерева, своем у каждого игрока“)» (СА 4, 218). Это слово встречается задолго до введения мотива крестика, но следующее ниже описание игры (процитированное выше), когда Ван «окунает пальцы» в «желобок» Люсетты, помогая ей переставить буквы, не оставляет сомнений в том, что спектрик Люсетты — это просто хитро перетасованный крестик. «Крест», кроме того, пышно разрастается в анаграмматической форме, когда Люсетта упоминает об эротическом художественном альбоме под названием «Запретные шедевры», который она находит в весьма подходящем месте — в бауле, полном «корсетов и хрестоматий» (СА 4, 362). Мотив «креста» входит еще в одно лингвистическое измерение в своем английском воплощении в более поздней главе. Когда Ван в 1905 году прибывает в швейцарский городок, предвкушая свое окончательное воссоединение с Адой, название городка, Монтру (Mont Roux), наводит его на следующую мысль: «Наша рыжая девочка мертва» (СА 4, 487). Глядя вокруг, он видит в пейзаже цвета, связанные с Люсеттой (золотой и зеленый) и с Адой (черный и белый): «Рыжая гора, лесистый холм за городом, подтвердила свое имя и осеннюю репутацию, одевшись в теплое тление курчавых каштанов; а над другим берегом Лемана, Леман означает „любовник“, нависала вершина Sex Noir, Черной скалы». Чернота Адиного нижнего хохолка уже была подтверждена Люсеттой в рассказе об их лесбийских шалостях. Она говорит, что сестра выглядела словно «сон о черно-белой красе, pour cogner une fraise, тронутый fraise в четырех местах — симметричной королевой червей» (СА 4, 361). Таким образом русский krest — «крест» с тлеющими рыжими угольками — превращен в вершину Адиного Sex Noir.

Четыре уголька, горящих по концам креста, — образ, который служит одним из лейтмотивов Люсетты на протяжении этой главы и большой части книги. Для Вана этот навязчивый образ Люсетты восходит к тому случаю в его первое лето в Ардисе, когда они с Адой, желая остаться на несколько минут одни, заключают восьмилетнюю Люсетту в ванну. Ван замечает, что «под мышками у нее виднелась щетинка рыжего меха, припухлый холмик запорошила медная пыль» (СА 4, 141). Эта сцена служит для Вана подсознательным point de repère при взгляде на Люсетту, которая теперь стала сексуально зрелой. Испытывая возбуждение при встрече с ней, он понимает, что до сих пор почти не знал ее, она была всего лишь «embered embryo» — «жаркий зародыш» (СА 4, 353). Этот образ тлеющих угольков (ember) придает разговору какое-то новое наполнение, так как в нем на удивление много слов, содержащих буквы ЕМВ: ember, embryo, emblazed, embrasure, embrace, pre-emblematize, November и т. д. Более того, ассоциация этих букв с Люсеттой не ограничивается только разбираемой сценой. После того, как Ван и Ада временно воссоединяются благодаря посредничеству просчитавшейся Люсетты, брат и сестра вовлекают сопротивляющуюся Люсетту в трехстороннюю сексуальную ébat. После того как Люсетта в смятении обращается в бегство, Ван пишет ей записку, извиняясь за то, что втянул «нашу нереиду и Эсмеральду в нечистые шалости», и замечает, что «remembrance, embers and membranes of beauty make artists and morons lose all self-control» (421) — «разбудораженная память, разворошенные угли и разоблаченные покровы прекрасного отнимают у художников и умалишенных способность владеть собой» (СА 4, 408–409).

Есть и другие слова, которые в разбираемой главе приобретают сексуальное значение. Двусмысленности расцветают вокруг безобидного французского слова «cas» — «случай». После того как Люсетта правильно идентифицирует аллюзию на Бергсона, «assistant lecher — падший преподаватель» Ван Вин говорит, что в качестве вознаграждения «тебе dans ton petit cas причитается четыре с минусом» или же «поцелуй в твой krestik» (CA 4, 363). Рассказ Люсетты об изменах Ады вызывает следующий ответ Вана: «It's a gripping and palpitating little case history» (381) — «прелестно сочащаяся и вздрагивающая история болезни» (СА 4, 368). Еще один «случай» встречается во время последнего ужина на борту морского лайнера, как раз перед тем, как Ван окончательно отвергнет Люсетту и она совершит самоубийство. Чувствуя, что Ван вот-вот уступит ее мольбам, Люсетта продолжает подражать Аде. Стараясь не думать о прелестях Люсетты, доктор Вин рассказывает ей историю болезни одного из своих пациентов. Однако его попытка отвлечься напрасна, так как «another case (with a quibble on cas) engaged in his attention subverbally» (484) — «совсем иной казус (с русско-французским каламбуром на cas) настойчиво требовал рассмотрения на дословесном уровне» (СА 4, 466). Мужской эквивалент для «quibble on cas» Люсетты появляется, когда она тщетно пытается заставить Вана обнять ее покрепче. Ван отталкивает ее проворные пальцы и снова повторяет, что не намерен далее усложнять свою любовную жизнь, уже наполненную кровосмешением. Люсетта говорит обвиняюще: «…you've gone far enough with me on several occasions, even when I was a little kid; your refusing to go further is a mere quibble on your part» (467) «когда я была маленькой, ты несколько раз заходил со мной достаточно далеко, твой отказ заходить дальше — это просто словесная увертка» (СА 4, 450). Органы Вана (parts) являются объектом дальнейшего внимания, когда его воображение подогревается мысленным образом «petit cas» Люсетты. Его «condition» (состояние) ведет его к следующему досужему размышлению: «One of the synonyms of „condition“ is „state“ and the adjective „human“ may be construed as „manly“ which is how Lowden recently translated the title of the malheureux Pompier's cheap novel „La Condition Humaine“» (377) — «Одним из синонимов слова „условие“ является „состояние“, а прилагательное „human“ может быть истолковано как „мужское, постигшее мужчину“… именно в этом духе… и перевел недавно Лоуден название дешевенького романа malheureux Помпье „La Condition Humaine“» (СА 4, 363–364).

Реплики Вана содержат еще по крайней мере две весьма подозрительных, хотя и не очень убедительных, двуязычных аллюзии на тематический мотив главы. Люсетта только что упомянула диван в библиотеке. Она вспоминает, что в ногах у дивана был шкафчик, в котором Ван и Ада запирали ее, пока предавались своим ébats на диване. Ван замечает: «Скважина у него была размером с Кантово око» и добавляет как бы в скобках: «Kant was famous for his cucumicolor iris» (373) «Кант славился огуречного цвета райками» (СА 4, 359). Это довольно странное замечание намекает на зеленый глаз Люсетты, подглядывающий через замочную скважину. Однако если посмотреть на фонетическое окружение фразы, подкрадывается приблудная мысль о том, что французское произношение имени «Кант», /kã/ — почти омофон слова con /kõ/, а необычное выражение «cucumicolor iris» содержит все буквы вездесущего «clitoris» за исключением буквы «t», которая находится в слове «Kant». Подобные ассоциации окружают и некоего Кониглиетто. Ван, на мгновение охваченный раскаянием из-за того, что он мучает Люсетту, просит у нее прощения, говоря: «Я больной человек. Четыре последних года меня терзает консангвинеоканцероформия — таинственная болезнь, описанная Кониглиетто. Не опускай на мою лапу своей прохладной ладошки» (СА 4, 366). Кониглиетто (Coniglietto) — один из шести докторов в романе, объединенных заячьими фамилиями: французский швейцарец Лапинэ (Lapiner-Alpiner), русский Кролик, немец Зайтц, француз Лягосс (Lagosse) и русский доктор Никулинов (=латинское «cuniculus»). Имя доктора Кониглиетто представляет особый интерес в контексте мотива этой главы из-за своего частичного фонетического сходства со старым английским словом, означающим «кролик» — «cony» или «cunny» (от латинского «cuniculus»), которое также имело значение «pudendum maliebre», очевидно, из-за своего сходства с производными от латинского «cunnus» — «вульва». Словесное общение Вана и Люсетты обнаруживает по крайней мере еще один (гораздо менее спорный) двуязычный каламбур вокруг того же корня. Во время их флирта на судне внимание Вана на мгновение отвлекается от Люсетты из-за статной блондинки в очень открытом купальнике из золотого «ламе». Ревнивая Люсетта моментально дает ей прозвище «„мисс Кондор“ (произнося первый слог несколько в нос)» (con d'or), a Ван называет это прозвище лучшим франко-английским каламбуром, слышанным им в своей жизни (СА 4, 463).

Слова «губы» и «щель» тоже приобретают свое второе сексуальное значение в эротически заряженном контексте встречи Вана и Люсетты. Ван приведен в бешенство подробными описаниями сексуальных приключений Ады и все время вымещает свой гнев «на рыжем козленочке отпущения… единственное преступление которой состояло в том, что ее переполняли призраки, слетевшие с других неисчислимых губ» (СА 4, 364). Прежде чем начать рассказ о своих лесбийских отношениях с Адой, Люсетта говорит, что, может быть, ей стоило просто нажать кнопку звонка, опустить письмо Ады «в распаленную щель» и уйти (СА 4, 358). Эта и более ранняя линия аллюзии снова всплывают на поверхность в анаграмматическом виде в названии любимого романа Вана «Slat Sign» («Трехликий знак»), который дважды упоминается в разговоре, и название которого расшифровывается как SLIT и GLANS (если дважды использовать L). Конец встречи не менее эротичен, чем ее начало: Ван, уже зная, что воссоединится с Адой, на прощание обнимает отвергнутую посредницу Люсетту, погружая руки в по-кротовьи мягкие «вульвы» рукавов ее шубки и разрешает ей оценить осязаемость его чувства к ней, коснувшись его костяшками «gloved hand» (387) (курсив мой — ДБД) «защищенной перчаткой» руки (СА 4, 374).

События в романе «Ада» происходят на планете, называемой «Демония» или «Анти-Терра». Свою профессиональную жизнь Ван посвящает исследованиям в области террапии — изучению возможно нереального антимира под названием «Терра», который, похоже, совпадает по топографии и хронологии с нашим миром, миром читателя. Однако обитателями Демонии существование Терры ставится под вопрос. Свидетельства существования Терры, искаженного близнеца Демонии, — в бреду сумасшедших, в снах и предзнаменованиях. Считается, что это «утечки» через пространственно-временной барьер, разделяющий два мира. Ван-ученый пытается изучать Терру, сопоставляя этот бред, сны и предзнаменования. Его исследования указывают на то, что события на Терре — искаженные (как хронологически, так и онтологически) версии событий на Демонии. С точки зрения Терры (и читателя) дело обстоит наоборот. Знание космологии романа важно для понимания того, что последует, так как Ван видит (или не видит) предзнаменования игры «Скрэбл» как знаки с Терры.

Столь важный набор для игры в «Скрэбл» имеет интересную историю. Его подарил детям некто барон Клим Авидов, «старый друг семьи (как было принято называть отставных любовников Марины)» (СА 4, 215). В таком случае барон Авидов, который сам в романе не появляется, — источник тематических пророчеств, вводимых в повествование посредством игры в «Скрэбл». В мире Демонии-Анти-Терры барон, бывший любовник Марины — словесный отец детей, так же как Демон, другой любовник Марины, — биологический отец Вана и Ады. Имя барона Клима Авидова (Baron Klim Avidov) — точная анаграмма имени Владимира Набокова, который, конечно же, является окончательным, терранским отцом всего, что происходит в «Аде». Пророческие игры в «Скрэбл» действительно показывают проблески другого мира, но не в том смысле, как предполагает Ван.

Глава, которая вводит мотив игры в «Скрэбл», предваряется рассуждением по поводу использования словарей ради чего бы то ни было, «кроме поисков точного выражения — в образовательных или художественных целях» (СА 4, 213). Ада, страстный игрок в «Скрэбл», сравнивает такое применение словарей с «подбором цветов для букета (способным, говорила она, в пору заносчивого девичества показаться умеренно романтичным)» (СА 4, 213) — «the ornamental assortment of flowers (which could be, she conceded, mildly romantic in maidenly headcocking way)» (222). В этой жеманной фразе — «maiden(ly) headcocking way» — Grossmeister Набоков задает темы этапов игры в «Скрэбл» и открывает буйство эротической игры слов, которая пронизывает эти главы.

Мотив игры в «Скрэбл» (в дополнение к неутилитарным радостям, которые он приносит читателю) выполняет в книге традиционную литературную функцию — функцию украшения темы взаимоотношений Люсетты и Вана с помощью эротически заряженного подтекста. Выполняя эту функцию, он иллюстрирует более общий принцип эстетического канона Набокова. Набоков говорил, что «чистое искусство никогда не бывает простым, всегда — сложный, волшебный обман».

Набоков смотрит на свое искусство как на забаву, игру; он утверждает, что в произведениях искусства, как и в шахматных задачах, происходит столкновение не между героями, но между автором и внешним миром. Произведения Набокова требуют от читателя пристального внимания и активного участия. Многие из них нужно «решать», как головоломки, если читатель хочет до конца оценить их. Однако вовлечение читателя в набоковскую игру-искусство — это задача, имеющая второстепенное значение. С точки зрения Набокова, искусство произведения таится в элегантности и тонкой сложности его сочинения, в построении самой головоломки. Это подтверждается замечанием Ады, предваряющим главы, посвященные игре в «Скрэбл»: «словесный цирк… быть может, искупается качеством умственных усилий, потребных для создания великих анаграмм или вдохновенных каламбуров…» (СА 4, 213). Надо признаться, такой взгляд на искусство тенденциозен, но какие бы стандарты мы ни применяли, «Ада» — самый изысканный «словесный цирк» Набокова.

 

Указатель и его преломления в романе «Бледное пламя»

«Бледное пламя» — один из самых сложных романов Набокова. Повествование охватывает несколько уровней реальности/нереальности, и именно читатель, или, может быть, лучше сказать, разгадчик, должен определить, какой из них «правильный». Это решение частично базируется на определении того, кто является повествователем и насколько ему можно доверять. Мы приведем доводы в пользу того, что ответ кроется в некой анаграмме и в ключах, которые можно найти в искусно составленном указателе к роману.

«Бледное пламя» имеет структуру, возможно, уникальную для художественного произведения. Очевидно, источником вдохновения и моделью для его формы послужило монументальное набоковское издание «Евгения Онегина» Пушкина в английском переводе. Как и набоковский «Онегин», «Бледное пламя» состоит из предисловия редактора, длинной поэмы, еще более длинного комментария редактора и, наконец, указателя. Помимо всего прочего, роман является пародией на академические издания литературных шедевров и на академический мир в целом. Однако гораздо более важно то, что мимикрия этой формы предоставила Набокову новое контекстное поле для игр, которые так важны для его искусства.

Сюжет допускает две основные интерпретации, причем каждая имеет несколько вариантов. Первый из более или менее правдоподобных уровней интерпретации совпадает с версией повествователя Чарльза Кинбота, преподавателя в колледже Вордсмит, под личиной которого скрывается последний король Земблы Карл Возлюбленный. В соседнем доме живет его немолодой коллега-преподаватель, выдающийся поэт Джон Шейд. Находясь в постоянном страхе, что его убьют революционеры, захватившие власть в его стране, Кинбот навязывает Шейду свою дружбу и, хотя он ни разу в открытую не говорит, кто он такой «на самом деле», снабжает поэта сведениями для эпической поэмы, прославляющей события его царствования. Шейд действительно работает над длинной поэмой, но это поэма о его собственной жизни, его размышлениях о смерти и о смысле искусства. Кинбот оптимистически (и ошибочно) предполагает, что поэма, которой он не видел, основана на его королевских воспоминаниях. В день завершения поэмы Шейд смертельно ранен неким человеком по имени Джек Грей (известный также как Жак Д'Аргус), когда поэт и Кинбот идут по лужайке к дому последнего. Кинбот считает, что пуля предназначалась ему. Все еще ошибочно полагая, что поэма, которой он пока не читал, — это изложение событий его правления в Зембле, Кинбот забирает рукопись и уезжает из города, намереваясь подготовить поэму к публикации. Прочитав поэму, Кинбот выясняет, что она не связана с его земблянской темой. Видя, что его шансы на бессмертие уменьшаются, Кинбот убеждает себя, что «враги» (особенно жена Шейда) заставили поэта скрыть его настоящую тему. Однако, перечитав поэму, Кинбот обнаруживает, что в ней есть скрытые аллюзии на его королевскую историю. Чтобы открыть правду, он пишет комментарий к поэме, в котором объясняет ее «настоящий» смысл, включая в этот комментарий свою королевскую автобиографию и примерно 250 лет земблянской истории.

Второе, более пристальное прочтение допускает совсем другое толкование событий. Дом, который снимает Кинбот, принадлежит некоему судье Гольдсворту, который, оказывается, внешне похож на своего соседа Джона Шейда (СА 3, 505). Нам ненавязчиво дают понять, что судья однажды вынес приговор маньяку-убийце, который (как признает Кинбот) «чем-то похож на Жака д'Аргуса» (СА 3, 352); маньяк убежал из тюрьмы для душевнобольных преступников, чтобы отомстить судье. Он убивает поэта Шейда, думая, что это судья Гольдсворт. В свете такого прочтения понятно, что Кинбот — сумасшедший, и то, что он считает себя Карлом Возлюбленным — часть его заблуждения, так же как и навязчивая идея о том, что он является объектом антироялистского заговора, цель которого — убить его. Комментарий к присвоенной поэме становится, таким образом, просто рассказом об иллюзорном мире Кинбота, прошлом и настоящем.

Кажется, этот уровень интерпретации объясняет многие события повествования и базируется в основном на очень внимательном прочтении предисловия и комментария Кинбота. Однако остается неразрешенным ряд загадок, одна существенная и несколько второстепенных. Что же можно сказать по поводу несколько необычного указателя? Зачем он нужен? Конечно, для его существования есть формальное основание, так как роман написан в форме ученого труда. Но поскольку книга все-таки является романом, то закончив чтение комментария, читатель склонен пропустить указатель и закрыть книгу. Даже если какой-нибудь прилежный читатель и попытается воспользоваться указателем, он быстро обнаружит, что пользы от него немного. Довольно важные лица упомянуты в нем только мимоходом, например, Сибил Шейд («Шейд, Сибил, жена Ш., там и сям») или совсем не включены в него, например, Геральд Эмеральд, о котором сказано в другой статье «в указателе отсутствует». Более чем второстепенным героям и названиям мест (по крайней мере одно из которых в тексте не встречается) посвящены подробные статьи. Все это, а также причудливый характер некоторых более обычных статей заставляют читателя заподозрить, что этот указатель — нечто гораздо большее, чем простое справочное пособие, что он играет в книге определенную роль, то есть является неотъемлемой частью романа, а не приложением со вспомогательными функциями.

Указатель романа «Бледное пламя» оказывается не менее странным, чем комментарий душевнобольного Кинбота. Как и комментарий, он не имеет почти никакого отношения к поэме; он относится только к той части комментария, которая обращается к теме Земблы и, в меньшей степени, к жизни Кинбота в колледже Вордсмит и его отношениям с Джоном Шейдом. Основную часть указателя можно определить как «Кто есть кто» истории Земблы, в особенности правления и бегства Карла Возлюбленного, и как географический справочник королевства. Из восьмидесяти восьми статей сорок четыре имеют отношение к людям, связанным с земблянской темой, и еще двадцать две являются земблянскими географическими названиями.

Плохо выдерживаемая «официальная» версия комментария о том, что Кинбот и король — разные люди, в основном отбрасывается в указателе. Вступительное замечание к указателю объясняет, что три основных действующих лица обозначаются заглавными буквами Г. Ш. и К. Если обратиться к соответствующим статьям указателя, можно увидеть, что Г. обозначает убийцу (Грея/Градуса/д'Аргуса), а Ш. — Шейда. Однако статья, обозначенная К., отсылает читателя к статьям «Карл II» и «(Чарльз) Кинбот». Перечисление статей, посвященных Карлу II, завершается так: «см. также Кинбот». Комментируя строку 231, Кинбот цитирует отвергнутый вариант строки: «Бедняга Свифт, и _  _  _, и Бодлер» и пускается в сложные рассуждения о пропущенном имени, смутно намекая, что была выпущена хореическая стопа «Кинбот». Ссылка в указателе на эту же строчку уничтожает все сомнения в правильности предположения редактора: в статье о Кинботе есть жеманная ссылка «бедный кто?». Мегаломания редактора/комментатора отражается и в том факте, что в указателе мы найдем шестьдесят семь ссылок на Кинбота плюс еще двадцать одну на Карла II. Всего статей восемьдесят восемь, но Шейд, автор аннотируемой поэмы, упомянут только в сорока шести, почти все из которых относятся скорее к Кинботу, чем к поэту. В этом смысле характерна одна из самых первых ссылок на Шейда: «его [Шейда] первая встреча со смертью, воображаемая К., и зачин поэмы, покамест К. играет в шахматы в студенческом клубе». Все дороги снова приводят к Кинботу, который и составил такой указатель, чтобы дать подтверждение своим притязаниям.

Многие из статей указателя содержат забавные, но в целом второстепенные сведения; непонятно, зачем они включены в указатель, так как они не имеют отношения к предмету повествования. Однако некоторые из них, хотя и отнюдь не выполняют справочную функцию, обычную для статей указателя, служат трамплином для новой информации, несущей на себе явный отпечаток личности повествователя. Например, Боскобель, земблянский топоним, бегло упомянутый в комментарии, в указателе вызывает следующий взрыв восторгов: «местонахождение королевской дачи, прекрасный район 3. Земблы, сосны и дюны, мягкие ложбины, полные самых любовных воспоминаний автора; ныне (1959) — „нудистская колония“, что бы это ни значило» (СА 3, 536). Город, описанный в тексте как «буйная, но красочная Каликсгавань, где гуляют матросы», идентифицируется в указателе как морской порт, связанный с «массой приятных воспоминаний». Встречающийся в комментарии «маленький удильщик в узких синих штанах», который рыбачил в речке рядом с хижиной К., в указателе превращается в романтического «маленького удильщика, парнишку с медовым загаром, обнаженного, если не считать драных саржевых брюк с одной подвернутой штаниной, часто угощавшегося нугой и орехами, пока не начались уроки или не испортилась погода, 609» (СА 3, 540). Другую подобную странность указателя можно найти в статье о Гарх, крестьянской дочери, которая мелькает в тексте, но в указателе к статье о ней добавлено следующее: «также розовощекий мальчик-дурачок, встреченный на сельской дороге к северу от Трота в 1936 году и только сию минуту отчетливо вспомнившийся автору». Таких примеров, иллюстрирующих своеобразную природу указателя, можно привести еще много.

Перекрестные ссылки дают Набокову еще одну возможность поразвлечься. В то время, как Карла Возлюбленного тайно увозят из Земблы, королевские драгоценности надежно спрятаны. Революционеры импортируют двух советских специалистов, чтобы выведать, где спрятаны драгоценности. Хотя эта парочка разрушает в процессе поисков значительную часть дворца, поиски не увенчиваются успехом, и Кинбот постоянно высмеивает их тщетные усилия. Эти насмешки переносятся и в указатель. Одна из самых первых статей в указателе — статья «Андронников и Ниагарин», которые идентифицируются как «чета советских спецов, разыскивающих клады… см. „Сокровища короны“». Посмотрев статью «Сокровища короны», читатель отправляется на вроде бы бессмысленную погоню сквозь ряд перекрестных ссылок: в статье «Сокровища короны» говорится «см. Кладовая»; «Кладовая», в свою очередь, направляет нас в «Potaynik» (устаревшее русское слово, означающее «тайник»), который ссылается на «Тайник, укромное место; см. „Сокровища короны“», замыкая таким образом круг. Еще один щелчок добавляется в одной из статей о Карле II: «русская кровь в нем и „сокровища Короны“ (см. непременно)». Более пристальное изучение указателя обнаруживает в нем следующую любопытную статью: «Кобальтана, некогда модный горный курорт вблизи развалин старинных казарм, ныне — холодное и пустынное место, труднодоступное и ничем не примечательное, но еще памятное в семьях профессиональных военных и в лесных крепостцах; в тексте отсутствует». Зачем такая подробная статья о топониме, который не упоминается в тексте? Набоков выдает игру в своем интервью Альфреду Аппелю. Кобальтана и есть тайник (СА 3, 621).

Указатель служит игровым полем для еще одной игры с перекрестными ссылками. Шейд очень увлекается «словесным гольфом», в который он играет с Кинботом. В своем комментарии Кинбот приводит несколько своих собственных (но не шейдовских) изобретений при игре в «словесный гольф», включая превращение слова «lass» в слово «male» в четыре хода. Если читатель решит обратиться к указателю (что маловероятно), он найдет решение с помощью ряда перекрестных ссылок: статья «Lass» отсылает к «Mass»; статья «Mass» гласит «Mars, Mare, see Male». Статья «Male» отсылает читателя к статье «Word Golf», которая снова приводит к «Lass». Окажется, что анаграмматическая игра «словесный гольф» имеет важную роль для расшифровки романа «Бледное пламя».

Редактор Кинбот многозначительно заявляет в своем предисловии, что большинство аллюзий поэмы на Земблу встречается в черновых вариантах, которые Шейд изгнал из беловой копии, но редактор включил в свой комментарий. Читатель поступит разумно, если будет относиться к некоторым из этих вариантов с осторожностью. В примечании к строке 12 поэмы включается как вариант следующее двустишие: «Ах, не забыть бы рассказать о том, / Что мне поведал друг о короле одном» (СА 3, 344). Редактор сознается, что он совсем не уверен в том, что правильно расшифровал эти строки «в разрозненном, наполовину стертом черновике». Подозрения читателя укрепляет комментарий к строке 550, где Кинбот побужден к признанию, что две ранее приведенных строчки «искажены и измараны поспешной мечтательностью суждения»; затем он заверяет нас, что «только там, один-единственный раз… разочарование и обида довели меня до порога подлога» (СА 3, 473). Можно ли верить Кинботу? Ответ на этот вопрос снова дает указатель, и это ответ «нет», что неудивительно. В указателе есть статья «Варианты», в которой перечисляются семнадцать отвергнутых вариантов некоторых строк. Хотя фальсифицированное (по признанию Кинбота) двустишие, относящееся к строке 12, сюда и не включено, у редактора явно был запоздалый приступ угрызений совести, так как три из перечисленных вариантов сопровождаются в скобках признаниями «(вклад К…)». Внутреннее доказательство показывает, что эти строки вместе с теми, фальсификация которых была признана раньше, составляют полный список. Из семнадцати вариантов два были, очевидно, на полях белового варианта (и следовательно, предполагается, что они были написаны почерком Шейда), три являются «вкладами» Кинбота. Остается двенадцать вариантов — эта цифра дважды упоминалась в тексте как количество карточек, на которых были записаны варианты (СА 3, 295 и 533). Таким образом, только с помощью внимательного изучения указателя читатель сможет отделить фальсификации редактора от текста самого Шейда. Так как утверждение Кинбота о том, что поэма намекает на его автобиографию, покоится почти полностью на некоторых из этих вариантов, признание в том, что варианты — не настоящие, полностью разрушает его доводы.

Набоков нашел для своего указателя еще одно необычное применение. В книге есть несколько персонажей, которые весьма подчеркнуто не приводятся в указателе. Среди них — профессора X. и Ц., коллеги Кинбота по Вордсмиту, которые, совершенно против его воли, были назначены соредакторами поэмы Шейда. Вместо того чтобы просто не включать их в указатель, редактор выражает свой гнев более явно. В указателе среди ссылок в статье «Кинбот» находим «его презрение к профессору X. (в Указателе отсутствует)». Профессору Ц. делается такое же порицание в той же статье: «вместе с Ш. он [Кинбот] трясется от хохота над лакомыми кусочками из университетской антологии проф. Ц. (в Указателе отсутствует)».

Гораздо более важное применение уловки «в указателе отсутствует» встречается в связи с молодым преподавателем английского языка в Вордсмите, которому Кинбот дает благозвучное имя Геральд Эмеральд (СА 3, 304). Эмеральд любит одеваться в зеленое, что вполне уместно, и на этот факт есть намек в трех сценах их тех пяти, где он появляется: «молодой преподаватель в зеленой вельветовой куртке» (СА 3, 304); «…щенок в дешевой зеленой куртке» (СА 3, 506); и «человек в зеленом» (СА 3, 519). Эмеральд заслужил враждебное отношение Кинбота, отвергнув его любовные притязания, а затем выставив своего старшего коллегу на всеобщее посмешище. После вечеринки, на которой Кинбот показывает гостям некоторые забавные приемы земблянской борьбы, он находит у себя в кармане анонимную записку, в которой говорится «You have hal.....s real bad, chum» (СА 3, 364). Кинбот приписывает авторство «некоему молодому преподавателю английского», очевидно, имея в виду Эмеральда, который позднее будет им обвинен (похоже, безосновательно) в том, что подвез цареубийцу Градуса/Грея к дому Кинбота (СА 3, 519). Эмеральд также фигурирует в ключевой сцене, которая происходит в гостиной преподавательского клуба. Некий посетитель заметил сходство Кинбота с Карлом Возлюбленным. Эмеральд находит том старой энциклопедии, в котором есть фотография короля в парадном мундире, и говорит: «Голубая мечта, да и только!» Кинбот реагирует на это lèse majesté, отвечая, что Эмеральд — «испорченный щенок в дешевой зеленой куртке» (СА 3, 506). Единственная открытая ссылка на Эмеральда в указателе содержится в статье «Кинбот», где мы находим следующее: «он участвует в дискуссии относительно его сходства с королем, происходящей в преподавательской гостиной, окончательный разрыв с Э. (в Указателе отсутствует)». Однако есть еще одна ссылка в той же самой статье (относящаяся к строке 741 поэмы), которая, похоже, явно относится к Эмеральду: «его ненависть к людям, которые делают авансы, а после обманывают благородное и наивное сердце, разнося грязные сплетни о своей жертве и донимая ее жестокими розыгрышами». Если читатель обратится к комментарию к строке 741, он не обнаружит ничего, что по всей видимости относилось бы к Геральду Эмеральду; вместо этого он найдет описание воображаемой встречи Градуса, убийцы, и его начальника, некоего Изумрудова, весельчака «в зеленой бархатной куртке» (СА 3, 496). Редактор Кинбот, который является автором книги о фамилиях, педантично (и неправильно) объясняет, что фамилия Изумрудова означает «„из умрудов“, т. е. из племени самоедов, чьи умиаки (шкуряные челны) бороздят порой смарагдовые воды у наших северных берегов». Чуть ниже в том же самом абзаце Кинбот называет Изумрудова «the herald of success» («глашатаем побед»). Кинбот заключает свой рассказ об этой встрече так: «Веселый зеленый призрак исчез — не иначе как снова отправился к шлюхам. Как ненавистны мне эти люди!» (СА 3, 496). Таким образом, наблюдательному читателю оригинала подкидывается имя Gerald Emerald, а также подсказывается, что оба эти человека носят зеленые куртки. Однако в случае читателя, не знающего русского языка, только указатель может подтвердить подозрения о том, что Эмеральд и Изумрудов — одно и то же лицо, во всяком случае, в помраченном уме Кинбота. Это подтверждение находится в процитированной выше ссылке указателя на строчку 741. Ссылка в указателе — «его ненависть к людям… жестокими розыгрышами» явно имеет в виду молодого преподавателя английского языка Геральда Эмеральда, в то время как соответствующая часть комментария относится только к Изумрудову (СА 3, 495).

Такое взаимопроникновение реального Эмеральда и вымышленного Изумрудова может быть правильно понято и мотивировано, только если мы примем то толкование романа, которое основывается на предположении, что Кинбот — сумасшедший. Те, кто относились к нему пренебрежительно в «реальном» мире Вордсмита, перевоплощаются в злодеев в мире его фантазий. В качестве еще одного примера можно привести Тени (Shadows), революционную группу цареубийц, реальный эквивалент (и, возможно, первооснова) которой — группа ученых, которые пытаются забрать у Кинбота рукопись Шейда для нормального редактирования. Возглавляемая профессорами X. и Ц. из Вордсмита, Кинботом эта группа называется шейдоведами (СА 3, 294 и 298) (Shadeans = Shadows). Шейдоведы охотятся за Кинботом, так же как Тени охотятся за королем Карлом. Эти превращения, хотя и самые важные, возможно, не единственные такие случаи в романе. Есть, по крайней мере, параллель между неким Гордоном Круммгольцем, четырнадцатилетним музыкально одаренным мальчиком, с которым свергнутый король развлекался в Женеве, и профессором музыки Мишей Гордоном, который возникает в некоторых сценах в Вордсмите. Все вышеупомянутое не надо смешивать с несколькими другими типично набоковскими двоениями в книге. Они включают в себя земблянского актера и роялистского героя Одона и его вероломного сводного брата Нодо, а также схожим образом подобранных в пару и противопоставленных баронов Мандевилей, Радомира и Миродора соответственно. Сударг Бокаи, «гениальный мастер зеркал», является зеркальным отражением Иакоба Градуса. Когда воспитатель молодого короля мистер Кемпбелл (Campbell) играет в шахматы со своим перетасованным аналогом, мсье Бошаном (Beauchamp), их игра заканчивается вничью, что неудивительно (СА 3, 389–390).

Один из основных предметов полемики, окружающей «Бледное пламя», заключается в следующем: являются ли Кинбот, Шейд и Градус отдельными, независимыми личностями в рамках романа? На поверхности все выглядит так, будто поэму написал Шейд, а все остальное — Кинбот. Однако некоторые критики с уверенностью утверждают, что внутри романа есть голос только одного вымышленного повествователя. Это подразумевает, что Шейд и Кинбот — не отдельные герои, что один является художественным творением другого. Эндрю Филд решительно говорит, что «первичным автором… должен быть Джон Шейд» (302). Его довод основан на том утверждении, что поэма и примечания к ней (которые явным образом очень мало связаны друг с другом) имеют одну общую тему — смерть. Более того, он утверждает, что художник Шейд может создать безумного героя, но безумный Кинбот, хотя он тоже в равной степени художник, не может создать Шейда, учитывая особенности его сумасшествия (317). Пейдж Стегнер, который считает, что Шейд и Грей/Градус — это создатель и герой, делает предварительный вывод о том, что «вся история, включая поэму, — это фабрикация художника-безумца Кинбота…» (130). Хотя это и не выражено явным образом, кажется, выбор Стегнера в пользу первичности Кинбота исходит из предположения о том, что характеры Шейда и Грея/Градуса развиваются, и только Кинбот сохраняет свою художественную целостность. Следовательно, автор — Кинбот. Филд отвергает доводы Стегнера, замечая, что «утверждение, будто Кинбот является первичным автором (помимо того факта, что оно противоречит всем многочисленным тайным сигналам, раскиданным по всему роману) — …так же сбивает с толку, как и очевидная на первый взгляд идея о том, что Кинбот и Шейд являются отдельными личностями» (318). К несчастью, Филд не указывает «многочисленные тайные сигналы», доказывающие первичность Шейда. Обе интерпретации ведут к интересным догадкам и даже если не дают ничего другого, являются свидетельствами изобретательности, с какой устроена самая сложная из китайских коробочек-головоломок, сделанных Набоковым. Несмотря на отличия этих двух точек зрения, они сходятся в одном. Большинство из этих предположений об отдельности и/или идентичности трех протагонистов и тесно связанный с этим вопрос о голосе повествователя основываются на психологических оценках характеров и другой подобной внетекстовой информации.

Набоков часто связывал свой творческий процесс с играми и другой связанной с игрой деятельностью, например, с сочинением шахматных задач. На самом абстрактном уровне игры — это искусственные построения; их ход управляется правилами, которые существуют внутри игры (и, в сущности, и есть игра) и которые не имеют обязательной связи с внешним миром. Они — герметичные миры. Изучение художественных произведений Набокова показывает, что его романные игры и головоломки управляются правилами. В разговоре с Роб-Грийе Набоков сравнил сочинение «Лолиты» с сочинением «шахматного этюда, где необходимо следовать определенным правилам». Отсюда следует, что информацию, необходимую для решения таких задач, можно найти в тексте. Упоминавшаяся выше идентификация Изумрудова с Геральдом Эмеральдом с помощью полуанаграмматической зашифровки в тексте имени последнего может послужить одним из примеров. Также очень яркий пример есть в романе «Ада» в сцене, где Демон встречается лицом к лицу с Ваном и приказывает виновной в кровосмешении паре расстаться. Когда потрясенный Ван спускается по лестнице, в его голове крутится загадка: «My first is a vehicle that twists dead daisies around its spokes; my second is Oldmanhattan slang for „money“; and my whole makes a hole» (444). «Мой первый слог — повозка, наматывающая на ступицы мертвые маргаритки; второй — „деньги“ на староманхаттанском сленге; мое целое делает дырки» (СА 4, 430). Ван возвращается в свою квартиру, вынимает пистолет и вставляет «в патронник один „cartridge“» (патрон). «Cart» — ответ на вопрос о первом слоге, «ridge» — на вопрос о втором. Но ведь нельзя ожидать, что читатель знает слово «ridge» — староманхэттэнское (голландское) слово, действительно означающее «деньги». Однако если мы перечитаем страницу, идущую до загадки, мы увидим, как Демон говорит: «Грозить тебе лишением наследства я не могу: „ridges“ и недвижимость, оставленные Аквой, превращают эту трафаретную кару в ничто». Снова решение находится в тексте. «Ада» содержит и гораздо более важный пример: информация, необходимая для определения того, что у Вана и Ады — общие родители, также зашифрована в тексте. Все это дает основания предполагать, что ответ на наш вопрос о том, кто же является повествователем «Бледного пламени», нужно искать в самом тексте и что к доказательствам, основанным на «характере» и/или внешних источниках, надо относиться с крайней осторожностью.

Как поэма, так и комментарий содержат свидетельства, позволяющие предположить (вопреки вышеизложеным взглядам критиков), что Шейд и Кинбот — разные герои. Каждый обладает знаниями и способностями, отсутствующими у другого. Кинбот, но не Шейд, знает русский язык (СА 3, 505–506) и пользуется им в качестве основы для нескольких двуязычных каламбуров в комментарии. Кинбот решает, что оптимальный способ самоубийства — прыжок с самолета: «your packed parachute shuffled off, cast off, shrugged off — farewell, shootka (little chute!)» (221) — «аккуратно уложенный парашют стянут, скинут, сброшен со счетов и с плеч — прощай, shootka (парашютка, маленький парашют)» (СА 3, 467). Помимо того, что shootka — это ложно-русская уменьшительная форма от слова «chute» (падение), совершенно случайно, оно еще оказывается русским словом «шутка». Похожий каламбур встречается в описании бегства Карла Возлюбленного с Земблы, в котором упоминаются деревенские лавки, где можно было купить «worms, gingerbread and zhiletka blades» (99) — «торговавших червями, имбирными пряниками и лезвиями „жилетка“» (СА 3, 366). Игра слов здесь построена на созвучии английского «Gillette» и русского «жилет». Оба каламбура не особенно смешны (чего и следует ожидать от лишенного чувства юмора Кинбота), но они показывают, что он знает русский язык. Более эффектный каламбур, основанный на знании русского, встречается в описании Кинботом Нью-Вайского пейзажа с тремя соединяющимися озерами, которые называются Омега, Озеро и Зеро. Эти названия якобы были произведены ранними поселенцами от искаженных индейских слов. Это правдоподобно только в том случае, если индейцы или поселенцы были русскими (СА 3, 359). Соответствие «кopoнa-вopoнa-кopoвa»/«Crown-crow-cow» (CA 3, 500), приводимое Кинботом, тоже важно, как и многие земблянские слова и выражения с их смешанной славянско-германской основой. Шейду, с другой стороны, приписывается знание латыни, немецкого и французского, но ничто в поэме или примечаниях не заставляет нас предположить, что он знает русский.

Еще одно доказательство такого же типа, но менее достойное доверия, так как его легче подделать, — это познания Шейда в естествознании по сравнению с грубыми ошибками Кинбота в этой области. Абсурдное толкование Кинбота упоминания Шейда о «белянке» — подходящий пример (СА 3, 437). Также уместным будет упомянуть о сомнительном поэтическом мастерстве Кинбота. Как уже было отмечено выше, Кинбот неохотно признается в том, что некоторые варианты строк — его собственные творения. Изучение вкладов Кинбота является достаточно веским подтверждением его заявления о том, что, несмотря на его выдающиеся способности к литературной мимикрии, он не умеет писать стихи. Как он удрученно замечает, в одном из его двустиший «и размер-то мной восстановлен неверно» (СА 3, 473).

Есть и опровергающее доказательство. Указатель, который разрешает значительное количество загадок, и в котором, как мы позднее убедимся, скрыт ответ на один из главных вопросов романа, не содержит ничего, подтверждающего предположение о том, что Шейд, Кинбот и Градус — не отдельные личности. Несмотря на широко распространенное мнение, что только один из этих трех протагонистов «настоящий», нет веских доказательств, подтверждающих эту мысль, зато многое ее опровергает.

Все критики, изучавшие роман, согласны по крайней мере в одном: Кинбот, несомненно, сумасшедший и, несомненно, он не Карл II, король Земблы. Не случайно король зовется Карл Второй, так как он — проекция Карла Первого, то есть Чарльза Кинбота. Заметьте, что в довольно обширной генеалогии королевской семьи Земблы нет никакого Карла I. Если мы принимаем тот факт, что повествователь не является Карлом II (каковым он себя считает), то почему мы должны принимать на веру его утверждение о том, что он — Чарльз Кинбот? Возможно, мы делаем такое предположение, потому что обстановка вордсмитского колледжа (в контексте романа) очевидно реальна (как и поэма), и люди в этом сообществе обращаются к повествователю по имени Кинбот. Другими словами, похоже, что имеется свидетельство третьей стороны. Однако если подумать, становится понятным, что на это свидетельство можно положиться не больше, чем на сцены в Зембле, так как в обоих случаях Кинбот — единственный источник информации. Если учесть это, то у нас появляется столько же причин с недоверием относиться к тому, что Кинбот — это Кинбот, как и к тому, что Кинбот — это Карл Возлюбленный. Но если Кинбот — не Кинбот, то кто он? Опять-таки именно в Указателе, если воспользоваться им как ключом к примечаниям, содержится ответ. Среди странных статей находим следующую:

Боткин В., американский ученый-филолог русского происхождения, 894; king-bot — англ. бут, царский овод, личинка ископаемой мухи, некогда плодившейся на мамонтах, что, как считают, и ускорило их общую филогенетическую кончину, 247; тачать ботики, 71; «боткать» — глухо плюхать и «ботелый» — толстобокий (русск.); «боткин» или «бодкин» — датский стилет.

Эта статья своеобразна по ряду причин. Во-первых, Боткин не играет никакой роли в повествовании и упоминается всего один раз, en passant. Во-вторых, В. Боткин не фигурирует ни в одной из статей комментария, перечисленных в указателе под его именем. Если мы обратимся к примечанию к строке 894, мы найдем отчет о следующем обсуждении в гостиной преподавательского клуба вордсмитского колледжа (СА 3, 503–507):

Тут ко мне обратился профессор Пардон:
(СА 3, 505)

— А мне казалось, что вы родились в России и что ваша фамилия — это анаграмма, полученная из Боткин или Бодкин?

Кинбот: «Вы меня путаете с каким-то беглецом из Новой Земблы» (саркастически выделив «Новую»).

— Не вы ли говорили, Чарльз, что kinbote означает на вашем языке «цареубийца»? — спросил мой дражайший Шейд.

— Да, губитель королей, — ответил я (страстно желая пояснить, что король, утопивший свою подлинную личность в зеркале изгнания, в сущности, и есть цареубийца).

Шейд (обращаясь к немецкому гостю): «Профессор Кинбот — автор замечательной книги о фамилиях».

Таким образом, первая ссылка под именем «Боткин» в Указателе направляет читателя не к абзацу о Боткине, но к Кинботу; утверждается, что его имя — анаграмма от «Боткин», и Кинбот, знаток имен, весьма твердо это отрицает. Однако читатель может хорошо помнить несколько имен, похожим образом анаграмматически переставленных в земблянских комментариях Кинбота: Кемпбелл/Бошан, Радомир/Мирадор, Одон/Нодо и т. д. Кроме того, Кинбота раздражает предположение о том, что он русский, то есть изгнанник из Новой Земблы, в то время как он на самом деле из Земблы, отдельной страны со своим собственным языком.

Вторая ссылка в указателе по поводу Боткина — «king-bot, личинка ископаемой мухи…» относится к тому месту в комментарии, где пересказывается вынесенный на публику взрыв негодования Сибил Шейд, назвавшей Кинбота «elephantine tick; a king-sized botfly; a macaco worm; the parasite of a genius» (171–172) — «слоновым клещом, ботелым бутом королевских размеров, лемурьей глистой, чудовищным паразитом гения» (СА 3, 426). И снова в процитированном отрывке речь идет не о Боткине (под чьим именем дана ссылка), а о Кинботе. Следует отметить, что из всех оскорбительных наименований, которые ему дали, Кинбот использует «king-bot» (a не «клещ» и не «лемурья глиста») в качестве заглавного слова для своей информативной статьи в указателе. В равной степени поучительно и то, что выражение Сибил «king-sized botfly» может анаграмматически намекать с равным успехом как на Кинбота (Kinbot), так и на Боткина (Botkin). Таким образом, две первые ссылки в указателе под именем «В. Боткин» отсылают читателя к отрывкам не о Боткине, а о Кинботе, и в обоих отрывках особенно подчеркивается анаграмматическое соотношение между этими двумя именами.

Остальные ссылки под именем «В. Боткин», кажется, имеют еще меньше отношения к американскому ученому русского происхождения. Две из них касаются возможной этимологии этой фамилии. Рассуждая о фамилиях (по поводу девичьей фамилии матери Шейда), Кинбот замечает à propos de rien, что некоторые фамилии «derive from professions such as Rymer, Scrivener, Limner (one who illuminates parchments), Botkin (one who makes bottekins, fancy footwear) and thousand of others» (100) — «Бытуют также фамилии, связанные с занятиями: к примеру, Писарев, Свитский (тот, кто расписывает свитки), Лимонов (тот, кто иллюминирует прописи), Боткин (тот, кто делает ботики — модную обутку) да тысячи других» (СА 3, 367). Важно, что фамилия Боткин, производимая совсем из другого лексического слоя, небрежно вставлена среди имен с литературным значением, и даваемая этимология неправильна. Между фамилией Боткин и ботиками нет связи, и нет свидетельств того, что Боткин — английская фамилия, хотя (с другой этимологией) она часто встречается в русском языке. Ссылка на датский «стилет» также бесполезна, так как к ней не указывается страница комментария, где, однако, мы находим замечание Кинбота о том, что некоторые пуристы настаивают, что при самоубийстве «джентельмен обязан использовать два револьвера… либо один-единственный боткин (обратите внимание на правильное написание этого слова)» (СА 3, 467). Наконец, неизвестно зачем Кинбот предлагает читателю два русских слова: «боткать» — «глухо плюхать» и «ботелый» — «толстобокий», предположительно как родственные слова к фамилии Боткина. Указания страниц комментария к этим словам отсутствуют, потому что они там и не встречаются.

Помимо взрыва оскорблений со стороны Сибил, все отрывки текста, относящиеся к теме «бота», имеют замечания в скобках. Набоков очень любит вставлять важную для его романов информацию в виде ремарки в сторону, сделанной в скобках. Можно сделать обоснованное предположение, что замечания в скобках, вместе с перечислением в Указателе всех упомянутых выше вроде бы бесполезных ссылок, имеют целью привлечь внимание читателя к теме «бота», и, возможно к самому В. Боткину, хотя он не присутствует ни на одной из страниц, перечисленных в указателе под его именем.

Еще более любопытно то, что на единственное настоящее упоминание о профессоре Боткине в повествовании нет ссылки в посвященной ему статье указателя. Кинбот носит в кармане блокнот, в который он, подобно Босуэллу, записывает некоторые случайные высказывания Шейда. Одна из таких записей в блокноте, которую Кинбот вставляет в свой комментарий, гласит: «В разговоре о возглавляющем чрезмерно раздутую русскую кафедру профессоре Пнине, который замучил своих сотрудников придирками (по счастью, профессор Боткин числился по другой кафедре и не состоял в подчинении у этого гротескного „перфекциониста“): „Как странно, что у русских интеллигентов напрочь отсутствует чувство юмора, и это при таких изумительных юмористах, как Гоголь, Достоевский…“» (СА 3, 413). Внимание читателя привлекается к замечанию в скобках.

Этот отрывок, почему-то не упомянутый в указателе, заставляет предположить, что в колледже действительно есть настоящий профессор Боткин. Поскольку ссылки в указателе в статье о В. Боткине на самом деле относятся к Кинботу и две из них указывают на анаграмму «Кинбот/Боткин», кажется несомненным, что Кинбот и есть Боткин. Если это предположение верно (а доказательства весьма убедительны), то возникает еще один вопрос. Кто же этот туманный В. Боткин? Возможно, Боткин — один из преподавателей Вордсмита, который пишет роман о полностью вымышленных героях Кинботе, Шейде и Градусе? Эта мысль была бы очень привлекательной, если бы не тот факт, что Боткин и Кинбот почти наверняка — один и тот же человек. Более правдоподобно, что Шейд, его поэма и его убийца — реальны, как и В. Боткин, бесцветный преподаватель Вордсмита, который придумывает для себя новую личину — экзотического земблянского изгнанника, короля Карла Возлюбленного, выдающего себя за Чарльза Кинбота. Запутанному заблуждению Боткина потакает Шейд, его терпят остальные. Вспомним прием у профессора X., где Боткин/Кинбот случайно подслушал ответ Шейда на какое-то неуслышанное замечание: «Это слово здесь не годится, — сказал он. — Его нельзя прилагать к человеку, который по собственной воле стряхнул бесцветную шелуху невеселого прошлого и заменил ее блистательной выдумкой» (СА 3, 481). Боткин/Кинбот проявляет недалекость, не понимая, что разговор идет о нем. Читатель, естественно, предполагает, что замечание Шейда относится к королевскому бреду Кинбота, но с равной вероятностью оно может относиться и к иллюзии Боткина о том, что он — Кинбот. Боткин полностью утопил свою собственную личность (и имя) под броским обличьем Кинбота, короля инкогнито в изгнании. Он действует и пишет с позиций своей иллюзорной личины. Эта модель — отнюдь не редкость для произведений Набокова; она встречается как в повести «Соглядатай», так и в романе «Смотри на арлекинов!».

Наше предположение о том, что сумасшедший Боткин, «американский ученый русского происхождения», является повествователем, находит подтверждение в отрывке, заключающем комментарий, который иначе приводит в замешательство. «Кинбот», один в своей горной хижине, вспоминает свое странное детство в Зембле и цитирует для читателя поговорку его старой няни: «Бог сотворил голодных, а Дьявол — жаждущих». Затем он продолжает: «Ну так вот, парни, я думаю, тут, в этом нарядном зале, хватает таких же голодных, как я, да и во рту у нас у всех уже пересохло, так что я, парни, на этом, пожалуй, и закруглюсь» (СА 3, 533). Эта внезапная и единственная в своем роде смена стилистического регистра приводит в замешательство, особенно потому, что «Кинбот» немедленно снова возвращается к своему цветистому, слегка барочному, «имперскому» стилю повествования. Трудно поверить, что земблянский «Кинбот» (якобы недавно прибывший на американский берег) владеет таким не совсем нормативным разговорным американским английским. Его маска соскользнула, и на мгновение мелькнуло лицо американского ученого Боткина.

Для шизофрении Боткина симптоматично, что все три его личины анаграмматически соотнесены, хотя анаграмма и не точная: «King Charles the Beloved» содержит имя «Kinbote», которое, в свою очередь, включает в себя имя Botkin(e). В некотором смысле три лица повествователя романа вырастают из анаграмматической игры в «словесный гольф». «Словесный гольф» может внести еще один вклад в «Бледное пламя». Возможно ли, что три личины Боткина, их роль и их взаимоотношения параллельны достойному награды вкладу Кинбота в «Словесный гольф» — английскому ряду «CROWN-CROW-COW» и его русскому эквиваленту «КОРОНА-ВОРОНА-КОРОВА» — «изысканное соответствие», существующее вопреки всякому вероятию (СА 3, 500). Немедленно представляется ассоциация CROWN (КОРОНА) и короля Карла. Но как же быть с CROW (ВОРОНА) и COW (КОРОВА) и Кинботом и Боткиным? Здесь мы стоим на менее твердой почве, но положение не безнадежно. Кинбот, как и Шейд, очень интересуется птицами, что подтверждается его замечаниями в первых строчках комментария и мотивом птиц, который проходит сквозь всю книгу. Далее следует заметить, что русское слово «ВОРОНА» входит в ряд устойчивых выражений, например, «белая ворона» и «ворона в павлиньих перьях». Такие выражения кажутся особенно уместными для описания говорливого и витиеватого Кинбота. Бесцветный же Боткин ассоциируется с «КОРОВОЙ», хотя и менее четко. Здесь мы можем указать только на то, что его имя перекликается с коровьим мотивом: «kine» — историческое множественное число от «cow» и «botfly» — овод, который паразитирует на крупном рогатом скоте. Каждая из трех личин Боткина перекликается с членом ряда из «словесного гольфа», так же как три его имени анаграмматически перекликаются друг с другом. Двуязычность анаграмматического ряда передразнивает двойственность этнической идентичности «американского ученого русского происхождения».

В мире романа «Бледное пламя» В. Боткин — источник всего остального. Именно он создает две своих анаграмматических личины и их миры, именно он в обличье Кинбота является протагонистом, редактором и повествователем. Однако мы еще не совсем завершили нашу погоню. У Набокова есть склонность вставлять себя в свои романы, иногда с помощью описания, иногда инициалами, а часто — посредством анаграмм, таких как Вивиан Дамор-Блок, барон Клим Авилов, Блавдак Виномори или Adam von Librikov (Омир ван Балдиков). Фамилия Боткин содержит буквы Н, Б, О, К фамилии Набоков. Заметьте также, что Боткин — единственное лицо в указателе, для которого указана начальная буква имени — буква В., которая может означать или «Владимир», или конечную «В» в фамилии «Набоков». В мире анаграмм повествователь В. Боткин стоит к Набокову ближе, чем его создания Чарльз Кинбот или Карл Возлюбленный. Это алфавитное сродство подходит для авторской персоны Набокова, для героя, которому он доверил (в обличье Кинбота) высоко ценимую им анаграмму «KOPOHA-BOPOHA-KOPOBA/CROWN-CROW-COW». Этот двуязычный ряд встречается не во время игры в «словесный гольф», как можно было бы ожидать, но в отрывке о пророческих опечатках. В своей поэме Шейд рассказывает о поисках им доказательства бессмертия. До этого поэт пережил клиническую смерть, во время которой он видел «фонтана белоснежного струю» (СА 3, 331). Чуть позже Шейд читает рассказ о женщине, возвращенной к жизни, которая сообщает, что у нее было точно такое же видение (СА 3, 333). Надежда на Жизнь Вечную воспаряет высоко, но подкрепляющее свидетельство оказывается основанным на опечатке: «mountain», а не «fountain» (в русском переводе «вулкан», а не «фонтан»). Именно это переживание приводит поэта к его хорошо известным строчкам: «Yes! It sufficed that I in life should find / Some kind of link and bobolink, some kind / Of correlated pattern in the game, / Flexed artistry, and something of the same / Pleasure in it as they who played it found» (63) — «Да! Будет и того, что жизнь дарит / Язя и вяза связь, как некий вид / Соотнесенных странностей игры, / Узор, который тешит до поры / и нас — и тех, кто в ту игру играет» (СА 3, 334). Шейд не смог получить ответ на свой вопрос, но в качестве компенсации ему дали материал для его искусства. Именно в контексте этой истории с опечаткой Кинбот приводит свой ряд КОPOHA-BOPOHA-KOPOBA/CROWN-CROW-COW. Кинбот, как и Шейд, получил материал, из которого он создает свою фантазию: бесцветный, неинтересный, как корова, Боткин, воображает себя яркой «белой вороной» Кинботом, который считает себя свергнутым королем Земблы Карлом. Но кто дает ему буквы, с которыми он играет? Фамилия автора — Набоков — дает большинство букв имени В. Боткина и мелькает в последовательности КОРОНА-ВОРОНА-КОРОВА. Здесь, может быть, мы находимся на грани безумия поисков бэконовского акростиха, которые Набоков высмеивает в романе «Под знаком незаконнорожденных», но произведения Набокова (включая «Под знаком незаконнорожденных») подтверждают то, что он часто пользовался подобными приемами.

Набоковский ряд КОРОНА-ВОРОНА-КОРОВА и его английский аналог CROWN-CROW-COW, определяемые Кинботом в его указателе как «лексическая и лингвистическая диковина» (СА 3, 541), — это подарок от Набокова Боткину, которым тот может распоряжаться по своему усмотрению. Есть основание предполагать, что Боткин смутно догадывается о своем статусе персоны-автора. В ответ на им самим заданный вопрос о своих будущих планах, Боткин, снова сбросивший маску «Кинбота», говорит: «Я, может статься, приму иные образы и обличья, но я еще поживу. Я могу еще объявиться в каком-нибудь кампусе в виде пожилого, счастливого, крепкого, гетеросексуального русского писателя в изгнании — без славы, без будущего, без читателей, без ничего вообще, кроме его искусства» (СА 3, 533). Хотя Кинбот (и вместе с ним Карл II) должен умереть от своей собственной руки (СА 3, 602), анаграмматическая персона Набокова может взять на себя новые роли. В. Боткина ожидают новые лексические игровые поля и новые слова, с которыми можно играть.

Анаграммы играют важнейшую роль в нашем понимании лабиринта романа «Бледное пламя» и снова показывают, что такие словесные игры — это один из способов, с помощью которых вымышленные миры Набокова соотносятся друг с другом. То, что герои не понимают своего буквенного родства друг с другом — это только один аспект их неспособности найти имя их создателя, который оркеструет буквенную игру, составляющую их миры. Каждая анаграмматическая перестановка букв производит реорганизацию вымышленного космоса романа и выдает присутствие главного анаграммиста. В романе «Ада» анаграммы используются в основном внутри ограниченного контекста игры в «Скрэбл», но не случайно имена «Ван» и «Ада» содержатся в имени барона Клима Авилова, анаграмматически зашифрованного дарителя набора для игры в «Скрэбл». В «Бледном пламени» применение анаграмм заходит гораздо дальше: они объясняют и связывают друг с другом многочисленные внутренние миры романа и соединяют их с мастером буквенной игры Набоковым.