Жена султана

Джонсон Джейн

Часть четвертая

 

 

30

Корабль, на котором мы отправимся в Англию, стоит на якоре в голубых объятиях бухты. Паруса его свернуты, он нежно покачивается на приливной волне: вполне справное на вид судно. Бен Хаду разочарован.

— Две палубы и не больше пятидесяти пушек. Я ждал от англичан большего, они себя считают такими умелыми мореходами. А это в лучшем случае третьесортный корабль. Приплывем на таком — будем как нищие. У меня и так свита меньше, чем я хотел бы.

Он переживает по поводу жалкого впечатления, которое мы произведем, всю дорогу через город до ворот, ведущих к воде. На причале мрачно произносит:

— Мы — народ, воздвигший мечеть Кутубия и башню Хасана, потомки Аль-Мансура, богатейшего человека на земле; придворные самого могущественного правителя в Африке. Если мы не появимся с большей роскошью, на султане это дурно скажется.

На самом деле понятно, он имеет в виду, что это дурно скажется на нем. О гордости бен Хаду ходят легенды. Но корабль, по крайней мере, выглядит крепким и надежным. Когда я пытаюсь это сказать, Медник нетерпеливо отмахивается и отъезжает, чтобы накричать на одного из помощников.

Когда мы грузимся, он все еще в дурном настроении. В конце концов, он раздраженно поворачивается ко мне.

— Пригляди тут за всем, Нус-Нус: проследи, чтобы ничего не испортили и не разлили. Я вернусь до заката.

Он перебегает полосу песка, выхватывает поводья коня у мальчика, которому только что сам их вручил, проворно прыгает в седло (впечатляюще для того, кому за сорок) и галопом скачет обратно в город.

Один за другим наши ящики загружают в трюм. Я удостоверяюсь в том, что сундук Момо поставили так, чтобы к нему поступал воздух и было легко подобраться, когда мы выйдем в море.

Солнце уже окрашивает облака над горизонтом в красный, когда бен Хаду возвращается — во главе странной процессии. Человек десять еле переставляют ноги под грузом двух огромных ящиков с решетками, за которыми видно какое-то движение. За ними следуют люди, ведущие… я сдвигаю брови. Быть этого не может. Но они подходят ближе, и мои подозрения подтверждаются: похоже, бен Хаду нашел и купил у кого-то из купцов, вывозящих товары из Танжера, пару берберийских львов и большое стадо страусов. Львы сонно глядят из своих темниц, как страусы (тридцать! я их сосчитал) пробираются мимо них на берег, высоко поднимая ноги с крупными коленями, осторожно ставят когтистые лапы, и их лысые головы потешно качаются на длинных шеях, а щегольские хвосты тревожно складываются и раскладываются. В саванне кошки и птицы — хищники и добыча, но здесь они сведены к простому грузу, грузу, для перевозки которого наш корабль не приспособлен.

— И куда мы их всех посадим?

Я почти вою, задавая этот вопрос.

— Уверен, ты что-нибудь придумаешь.

Бен Хаду неумеренно доволен своими покупками.

— Английский король никогда ничего подобного не видел, — заявляет он.

Теперь, раздобыв посольские дары, которые его устраивают, он в самом добром расположении духа.

Мы с каидом Мохаммедом Шарифом обмениваемся красноречивыми взглядами, а бен Хаду тем временем устремляется обживать свою каюту.

Прилив начинается с восходом полной луны. Я стою на палубе, глядя, как команда поднимает якорь, и мы идем мимо белых стен касбы, в бурное море. Я смотрю, как светлое лицо луны сияет сквозь облака, серебря их края и бегущие воды, и думаю об Элис.

Вскоре мы выходим в открытое море, бен Хаду и посольские чиновники ложатся спать. Я задерживаюсь, ссылаясь на непорядок с желудком, потом иду в трюм, вызволить Момо из заточения. Я планирую спрятать его в своей маленькой каюте: она размером со шкаф в покоях офицеров, но это благословение, которое я получил вместе с удачным возвышением. Я обустроил место под койкой, где маленький мальчик может спрятаться с куда большим удобством, — там есть не только постель, но и игрушки, чтобы его развлечь. И, разумеется, Амаду составит ему компанию. Стрекот обезьянки покроет любой звук, изданный ребенком, пока я хожу по кораблю, а ее присутствие позволит мне объяснить, зачем носить еду в каюту.

Я радуюсь своей удаче и предусмотрительности, пробираясь вниз; пока на трапе, ведущем к люку кубрика, мне не приходится отступить в сторону, чтобы пропустить встречного. В золотом свете моего фонаря со свечой глаза его сверкают, потом сужаются. Мгновение мы смотрим друг на друга, потом он уходит.

Я гляжу ему вслед, озадаченный и встревоженный, пока он не скрывается во тьме. Что за дело у Самира Рафика в трюме? Он не может знать о Момо, стало быть, следил за мной или искал, чем поживиться.

Сердце у меня колотится, я спускаюсь по лестнице, хватаясь обеими руками, держа фонарь в зубах, и страшусь того, что могу увидеть. Один из львов, потревоженный светом, глухо рычит и выбрасывает лапу сквозь прутья решетки, когда я прохожу мимо — я замечаю, что кто-то подстриг ему когти, и гадаю, какому бедняге дали такое задание. Тем временем страусы загнаны, несмотря на недовольство команды, спящей по соседству, в оружейный трюм, единственное достаточно большое помещение; матросы очень жалуются на шум, вонь и кусачие клювы.

Решено, что, если нас остановят корсары, себя объявит бен Хаду, а если английский флот, их проводит сэр Джеймс, поэтому пушки нам не понадобятся.

Я нахожу свой сундук и рассматриваю замок. Его пытались вскрыть? На меди видны светлые царапины, но, возможно, с сундуком просто небрежно обращались. Внутри, однако, он выглядит так, словно в вещах рылись чужие руки, поскольку все разбросано в беспорядке. Я в ужасе вытаскиваю мешки со специями, выбрасываю головы сахара и соли, не заботясь о том, останутся они целы или разобьются, эти дары королю Карлу — или кому угодно.

— Момо! — в замкнутом пространстве мой напряженный шепот громок, как крик.

На мгновение я исполняюсь уверенности, что он умер, что валерьяна в сочетании с дурманом оказалась смертельна, потому что глаза его глядят на меня с осунувшегося и затененного лица не мигая. Потом он яростно чихает, и повсюду разлетается куркума.

— Нус-Нус! — он тянет ко мне ручки.

Согнувшись вдвое над бортом сундука, я нежно вынимаю малыша из тесного и зловонного убежища.

— Какой ты смелый мальчик. Как бы тобой гордилась мама, если бы видела тебя сейчас!

Я прижимаю его к себе, обняв, в нем — вся моя связь с нею; и он обнимает меня в ответ, я теперь — все, что у него есть в мире.

Только тут этот отважный ребенок начинает плакать. Я чувствую, как он всхлипывает, как содрогается его тельце, и у меня на глазах выступают слезы. Что мы делаем? Но поворачивать обратно уже слишком поздно: остается лишь стиснуть зубы и идти вперед.

В конце концов я ставлю его на пол и складываю все обратно в сундук. Поворачивая ключ во взломанном замке, я чувствую, как он ходит ходуном, поворачиваясь не с прежней точностью, и мысли мои возвращаются к бегающим, прищуренным глазам Самира Рафика. Что он искал? Что ему известно? Я думал, что самым трудным будет пронести Момо на корабль, но теперь понимаю, что наши испытания только начинаются.

На следующий день я иду искать бен Хаду и обнаруживаю, что он не покидал каюту, поскольку страдает от морской болезни. Медник всегда опрятен, он очень заботится о своей внешности; но сегодня его волосы, освобожденные от шелкового тюрбана, примяты и висят до плеч, а лицо серо и покрыто испариной. Возле его кровати стоит ведро, воняющее кислым; на столе остывает тарелка нетронутой еды. Глаза его обращаются на меня без всякого интереса.

— Уходи, Нус-Нус, ты, похоже, слишком хорошо себя чувствуешь.

— Мои извинения, сиди, — я склоняю голову, но остаюсь на месте.

— Что тебе нужно?

— Не могу понять, зачем с нами едут племянник Абдельазиза, Самир Рафик, и отступник Хамза?

Он поднимает бровь, услышав столь наглый вопрос.

— Султан приказал им привезти голову какого-то неверного, напечатавшего священный Коран в переводе на английский. Рафик, судя по всему, ни перед чем не остановится, желая вернуть милость султана, утраченную его дядей; а Хамза — он что угодно сделает за золото. Я говорил Исмаилу, что печатник, скорее всего, уже умер и похоронен, поскольку книга издана тридцать лет назад, но он и слушать ничего не желал, а Рафик с великим пылом умолял дать ему возможность доказать свою верность, злобный катамит.

Он встречается со мной глазами.

— Прости, Нус-Нус, не хотел тебя обидеть.

— Я не обижен.

— Он ни тебе, ни мне не друг. Так что приглядывай за ним.

Я желчно смеюсь, но про себя издаю стон. Так это по моей вине мой враг оказался на корабле и следит за каждым моим шагом. Если бы я взял на себя поручение султана…

— Может, перебросить его через борт — поглядим, как он плавает.

Бен Хаду тошнит, он сплевывает в ведро и откидывается на подушки, вытирая губы.

— Будь все так просто, давно бы так и сделали. Исмаил чувствует себя виноватым за наказание, которое определил великому визирю, и пытается все возместить, проявляя внимание к этому парню — он захочет подробный отчет обо всем, что с ним произойдет. В общем, я, наверное, устрою так, что мы привезем какую-нибудь подходящую голову: султан не примет неудачи.

— Даже если печатника давно нет в живых?

— Даже если придется достать его из преисподней, — ему удается слабо улыбнуться. — Может, сумеем убедить Исмаила, что обменяли его на душу Рафика.

По воле случая бен Хаду — не единственный член посольства, сраженный морской болезнью. Самира Рафика я не видел четыре дня, и между делом спрашиваю, как он, у отступника Хамзы. Он холодно на меня смотрит, потом пожимает плечами:

— Понятия не имею.

Возвращаясь с бака, я вижу, как Рафик бредет по верхней палубе: у него не получается подстроить шаг к качанию корабля. Добравшись до борта, Рафик повисает на планшире. Вид у тафраутца изможденный. Я радостно с ним здороваюсь и устраиваюсь рядом, позаботившись о том, чтобы он меня не достал.

— Как он великолепен, а? Могучий океан!

Он бросает на меня полный отвращения взгляд и не отвечает.

— Бежит и клонится, как живое существо, надо же. Вверх и вниз, волна за волной…

— Заткнись!

— А наш кораблик болтается, как пробка в ванне, его бросает и подкидывает, вверх и вниз. Такой маленький, а океан такой огромный. Будет чудо, если мы все останемся живы.

Он закрывает глаза и стонет.

— Морская болезнь — такая мука, да? У меня есть кое-что от тошноты. Целый сундук прекрасных специй и приправ, в трюме. Говорят, очень хорош кумин, особенно если смешать с бараньим жиром…

— Иди отсюда, черный ублюдок!

Он перегибается через борт, и его рвет — ничтожное количество желчи летит в набегающую волну.

— Просто хотел помочь, — говорю я, старательно изображая обиду.

Последние три дня пути проходят без происшествий. Большую часть времени я тихонько рассказываю Момо сказки за запертой дверью каюты: больше всего он любит историю Али-Бабы и разбойников, заставляет меня повторять ее снова и снова, пока меня от нее не начинает мутить. Нам повезло, наше плаванье прошло при прекрасной погоде и ровных ветрах, которые в это время года бывают редко. Я вижу в этом добрый знак и почти успокаиваюсь относительно нашего предприятия.

Когда вдали появляется тень земли и мы идем к ней, сердце мое вдруг сжимается. Англия! Страна, откуда родом предки Элис, страна, о которой так часто говорил доктор Льюис. По его словам, южные пригороды Лондона — истинный сад, полный цветов и зелени, через который бегут реки и ручьи, а лесистые холмы нежатся под ласковым солнцем, омываемые мягкими дождями. Мечта об Англии была со мной все эти годы. Так хочется сравнить свою мечту с действительностью. Но низкое, унылое побережье, вдоль которого мы плывем, не радует — цвета его приглушены и тусклы. Мы минуем галечный пляж, на который накатывается прибой, потом разворачиваемся носом к обширной якорной стоянке. Английские моряки говорят мне, что это Даунс, а наверху портовый город Дил. Мы встаем в док вместе с сотней, если не больше, других кораблей самых разных форм и размеров — купеческих, рыболовных, нескольких больших судов, вроде нашего, — а сверху на нас смотрит устрашающая крепость, ощетинившаяся пушками.

Корабль разгружает толпа шумных докеров. При виде страусов они разбегаются, и их старшинам приходится загонять их обратно кнутами — мне это напоминает Мекнес. Я гляжу, как сундук Момо, который я вычистил, заново наполнил припасами и снабдил новым надежным замком, кладут на телегу, и вспоминаю, как печален малыш был прошлой ночью, когда я объяснял, что ему придется вернуться в свою тюрьму. Видно было, что от одной мысли об этом ему хочется плакать, но он мужественно сдерживал слезы.

— Это совсем ненадолго. А потом мы приедем в Лондон, и бояться тебе будет нечего.

Пустое обещание — Аллах должен был поразить меня на месте.

Сэр Джеймс Лесли ведет бен Хаду и его приближенных, меня в том числе, обедать в заведение неподалеку от гавани. Обед начинается с препирательств с трактирщиком, который, не подумав, предлагает нам засоленную свинину. Сэр Джеймс отчитывает его за невежество:

— Эти добрые господа — магометане, глупец, они не едят свинину. Ступай, принеси им лучших пирогов с олениной, да поживее!

Трактирщик велит прислужнице бежать в кухню, а потом вымещает досаду на мальчике-слуге, с которым обращается так, словно тот невольник, хотя у мальчика в ухе нет невольничьей серьги, и он такой же белый, как хозяин. Парнишка ходит вокруг нас с круглыми от тревоги глазами, носит большой кувшин с пенной шапкой, разглядывает непривычные тюрбаны и смуглую кожу. Когда он добирается до меня, глаза у него округляются еще больше, и он держится поодаль, наполняя мою кружку с расстояния вытянутой руки, словно боится, что если я не ем свинину, то вполне могу съесть его. Я делаю глоток — напиток темный, горьковатый.

— Стой! — кричит бен Хаду, тоже отпивший из кружки. — Если ты правоверный мусульманин, ты ни капли не выпьешь: это алкоголь, он запрещен.

В ответ отступник Хамза осушает свою кружку несколькими шумными глотками.

— В этой стране, если воротишь нос от пива, тебя сочтут невежей.

Медник бросает на него долгий взгляд.

— Ты — перебежчик и вероотступник, никто не ждет, что ты будешь вести себя так же достойно, как остальные.

Он напоминает участникам посольства, что мы должны придерживаться основ ислама, находясь в этой стране: мы — те, по кому будут судить о султане непросвещенные неверные, и держаться нам следует скромно, умеренно и благопристойно.

— Не ешьте и не пейте ничего, запрещенного в Коране; не бранитесь; чтите имя Аллаха и не позволяйте себе не то что притронуться, даже поглядеть с похотью на женщину.

При этих словах некоторые обмениваются огорченными взглядами.

Два дня спустя мы прибываем к месту назначения. Темнеет, воздух стынет от холода. Когда мы подъезжаем к широкой реке Темзе, я чувствую, как в носу у меня смерзаются волоски. Дует пронизывающий северный ветер, трава, по которой мы едем, хрустит от мороза — как в Атласских горах зимой. Мы въезжаем в Лондон с востока, через болота, и, когда добираемся до широкой дороги, ведущей в город, мимо нас проезжают запряженные лошадьми повозки, подобных которым я не видел никогда. Все марокканцы смотрят на них с искренним изумлением, пока мы не въезжаем между двумя зубчатыми башнями под арку Элдгейта, за которой уже начинается город. Бен Хаду видит, как мы глазеем на ворота, и сухо произносит:

— Баб аль-Раис — куда более мастерское творение: эти ворота слишком просты и скверно сработаны в сравнении с ним.

Мы пересекаем большую реку по длинному мосту, по сторонам которого стоят высокие дома, от чего дорога сужается до десяти футов, или около того, что заставляет нас сгрудиться и делает стук копыт и грохот колес оглушительными. А вот темную ленту воды лишь изредка видно между домами. Посреди моста высится фантастическое строение с башнями и куполами, его фасад, покрытый изысканной резьбой, сияет золотом.

Увидев его, бен Хаду объявляет:

— Должно быть, это и есть королевский дворец!

На это человек, едущий рядом со мной, — крепкий мужчина средних лет, почти седой, поведавший мне, что зовут его Джон Армитедж и что он счастлив вернуться домой после пятилетней службы в Танжере, — разражается хохотом и громко поясняет, что это всего лишь Нонсач-хаус, ему больше ста лет, такая затейливая сторожка, не больше. Послу на это сказать нечего.

Город, в который мы въезжаем по северной стороне моста, кажется мне совсем чужим: широкие улицы, каменные башни, серо-белые в лунном свете — совсем не похоже на тот темный, сырой, задымленный ад, который как-то описал мне доктор Льюис. И отовсюду — поскольку, как я понимаю, нынче воскресенье, священный день англичан — несется звучный бой и перезвон колоколов, звук, которого не услышишь ни в одном мусульманском городе, ибо Мохаммед назвал колокола дудкой дьявола. Лондон вообще мало схож с европейскими городами, где я бывал: Венецией или Марселем, с их путаницей каналов и переулков, с красивыми купеческими домами; хотя время от времени я вижу нечто, напоминающее Флоренцию или Болонью, в портиках и колоннах больших зданий. А потом мне приходит в голову, что у города есть нечто общее с нашим Мекнесом, поскольку кругом, кажется, сносят старое и возводят новое. Я спрашиваю Джона Армитеджа, чем вызвана вся эта деятельность.

— Был пожар, — объясняет он. — Пятнадцать… шестнадцать лет назад. Полгорода сгорело — сотни улиц, церквей, тысячи домов. Помню, как тут было прежде: темнота, толчея, воняет нечистотами, крысы кишат. Они просто чудо сотворили, господа Рен и Гук, по воле Его Величества.

В сравнении с темным лабиринтом Феса и оживленными улицами Мекнесской медины Лондон кажется другим миром — просторным и неспешным. Я начинаю гадать, что же за король правит столь величественной современной метрополией. Что ж, вскоре, полагаю, я это выясню.

 

31

10 января 1682 года

Нас поселили в королевском дворце Уайт-Холл, огромном здании, где легко можно заплутать — говорят, здесь почти две тысячи комнат. Пока мы дожидаемся официального королевского приема, назначенного на завтра, бен Хаду велит нам оставаться в наших покоях, чтобы мы не поставили его в неловкое положение, поддавшись иноземным соблазнам или нарушив по незнанию местные придворные обычаи.

Вид из нашего окна завораживает Момо: он взбирается рядом со мной на стул, держа на руках послушного Амаду, и я показываю ему людей и животных в парке за Тилт-Ярд и плац, где упражняется конная стража. Там, среди красивых деревьев и клумб, гуляет взад-вперед множество народа и бродят по зеленой лужайке возле озера самые разные животные: овцы, собаки, коровы и козы.

— Можно пойти на них посмотреть? — просит Момо.

— Потом, — обещаю я, надеясь, что не лгу.

Я мою малыша, налив в таз согретой на огне воды. Вчера вечером я по глупости спросил слугу, где во дворце хамам, которым я могу воспользоваться, пояснив, что хочу помыться, и на меня посмотрели с изумлением.

— В покоях королевы есть ванна, но никому не разрешается ею пользоваться. Можно, думаю, сходить в Стретем-спа или в Бегнигги-Уэллс; а король летом плавает в Темзе, но…

Слуга запнулся, потом склонил голову, извинился и убежал по коридору с такой скоростью, словно встретил безумца.

Потом я укладываю Момо в постель, подтыкаю ему одеяло и жду, пока он не уснет. Лишь после я беру кожаную сумку и осматриваю ее содержимое. За подкладкой спрятан для сохранности вышитый Белой Лебедью свиток, который передала мне малышка Мамасс. Я вынимаю кинжал, осторожно поддеваю его кончиком нитки, распарываю шов и достаю свиток. Кручу его в руках.

Велик соблазн снова воспользоваться хитрым кинжалом и распороть зашитое: теперь, когда мы уже в Лондоне, что за беда, если я загляну внутрь? У меня пальцы чешутся разрезать аккуратные шелковые стежки; я убеждаю себя, что сам неплохо умею держать иглу, и при себе у меня набор для починки одежды, который я всегда держу под рукой — посмотрю и зашью, как было. В конце концов, дама доверила мне сына, какие между нами могут быть тайны? Какое-то время я колеблюсь, потом строго говорю себе, что раз Элис не сочла нужным доверить мне содержание свитка, я должен доставить его неповрежденным, поскольку то, что в нем, не предназначено для моих глаз. Уверен, кто другой не был бы так щепетилен.

Так где же мне его спрятать — от проказливых пальчиков Амаду и от любой другой угрозы? Можно носить его при себе, но тогда придется сменить одежду на ту, где есть карман, или примотать его к телу, или сунуть в башмак, а это как-то неучтиво и неуважительно по отношению к тому, что нужно вручить королю. В конце концов я сую свиток обратно за подкладку и снова зашиваю ее длинными небрежными стежками. Возможно, безопаснее всего постоянно носить с собой сумку.

А пока я выгружаю из сумки все, что ее излишне утяжеляет: смену одежды для Момо, суры, кусок французского мыла, любезно подаренного мне бен Хаду, — заставить себя пользоваться мылом я не могу, это ведь такая роскошь, — запасной тюрбан, свернутая пара льняных штанов, кожаные башмаки. Мешочек фиников и орехов, чтобы утихомирить Амаду. На дне сумки, под кошельком и маленьким кладом Момо, я нахожу клочок бумаги, который дал мне Даниэль, и долго смотрю на него, разбирая незнакомый почерк. Могу ли я, рискуя навлечь на себя гнев посла, выйти из дворца и разыскать человека, чье имя и адрес написаны на бумаге? Золотая площадь, адрес по-королевски богатый, это наверняка неподалеку, будет несложно… но меня все равно грызет страх, и я прячу бумажку обратно в сумку.

Амаду, завидев лакомство, стрекочет и дергает меня за халат. Не желая будить мальчика, я достаю горстку фиников и арахиса и кладу их на подоконник. Обезьянка прыгает за ними, усаживается на подоконнике и сосредотачивается на лущении арахиса. Тут я вспоминаю, что с рассвета не ел. Я запираю дверь и отправляюсь на поиски съестного.

Общие комнаты внизу куда величественнее наших покоев: тут высокие потолки с карнизами, стены увешаны разноцветными гобеленами, мужскими и женскими портретами и картинами, изображающими сюжеты из разных историй — еще один непривычный для членов посольства обычай, поскольку в исламе запрещено изображать что-либо, кроме узоров. Забыв о том, за чем шел, я подхожу к огромному портрету. Итальянский Ренессанс, яркие цвета. Потрясенный, я стою под резной золотой рамой, всматриваясь в великолепные оттенки, в лицо Девы — прозрачно-бледное, нежное и умиротворенное. Ее голубые глаза с любовью устремлены на лежащего у нее на коленях младенца. Я думаю об Элис и ребенке, что спит наверху в моей запертой комнате, когда голос у меня за спиной произносит:

— Красиво, правда?

Я, не подумав, высказываю, что у меня на уме.

— Она так печальна: уже знает, что ей суждено потерять сына.

— Святые рыбы! Сэр, это очень мрачное прочтение столь прелестной сцены.

Я оборачиваюсь и вижу высокого мрачного мужчину, который рассматривает картину — его тяжелое лицо печально. Он немолод, но волосы у него черны, как ночь, усы тоже. Слишком темный для англичанина, думаю я: испанец, может быть, или итальянец? Одет он в темно-алый костюм без излишеств и простую полотняную рубашку, при нем две маленьких бело-рыжих собачки и три молодых дамы, облаченные в весьма привлекательные, пусть и нескромные, наряды, открывающие дразнящую полноту их круглых белых грудей.

С трудом отводя взгляд от этого зрелища, я возвращаюсь к картине.

— Смотрите, как опущены углы ее рта, — неожиданно для себя самого произношу я. — И куда направлен взгляд: вдаль, мимо ребенка. Она смотрит в будущее и видит смерть сына.

Он смеется — глубокий баритон, звучный и теплый.

— То есть не как обычная молодая мать, которая ничего не видит, кроме дитяти у себя на руках, и ни во что не ставит весь мир, что уж говорить о бедном отце младенца?

Одна из женщин нежно ударяет его по руке веером.

— Ох, Роули, я тебя ни разу не отвергла, сам знаешь.

Она подходит поближе, чтобы взглянуть на портрет.

— Разве не печальный у нее вид? Я прежде не всматривалась. Может, мистеру Кроссу лучше было писать меня Пречистой Девой, а не глупым Купидоном? Бедный мой малыш Чарли, ему было всего двадцать семь, когда он в прошлом году преставился, даже Христу досталось на шесть лет больше.

Возмущенные женщины шикают на нее и пытаются унять, но ее это, похоже, только дразнит, поскольку она поворачивается ко мне и игриво меня разглядывает.

— Святые рыбы, да вы здоровяк! — заявляет она, подражая голосу мужчины.

Взгляд у нее хитрый, словно у кошки, и она вовсе не так молода, как мне сперва показалось.

— И черный, как чернила. Скажите, сэр, вы целиком такого цвета?

Ее спутницы хихикают и прикрываются веерами.

— Будет, Нелли, — укоряет ее мужчина. — Оставь беднягу в покое: он пришел сюда побыть наедине с Мадонной, в тиши, а не подвергаться твоим непотребным насмешкам.

Она приседает в насмешливом реверансе.

— Прошу прощения, милорд.

Милорд? Мужчина язвительно поднимает бровь. Глаза его — большие, влажные и темные, точно оникс, — оглядывают меня от белого тюрбана до желтых фассийских туфель, и, похоже, видят нечто, что его крайне веселит.

— Простите, лорд… Роули.

И, как при марокканском дворе, в присутствии кого-то, куда более важного, чем простой невольник, я простираюсь перед ним со всем возможным изяществом. Одна из собачек подходит и с любопытством меня обнюхивает. Ее выпученные карие глаза блестят на свету, нос влажно касается моего лица. Она ела что-то настолько омерзительное, что мне приходится задержать дыхание.

Женщины разражаются хохотом, и я гадаю, что тому причиной: собака, я или нечто, не имеющее к нам отношения.

— Ко мне, Руфус! — зовет мужчина, и животное отступает.

Следует долгая глубокая тишина, в которой я слышу, как стучит у меня в ушах кровь, потом раздается цоканье каблуков по каменному полу. Повернув голову, всего на дюйм, и вижу, как общество удаляется по залу. Я медленно поднимаюсь на колени и смотрю, как они, весело болтая, скрываются. Как грубо, думаю я. Но, возможно, я их чем-то оскорбил: мы и в самом деле, как сказал бен Хаду, не понимаем обычаев здешнего двора.

Рассерженный, я отправляюсь на поиски еды, решив впредь не выходить из комнаты, пока не узнаю получше, как вести себя среди чужих.

На следующий день наше посольство должно быть официально представлено королю на приеме в банкетном зале. Бен Хаду переживает, узнав, что нельзя привести львов и страусов и принести другие подарки, которые он заготовил; их можно дарить только на личной аудиенции, а сегодня будет формальная церемония. Все его планы на впечатляющее представление сорваны; он снова приходит в дурное расположение духа и заставляет нас ждать, пока с удвоенной тщательностью одевается для приема. Когда он все-таки выходит — возвещая о своем появлении ароматным облаком ладана, он и в самом деле выглядит великолепно: на нем халат алого шелка с золотым шитьем по рукавам, полам и вороту, поверх халата белый шерстяной бурнус, а на голове красный тюрбан, увитый жемчугом. На поясе у него меч дамасской стали в кожаных ножнах, украшенных золотом; на ногах лайковые бабуши, блистающие каменьями. Мы все расстарались, как могли, на нас лучшие джеллабы, все драгоценности и духи, что у нас есть, но он нас посрамил. Зная его гордость, я не сомневаюсь, что этого он и добивался.

За нами присылают кареты, чтобы доставить нас с почестями, но мы едва успеваем сесть и проехать совсем немного, как кареты останавливаются — мы на месте. Когда мы прибываем, я понимаю, почему пройти пешком по Кингс-стрит небольшое расстояние, отделяющее наши покои от внушительного, украшенного колоннами, фасада Банкетного зала. Собралась огромная толпа, она заполняет всю широкую улицу до ворот Гольбейна и дальше, все тянут шеи и напирают, желая увидеть диковинных чужестранцев из дальней Берберии, чудовищ, долгие годы похищавших их соотечественников и отдававших их в рабство; тех, у кого хватило безрассудства обстреливать колонию в Танжере, сотнями убивая английских солдат. Кареты останавливаются, и толпа подается вперед, угрожая смять стражу в алых одеждах со сверкающими алебардами. Запах толпы, перебивающий даже ладан Медника, уязвляет меня почти так же, как ругательства, которые она выкрикивает. Что, в этом городе никто не моется? Смрад и шум подавляют и пугают.

— Черные ублюдки! — слышу я, и еще: — Дикари-язычники!

— Убийцы!

— Насильники!

— Дьяволы берберийские!

Я поворачиваюсь к Хамзе и кричу, перекрывая гомон:

— Лают, как гончие! Думаю, они бы нас на куски разорвали, если бы смогли. Они что, правда нас так ненавидят? Ты можешь себе представить, чтобы Исмаил потерпел такое?

Он скалится, как волк.

— Исмаил тут не правит. Англичане отрубили голову прежнему королю — как раз перед этим зданием.

Он проталкивается мимо меня, а я потрясенно смотрю ему вслед, думая, что же это за страна, если ее народ творил такие зверства. Крайне, должно быть, неспокойное место. Потом я вспоминаю слова Исмаила: «Подданные мои — что крысы в корзине. Если корзину не встряхивать, прогрызут себе путь наружу».

Под защитой стражей-йоменов нас проводят в большой зал, полный людей в броских одеждах: мужчины толпятся в главном покое, женщины склоняются с балконов и галерей, разглядывая нас с не меньшим любопытством, но, возможно, с большим вежеством, чем чернь снаружи.

Я думал, что Зал посольств в Мекнесе — величественное помещение, но это превосходит его в десять раз. Я дивлюсь на богатые гобелены, украшающие стены; на десятки стройных колонн; на сияние, которое испускают тысячи подсвечников и канделябров; мерцание драгоценностей на руках, шеях и в ушах. Потолок разделен на ромбы буйных цветов, в которых какой-то великан изобразил бескрайние сцены с героями, облаченными в развевающиеся одежды, королями в коронах и обнаженными херувимами среди позолоченных гирлянд и завитушек. Я опускаю взгляд, чувствуя, как у меня кружится голова, лишь тогда, когда в зале вдруг становится тихо. Открываются двери по обе стороны помоста под балдахином, и из одной выходит маленькая, похожая на мышь, женщина с прискорбно торчащими зубами, а из другой — высокий великолепный джентльмен. Мужчина подходит к помосту и, взяв маленькую женщину за руку, ведет ее к двум стоящим на помосте под алым балдахином тронам. Она занимает один, он — второй, и мне вдруг становится дурно: я вижу мрачные черты смуглого лица, черные волосы и усы человека, с которым встретился накануне. Но ведь этого же не может быть! Человек, которого я вчера видел, был одет очень просто, по сравнению с этим извержением шелков и оборок, и, без сомнения, женщины с добрым лицом и кроличьими зубами не было среди его спутниц, так весело щебетавших и похвалявшихся белыми грудями. Я смотрю снова и снова — ошибки быть не может. Человек, с которым я вчера говорил как с равным, — сам английский король. А рядом с ним сидит королева, его супруга, португальская инфанта Катарина Брагансская, принесшая англичанам Танжер как приданое.

Из потрясенной задумчивости меня выводит внезапно появившийся передо мной придворный.

— Кто из вас переводчик? — спрашивает он.

Мы с Хамзой вызываемся одновременно и злобно друг на друга смотрим. Вступает бен Хаду:

— Я — посол, я достаточно хорошо говорю по-английски.

— Превосходно. Тогда можете сообщить своей свите, что за оскорбление, нанесенное в Марокко вашим королем сэру Джеймсу Лесли, всем им надлежит снять шляпы и обувь, и приблизиться к трону с непокрытой головой, босиком.

Отдав это краткое распоряжение, он поворачивается и возвращается в зал.

Я смотрю на нити жемчуга, с таким тщанием разложенные по алым складкам тюрбана бен Хаду, потом вижу его темнеющее лицо. Пока он разворачивает свой сложный головной убор, от него волнами расходится сдерживаемая ярость; когда нас проводят через переднюю, он всю дорогу до трона шагает, высокомерно выпрямившись. Он не кланяется и не выказывает иных знаков почтения, что заставляет английского короля поднять густую черную бровь.

Честно говоря, я едва замечаю, что происходит на приеме, так меня грызет не только переживание вчерашнего чудовищного промаха, но и ужас при мысли о том, что я упустил прекрасную возможность передать монарху послание Элис, а другая едва ли представится. Я помню лишь, что во время крайне долгой речи каида Мохаммеда бен Хаду, — Его Величество султан Абуль Насир Мулай Исмаил ас-Самин бен Шариф, император Марокко и древних царств Тафилальта, Феса, Суса и Таруданта шлет приветствие благородному королю Англии, желает долгого здоровья его телу и душе (с присовокуплением подробного, сочиненного самим султаном, сравнения особенностей ислама и английского протестантизма, роднящих две религии и потому ставящих их выше общего врага, католиков)… и так далее, далее, и далее скучающий взгляд короля Карла, минуя бен Хаду, встречается с моим, и мне кажется, что сквозь мои глазницы прошла молния, пригвоздившая меня к земле. Губы короля кривятся, а потом тяжелое веко опускается — другие сочли бы это простым подергиванием, но у меня отчетливое ощущение, что мне подмигнули.

Проходит день за днем, а мы ни разу не видим английского короля, нас посещает лишь долгая череда придворных, присылаемых то с договорами о намерениях, касающихся танжерского гарнизона, его предполагаемых прав и безопасности; то обсудить судьбу и возможный выкуп за отдельных пленников, которые, как утверждают, содержатся у султана, — ни бен Хаду, ни я ни с кем из них не встречались, так что они или умерли, или пропали без вести, а может быть, стали вероотступниками и взяли мусульманские имена.

В следующий раз мы увидим короля Карла во время личной аудиенции в его покоях. Не выпадет ли мне случай, гадаю я? Я кладу вышитый свиток в карман халата — вдруг получится застать короля одного. Бен Хаду обеспокоенно прихорашивается перед зеркалом, заботясь о том, чтобы произвести наилучшее впечатление. Должен признать, он хорош собой: стройный, светлокожий (по сравнению со мной), прямо держится, и глаза у него ясные и умные. Он очень коротко остриг бороду и усы, чтобы виден был волевой подбородок и полные губы; я замечал, что придворные дамы обращают на него внимание, и он, без сомнения, тоже не упустил это из виду. Сегодня он сможет вручить привезенные нами дары. Их все собрали в нижней передней и наверх заносят по длинным лестницам, что непросто, а в случае с животными еще и грязно. По крайней мере, львов оставили в саду, чтобы монарх рассмотрел их на досуге, не то, боюсь, закончилось бы кровопролитием.

Выясняется, что «личная» аудиенция подразумевает просторный зал, полный придворных, в том числе десятков дам, собравшихся жадно поглазеть на марокканцев. Для начала мы подносим традиционные дары: специи, соль и сахар, шелка и медные подсвечники, ажурные металлические лампы и домотканые ковры из Срединного Атласа, принесенные султану в знак уважения берберскими племенами. Король принимает их с искренней благодарностью и восхищается мастерством берберских ткачих. Я вижу, как раздувается от гордости грудь Медника, но все же чувствую смутное беспокойство. Я не видел в этом изысканном дворце, полном слуг в ливреях, позолоченных стульев и дорогих ковров, никаких животных, кроме собачек самого короля.

— А теперь, — произносит бен Хаду, — особый дар.

Он хлопает в ладоши, и появляются страусы. Они расталкивают своих укротителей, качают шеями, зловеще щелкают клювами. Женщина в зеленых шелках оказывается слишком близко, и от визга, который она издает, когда ее щиплют, все стадо принимается голосить, тревожно раздувая пушистые глотки. Потом страусы начинают хлопать крыльями, топать огромными когтистыми лапами — и разверзается преисподняя. Придворные бегут во все двери, что есть; я даже видел, как один откинул штору и вылез в окно.

Я ищу взглядом короля и обнаруживаю, что он покатывается со смеху. Он спасает какую-то бедную женщину, отгоняя птицу, напавшую на нее. В конце концов вызывают стражу, и страусов загоняют в переднюю, а оттуда препровождают в один из королевских парков. По себе они оставляют загаженные ковры, покусанные конечности и облака летучего пуха. Прием приходится свернуть.

Вернувшись быстрее, чем ожидал, я вспугиваю прячущегося у дверей человека. Он оборачивается, видит меня и убегает по коридору. Но я успеваю различить резкие неприветливые черты Самира Рафика. С колотящимся сердцем я изучаю замок: поцарапан, но не поврежден. Когда мне удается вставить в него железный ключ, он открывается плавно. В комнате стоит пугающая тишина.

— Момо? — тихо зову я. — Амаду?

Слышится визг. Потом нечто обрушивается на меня с балдахина над кроватью, и на мое плечо приземляется мартышка. Над краем балдахина появляется лицо с серьезными глазами.

— Мы просто играли.

Момо перелезает через балдахин и ловко, как мартышка, спускается по опоре.

— Тут так скучно: все время сидеть тихо. Почему нельзя выйти? Ты сказал, что все будет по-другому, когда мы приедем в Англию. Ты соврал!

Я сажусь на кровать и удрученно смотрю на него.

— Знаю. Прости меня, Момо. Еще совсем немножко. Но ты не должен шуметь, и никому не открывай дверь, кроме меня. Понимаешь?

— Кто-то стучался.

— Наверное, слуга приходил убирать комнату. Я им сказал, что сам буду все делать, и дверь лучше не открывать, а то моя мартышка кусается.

— Я тоже могу кусаться.

Момо показывает зубы, хихикает.

— Мы оба можем укусить, да, Амаду?

Они двое скалятся друг на друга с потешным вызовом, обнажив десны, тряся головами, походя один на другого, как отражение. Мне делается не по себе. Я начинаю бояться, что если и дальше оставлять мальчика с мартышкой, скоро их будет не различить.

— Никому не открывай дверь, — повторяю я. — Даже если кто-то притворится мной.

— А зачем кому-то притворяться тобой?

— Не знаю, — признаю я. — Просто не открывай дверь.

— А если пожар, или потоп, или еще что-то?

— Такого не будет.

— Может быть. Всякое бывает.

Я вздыхаю.

— Бывает. Но едва ли. Если будет, я тебя спасу.

— Обещаешь?

— Обещаю.

— Ты обещал, что нечего будет бояться, когда мы доберемся до Англии, — напоминает он мне.

Безупречная логика.

— Момо, я стараюсь.

Но надо стараться сильнее; он прав, что тревожит мою совесть. Я со вздохом достаю клочок бумаги и снова читаю адрес, который для меня достал Даниэль. Не то чтобы я рвался это сделать, но так нужно.

Обретя решимость, я останавливаю одного из слуг и спрашиваю, как можно отправить письмо. Он недоверчиво на меня смотрит, потом ухмыляется:

— Для хозяина?

Я бросаю на него суровый взгляд: ясно, что он думает, будто такой, как я, не может уметь писать. Но, возможно, если он сочтет, что это для посла, будет лучше.

— Да. На Золотую площадь.

— За пару монет могу послать гонца; или возьми портшез и сам доставь. Это недалеко, около мили.

Нам запрещено покидать дворец, но миля… пути всего ничего, займет не больше десяти минут, и пешком выйдет быстрее, чем в глупом ящике. Обернусь за полчаса, пока бен Хаду и остальные отдыхают после обеда. Никто не узнает. Я узнаю у слуги дорогу, потом возвращаюсь в комнату, переобуваюсь из придворных туфель в старые бабуши и накидываю на плечи темный бурнус. Надев капюшон, я вижу в зеркале относительно неприметную личность — если не считать цвета кожи, но с этим я ничего поделать не могу.

Я быстро иду по широкой Кингс-стрит, сворачиваю до ворот Гольбейна налево, в Сент-Джеймсский парк, чтобы срезать путь. Головы я не поднимаю, руки держу под плащом. Но даже так я вызываю вопросительные взгляды у прохожих; возможно, отчасти из-за быстроты шага, поскольку все они прогуливаются, наслаждаясь изысканными видами, смеются, видя, как поскальзываются на льду птицы, ищущие на озере открытую воду. Боги, как же холодно! Я иду по дорожке оленьего парка, и дыхание мое вырывается облаками пара. Животные, стоявшие склонившись к заиндевевшей траве, поднимают головы и с опаской на меня смотрят. Думаю, к ним тихо, как я, бывало, подкрадывались лучники, чтобы добыть дичь к королевскому столу — неудивительно, что они осторожны. Сделай я резкое движение, они, без сомнения, умчатся в парк, как газели. Я медленно иду, чувствуя с ними что-то вроде душевной близости: столь осознанная свобода — это не свобода вовсе. И они, и я принадлежим могущественным людям, и нам внезапно может настать конец, когда наши хозяева этого захотят.

Я выхожу на мощеную дорожку, которая приводит меня к красивым цветникам, а оттуда на широкую дорогу, полную карет и иных повозок. Уклоняясь от пешеходов, лошадей, паланкинов и колясок, я перехожу на другую сторону и продолжаю путь на север, как велено, по узким улочкам. Местность делается все более убогой и грязной, кругом валяется мусор, смердит нечистотами. В канавах струится зловонная жижа, источающая безошибочный резкий смрад. Красильни в Фесе и те пахнут лучше, думаю я про себя; я наверняка заблудился.

На перекрестке конюх осматривает копыта лошади, ища, откуда сброшена подкова.

— Прошу прощения, сэр, — говорю я, и он, вздрогнув, распрямляется. — Не могли бы подсказать мне дорогу к Золотой площади?

Он указывает в сторону пустыря, усыпанного булыжником.

— К северу от Сохо. Идите прямо по Джеймс-стрит, мимо старой ветряной мельницы, через Песье поле, пока не увидите стройку. Как увидите — это она и есть.

Несколько жилых домов гордо возвышаются среди других, отстроенных наполовину, и тех, у которых пока есть только фундамент. Понятно, что когда работы будут закончены, вид будет внушительный; но пока это и не золотая и, в общем, не площадь, больше похоже на наш Саат аль-Хедим. Я сверяюсь с адресом на бумажке и подхожу к двери номер 24. Снаружи висит медный колокольчик — дурной знак для правоверного, — в него я и звоню. Долгое время никто не отвечает, потом дверь приоткрывается, и из-за нее выглядывает женщина.

— Доставка угля с заднего крыльца, — резко говорит она и захлопывает дверь мне в лицо.

Когда до меня доходит суть ее ошибки, я громко стучу по дереву. На этот раз дверь открывается настежь и сразу.

— Я тебе сказала…

Но теперь я ставлю ногу в проем. Женщина смотрит на меня в растерянности, потом опускает глаза и видит мою ногу.

— Убирайся, черный попрошайка! — взвивается она.

— Послушайте, у меня дело к этому человеку.

Я показываю ей бумажку, на которую она смотрит, не понимая.

Потом кричит:

— Помогите! Воры! Убивают!

Кто-то обхватывает меня сзади и валит на землю. Напавший пытается упереться мне в грудь коленом, но я выворачиваюсь, перекатываюсь, ловлю его за ноги и тяжело роняю; он ругается, поднимается на ноги. Мы стоим, тяжело дыша ледяным воздухом, смотрим друг на друга с опаской. Противник мой — совсем еще мальчик, хотя сложен, как бык.

— Я — не вор и не убийца. Я просто ищу мистера Эндрю Берка.

Женщина выходит на крыльцо.

— А что ж вы сразу не сказали?

Она краснолицая, от нее скверно пахнет, на ней грязный фартук поверх платья из бумазеи.

— Это дом мистера Берка.

Она хмурится и, махнув рукой, отпускает мальчика.

— Ступай, Том, будь умницей.

Вид у Тома разочарованный, словно он надеялся, что понадобится помахать кулаками.

— А сам джентльмен дома? — интересуюсь я.

— Скажите, что у вас за дело.

— Боюсь, об этом я могу говорить только с самим мистером Берком.

Она поджимает губы:

— Ждите здесь.

Она закрывает дверь, проходит несколько долгих минут, потом наконец выходит мужчина. Я его представлял совсем иначе: он почти такой же толстый, как великий визирь, и у него окладистая черная борода.

Увидев меня, он теряется.

— Чем я могу вам помочь? — спрашивает он, потом его вдруг озаряет. — А, вы, должно быть, от герцогини.

Я качаю головой:

— Нет, с герцогиней я не знаком.

— Почтенная герцогиня Мазарин?

Я снова качаю головой. Начинаю было говорить, но он меня прерывает.

— Удивительно: вы — просто одно лицо с ее арапом. Тогда вы, должно быть, пришли за саржей мистера Каллааха?

— Нет, я пришел…

— И не от сирийского купца за ливрейной тканью?

Прежде чем последуют новые расспросы, я твердо говорю:

— Нет, сэр. Я приехал из Марокко, и у меня куда более щекотливое дело. Может быть, мы поговорим в доме?

— Марокко? — Он выглядит встревоженным. — Что за дело может быть ко мне у черномазого из Марокко?

— Я пришел по поручению мисс Элис Суонн.

— Кого?

Все идет не так, как я предполагал.

— Вашей… э… нареченной.

Теперь он в ужасе.

— Нареченной? Сэр, у меня таких нет, вы ошиблись.

Он умолкает, потом вспоминает:

— А, голландка! Правда, я с ней ни разу не виделся, и, полагаю, она пропала в море.

— На самом деле нет, сэр.

Я коротко объясняю и вижу, как у него от изумления открывается рот.

— Как вы, черт возьми, меня нашли? И чего, во имя Господа, вы от меня хотите?

— Мне дал ваш адрес купец Даниэль аль-Рибати, — сухо сообщаю я.

У него меняется лицо.

— Ах да, конечно, еврей. Мы с ним вели дела. Порядочный человек, хотя и… впрочем, не важно. Мне жаль бедную женщину, но я думал, что она погибла, и нашел другую невесту. Мы женаты уже три года. У нас двое мальчиков.

Он разводит руками:

— Так что, как видите, дела мисс Суонн меня более не касаются.

— А ее сын?

— С чего бы моей жене пускать под свой кров ублюдка какого-то языческого короля? Здесь не приют для найденышей! Всего вам доброго, сэр.

И дверь закрывается навсегда.

Должен признать, что, когда я возвращаюсь в Уайт-Холл, на сердце у меня куда легче. Разве это себялюбие — радоваться тому, что недостойный торговец тканями не примет участия в будущем Момо? А что до мысли, что Элис могла стать женой такой скотины… Возможно, жизнь ее здесь была бы проще, чем при марокканском дворе. Но то было бы всего лишь иного рода рабство.

А вот что теперь делать с Момо? Я в растерянности.

 

32

Дни проходят во все более разочаровывающих беседах о Танжере с чиновниками и политиками. Они нерешительны, а бен Хаду уклончив: ясно, что все мы просто теряем время, и я стараюсь не выказывать нетерпения — или не уснуть. Наш советник доходит до того, что прямо говорит: на его взгляд, злосчастную колонию надо бы отдать нам.

— Король может сколько угодно утверждать, что Танжер — ценнейший алмаз в его короне, но мы не можем вечно укреплять столь отдаленный форпост; это рассадник папизма и чудовищная трата государственных средств, а казначейство уже исчерпало свои возможности. Нам, по сути, приходится вводить ограничения: сам король урезает расходы на содержание — свое, супруги и… э… приятельниц.

Если я и надеялся увидеть на одной из бесед короля, меня ждало разочарование. С той первой случайной встречи я видел его лишь издали, а теперь он уехал на охоту, так нам говорят. Бен Хаду огорчен, что его не пригласили. Он несколько дней не выходил из дворца, и когда он с тоской заговаривает о верховой езде, один из придворных предлагает нам на день взять лошадей из королевской конюшни и прокатиться по Гайд-парку. Медник тут же видит в этом возможность произвести впечатление. Он приглашает придворного и всех, кто захочет нас сопровождать, посмотреть марокканскую «фантазию».

— Покажем им, что такое настоящая верховая езда, — с наслаждением говорит он.

И отсылает меня переодеться в подобающую одежду.

Я возвращаюсь в белом халате, хлопковых штанах и бабушах, на плечах у меня бурнус. Бен Хаду спускается, с ног до головы одетый в оранжевое и красное: узкая туника поверх батистовой рубашки с широчайшими рукавами, причудливый алый плащ, красные кожаные сапоги, тюрбан в каменьях. Выглядит он великолепно, словно принц из «Тысячи и одной ночи», и, увидев меня, цокает языком.

— Во имя неба, Нус-Нус, не нашлось ничего получше?

— У меня больше ничего нет.

— Так не пойдет. У нас есть возможность показать англичанам настоящий Марокко.

Он встает со мной рядом. Разница в росте между нами — добрых три дюйма, но это его не останавливает: он посылает слугу за сменой платья. Вскоре меня облачают в голубое и зеленое с обильным золотым шитьем, и смотрится это блистательно, вот только штаны мне удручающе тесны.

Для шестерых, кого Медник счел лучшими наездниками, — самого себя, Шарифа, двух родственников султана, Самира Рафика и меня, — выводят из королевской конюшни лошадей. Они прекрасны — король Карл, без сомнения, понимает в родословных. Хамза, одетый попроще, несет наши копья, которые бен Хаду, должно быть, захватил и привез нарочно для такого случая. Рафика мне видеть неприятно, у меня даже на мгновение сводит живот. Хотя бы, говорю я себе, не остался во дворце и не будет ничего вынюхивать в мое отсутствие.

Гайд-парк — удивительное место. Огромное, полное зелени пространство посреди города, где люди гуляют и катаются. Для нас подготовили площадку, собралось около сотни зрителей, и мы должны дать представление. Мы скачем взад и вперед, взмыливая лошадей, мечем копья в мишень для стрельбы из лука, попадая в яблочко так часто, что толпа восторженно кричит. Потом мы съезжаемся двое на двое, бросаем друг другу копья и ловим их под рев зрителей. Так хорошо размяться после сидения в Уайт-Холле: я забываю себя от наслаждения, поднимаюсь в стременах, правя конем при помощи одних коленей и размахивая копьем с дикарской радостью. Повернувшись, чтобы метнуть его, я обнаруживаю, что расстановка изменилась, и напротив меня оказывается Рафик. Он скалится и нарочно бросает копье на мгновение раньше, чем нужно. Оно летит мне в лицо. Внезапно все кругом замедляется, я успеваю подумать: какая удачная возможность убить меня — будто бы случайно, вдали от дома, во время невинной фантазии.

Потом все путается, и следующее, что я чувствую, это сильный удар о землю — и свет меркнет. Я пытаюсь пошевелиться и не могу, у меня болит все тело, я думаю: неужели так приходит смерть — во время игры, на глазах у чужеземцев? Кругом стоит шум: визжат женщины, кричат мужчины, топают и фыркают кони. Потом над самым ухом у меня что-то рвется, и я снова вижу свет. Надо мной стоит бен Хаду, в одной руке у него копье, а в другой — мой плащ, разорвавшийся, когда его пронзило копье, сбившее меня с лошади и пригвоздившее к земле.

— Ты везучий, Нус-Нус!

Я медленно сажусь. В голове у меня звон, мысли разбегаются. Я опускаю взгляд — крови не видно. Шевелю ногами, руками — ничего не сломано. Я неловко поднимаюсь и стою, слегка пошатываясь. Размотавшийся тюрбан сползает мне на лицо.

— Вот же зверюга! — кричит женский голос.

— Змея, что ли?

— Да это сам Левиафан!

Толпа, воющая, как стая гиен, окружает меня со смехом и воплями.

Бен Хаду швыряет мне бурнус.

— Прикройся!

Сгорая от стыда, я подбираю плащ и прячу наготу, явленную лопнувшими штанами.

О марокканском посольстве внезапно начинает говорить весь город. Женщины хихикают в веера, когда видят нас, мужчины хватают нас за руки и восхищаются нашим выступлением. Нас заваливают приглашениями: пообедать, поужинать, сходить в театр, поиграть в карты… бен Хаду с холодной учтивостью отвергает все. Он показывает мне листок, оставленный кем-то в наших покоях. Непристойный рисунок, изображающий нашу фантазию: мы одеты в причудливые халаты и тюрбаны, пятеро держат копья на изготовку, а шестой вооружен одним лишь огромным черным срамным удом.

— Как думаешь, что на это скажет султан Мулай Исмаил?

Я мрачно гляжу на рисунок. Вопрос не нуждается в ответе.

Я уже рассказал Меднику о своих подозрениях: Рафик пытался меня убить. Бен Хаду фыркнул:

— На глазах всего английского двора? Ты просто был невнимателен и всех нас выставил на посмешище. Счастье еще, что там не было короля, и он не видел этого непотребства.

Я открываю было рот, чтобы возразить, что причиной тому было, по крайней мере косвенно, его тщеславие: если бы меня не вынудили облачиться в одежду, которая мне мала… но спорить бесполезно.

Позднее в тот день приходит еще одно приглашение.

— Герцогиня Портсмутская приглашает нас на обед, — говорит довольный бен Хаду. — Вот этого я и ждал. Луиза де Керуаль — главная любовница короля, она очень влиятельна не только здесь, но и при французском дворе. Король, без сомнения, будет там.

Вот оно что, отказы на все умножающиеся приглашения были всего лишь уловкой. И мы теперь, судя по всему, будем обедать с английским королем.

Следующим вечером мы собираемся в роскошных покоях герцогини во дворце. Дожидаясь в передней, пока нас представят, мы рассматриваем стены, оклеенные обоями с нарисованными вручную цветами; золоченые лепные гирлянды и мастерски расписанный потолок; китайские лаковые шкафчики, сложную резьбу ширм, зеркала венецианского стекла и серебряные вазы, напольные французские часы и обнаженные статуи, прижимающие к паху жалкие кусочки ткани.

— Не вижу особой бережливости, — говорю я бен Хаду, и он улыбается углом рта.

Передняя богато убрана, но от роскоши огромной столовой, куда нас проводят невольники в ливреях, захватывает дух. Обитые узорным атласом кресла с позолоченными подлокотниками и ножками; сияющие на стенах гобелены; десяток тяжелых ветвистых канделябров литого серебра; картины в золотых рамах; толстые турецкие ковры; хрустальные бокалы и графины; золотые тарелки; зеркала, подсвечники, хрустальная люстра с сотней горящих свечей. А женщины! Драгоценности мерцают в их взбитых пудреных волосах, в ушах, на шеях и запястьях, между дивно приподнятых грудей.

Не зная, куда смотреть, чтобы не показаться нескромным, я перевожу взгляд на мужчин, одетых с большей умеренностью — в темно-алые костюмы с открытыми белыми воротниками и манжетами, — но они оказываются музыкантами. Французы, только что из Версаля, от двора Людовика XIV, приехали исполнить, как они поясняют, последние сочинения мсье Марена Марэ, придворного музыканта Короля-Солнца. Работы эти еще не изданы, свежайшая новинка.

Бен Хаду прохаживается по залу, сопровождая красивую женщину с печальными глазами и основательными статями, увешанную брильянтами, жемчугами и всем, что можно купить в лавке тканей, — видимо, это наша хозяйка, герцогиня Портсмутская. Я смотрю, как рассаживаются в алькове музыканты с гобоями и семиструнными деревянными инструментами, чем-то средним между испанской гитарой и марокканским рабабом. Их глава извлекает печальный звук, медленно проводя смычком по струнам своего инструмента, и музыканты начинают играть мелодию, густые низкие ноты которой отдаются в костях. Гобой и клавесин делают звучание полнее, и я забываю себя, так поразителен этот шум. Я едва не подпрыгиваю, когда на запястье мое ложится чья-то рука, и пальцы нежно сжимают мою плоть.

— Сядете со мной, сэр.

Я поворачиваюсь и вижу женщину, которая была с королем в большом зале, когда я восхищался картиной, изображающей Деву, в первый наш день здесь. Она смотрит на меня снизу вверх, лукаво улыбается и ведет меня к тому концу стола, что дальше от хозяйки.

— Нет, нет! — подает голос та. — Его место здесь, между мной и леди Личфилд.

— Боже правый, Луиза, нельзя его сажать возле малышки Шарлотты: она, милочка, ума не даст, что с ним делать. А я уж его обихожу.

Она продевает руку в мою и прижимает к себе мой локоть.

Герцогиня Портсмутская надувает губы.

— Ты мне весь стол порушишь, Элинор!

— Велика важность!

Поверх плеча Элинор я вижу, как вытягивается лицо хозяйки. Потом она собирает всю свою светскость и с наигранной веселостью зовет гостей к столу.

Я кланяюсь своей спутнице.

— Буду счастлив сидеть рядом с вами, Элинор.

— Хоть головой ручайся, будешь. Только, бога ради, зови меня Нелли — я не из тех, кто чинится.

Она вопросительно на меня смотрит.

— Ах да, Нус-Нус, придворный е… э… придворный султана Марокко Мулая Исмаила, — я перехожу на полушепот. — Надеюсь, мы не обидели хозяйку.

— Забудь про Дебеллу.

— Дебеллу?

— Да все посол венецианский. Увидал Луизу — и давай за ней увиваться. Повторяет: bella, bella. А я и говорю: «Уж скорее, Дебелла». Тяжелая она особа.

Она хихикает над собственной шуткой и придвигается ко мне.

— А оно возьми да прилипни. И поделом ей, корове заносчивой. Она ведь тут шпионит на французского короля. Но Чарли, понимаешь ли, не прочь по-французски.

Я смотрю на нее, не понимая, а она продолжает щебетать:

— И платит ей за это неплохо, как видишь.

Она обводит зал рукой:

— Для мадам ля Дюшес ты просто модная диковинка: у нас тут нечасто увидишь арапа в щегольском платье, да чтобы к обеду звали. А я никого по виду не сужу. Мамка моя говаривала: «В Судный день узнаем, у кого задница чернее!» Как по мне, чуток смолы мужчину только красит: хоть на Чарли погляди. У Ортанз (для тебя будет герцогиня Мазарин) есть крепыш вроде тебя — но про Мустафу говорить не принято, его с нами редко сажают, даже жалко. Ортанз та еще штучка, надо сказать. Поимела уже двоих в этом зале, — и не мужчин, заметь! — и самого короля, и Мустафой, думаю, тоже не брезгует. Видит бог, я бы такого не пропустила, хоть и говорят, что он евнух.

Она изображает пальцами ножницы — если я вдруг не понял.

— Евнух? Но возможно ли? — слабым голосом произношу я.

Нелли издает тихий смешок.

— Чтоб мне лопнуть! Да ты неискушен, я погляжу. Не в яйцах мужчина, было бы желание, а исхитриться по-всякому можно. К тому же нынче для всего снадобье найдется, если верного коновала знать.

— Коновала?

— Все они одинаковые, скажешь, нет? Доктора, костоправы, шарлатаны, лекари, коновалы — как называются, только от цены зависит, я так понимаю.

— А в Лондоне есть врачи, утверждающие, что умеют излечивать… бессилие?

— Как не быть, душа моя. Хотя в толк не возьму, тебе-то зачем — такому здоровяку. Во всем Лондоне только и разговору, что про твое достоинство.

Ее хохот привлекает внимание бен Хаду. Он смотрит на нее, потом на меня — с неодобрением.

— Моя… э… королева повелела найти для нее в Лондоне разные лекарства. Вы бы не могли кого-нибудь посоветовать?

— Что за лекарства?

— Ее удручает, что она слишком быстро стареет…

Нелли усмехается:

— Лучшее средство, по мне, — посмеяться от души и всласть покувыркаться. Кто от этого нос воротит, тот и делается на вид, как старое сморщенное яблоко.

Я невольно улыбаюсь; ее прямота освежает.

— Думаю, императрица не оценит, если я вернусь в Марокко лишь с этим советом.

— Тогда тебе к ученым. Поговори с мистером Ивлином.

Она указывает на длинноносого джентльмена, который предложил бен Хаду прокатиться в Гайд-парке.

— Или с моим добрым другом мистером Пипсом, вот уж кто умеет радоваться жизни.

Веселый человек, покатывающийся со смеху над тем, что только что сказала сидящая возле него женщина.

Нелли называет мне имена сидящих за столом и рассказывает что-нибудь о каждом, чтобы я их запомнил. Дама по другую руку посла — миссис Афра Бен, она пишет для театра, а одно время шпионила на голландцев; мальчик — сын Луизы, Чарльз, герцог Ричмонд; хорошенькая молодая женщина в изумрудах — Анна, леди Сассекс, дочь короля и герцогини Кливлендской, у которой был роман с герцогиней Мазарин, а сейчас она спуталась с каким-то дипломатом в Париже; рядом сидит французский посол, Поль Барийон д’Аманкур, «такой дамский угодник!»; и так далее, пока у меня не начинает кружиться голова. За столом оказывается несколько детей короля, и я интересуюсь у своей собеседницы, каков его гарем, что ее необычайно веселит.

— Ты же не думаешь, что Чарли нужно их сгонять в одно место, как кур? Они в очередь выстраиваются на Личной лестнице, только бы король к ним прикоснулся: мистер Чиффинч их разве что не гоняет!

— А как тогда следить за появлением потомства?

Я объясняю часть своих обязанностей, касающуюся Книги ложа, и она приходит в восторг.

— Сколько, говоришь, у этого султана жен?

— Скорее наложниц, а не жен. Полагаю, около тысячи.

Она радостно хлопает в ладоши, услышав о подобной избыточности.

— Ух! Задает же он тебе работы! А что за женщины? Сплошь смуглые красотки?

— Многие, да. Но есть и европейки. И одна англичанка.

Она сгорает от любопытства.

— Англичанка? Как она попала в гарем?

Я рассказываю ей про корсаров, про торговлю пленниками, про стройку в Мекнесе, для которой нужны рабочие; и про великую ценность белых женщин на наших рынках. О мечте императора вырастить огромную армию, чтобы отвоевать мусульманские земли у христиан, я, однако, умалчиваю.

— Другой бы ужаснулся, что женщин вот так продают и покупают, но я не из таковских, — заявляет Нелли. — Все мы в этой жизни торгуем, так или иначе: то с барышом, то, если не повезет, с убытком, судьба переменчива. Но бедняжку все равно жаль: она небось хочет вернуться на наши берега?

Соблазн выложить ей все о моем задании велик, но мне удается удержать язык за зубами — уж слишком она вольна со своим. Но, возможно, у меня получится немного продвинуться к цели.

— Эта дама вышила подарок для Его Величества, — говорю я. — Милый пустячок, я обещал отдать его королю в собственные руки, если выдастся случай.

— Он сказал, что заглянет — я позабочусь, чтобы случай у тебя был.

— Я бы предпочел сделать это наедине.

— Надеюсь, ты не хочешь зла моему Чарли?

Я уверяю ее, что не хочу, и жалею, что упомянул о свитке.

Чуть позже бен Хаду встает, призывает на хозяйку благословение за любезное приглашение, обещает молиться за ее сына и благодарит от всех нас за изысканный обед, после чего мы уходим. В передней посол разгневанно обращается ко мне.

— О чем ты думал, столь постыдно ведя себя с королевской любовницей?

— Постыдно? Я не сделал ничего дурного, — вскидываюсь я, вспоминая последние два часа с некоторой досадой.

— Я видел, как она налила тебе вина, и ты осушил бокал!

Ах, вино. Я надеялся, что он не заметил.

— Я говорил, что не пью алкоголь, но она настаивала, а я не хотел поднимать шум.

— Ты позоришь ислам и императора!

— Позорит, вот как? — гудит низкий голос.

Мы оборачиваемся и видим, что к нам приближается Его Величество, король Англии. Лицо его блестит от пота, парик съехал набок.

Бен Хаду тут же низко кланяется.

— Смиренно прошу простить, сир.

— А что вы такого натворили?

Король Карл хлопает его по спине и обращается ко мне.

— Посол вами не очень-то доволен, сэр: любезничали с дамами, да? Не могу вас винить! Наслышан о вашей проделке в парке. Обязательно повторите представление — возможно, сцену с брюками стоит опустить, — я так люблю отважных наездников.

Медник уверяет, что с удовольствием устроит новую фантазию, и собирается сопровождать короля обратно в столовую герцогини, но Карл отсылает нас, приветливо пожелав доброй ночи.

— Час поздний, не спят одни повесы и шулера, а вы, уверен, не из их числа.

И мы отпущены.

Вернувшись в комнату, я обнаруживаю бледного Момо, выглядывающего из-за края балдахина.

— Приходил человек, — дрожащим голосом сообщает он.

— Что за человек?

Живот у меня сводит от страха.

Он безошибочно описывает Рафика, вплоть до туфель с круглыми носами.

— Он тебя видел?

Момо качает головой:

— Я залез сюда. Амаду укусил его за руку, и он говорил всякие плохие слова, пытался пнуть Амаду, но тот поднял шум, и этот человек немножко походил по комнате, а потом ушел.

— Но как же он вошел? Дверь была заперта.

— У него был ключ.

Значит, Рафик подружился со слугами и получил второй ключ; первый лежал у меня за поясом. К облегчению от того, что мой враг не нашел Момо и с малышом все хорошо, примешивается страх, что Рафик вернется в следующий раз, когда я оставлю мальчика одного. Потом я вспоминаю кое-что еще. Моя сумка…

Я бросаюсь искать, но она, разумеется, пропала. Вместе со всеми моими деньгами и деньгами, врученными мне императрицей на эликсир. И со спрятанным за подкладкой вышитым свитком Элис. Делать нечего — я должен немедленно уличить вора. Деньги потеряны, ничего не поделаешь, но свиток… я бегу, прыгая через две ступеньки, на чердак, где разместили посольских слуг, и вхожу без стука. Непривычные высокие деревянные кровати сдвинуты в дальнюю часть комнаты, и все, кроме троих, играющих в углу в карты, спят на полу, завернувшись в одеяла и плащи, похожие на огромные личинки. Мерцающая свеча отбрасывает по стенам причудливые тени.

— Самир Рафик!

Мой голос раздается под низкой крышей, пока все спящие не начинают стонать и ворочаться. Рафик злобно выглядывает из-под плаща и, увидев меня, тут же вскакивает. На поясе у него нож: зачем честному человеку спать, держа нож под рукой?

— Что тебе нужно?

— То, что ты у меня взял.

Рафик оборачивается к остальным, вовлекая их в разговор.

— На что мне твои яйца, катамит?

Кто-то присвистывает и щелкает зубами; один смеется в голос. Лицо его в тени, но я знаю этот хохот: Хамза, отступник. Я оскорбленно стискиваю зубы.

— Ты приходил ко мне в комнату и украл мою сумку, в ней было то, что дала мне императрица Зидана.

Его глаза сужаются.

— Ты назвал меня вором?

— Ты и есть вор. Тебя видели.

— И что за лжец это говорит?

— Тот, кому я верю.

Он наклоняется и отбрасывает свое одеяло в сторону.

— Как видишь, здесь ничего нет.

Снова поворачивается к наблюдателям и делает непристойный жест.

— Ему приснилось, что я заходил к нему в комнату!

Теперь смеются все, куда громче. Хамза идет через комнату, движения его обманчиво ленивы, как у кота.

— Думаю, тебе следует извиниться за то, что ты нас потревожил и назвал Самира вором.

Я бросаю на него презрительный взгляд, потом перевожу глаза на Рафика.

— Ты, похоже, поранился.

Вокруг его правой руки обмотана тряпка.

— Думаю, под повязкой след от укуса моей обезьяны.

Рафик кривит губы.

— Это? Это я получил во время той потешной фантазии, где ты выставился дураком и опозорил всех нас.

— Вчера рука у тебя не была перевязана. Если там не укус, покажи рану.

— Там чистый порез от копья, — говорит Хамза. — Я сам его перевязывал.

Он кладет руку на рукоять кинжала так, чтобы я видел.

Вот, значит, как, думаю я. Не говоря ни слова, я поворачиваюсь и быстро ухожу прочь, думая, что, если они бросятся за мной, выйдет двое вооруженных против одного, не снявшего парадную одежду, в темном коридоре, в отведенной для слуг части огромного чужеземного дворца. Возможно, разумнее было бы пойти к бен Хаду и попросить его провести обыск, но он не простил мне провала в парке; к тому же мне пришлось бы объяснять, откуда у меня такие деньги, не говоря уже о вышивке Элис, а это было бы непросто. Сердце у меня колотится всю дорогу до комнаты, но за мной никто не идет.

Даже подперев дверь стулом, я все равно почти не смыкаю той ночью глаз.

 

33

25 января 1682 года

На следующий день герцогиня Портсмутская присылает пажа с приглашением на чай в ее покоях. Бен Хаду тяжело вздыхает.

— Невежливо огорчать ее, она была к нам вчера так добра, но я обещал королю, что мы покажем ему верховую езду.

— Не весь же день уйдет на то, чтобы выпить с дамой чаю?

Вернувшись в комнату, чтобы переодеться, я учу Момо подпирать дверь стулом и вручаю ему свой кинжал, что приводит его в восторг. Он увлеченно размахивает кинжалом, делая выпады и финты, пока я не ловлю его за запястье.

— Мохаммед, это не шутки. Рафик — опасный человек, и он хочет нам зла. Не открывай дверь, а если он попытается ворваться, ударь его кинжалом и беги, понял? И шуми, как только сможешь.

Он смеется:

— Мы с Амаду его прогоним. Мы — великие воины, да, Амаду?

Мартышка скалится и скачет на месте. Что за неподобающий союз образовали эти двое!

Не надо было забывать, как неторопливы обычаи английского двора. Сперва нас почти час заставляют ждать, пока герцогиня встанет, хотя дело к полудню; потом, когда нас проводят к ней, мы застаем ее все еще en déshabillé. Три дамы завивают ее светло-русые волосы и накладывают ей венецианские белила — не только на лицо, но и на шею, руки и обширное décolletage. Я такое постоянно вижу в гареме; но бен Хаду обращается в камень, как обычно бывает, когда он старается не выдать себя. Ему явно нелегко отвести глаза от ее груди. Потом он собирается, должным образом кланяется герцогине, которую, кажется, вовсе не волнует, что двое посторонних мужчин застали ее за туалетом, и представляет меня как своего заместителя. Она мило улыбается и протягивает руку:

— Счастлива познакомиться, мистер Нус-Нус. Зовите меня Луизой. Так жаль, что Элинор вас вчера присвоила на весь вечер. Надеюсь, вы примите мои извинения за нее: боюсь, она лишена le bon ton. Не ее вина, разумеется: ее растили не для жизни при дворе.

Мистер Нус-Нус. С уважительным английским обращением имя звучит еще нелепее, чем прежде, особенно произнесенное с таким прелестным французским акцентом. Я склоняюсь к ее руке — видел, как это делали другие, — и провожу губами по одному из многочисленных колец.

— Знаю, я приглашала вас на чай, — улыбается она, — но взяла на себя смелость приказать подать кофий: вы, мавры, ведь так любите кофий. Возможно, он будет не так крепок, как вы предпочитаете — должна признаться, я существо хрупкое, — боюсь, иначе он погубит мою душу.

Ее дамы взвизгивают от смеха. Мы с бен Хаду обмениваемся озадаченными взглядами, потом устраиваемся в креслах, принесенных для нас вместе с ширмой, отгородившей хозяйку, и, обсуждая погоду, наши впечатления от Лондона, сходство между Версалем и двором в Мекнесе, фасоны платьев марокканок и прочее в том же духе, стараемся не обращать внимания на недвусмысленный шелест шелков и шорох корсетной шнуровки. Кофе по сравнению с тем, что мы пьем дома, жидок и безвкусен: ничью душу он явно не погубит. По тому, как Медник постукивает башмаком, я понимаю, как не терпится ему сбежать из этого женского царства. С каждой минутой ответы его делаются все короче — приближается время обеда.

В конце концов, хозяйка появляется перед нами, затянутая в платье узорного желтого шелка с пышными голубыми рукавами, прорезными, чтобы виден был тончайший батист, с цветом которого почти сливается белизна ее кожи. Бен Хаду вскакивает на ноги и заявляет, что ему пора: у него встреча с королем. Когда я тоже собираюсь уйти, герцогиня восклицает:

— Ах, лишить меня так сразу столь приятной компании было бы крайне жестоко!

Я замечаю, как трескаются белила возле углов ее рта. Белила делают из свинца, считавшегося ядом еще во времена Галена: зачем женщине губить здоровье ради столь относительной красоты?

Восклицание Луизы вызвано, скорее всего, простой придворной вежливостью, но посол тут же говорит:

— Нус-Нус, останься с дамой — мы без тебя вполне обойдемся.

И уходит.

Герцогиня фыркает:

— Что ж, полагаю, мне стоит удовлетвориться заместителем посла, не сочтя сие за обиду.

Прежде чем я придумываю подходящий ответ, она поворачивается и кричит:

— Jacob, viens!

Из-за резной восточной ширмы появляется мальчик, чьи белые зубы блестят в улыбке на темном лице. На безошибочно африканской круглой голове — коротко остриженные черные кудри. Он одергивает бархатный дублет, надетый поверх белой рубашки с оборками, и показывается хозяйке.

— Ça va, madame?

Потом оборачивается, видит меня и едва не падает.

— Ici petit, laisses-moi voir.

Хозяйка манит его, и он идет к ней, не сводя с меня глаз, словно я могу его ударить, или съесть, или что похуже. Герцогиня оправляет маленький дублет, разглаживает его ладонями, вытаскивает из рукавов манжеты и ласково кладет руку на голову мальчика.

— Très joli. Это Жакоб, мой мальчик. Jacob, ici Monsieur Nus-Nus, de la court du Maroc.

Взгляд больших глаз останавливается на мне. Потом мальчик произносит на внятном сенуфо:

— Ты очень похож на моего дядю Айю.

Пока я осмысляю это, Луиза щелкает пальцами:

— Les bijoux, Marie.

Одна из служанок приносит богатый ларец для драгоценностей, и герцогиня, поставив его на колени, роется в брильянтах и рубинах величиной с воробьиное яйцо, золотых цепях, брошах, диадемах и браслетах. Перебирает жемчуга, нитку за ниткой, пока не находит ожерелье, которое искала, застегивает его на шее мальчика и показывает ему его отражение в ручном зеркальце в черепаховой оправе. Я думаю, в какой восторг пришел бы Момо при виде всех этих побрякушек…

— У вас есть дети, сэр?

— Я не женат.

— Я спрашивала не совсем об этом. Mais quel dommage. У вас бы, полагаю, были красивые сыновья. Как Жакоб.

Одна из служанок приносит желтый кушак, и все бросаются правильно его повязывать. Герцогиню ведут в кресло у окна, выходящего в сад, и драпируют складки ее платья. Не отрывая взгляда от герцогини, я спрашиваю Жакоба, откуда он. Он называет деревню неподалеку от моей, что удивляет меня куда меньше, чем могло бы.

— Твоего дядю звали Айю Диара?

Он яростно кивает.

— Мы дружили.

Когда мы вставали рядом, видно было, что мы одного роста, одинаково сложены. Нас часто путали, по крайней мере, издали: он говаривал, что красивее меня; уж точно держался увереннее, особенно с девушками. Мы вместе охотились, вместе прошли обряд посвящения в мужчины; но он смеялся над моей любовью к музыке, и мы отдалились друг от друга.

— Он — великий воин! — восклицает Жакоб. — Но он ушел из деревни и не вернулся.

Мальчик, должно быть, был не старше Момо, когда Айю и меня взяли в плен. У него хорошая память. Как, к несчастью, и у меня: я помню, как вражеское племя, захватившее нас, привязало Айю к шесту под палящим солнцем, отрезало ему веки, губы, нос, уши и пенис. Язык оставили, но так вышло еще ужаснее. Его крики преследовали нас целый день.

— Да, великий воин. А как ты оказался здесь?

— Племя с юга захотело наши земли, мы воевали. Они победили. Я выжил на корабле тех, кому нас продали; мама и брат — нет.

Лицо у него становится непроницаемым.

Избит, продан и куплен, своими же сородичами: история эта стара как мир.

Я наблюдаю, как входит художник в сопровождении двух помощников, несущих мольберт, краски и холст. Он целует Луизе руку, рассыпается в похвалах ее несравненной красоте, ходит туда-сюда между натурщицей и недописанной картиной, поправляя то одно, то другое, без умолку треща по-французски. Издали похоже, что стрекочет Амаду.

Внезапно он поворачивается к нам.

— Где арапчонок?

Жакоб бредет на свое место возле дамы. Художник жалуется: рукав слишком виден, жемчуга не те. Потом грубо поворачивает голову мальчика, словно Жакоб — неодушевленный предмет.

— Prends ça et ne bouges pas!

Мальчику вручают огромную раковину, из которой выкатываются жемчужины.

Жакоб закатывает глаза.

— Я символизирую изобилие колоний.

— Больше никаких разговоров!

На этом я решаю, что мне пора, кланяюсь герцогине, улыбаюсь Жакобу и иду к двери. Выходя, я украдкой смотрю на недописанный портрет. Художник довольно верно изобразил Жакоба, хотя по какой-то причине пренебрег невольничьей серьгой мальчика; но женщина на картине ни капли не похожа на герцогиню: она куда стройнее, и лицо у нее невыразительное. Тощая и безликая — и это здесь считается желанным? Я качаю головой, вспоминая необъяснимый ужас Зиданы при виде утончившейся тени. Женщины вечно недовольны тем, что есть: толстые хотят похудеть, худые потолстеть. Никогда их не пойму.

Вернувшись в покои посольства, я обнаруживаю, что все мои товарищи давно уехали с бен Хаду показывать искусство верховой езды. Прочие, должно быть, отправились смотреть на всадников — пусто даже на чердаке. Я, пользуясь случаем, тщательно его обыскиваю, но час спустя выхожу с пустыми руками. Деньги они, похоже, спрятали в другом месте; и драгоценности тоже. От сумки, без сомнения, давно избавились — сожгли или выбросили, — а вместе с ней и вышитый свиток Элис. Борясь с отчаянием, я пытаюсь сосредоточиться на сиюминутном. Очаровываю служанку в кухне, получаю у нее хлеб и мясо, и возвращаюсь в комнату.

— Амаду, я пришел! — громко говорю я, на случай, если кто за мной подглядывает.

Мгновение спустя слышно, как от двери оттаскивают стул. Когда я захожу, Момо и обезьянка набрасываются на провизию, забыв о страхе, а я снова и снова думаю, что делать.

Когда в дверь стучат, я подпрыгиваю от неожиданности. Я прикладываю палец к губам, потом подсаживаю Момо на балдахин кровати. Распахнув дверь, я обнаруживаю Жакоба. Его руки полны фруктов и пирожных, без сомнения, похищенных из покоев герцогини. Амаду мигом отпихивает меня, заинтересовавшись едой, а не гостем. Он взбирается мне на плечо, чтобы лучше рассмотреть сокровища, потом, в мгновение ока схватив яблоко и пирожное в глазури, прыгает на балдахин, чтобы съесть добычу, пока я ее не отнял, и победительно стрекочет. Со страшным треском балдахин, натянувшийся от его прыжка, лопается, и мартышка, мальчик, сокровища и прочее валятся на кровать. Золото разлетается по полу. Вид у Момо виноватый, но лишь мгновение, потом он начинает хихикать, видя выражение моего лица. Судя по всему, это золото, врученное мне Зиданой на покупки. Рафика и Хамзу наверняка крайне разочаровало содержимое украденной сумки.

— О, Малеео!

Я отстраняю Жакоба и захлопываю дверь, пока нас не увидел кто-нибудь любопытный, проходящий мимо. Потом я забираю у Жакоба поднос, ставлю его на стол и, опустившись на колено, заглядываю мальчику в глаза.

— Жакоб, ты любишь дядю Айю?

Он отводит взгляд от Момо и Амаду, барахтающихся среди останков балдахина, и кивает.

— Тогда ты никому не должен ни слова говорить о том, что здесь видел. Поклянись Малеео и Кулотьоло и духами предков.

Глаза его расширяются.

— Клянусь.

Он прикасается ко лбу, потом к груди.

— Хорошо. Иди сюда, Момо, познакомься с моим родственником, Жакобом.

Момо серьезно стряхивает крошки глазури с рубахи и протягивает руку.

— Рад знакомству.

Мальчики радостно смотрят друг на друга, между ними возникает мгновенная связь, как часто бывает с детьми. Я с облегчением собираю золото. Здесь не все, но, возможно, это и к лучшему, иначе Рафик задумался бы, почему я так ношусь со старой кожаной сумкой.

— Момо, есть еще?

Он выразительно качает головой.

— Я с ним просто играл. Я был король, а Амаду — мой невольник.

Мы убираем в комнате, возвращаем, как можем, балдахин на место, и я отчасти объясняю Жакобу, что происходит. У него оттого, что его принимают в заговорщики, загораются глаза. Оказывается, что мальчик он находчивый.

Час спустя мы любуемся своей работой.

— С глазами ничего не сделаешь, — удрученно произносит Жакоб. — И волосы у тебя слишком тонкие, несмотря на новый цвет.

Я нахожу запасной тюрбан и показываю Момо, как его наматывать. С третьей попытки у него прекрасно получается. И ему даже четырех еще нет, думаю я с изумлением: у меня на это ушли месяцы, а мне было девятнадцать…

Момо в восторге от игры. Он восхищенно рассматривает себя в зеркале, поворачиваясь то так, то эдак, сравнивает свою непривычно темную кожу с моей, а потом Жакоба, и объявляет, что доволен.

— Мыться нельзя, запомни! — решительно говорю я. — Или ореховая краска сойдет.

Он радостно смеется.

— Терпеть не могу мыться!

— Смотри в пол, а не на людей: черный паж с голубыми глазами привлекает внимание.

— И лучше помалкивать, — добавляет Жакоб. — Ты слишком хорошо говоришь по-английски.

Момо с тоской смотрит на Амаду, подъедающего последние крошки в углу, куда я их смел.

— Можно, я возьму его с собой?

Я качаю головой:

— Прости. Его все знают, а нельзя, чтобы кто-то догадался, что мы с тобой связаны. Надеюсь, это переодевание ненадолго.

У него было начинают дрожать губы, но потом он собирается.

— Хорошая игра, — произносит он, будто пытаясь убедить себя самого. — Буду притворяться, что я немой. Как старый Ибрагим.

— Может, тебе язык для правдоподобия отрезать? — сурово говорю я и делаю движение, словно хочу схватить его за язык, высунувшийся изо рта.

Он верещит в притворном ужасе, мы устраиваем возню, и настроение у Момо улучшается.

У Жакоба своя спальня в покоях герцогини Портсмутской, занимающей больше двадцати комнат.

— Момо там будет в безопасности. Я скажу мадам, что он мой кузен, его прислали работать во дворце. Не думаю, что она станет задавать вопросы: если по обе стороны от нее будут черные мальчики, это оттенит белизну ее кожи; она вечно ищет, как превзойти своих соперниц в любви к королю.

Решение не безупречное, но придется пока остановиться на нем. Момо прощается со мной достаточно мужественно: я его крепко обнимаю, велю вести себя хорошо — и вынужден поспешно уйти, пока он не заметил слезы у меня на глазах.

Амаду яростно меня ругает, когда я возвращаюсь один, страшно разозленный, что у него отняли товарища по играм.

Бен Хаду и прочие члены посольства возвращаются уже к вечеру в прекрасном расположении духа. Фантазия весьма удалась, король был восхищен их представлением.

— Он спрашивал о тебе, — «парень в лопнувших брюках», — и я сказал, что тебе нездоровится, — беззаботно говорит Медник. — Так что, боюсь, на обеде тебе сегодня появляться нельзя.

Не могу сказать, что меня это особенно расстраивает: сегодняшние ухищрения меня утомили, а прошлой ночью я плохо спал. Я останавливаю в коридоре лакея и спрашиваю, могут ли принести еду в мою комнату. Смерив меня взглядом, он отвечает:

— В этой стране честные люди рабам не прислуживают, — и шагает прочь, бормоча, — сукин сын черномазый.

Мимо проходит горничная — простодушная на вид девушка с копной медовых кудрей, выбивающихся из-под чепца.

— Он со всеми такой, Томас, — говорит она. — Вы уж не принимайте близко к сердцу его грубость. Я вам что-нибудь сама принесу, если хотите.

Она собирается уходить, потом оборачивается.

— Только вы скажите, что вы едите — а то я не очень знаю, что ваши любят.

— Наши — черные?

Она краснеет:

— Нет, сэр, магометане.

Моя очередь устыдиться.

— Там просто внизу поросенка жарят, я подумала, это вы вряд ли захотите.

Я выясняю, что зовут ее Кейт, прошу прощения за грубость и с благодарностью соглашаюсь на жареного цыпленка, хлеб и острый сыр.

— Но никакого эля, да?

Я улыбаюсь:

— С удовольствием выпью эля, Кейт.

Она держит слово: вскоре в мою дверь стучат, и появляется Кейт с черным лаковым подносом, на котором громоздится еда и стоит большой глиняный кувшин. Я благодарю ее за щедрость, она мило заливается краской.

— Вы такой крупный мужчина, у вас небось и аппетит под стать.

Она чуть дольше, чем нужно, смотрит мне в глаза, все больше краснея. Я не настолько глуп, чтобы не понять, о чем она думает, но ради нас обоих притворяюсь, что не понимаю. Просто беру поднос и прощаюсь.

Спокойного ужина, на который я надеялся, не получается. Амаду не в себе: он все время крадет кусочки еды, потом швыряет их на пол и требует еще, пока мне не начинает хотеться порадовать себя и придушить мартышку. Я как раз над этим размышляю, когда в дверь снова стучат. Сдвинув кувшин эля к краю подноса, я составляю на него всю посуду, достаю монетку для девушки и с улыбкой открываю дверь.

В следующее мгновение я лежу на полу, на груди у меня нога Рафика, а у горла его нож.

— Закрой дверь, — шипит Рафик, и в комнату входит Хамза.

Амаду истошно верещит с кровати.

— Заткни эту чертову мартышку!

Хамза бьет, и Амаду, пролетев через всю комнату, ударяется о стену с глухим стуком. Я слышу, как его тельце падает, словно камень.

— И где он? — спрашивает тафраутец.

— Кто?

— Мальчишка. Сын султана.

От изумления у меня замедляются мысли. Откуда он знает?

— Сын султана? У него их столько, что непонятно, о каком ты.

— Не валяй дурака.

Хамза пинает меня под ребра. На нем башмаки из жесткой английской кожи, это больно.

— Тот, про которого все думали, что он умер и похоронен — сын англичанки. Мы знаем, что он у тебя, просто не знали, зачем — но теперь и это выяснили.

Он ухмыляется и делает пальцами какое-то движение.

— Думал, состояние в Лондоне заработаешь, а?

На этот раз растерянность моя непритворна.

— Отпустите меня. Я понятия не имею, о чем вы.

Он снова меня пинает, выбивая из меня воздух. Я снова чувствую вкус эля — куда приятнее было, когда он лился вниз.

— Хватит пинать этого ублюдка, обыщи комнату! — злобно говорит Рафик.

Он опускается на колено.

— Из-за тебя моего дядю привязали к мулу и волокли по пустыне, пока плоть не сошла с его тела и кости не стали торчать, как палки. Так что я без колебаний перережу твою черную глотку — считай это убийством из мести. Но где это отродье? Я знаю, он где-то здесь: никто больше не мог увидеть, что я взял сумку — уж я об этом позаботился. Разве что мартышка поганая, но она не говорящая.

Что ж, это разрешает одну загадку, хотя как он узнал, что его видел Момо? И вдруг меня словно ударяет изнутри: свиток Элис — она, должно быть, написала в свитке про сына, а Рафик обыскал мою сумку тщательнее, чем я думал. Наверное, он его нашел, а Хамза ему прочитал. Меня бросает в жар, потом в холод: что же я за глупец.

— Здесь никого. — Хамза тяжело опускается на кровать. — Что же ты с ним сделал-то?

Глаза у него хитро блестят.

— Расскажи, и сохраним это в тайне. Поделим деньги на троих — султан ничего не узнает.

Рафик в ярости оборачивается.

— Вот это верно: добавь к алчности и отступничеству еще и предательство, неверный! Султан — мой господин. Надо найти мальчишку и вернуть его. Но сперва перережем этому ублюдку глотку.

— Уймись. Дворец огромный: он мог где-то спрятать сучонка, а то и в город его вывезти. Говорю тебе, он расспрашивал о разном. Придется оставить его в живых, а то не найдем парнишку.

В ответ Рафик сильнее прижимает к моему горлу свой кинжальчик. Я чувствую, как натягивается, а потом подается под ним кожа — с алой струящейся болью. Какая-то алхимия обращает боль в слепую ярость, я с воем сбрасываю Рафика и поднимаюсь, готовый к драке. Рафик налетает на стол, и поднос со всей посудой рушится на пол с чудовищным грохотом. В голове у меня бьется мысль: нужно убить обоих, если пошлют вести в Марокко, Элис обречена. Ужас при этой мысли придает мне еще больше сил. Я хватаю Рафика за горло одной рукой, а второй — за руку с ножом. Бум! Мы натыкаемся на шкаф, большой тяжелый гардероб. От удара одна из его высоких дверей распахивается, и бьет подбегающего Хамзу в лицо. Из его отверстого рта потоком изливается брань. За этим шумом и дерзкими угрозами Рафика я не слышу, как выбивают дверь, и в комнату вбегает вооруженная стража. Двое оттаскивают меня от тафраутца и обезоруживают его; еще один берет на себя отступника. За их спинами, в коридоре, я вижу горничную Кейт, сцепившую руки. Потом вспоминаю про Амаду.

Когда я поднимаю обезьянку, ее голова бессильно свисает. У Амаду сломана шея, и я невольно плачу.

Девушка тут же оказывается рядом со мной.

— У вас кровь! — восклицает она.

Это довольно очевидное наблюдение. Потом она опускает глаза.

— Ох.

Пятится.

— Фу.

Не могу винить ее за отвращение: вид у бедняжки Амаду такой, словно его порвали орлы — он весь в моей крови.

Посылают за бен Хаду, он приходит нескоро, запыхавшийся и растрепанный. Он гневно смотрит на Рафика, потом на меня, словно готов нас обоих заколоть за то, что его против воли вытащили из-за королевского стола. Он объясняет капитану стражи, что между мной и Рафиком давняя вражда и что он лично отвечает отныне за наше поведение.

— Что до Хамзы, то он отступник, но на него как на англичанина распространяются ваши законы. Уведите его и делайте с ним что хотите.

Когда мы остаемся одни, бен Хаду спрашивает:

— Что произошло?

Воцаряется долгая напряженная тишина. Самое время, чтобы Рафик мне отомстил раз и навсегда, разве нет? Я жду его обвинений: сейчас он станет махать перед Медником свитком и требовать, чтобы дворец обыскали, потому что здесь сын султана… но тафраутец меня удивляет — он молчит. Ему известно, что бен Хаду его терпеть не может, и, видимо, он думает, что посол на моей стороне. Да и происшествие в Гайд-парке… Или, понимаю я, у него нет свитка, а без него все обвинения прозвучат безумно. Сожгли они свиток вместе с сумкой или он все еще у Хамзы? В любом случае обвинить Рафика в воровстве я не могу.

Мы оба молчим, разбирательство заходит в тупик, и бен Хаду в итоге срывает на нас злость: он говорит, что если мы еще что-нибудь натворим, нас отправят обратно в Марокко первым же кораблем, с предписанием сурово наказать по прибытии. Потом он уводит Рафика, оборачиваясь на пороге.

— Ты бы занялся этим, — говорит он, указывая на рану у меня на шее. — Попроси кого-нибудь из слуг привести хирурга.

Он запускает руку в карман, достает несколько монет и протягивает их мне:

— Тут должно хватить.

Прежде чем я опускаю глаза, он уходит. На ладони у меня три золотых. Хватит, чтобы купить хирурга. И его дочку, и собачку тоже. Ну, может быть, я преувеличиваю. Но он должен чувствовать себя виноватым: возможно, из-за того, что увидел мертвую мартышку.

Я смываю с Амаду кровь и заворачиваю его в кусок ткани. Момо будет безутешен, когда узнает. Потом я своими руками зашиваю рану, морщась и постанывая, и закрываю неопрятный шов повязкой. И, наконец, иду в кухню, где нахожу горничную Кейт, греющую ноги у огня. Я от души благодарю ее за то, что привела стражу, и вручаю ей одну из золотых монет. Она молча смотрит на нее, потом протягивает обратно.

— Я такое не могу взять, правда не могу.

— Мне было бы приятно, если бы ты ее взяла.

Но она качает головой:

— Я ведь просто сделала как нужно. Как ваша шея?

— Да просто царапина.

— Царапина? Там ручьем текло. Дайте я взгляну.

Она осуждающе цокает языком при виде моего шитья, бережно трогает кожу.

— Шрам останется.

— Испортит мою красоту? — смеюсь я. — Прибавлю его к своему собранию.

— А где другие?

— Их слишком много, чтобы перечислять, — отвечаю я, возможно, резковато. — Я хотел попросить еще об одном одолжении.

На мгновение глаза у нее загораются, и я с опозданием понимаю: она надеялась, что я передумал по поводу невысказанного предложения. Теперь я оскорбил ее, предложив денег, и дважды отверг. Нет, не умею я обращаться с женщинами. Умножая неловкость, я спрашиваю:

— Куда стража могла отвести англичанина, который был у меня, отступника по имени Хамза?

Она объясняет, я торжественно кланяюсь и ухожу, прежде чем все еще хуже не запуталось. Узников держат в подвале. Я подкупаю стража у дверей золотой монетой, и он на десять минут впускает меня к заключенному.

— Единственное, о чем прошу: лицо ему не попорть, — говорит стражник и разражается хохотом.

Услышав шаги, Хамза с надеждой смотрит вверх, но когда появляюсь я, лицо его мрачнеет. Вместо носа у него сгусток запекшейся крови — дверь шкафа, должно быть, его сломала.

— Чего тебе надо, катамит?

Вместо оскорбления у него выходит «гад убит», и стражник сгибается пополам от смеха.

— Дай знать, если захочешь его еще обработать и понадобится помощь, — предлагает он, когда проходит приступ веселья.

Он запускает меня в камеру. Я дожидаюсь, пока стихнут его шаги, потом поворачиваюсь к отступнику.

— И где она?

— Кто?

— Сумка, которую ты забрал из моей комнаты.

— Это не я.

— Так ты ее видел?

Лицо у него хитрое, он чешет родимое пятно на щеке.

— А чего ты спрашиваешь-то?

— Она мне нужна.

Он улыбается — леденящее кровь зрелище.

— Жаль твою мартышку.

Я вижу, что он врет. Показываю ему монету.

— Говори, где она.

Он растерян.

— Старая сумка? Да дрянь же: ты за эти деньги сотню таких купишь в фассийской красильне. Тебе что, золото в руки бесконечно течет, не терпится отдать или что?

Он подается вперед.

— Слушай, можем не брать Рафика в расчет — я знаю, у вас нелады. А я тебе могу быть полезен; я Лондон знаю и бегаю быстро. Достаточно быстро, чтобы проследить за тобой до дома купца, а ты и не заметил. Я каждое твое слово слышал. Мы с тобой вдвоем горы свернем. Договоримся, получим за парнишку выкуп, поделим прибыль, а я позабочусь, чтобы Рафика настигла злая судьбина в переулке, идет?

Так вот откуда они узнали. Облегчение проходит быстро: мне нужно убедиться, что нет доказательств.

— Выбор у тебя простой, Хамза: скажешь мне, где сумка, получишь золотой за труды, — или я сейчас уйду, а ты богаче не станешь.

Он пожимает плечами и говорит. Я бы должен был соблюсти свою часть договора и уйти, но, боюсь, я поддался низменным побуждениям и от души лягнул его между ног.

— Это за мартышку! — с кровожадной радостью сообщаю я ему.

Спустя двадцать минут сумка у меня в руках, ничуть не пострадавшая, если не считать сильного запаха навоза; неудивительно, ее же зарыли в грязь в конюшне. Яркая луна освещает наскоро зашитую мной подкладку, шов цел: свиток там, где я его оставил. Я выдираю его из тайника и сую под халат, к колотящемуся сердцу.

Мне, наверное, придется убить отступника и Рафика тоже; но, по крайней мере, пока мальчик в безопасности, у них нет доказательств. Теперь я должен доставить послание Элис королю; или уничтожить свиток и взять судьбу Элис и Момо в свои руки.

Амаду я хороню под розовыми кустами во внутреннем дворике дворца. Место тихое. Увижу розы в цвету, вспомню обезьянку.

 

34

На Сретенье посольство приглашают в большое аббатство в Вестминстере на Свечную мессу, посмотреть шествие со свечами, символизирующее внесение Христа, Светоча Мира, в храм — в первый раз после рождения, на сороковой день. Бен Хаду вежливо отказывается. Он — правоверный мусульманин, а для магометан, объясняет он, Христос — всего лишь один из пророков: его почитают как носителя слова Аллаха, но он все же обычный смертный человек.

— Говорят, удивительная постройка это аббатство, — замечает Шариф. — И я уверен, нет вреда в том, чтобы побывать в доме Божьем, если мы не станем участвовать в обрядах. К тому же, если мы все откажемся от приглашения, выйдет грубо.

— Хорошо, пойдете вы с Нус-Нусом.

Я открываю рот, собираясь возразить — я хотел навестить Момо в покоях герцогини Портсмутской, — но потом думаю, что в аббатстве будет король. Кто знает, может быть, мне представится случай? И я умолкаю. Свиток все время при мне: я беру его даже в бани в Чаринг-кросс, когда мне надоедает мыться в тазу едва теплой воды, принеся ее из кухни по трем лестницам. На меня там все оборачивались, хотя я и не снял штаны; но король со свитком не встречались больше недели, и я начинаю отчаиваться.

Шествие само по себе стоило бы посмотреть в любом уголке мира; но аббатство — это чудо: взмывающие вверх колонны, дивный сводчатый потолок. Хотя кругом повсюду изображения умерших, позолоченные и похожие на живых — они виднеются в нишах, и от них не по себе: иногда в мерцающем свете тысяч свечей кажется, что они шевелятся.

Если бен Хаду надеялся, что нас не заметят, его ждет разочарование. Не успеваем мы влиться в толпу, к нам проталкивается придворный и сообщает, что для нас оставили место, откуда все будет лучше видно. Потолкавшись, отдавив немало ног, мы, наконец, усаживаемся на скамью, предназначенную для монарших гостей, неподалеку от самого короля.

О церемонии я говорить не стану, скажу лишь, что она была прекрасна и торжественна, как представление в театре, но когда начинается музыка, я от благоговения забываю себя. Звуки большого органа переполняют пространство, до вознесенной крыши, и временами он рычит, как лев, а временами щебечет, как птица. Когда к нему присоединяются сладкие голоса хора, кажется, что слышишь ангелов — или что аббатство струит голос самого Бога. Я застываю, не чувствуя, как по лицу моему бегут слезы, пока Шариф не толкает меня под руку и не показывает в тревоге, что мне нужно вытереть щеки.

— Если султан узнает, что тебя тронуло это языческое представление, нам всем несдобровать, — яростно шепчет он, когда музыка стихает.

К королю, разумеется, не подобраться. Я смотрю, как его уносит волной народного обожания. Люди напирают в надежде на слово или прикосновение, которое они, кажется, наделяют почти волшебными свойствами. Я не могу не думать, что соприкосновение нашего императора с народом обычно куда менее полезно для здоровья подданных.

Когда мы собираемся выйти, голос у меня за спиной произносит:

— Добрый день, джентльмены.

Я оборачиваюсь и вижу одного из гостей, бывшего на великолепном обеде у герцогини Портсмутской. Когда он улыбается, я вспоминаю, что сказала про него Нелли, и мне как раз вовремя приходит на ум его имя.

— Добрый день, мистер Пипс, рад вас снова видеть.

Я представляю его каиду, который едва объясняется по-английски. Шариф склоняет голову и обнажает гнилые от сладостей зубы.

— Вы идете прямиком в Уайт-Холл, или, может быть, сопроводить вас на сретенскую ярмарку в Вестминстер-Холл? Там есть на что посмотреть.

Я перевожу его слова Шарифу.

— Английский базар? Вот это я бы очень хотел увидеть.

Мистер Пипс ведет нас по галерее в монастырский сад за аббатством, чтобы не угодить в толпу. Прелестное тихое местечко, озаренное бледным февральским солнцем, полное трав, овощей и голых побегов плодовых деревьев. Я наклоняюсь рассмотреть серебристо-зеленые листья растения у дорожки.

— Мы выращиваем это в Мекнесе, — говорю я нашему провожатому. — Называется шиба, но вам оно скорее известно как полынь, или чернобыльник.

Наш спутник нагибается, чтобы получше рассмотреть траву, и у него что-то вываливается из-за пазухи. Он быстро убирает это обратно, но я успеваю заметить шерсть и когти. Мы встречаемся глазами, он смущен.

— Заячья лапка, от колик. Я склонен злоупотреблять радостями жизни.

Я улыбаюсь:

— Лучше примите эту травку в виде настоя: император время от времени прибегает к полынному чаю. Известное желудочное.

— Вы врач, сэр?

— Я некоторое время служил у доктора из Абердина и кое-что знаю о человеческом теле и его слабостях.

— Не могу представить, для чего такому здоровяку, как вы, — он окидывает меня взглядом с ног до головы, — знать о телесных слабостях.

Когда я перевожу, Шариф смеется.

— Он евнух, — громко говорит он.

Мистер Пипс заметно растерян.

— Боже правый, в самом деле?

Я удрученно киваю.

— Это для пения? Есть совершенно замечательные кастраты. Я часто гадал, как обстоит дело со знаменитым дискантом, мистером Абеллом: при нем ли его… хм, возможности.

Я заверяю его, что к пению это не имеет ни малейшего отношения, и он смотрит на меня с потрясением и интересом.

— Может ли что-то быть ужаснее.

Несколько минут, потребовавшихся на то, чтобы дойти до большого зала, мы молчим. Зал — огромное мощное сооружение, укрепленное каменными контрфорсами. Шум, доносящийся с еще невидимого рынка, заставляет нашего провожатого повысить голос. Он спрашивает, желаем ли мы приобрести что-нибудь определенное, и каид признается, что очень хочет сладостей, а я говорю, что мне пригодились бы хорошие чернила, на что мистер Пипс улыбается.

— О, споры о Танжере — все эти подробности!

Он качает головой:

— Я три года входил в комитет: пропащее дело, вечно шаг вперед, три назад. Воображаю, как вы с ним завязли — по мне, легкого решения не существует. Не стоит забывать, дело не в простой логике: здесь слишком много страстей и непоследовательности.

Я улыбаюсь:

— Уверен, с обеих сторон.

— Как во всех делах человеческих. Поддержка колонии обходится нам в состояние, мы тратим куда больше, чем, честно говоря, можем себе позволить, но король думает, что подведет супругу, если откажется от Танжера — он ведь был частью ее приданого, — а поскольку Его Величество уже очень во многом ее подвел, в этом вопросе он неколебим. И, разумеется, бедный граф Плимут.

Я вопросительно поднимаю бровь.

— Сын Чарльза — незаконный, разумеется, но все-таки сын. Ему дали под командование королевский полк, произвели в полковники. Он отправился в Марокко летом 1680 года и умер от дизентерии четыре месяца спустя. Всего двадцать три года, бедный мальчик. Чарльз очень тяжело переживал.

— Сколько у король дети? — спрашивает Шариф.

Мистер Пипс смеется:

— По последним подсчетам, чертова дюжина, выжили десять, хотя ни одного от доброй супруги, как ни жаль. Он любит женщин — и кто его упрекнет? Как вам англичанки, Нус-Нус: резвая порода, а?

Он внезапно останавливается, вспоминая, каково мое состояние.

— Прошу прощения, сэр, я не хотел вас обидеть.

— Никакой обиды. Я по-прежнему могу оценить красоту живописи, даже если неспособен работать кистью, а дамы вашего двора восхитительны.

— У наш король пятьсот дети! — громко перебивает Шариф.

Наш спутник улыбается, явно не веря ни единому слову.

— И тысяча жена!

Я киваю:

— Исмаил хвалится тем, что у него есть женщины из всех стран, известных людям.

— Ммм, вот это коллекция! Должен признаться, мне вполне хватает одной. Мы пришли, не отставайте: здесь нынче повсюду карманники.

Внутри зал впечатляет еще больше: я удивляюсь, как такое великолепное помещение можно отдать под простой рынок, о чем и говорю.

— В остальное время здесь заседает суд! — кричит в ответ мистер Пипс. — Видите, там, наверху, мрачные украшения?

Он указывает на три темных неразличимых предмета, висящих с одной из балок.

— Это головы предателей, приговоривших отца короля к смерти в этой самой палате — Кромвеля и его генералов, Айртона и Бредшо. Их оставили как напоминание о том, что ждет бунтовщиков против короны.

Я усмехаюсь:

— Наш монарх поступает точно так же.

— Восемьсот голова на стене Мекнес, — радостно выпаливает Шариф.

— Восемьсот? — Мистер Пипс встречается со мной глазами. — Пятьсот детей, восемьсот голов и тысяча жен — сколь изобильная страна Марокко!

По всему залу стоят прилавки, на которых торгуют самыми разными товарами. Сквозь толпу покупателей пробираются разносчики, несущие лотки со сладостями, гребешками, апельсинами, ножами. Я замечаю торговца тетрадями и рожками чернил и совершаю покупку; после долгих раздумий каид приобретает большой мешок имбирных пряников. Торговец домашней птицей побивает соперников, выставив павлина на поводке. Выглядит павлин плачевно. Разносчик предлагает горячее ослиное молоко. Мистер Пипс направляется прямиком к прилавку, где торгуют дамскими штучками, и проводит, глазея на хорошеньких покупательниц, столько же времени, сколько рассматривает сам товар. Я наблюдаю, как он заговаривает с одной дамой, и вижу, как она заливается краской и спешит прочь. Он пожимает плечами, потом возвращается к нам.

— Идемте, поглядим на шарлатанов: они такие забавные.

В дальней части зала торговцы взобрались на ступеньки, чтобы слышнее было, как они нахваливают товар. Вокруг каждого толпятся зеваки, в основном мужчины. Один предлагает настойку трав «темного африканского континента, которая непременно заслужит благодарность ваших жен! Принимаешь раз в день — хватает на всю ночь». Он прикладывает палец к носу и наклоняется к слушателям, изображая доверительный разговор.

— Она за вами не угонится: придется завести на стороне любовницу, а то и двух!

Дело у него идет бойко.

— У вашего короля, должно быть, неплохой запас подобных трав, — смеется мистер Пипс.

— Он не надо, — горячо произносит Шариф, восприняв это как обвинение.

Следующий шарлатан размахивает чем-то, удивительно похожим на бычий уд — каковым предмет и оказывается. Еще он продает мужские части льва, тигра и кита; и снова загадочные африканские травы, которые мне кажутся простой девичьей ромашкой, буквицей и рутой.

Третий предлагает «универсальную фармакопею», в состав которой входят камни-безоары, мох с черепа казненного преступника, слюна постящегося и моча «чистого мальчика».

Вокруг последнего шарлатана столпились женщины. Он держит в высоко поднятой руке стеклянный сосуд с прозрачной жидкостью — как он утверждает, «чистой майской росой, собранной под могучим дубом на заре; лучшее средство для восстановления безупречной кожи лица, даже для тех, кто отмечен оспой». Я не могу не рассмеяться. Даже в Марракеше, где полно своих шарлатанов, никому бы не сошла с рук торговля обычной водой. Еще у него есть «горошины здоровья для избавления от лишнего веса». Когда я перевожу это Шарифу, он чешет голову.

— В Марокко, торгуя этим, много не выручишь.

— У нас, — объясняю я нашему провожатому, — женщины стремятся быть пышными. Каждый день едят протертые семена горькой дыни с медом, чтобы поправиться.

Мистер Пипс заводит глаза.

— Женщины. Обожаю их, но в свои сорок девять понимаю ничуть не лучше, чем в девятнадцать.

— А это для чего? — с любопытством спрашивает Шариф, указывая на клетку со щенками возле шарлатана.

Совсем крохотные зверьки, им не больше нескольких дней.

Мистер Пипс ведет нас прочь.

— Непостижимо, на что готовы люди в стремлении излечить мнимые изъяны и хвори. Боюсь, бедняжек сварят в вине, а потом отожмут соки — это якобы отбеливает кожу.

Мы уже собираемся уходить, когда я ясно слышу слова «волшебный эликсир» и «возвращает больному безупречное самочувствие». Я хватаю нашего спутника за рукав.

— Постойте!

— Что такое, друг мой?

— Эликсир. Кто-то сказал: «Эликсир», — но я не пойму кто.

Я оглядываю толпу, но безуспешно.

Мистер Пипс смеется:

— Здесь вы Эликсира Жизни не отыщете! Но если вам нужны чудеса науки, приходите как-нибудь к нам на собрание.

— Собрание?

— Королевское общество, дорогой мой. Прежде мы назывались Незримой Коллегией. Наши участники творят самые разные чудеса.

На следующий день паж приносит приглашение. Я по глупости надеюсь, что оно на собрание мистера Пипса, но нет: приглашение куда роскошнее — на музыкальное представление нынче днем, в королевские покои.

Едва войдя в зал, я начинаю тревожиться: возле герцогини Портсмутской я вижу Момо, а по другую руку от нее — Жакоба. Оба они облачены в золотые кружева, и Луиза между ними — в сливочно-белом, в жемчугах, с золотой пудрой на волосах — просто светится. Картина поразительная, привлекающая внимание. Я бросаю испуганный взгляд на Рафика, но его взор блуждает по богатому убранству комнаты, и когда Момо, увидев меня, улыбается, как дурачок, это, по счастью, остается незамеченным.

Король появляется позже. Под одну руку его держит Нелли, под другую — изящная женщина с волевым лицом. За ней идет высокий чернокожий с широкими скулами и обрядовыми шрамами на лице: это, видимо, и есть Мустафа и герцогиня Мазарин. Когда она проходит мимо, ее глаза лениво скользят по мне, а губы складываются в полуулыбку.

Музыка изысканна: сочетание тревожащих душу струнных инструментов и ведущего мощную басовую тему клавесина, звук которого отдается у меня в грудине. Когда вступают кастраты, меня охватывает то же чувство, что и накануне в аббатстве: мне кажется, что дух мой взлетает ввысь из тела. Помимо моей воли на глаза у меня выступают слезы. Но, оглядевшись по сторонам в желании разделить с кем-то это ощущение, я обнаруживаю, что остальные марокканцы напряженно сидят в своих лучших нарядах, стараясь не показать неловкости и скуки; а некоторых придворных не то что не тронула музыка — они разговаривают. Подобное поведение было бы немыслимо при дворе Исмаила: пролилась бы кровь, поднялся бы крик, полетели бы головы.

Концерт завершается, раздаются вежливые хлопки. Клавесинист встает и кланяется, судя по всему, он и написал музыку, хотя он совсем еще молод. Лицо у него серьезное.

— Браво, Генри! — восклицает мистер Пипс. — Новый триумф!

Мы начинаем продвигаться к выходу, и тут за рукав меня дергает паж.

— Король хочет с вами поговорить.

Бен Хаду оборачивается, блестя глазами.

— Думаю, вы имели в виду меня. Я посол, а это всего лишь мой секретарь.

— Нет, сэр, король звал большого чернокожего.

Медник гневно на меня смотрит.

— Не могу вообразить, с чего он захотел с тобой разговаривать, но выясню, не сомневайся.

Нас приводят пред монаршие очи, и я умудряюсь не броситься на пол, изъявляя покорность: я уже знаю, что при английском дворе все несколько проще, чем в Мекнесе. Взгляд короля без всякого интереса скользит по бен Хаду, потом останавливается на мне:

— По душе ли вам пришлась музыка, сэр?

Вопрос предназначался не ему, но посол поспешно отвечает:

— Превосходна, Ваше Величество, просто превосходна.

Он лжет, я знаю: к музыке он совершенно равнодушен. Все это время темные глаза короля устремлены на меня: кажется, он находит происходящее забавным. Потом делает шаг, оказывается между мной и бен Хаду и берет меня под локоть.

— Вы играете?

Я застываю. Медник с меня за такое унижение шкуру спустит, думаю я. Но что я могу поделать?

— Немного играю на гитаре, сир, и на уде — это арабская лютня.

— Тогда мы прекрасно проведем время.

Он делает клавесинисту знак подойти.

— Мистер Перселл, идемте со мной. И вы, мистер Пипс. Мистер Джеймс, отберите лучших скрипачей и ведите их в музыкальный салон!

Он снова поворачивается ко мне, улыбаясь, как мальчишка.

— Идемте, сэр! Мы славно пошумим! Я приметил вас в аббатстве: клянусь, никогда не видел, чтобы душу смертного так трогала музыка.

Король — человек живой и полный сил: он словно излучает полноту жизни. В этом он схож с Исмаилом: такой же непоседливый и быстроногий. Говорят, Карл каждый день встает пораньше, чтобы пройтись или поиграть в теннис; он плавает и ездит верхом, охотится и танцует (и, без сомнения, не забывает своих наложниц) с резвостью, свойственной тем, кто вдвое его моложе. Во всяком случае, мне нелегко за ним угнаться, когда он выходит из комнаты для аудиенций и устремляется по коридорам, а ведь шаг у меня шире, чем у многих. Оглядываясь, я вижу, как отстают от нас обремененные инструментами музыканты, мистер Пипс и молодой клавесинист, за которыми поспешает настороженный бен Хаду. Неужели пришел мой час? Меня вышколили, приучив никогда не заговаривать с монархом, если он сам ко мне не обращается, но другой возможности может и не быть.

— Сир, — начинаю я, собравшись с духом, — я бы хотел поговорить с вами об очень важном деле.

Он смотрит на меня с любопытством.

— Продолжайте, сэр.

— Сир, есть одна дама…

Это заставляет его рассмеяться.

— А, дама есть всегда. Вижу, вы здесь не теряли времени даром.

— Дама, о которой я говорю, в Марокко, при дворе султана. Более того, в его гареме. Она англичанка, хорошего рода.

— Припоминаю, Нелли мне что-то такое рассказывала. Продолжайте.

Я коротко излагаю обстоятельства пленения Элис.

— А имя у этого совершенства есть?

— Элис, сир. Элис Суонн.

— Откуда, вы сказали, она родом?

— Из Гааги, сир: ее отец был роялистом и бежал в Гаагу во время войны.

Лицо у него вдруг застывает, шаг замедляется; а потом он и вовсе останавливается.

— Не желаю больше слушать.

Но я безрассудно продолжаю.

— Сир, выслушайте меня, умоляю. Она просила отдать вам это, сир, если у меня будет возможность. Сама вышила и запечатала, чтобы сохранить в тайне.

Я достаю свиток и протягиваю ему, спиной прикрывая от быстро приближающихся отставших. Он мешкает, и я грубо сую свиток ему в руку.

— Прошу, прочтите это, Ваше Величество: от этого зависят три жизни.

Мгновение мы стоим неподвижно, музыканты нас догоняют, и я думаю: «Все кончено, я потерпел неудачу». Возможно, король видит, в каком я отчаянии, потому что он в конце концов берет свиток и прячет его в карман кафтана.

— Не люблю я интриг, юноша, — коротко произносит он, прежде чем снова тронуться в путь. — Но у человека, который так любит музыку, сердце, скорее всего, честное, так что я решил вам поверить.

Я едва помню, что происходило потом, такой подъем охватил меня оттого, что я выполнил свою задачу. Смутно припоминаю, что играл дуэт для испанской гитары с королем, и он куда лучше управлялся с инструментом. И мистер Пипс играл на флажолете, а я на лютне, в сопровождении десятка скрипачей и мистера Перселла за спинетом; мистер Перселл еще сказал мне, что Северная Африка для него сейчас — источник величайшего вдохновения, поскольку он пишет произведение о любви между греческим героем и карфагенской царицей с трагической судьбой, и он очень рад со мной познакомиться.

Однако вскоре мое приподнятое настроение развеивает бен Хаду. Когда вечер заканчивается, он тащит меня в наши покои, крепко ухватив за руку.

— Ты что, решил сорвать нашу работу? Сперва ведешь себя как дурак в парке, а теперь пытаешься запросто общаться с нашим хозяином, словно вы равные, а не король и невольник. Я — глава посольства, если король обращается к кому-то из нас, то это должен быть я. О чем вы там говорили?

— Просто о музыке, — лгу я.

Он хмыкает:

— И все?

Я киваю, не решаясь произнести более ни слова.

Сразу после полуночи в мою дверь тихонько стучат. Жмурясь со сна, я открываю и вижу пажа с серебряным подносом, на котором лежит записка, запечатанная толстой лепешкой красного воска с оттиском королевской печати. Я забираю записку и возвращаюсь в комнату с бьющимся сердцем. Послание, написанное небрежной рукой, непросто разобрать: английский почерк мне непривычен. Записка гласит:

«Аллея возле птичьих клеток, Сент-Джеймсский парк.

Завтра на рассвете.

К.Р.»

 

35

4 февраля 1682 года

Я просыпаюсь затемно: в кои-то веки не ради молитвы, хотя много что обещаю Богу, пока укутываюсь в бурнус и выскальзываю в темное туманное утро. Когда я добираюсь до места, где, на мой взгляд, проходит аллея с птичьими клетками — здесь и в самом деле целый птичник, в клетках и без, и обитатели его, по счастью, в большинстве своем еще спят, сунув головы под крылья, — края облаков на востоке и тихие воды пруда окрашиваются розовым светом. Я затаиваюсь, сидя на корточках, под деревьями и жду. Вскоре на аллее появляется идущая быстрым шагом высокая худая фигура, закутанная в плащ. Несмотря на треуголку, по походке сразу видно, кто передо мной. Я выхожу ему навстречу и уже готов упасть ниц, когда низкий голос короля повелительно произносит:

— Святые рыбы, да не кланяйтесь вы!

Он отходит под деревья, где я прятался.

— Мальчик, о котором она пишет — вы его привезли в Лондон?

Когда я рассказываю, к каким ухищрениям пришлось прибегнуть, чтобы вывезти Момо из Марокко и доставить во дворец, король смотрит на меня с недоверием. А услышав о превращении малыша в арапчонка, издает смешок.

— Что ж, должен признать, вы находчивы, Нус-Нус. Спрятать мальчика у всех на виду — это какой же надо обладать хитростью; а уж поместить его к Луизе — просто гениальная мысль! Приведите его ко мне. Завтра, когда я удалюсь в спальню. Поднимитесь по Личной лестнице, мистер Чиффинч получит распоряжение вас пропустить. Сможете?

Я киваю.

— Конечно, Ваше Величество. Благодарю Вас.

Сам не свой от благодарности и облегчения, я не могу не упасть на колени и не попытаться поцеловать ему руку, но король смеется и уходит.

Когда над крышами Уайт-Холла восходит солнце, мне кажется, что оно светит лишь для меня, и я благодарю всех богов, каким когда-либо молился. Завтра Момо окажется под защитой короля, и будет заложено основание для того, чтобы за ним последовала Элис. Я исполнил все, что от меня требовалось: осталось только поручение Зиданы. Ах, Нус-Нус, какой же ты умница и счастливчик, говорю я себе: хитрый и находчивый, как сказал король; а кто я, чтобы противоречить королю? Я так горд собой, что впору закричать петухом.

Мне бы вспомнить, что гордыня ведет к падению. Предзнаменования были всюду. На горизонте сгущались тучи; когда я вошел во дворец, дорогу мне перешла черная кошка; собирая себе ранний завтрак в кухне, я рассыпал соль.

В кухне я спрашиваю кухарку, старуху дурного нрава:

— А Кейт здесь?

И она рычит в ответ:

— Нет ее здесь, сучки ленивой, и не твое дело, чертов черномазый, где она!

Из презрения к цвету моей кожи и серьге невольника в ухе она дает мне к яйцу всмятку такой черствый хлеб, что при укусе у меня раскалывается зуб, и я тотчас переношусь в мекнесскую тюрьму, на годы назад. Это тоже должно было стать мне предупреждением: опасность подстерегает за каждым углом, а у края каждого красивого вида таится смерть.

Пробираясь по лестнице обратно в комнату, я огибаю поворот перил и, ошалев от смеси восторга и боли, едва не налетаю на бен Хаду, босиком крадущегося наверх. Я останавливаюсь и дожидаюсь, чтобы он, не подозревающий о моем присутствии, ушел вперед. Гадаю, где он был в такой час, да еще босой, ведь он всегда так за собой следит? Может быть, мылся и молился, укоряюще говорю я себе; или, как я, хотел перекусить с утра пораньше. Но мысль об этой встрече меня не отпускает.

Днем приносят новое приглашение: мистер Пипс сдержал слово и устроил все, чтобы посол и я посетили заседание Королевского Общества.

— Обычно пускают только участников, — говорит он, когда мы позднее едем в карете по оживленным улицам. — Но я поговорил с сэром Кристофером, и он разрешит вам присутствовать, окажет мне любезность. Возможно, если вы задержитесь в Лондоне и сами того пожелаете, мы сможем избрать вас почетными членами?

Бен Хаду эта мысль необычайно увлекает, он выказывает страсть к науке, которой я в нем и не подозревал. Он расспрашивает мистера Пипса об истории общества, о самых известных его членах, и наш провожатый с удовольствием его просвещает. Незнакомые имена омывают меня, не оставляя ни следа. Разум мой безмятежен, как прибрежный песок, разглаженный волнами. Все в мире кажется мне прекрасным — кроме злосчастного зуба. Даже город, по которому мы едем — со всей его сажей, грязью, нищими и разносчиками, вонью рыбы и навоза, — представляется мне куда более благим местом, чем прежде, хотя небо на глазах сереет, и начинается мелкий дождь. Я благосклонно улыбаюсь, заметив на углу нескольких мужчин, занятых разговором; однако умиротворение мое тут же рассыпается прахом, поскольку между ними вспыхивает драка, и вот уже сверкают ножи и брызжет кровь. Мистер Пипс тут же высовывается из окна кареты и что-то кричит кучеру, который трижды громко свистит в свисток.

— На это прибегут «чарли», — заверяет он. — Прошу вас, друзья мои, не тревожьтесь так сильно: констебли во всем разберутся.

Грешам-колледж, стоящий на широкой улице Холборн, в сравнении с тем, что мы видели, кажется местом мирным. Мы добираемся в зал заседаний по галерее с колоннами, идущей вдоль прелестного внутреннего дворика, где в строгом порядке рассажены трава и деревья, и нас встречают двадцать или тридцать серьезных джентльменов в париках. Я узнаю среди них пять-шесть человек, часто бывающих при дворе. Глава общества, сэр Кристофер Рен, мужчина средних лет с надменным лицом, приветствует нас, улыбаясь холодной улыбкой.

— Я слышал, ваше посольство в этом году стало главным событием в свете, — насмешливо говорит он и, отвернувшись, заговаривает с мистером Ивлином.

От такой обиды Медник сникает, но потом оживляется: его представляют мистеру Дину, который хвалит верховую езду посла и делится соображениями по поводу влияния длины стремени на перекос и скорость.

Показывают живого скорпиона, найденного в масляной лавке в Лондоне. Мы с бен Хаду обмениваемся взглядом: если здесь все чудеса такого рода, то день нам предстоит тоскливый. Потом являются несколько больших кусков янтаря с насекомыми внутри: опять же нам они не в новинку. У Зиданы есть ожерелье, в котором скрючился крупный паук, навеки сохраненный в ароматной смоле — он часто сидит у нее на шее.

Далее следует длительная беседа на латыни, в которой ни посол, ни я не понимаем ни слова, хотя речь в ней, судя по всему, идет о сопоставлении свойств различных веществ и предметов, включая золото и серебро, воду и мех, пчелу и лист. Все это внимательно рассматривают при помощи причудливого приспособления, состоящего из длинной узорчатой трубки и круглой стеклянной линзы, к которой все прикладывают глаз. Бен Хаду приглашают взглянуть в трубку на хоботок пчелы, и он тут же отпрыгивает, в ужасе вскрикнув при виде чудовища, что вызывает всеобщее веселье. Я предпочитаю изучить листок, это мне ближе, и оказываюсь вознагражден дивным сиянием зелено-желтого узора, пронизанного прозрачными жилами. Ощущение почти наркотическое; когда я в конце концов выпрямляюсь, голова у меня кружится, словно мне каким-то образом дали взглянуть на тайный мир, доселе невидимый.

Оправившись от встречи с неожиданно огромной пчелой, бен Хаду настаивает, что должен рассмотреть все на столе, включая свой собственный палец. Заседание идет своим чередом, а я позволяю себе предаться сладким мечтам о будущем: Момо, одетый в лучший голубой шелк, сидит рядом со своей красавицей-матерью, облаченной в сливочный атлас. Не требуются ни золотая пудра, ни ядовитые белила, чтобы подчеркнуть природную красоту фарфоровой кожи Элис и ее солнечных волос; как не нужны капли из белладонны, чтобы расширить зрачки ее дивных глаз. А я, в нарядном кафтане и камзоле рытого бархата гордо стою возле них, на башмаках у меня серебряные пряжки, а тюрбан сменился длинным черным париком. Мы позируем художнику, пишущему портрет, который украсит наш дом. В одном из своих сладостных видений я представляю Элис, укачивающую маленькую девочку — нашу дочь! подсказывает мое заплутавшее воображение, — в кружевных пеленках; Элис показывает ее стоящим вокруг придворным дамам. Что за бессмысленная чушь! Опомнившись, я мысленно себя ругаю. Я евнух: у меня не может быть детей. Более того, я невольник, а она благородная дама; я черен, как ночь, а она светла, как день; и вместе нам не сойтись.

Да, но если ты ночь, то она может быть луной, ободряет меня голосок в голове, и кто знает, какие возможности принесет такое соединение?

Мечты мои резко обрывает внезапная боль в треснувшем зубе, и, хотя мне удалось подавить стон, джентльмен в растрепанном коричневом парике склоняется ко мне и спрашивает, как я себя чувствую.

— Всего лишь больной зуб, — объясняю я. — Нынче утром треснул, хлеб оказался жестковат.

— Бог мой, во дворце, похоже, урезали расходы суровее, чем я полагал!

Он представляется — мистер Эшмол, приехал на заседание из Оксфорда — и с искренним интересом расспрашивает меня о моем происхождении, а Медника — об обычаях мавров, поясняя, что он — вроде собирателя древностей и редкостей, и сейчас как раз устраивает музей, чтобы показать свое собрание всем.

Он вздыхает:

— Как бы я хотел путешествовать. Кажется, мир растет с каждым днем: Африка, Америка, Китай… Представьте, какие сокровища можно отыскать в поездках туда! Творения стольких культур… У нас есть примечательная кожа, снятая с индейского короля, и седло, принадлежавшее самому Чингисхану.

Бен Хаду кривится.

— Боюсь, ничего столь великолепного мы вам предложить не сможем, но у меня есть пара мавританских шпор, которые вам, возможно, пригодятся в вашем собрании.

Эшмол воодушевляется.

— Это было бы замечательно. Но я не могу их взять, не предложив вам ничего взамен.

Он размышляет какое-то время, потом заявляет:

— Возможно, вы могли бы увезти с собой увеличительный прибор; в том же доме, где можно его получить, у меня живет друг, который починит зуб этого джентльмена.

Глаза бен Хаду вспыхивают.

— Уверен, не стоит тревожить вашего друга по поводу Нус-Нуса, но должен признаться, я бы очень хотел иметь такое волшебное стекло.

— Не могу обещать, что оно будет таким же сильным, как микроскоп мистера Гука, но, думаю, вам оно доставит радость. Идемте со мной после заседания к мистеру Дрейкотту, посмотрим, что можно сделать. Это недалеко, сразу на юг от Флит-стрит.

Я вижу, что Медник разрывается, но в итоге вежливо отказывается, поясняя, что его ждут во дворце дела. Решено, что с мистером Эшмолом за прибором пойду я, и меня отпускают со службы до конца дня.

От общества мистера Эшмола я получаю огромное удовольствие. Он настаивает, чтобы мы пошли из колледжа пешком, не вызывая портшез или карету, и по дороге показывает различные достопримечательности.

— В моем возрасте нужно, знаете ли, двигаться, опасаясь того, что может случиться, если остановишься.

Я поднимаю брови, но ничего не говорю. Ему не больше пятидесяти, и шагает он так же быстро, как король, трость ему нужна лишь для щегольства: однако говорит он о себе, как старик. Когда мы рысцой движемся по Чэнсери-лейн, небеса разверзаются.

— Боже, — говорит мой спутник, глядя вверх из-под края шляпы, с которого капает вода. — Боюсь, ваш тюрбан испортится. Я не подумал взять зонтик.

— Я их не выношу, — весело говорю я.

Мы ныряем в таверну «Черный орел» и ждем, пока потоп стихнет. В таверне шумно, она полна дыма и запахов, но я привлекаю внимание, и воцаряется тяжелая тишина.

Потом кто-то выкрикивает:

— Господи, ну и чудище!

Раздается общий смех и улюлюканье.

— Настоящий или крашеный?

— Нам тут черномазые ни к чему!

— Эй, Отелло, ступай обратно на сцену!

Мистер Эшмол в ужасе.

— Мистер Нус-Нус, от всей души прошу прощения за грубость своих соотечественников. Пожалуй, лучше отважимся выйти под дождь.

Мы идем к выходу, когда меня хватают за руку.

— Эй, Мустафа, напомни хозяйке, что она все еще должна мне восемьдесят фунтов с игры!

Я оборачиваюсь и смотрю на говорящего: богато одетый, но беспутный молодой человек с плохо подстриженной редкой бородкой.

— Я не Мустафа.

Он морщится в растерянности.

— Не может же быть двоих одного размера и оттенка. Просто скажи ей, понял? Скажи, что мистер Джейкс ей кланялся и напоминал о долге. Я ведь увижу ее на премьере «Городской наследницы»?

На улице все еще хлещет дождь, словно бичом. Мистер Эшмол берет меня под руку и быстро ведет прочь, неодобрительно цокая.

— Театральный народ, отвратительное племя. А раньше здесь было так приятно.

Мы сворачиваем направо, на Флит-стрит, переходим ее и вступаем на улицу, по обеим сторонам застроенную высокими домами. В конце улицы виднеется река, ползущая мимо, точно огромная змея. Через несколько ярдов мистер Эшмол поворачивает направо в узкий переулок, и мы поднимаемся на крыльцо к двери, на которой висит бронзовый молоток в виде львиной головы. Нас впускает румяный мужчина в очках на шнурке — за стеклами глаза его кажутся большими и погруженными в воду, как рыбки в сосуде.

— Элиас! — восклицает он. — Уже вернулись?

— Надеюсь, мы не прервали никакой важный опыт?

— Я как раз подвергал трансмутации воду и сушеные листья, желая получить пригодное для возлияния питье, — улыбаясь, говорит мистер Дрейкотт. — Может быть, вы и ваш гость выпьете со мной по чашке чая?

Он ведет нас в темный кабинет, где над маленьким огнем подвешен на крюке чайник. Комната черна от сажи, усыпана бумагами и книгами: сложно понять, куда сесть, особенно в белой одежде, поэтому я по-африкански опускаюсь на корточки.

Мы пьем английский чай (горькое, омерзительное пойло), и мой спутник объясняет, что у меня раскололся зуб, его нужно починить. Хозяин радостно потирает руки.

— Пациент? Превосходно!

— Боюсь, бесплатный, Натаниэль. Окажите мне любезность, если вас это не затруднит.

Я вижу, как у мистера Дрейкотта вытягивается лицо.

— У меня есть деньги, — поспешно говорю я, но он качает головой.

— Нет-нет, я не могу взять деньги с друга мистера Эшмола: всем, что у меня есть, я обязан ему, в том числе и этим домом.

— Глупости, дорогой Натаниэль: эта лаборатория — наше общее предприятие; где бы еще я смог осуществлять свои опыты?

По шаткой деревянной лестнице мы спускаемся в длинный подвал с низким потолком. По обеим стенам идут полки. На полках — стопки книг и бумаг, и множество бутылок и горшков с этикетками, как в аптечной лавке. Наклонившись, я читаю: «плоть гадюки», «гоанские камни», «hiera picra», «паучий шелк» и почти жду, что наткнусь на банку мышиных ресниц или драконьих зубов — это похоже на товар сиди Кабура. У одной стены стоит большая цилиндрическая печь, угли внутри мерцают красным, а возле печи на полу громоздятся темные кучи шлама, порошков и золы. В комнате сумрачно, пахнет серой; на столах расставлены сосуды и тигли, реторты и плавильные котлы, ступки и пестики, запачканные различными веществами. На одном столе расположилось целое собрание банок с личинками и зародышами животных; к доске приколот грызун, жизненно важными органами и скелетом наружу. Я вспоминаю тайный покой Зиданы, и волосы у меня на затылке встают дыбом.

— Может быть, мне лучше сходить с этим зубом к хирургу, пусть просто вырвут.

— Глупости, друг мой: нет нужды отдавать себя на растерзание варварам со щипцами и рычагами. У Натаниэля есть чудесная амальгама, которая проникает в любую дырочку и трещину и становится твердой как камень.

Решившись произнести вслух то, о чем думаю, я спрашиваю:

— Сэр, вы — алхимик?

— Я предпочитаю называть себя естественным философом, — весело отвечает Натаниэль. — Усердно изучающим скрытые законы вселенной.

— Хотя наименование «алхимик» ни в коем случае не оскорбительно для людей зрячих вроде нас, взыскующих чистой сути Господнего творения, — похлопывает меня по плечу мистер Эшмол. — А теперь сядьте и давайте посмотрим, что там у вас. Подайте мне свечу, Натаниэль.

Они с любопытством заглядывают мне в рот.

— Замечательные зубы, — говорит Эшмол. — Такие непросто вытянуть, корни, должно быть, очень крепки.

— Треснувшие коренные с обеих сторон: проще простого! — восклицает мистер Дрейкотт. — Быстренько покроем моим патентованным составом, и будут как новые.

— Уже почти не болит, — вру я. — Уверен, проживу и так.

Но мистер Дрейкотт уже смешивает составляющие с чудовищной целеустремленной быстротой.

— Немножко олова, цинка, — бормочет он, — малость меди, капля витриола…

Тигель издает яростное шипение, и пламя спиртовки окрашивается в зеленый, потом в синий, а потом воздух наполняет ужасающее зловоние. Яростно перемешивая, мистер Дрейкотт снимает тигель с огня и тянется за тяжелой колбой.

— А теперь дадим немного остыть, прежде чем добавлять ртуть…

Пары меня пугают: я вскакиваю на ноги, колба опрокидывается, и внезапно повсюду оказываются крупинки серебра. При виде того, как явная жидкость скачет и катится светящимися шариками по моей одежде и по полу, я застываю в изумлении.

Мистер Дрейкотт смеется:

— Да, сэр: ртуть — удивительный элемент, не жидкий и не вполне твердый. Это первоматерия, от которой происходят все остальные металлы. Более того, она — непостижимая основа трансмутации, словно сам Гермес, переносящийся между небом и землей, дающий жизнь и смерть. В виде каломели она представляет собой очень мощное лекарство, способное исцелить даже самых развращенных распутников; но стоит выставить ее на солнце, она превращается в смертельный яд.

— Клянусь Древними, я не желаю носить во рту такой смертоносный элемент, — твердо заявляю я.

Мистер Эшмол подносит свечу к лицу и показывает мне ряд своих задних зубов, покрытых металлом.

— Я хожу с ними уже пятнадцать лет: я был первым пациентом Натаниэля, и, Богом клянусь, он спас мне жизнь. И дело не только в зубах: он исцелил сломанную кость в руке, которой я пишу, и прогнал трехдневную малярию ожерельем из пауков.

Ожерелье из пауков? Да, мистер Дрейкотт поладил бы с Зиданой.

Видя, что я колеблюсь, мистер Эшмол благосклонно улыбается.

— Как по-вашему, сколько мне лет, сэр? Не бойтесь меня обидеть — я приму ваши слова легко.

— Пятьдесят, может быть, пятьдесят два? — отваживаюсь я.

— Шестьдесят пять! — торжествующе восклицает он и хлопает мистера Дрейкотта по спине. — А все благодаря его тонизирующей микстуре, которую я ежедневно принимаю: видели бы вы меня пятнадцать лет назад! Вы бы меня не узнали: я угасал, но его спагирическая тинктура вернула плоть на мои кости и сделала мышцы послушными. А что до волос — что ж, потяните, сэр. Не бойтесь, дергайте сильнее.

Я робко тяну его за парик и поражаюсь, как крепко держатся роскошные локоны.

— Видите? Не представляю, почему он до сих пор не знаменит.

Мистер Дрейкотт краснеет.

— Будет вам, Элиас, я не чудотворец, я просто улучшил рецепт. Давно известно, что Primum Ens Melissae — сильнейшее тонизирующее, пригодное как для мужчин, так и для женщин.

— Он дал снадобье своей служанке, Агнес, — рассказывает мистер Эшмол. — Женщине за шестьдесят. Волосы у нее давно выпали, она была лысой, как яйцо…

— И это ее не радовало!

— И они отросли заново, черные и густые, как в молодости. У нее снова начались менструации, впервые за двадцать лет. В прошлом году она родила замечательного мальчишку — если это не чудо, я не знаю, что считать чудом!

У меня по спине бегут мурашки. Неужели я нашел для Зиданы эликсир? Слишком большая удача, чтобы быть правдой, и все же с каждым мгновением, слушая их беседу, я укрепляюсь в вере. В итоге я позволяю алхимику заняться моими зубами, что оказывается вовсе не так неприятно, как я боялся, и даже умудряюсь безболезненно разделить с джентльменами скромный ужин, состоящий из бобовой похлебки, холодной баранины и хлеба, обдумывая за едой следующий шаг.

Когда я наконец собираюсь уходить, уже темно. На плече у меня матерчатая сумка с обещанным увеличительным прибором и маленьким, заткнутым пробкой флаконом желтой жидкости, яркой, как солнце. Мистер Эшмол настаивает на том, чтобы проводить меня до Уайт-Холла:

— Мне это по дороге, я иду в Ламбет; и, может быть, я заберу мавританские шпоры, которые столь щедро предложил мне утром посол в обмен на увеличительный прибор.

Мы идем через сады Темпла, луна сквозь разрыв в облаках озаряет реку, придавая ей ртутный блеск; я, ликуя от сознания удачи, успеваю подумать, что никогда прежде не видел столь прекрасного пейзажа, — и тут на нас нападают грабители. Их двое, крупные парни с закрытыми лицами.

— Давай сюда сумку, черный ублюдок! — кричит мне один.

Второй надвигается на мистера Эшмола:

— И ты: драгоценности, деньги, все, что есть!

Они подступают, размахивая дубинками. Один сбивает мистера Эшмола с ног. Я бросаюсь защитить его, и второй наносит мне удар по ребрам, вышибая из моей груди воздух. Он пытается вырвать у меня сумку, но я крепко за нее держусь. Это ошибка: новый удар выбивает из-под меня ногу, и я падаю, увы, прямо на свою ношу. Пошевелившись, я слышу безошибочный хруст битого стекла, и утрата бесценного увеличительного прибора приводит меня в такую ярость, что я взлетаю на ноги. Нападавший снова заносит дубинку, я хватаюсь за нее и с силой выкручиваю из его руки — он теряет равновесие. Ловкая подножка отправляет его кувырком по траве, и он врезается в дерево. Обернувшись, я обнаруживаю, что мистер Эшмол отбивается от второго грабителя тростью. Увидев меня с дубинкой наперевес, тот, ругаясь, бросается наутек; мгновение спустя второй разбойник кое-как встает на ноги и, хромая, устремляется за ним.

— Вы целы, сэр?

Мистер Эшмол ощупывает прореху в кафтане.

— Один из лучших моих костюмов, будь они прокляты. Но, кроме этого, особых повреждений нет. А вы?

Я встряхиваю сумкой: перезвон битого стекла говорит сам за себя. Осмотр показывает, что вдребезги разбит не только увеличительный прибор, но и флакон.

Мы прощаемся в Вестминстере. Мистер Эшмол снова и снова извиняется за неразумный выбор пути, поскольку сады известны как место, где ночами орудуют грабители. Он подзывает лодочника, чтобы тот отвез его за реку в Ламбет, и я прохожу оставшиеся несколько сот ярдов в одиночестве, чувствуя себя крайне удрученно после недавней эйфории. Дворцовые стражи смотрят на меня с любопытством, один что-то говорит товарищу, я не разбираю слов; и оба хохочут. В покоях посольства тихо. Я решаю, что лучше доложить обо всем бен Хаду, разделавшись с этим сразу, и уже готов постучать в его дверь, когда она открывается, и в коридор выбегает женщина. Она хихикает и пытается заправить обратно под чепец свои медовые кудри. В руках у нее чулки — легко догадаться, что там происходило.

— Здравствуй, Кейт.

Она прикрывает рот рукой и густо краснеет, потом подхватывает юбки и бежит к лестнице, ведущей в кухню.

Бен Хаду пытается усмирить меня взглядом — и у него не выходит.

— Все было вполне невинно, — утверждает он.

— Сиди, не мое дело, чем ты занимаешься, — несмотря ни на что, я невольно улыбаюсь.

Он бледнеет.

— Никому об этом не рассказывай, понял? Все иначе, чем выглядит: мы собираемся пожениться.

— Пожениться?

Он кивает:

— Да, но никому ни слова: если узнают, беды не миновать.

Мы смотрим друг другу в глаза, потом он опускает взгляд.

— Боже милосердный, Нус-Нус, ты что, обмочился?

Я смотрю вниз. Разбившийся флакон оставил на моей белой рубахе яркое уличающее желтое пятно. День был слишком полон волнений и открытий: я решаю, что рассказывать о случившемся все-таки не нужно. В комнате моей непривычно тихо без Момо и Амаду. Я долго сижу на краю кровати, мысли мои мечутся. Потом, как могу, застирываю пятно на одежде, но, словно доказывая свою способность к преобразованию материи, тинктура посрамляет все мои усилия.

 

36

5 февраля 1682 года

На следующий день я просыпаюсь рано, полный непонятной надежды на лучшее и сил. Сегодня я приведу сына Элис к королю, и все будет хорошо.

После утомительного совещания посла и королевских министров о предполагаемом договоре — еще больше пустых речей, еще меньше решений, чем прежде, — бен Хаду наконец отпускает меня. Близится полдень. Тем лучше, думаю я: меньше придется прятать Момо. Я иду по лабиринту коридоров и галерей к покоям герцогини Портсмутской, как раз заворачиваю за последний угол — и тут мне навстречу выходит Жакоб. При виде меня лицо у него делается трагическим, почти до смешного.

— Я шел тебя искать.

— А я шел к тебе, — радостно отвечаю я. — Сегодня вечером я должен представить Момо королю — лично, в его покоях.

— Ох. Его нет. Это я и хотел тебе сказать.

— Нет?

— Я спросил мадам, где он, она махнула рукой и ответила: «Il n’est plus à moi».

— Что?

В животе у меня такое ощущение, словно я проглотил пушечное ядро.

— Она мне не говорит. Может быть, тебе скажет.

Луиза сидит в гардеробной, листая журнал, вокруг нее суетятся слуги. Увидев меня, она ослепительно улыбается.

— Мсье Нус-Нус! Очаровательно. Посидите со мной. Что скажете о новой моде на фонтажи? Высоковаты для меня, не находите? Лицо не будет казаться слишком длинным?

Она разворачивает журнал — «Le Mercure Galant» — в мою сторону, и мне открывается изображение женщины в кружевном головном уборе, делающем ее похожей на нелепого попугая с хохолком.

— Чудовищно, — коротко говорю я, забыв про манеры.

Луиза заливается смехом, шутливо ударяя меня журналом.

— Мужчины! Что вы понимаете в моде!

— Я хотел спросить вас о мальчике-паже.

— Жакобе? — она удивлена. — Он только что был здесь.

— Не о Жакобе, о другом. О малыше.

Лицо ее мрачнеет.

— Ах, Миетт. Маленький братик Жакоба? Он был милый, но, боюсь, мне пришлось его отдать.

Она доверительно склоняется ко мне.

— У него… как бы это сказать… сорочьи повадки.

Я смотрю на нее, не понимая.

— Un voleur! Ужасный воришка. Mes pauvres bijoux! Вчера днем я обнаружила в его вещах три нитки жемчуга и лучшую свою изумрудную брошь. А поскольку я вчера много проиграла в бассет, я решила, что лучше всего продать его, раз уж так сложились обстоятельства. Торговец дал мне очень хорошую цену.

— Что бы он ни предложил, я дам вдвое больше! — восклицаю я. — Втрое!

— За такие деньги, cheri, можете взять Жакоба! — Луиза похлопывает меня по руке. — Что делается, арап хочет слугу-арапчонка. Мир перевернулся вверх дном!

Пять минут спустя я выбегаю через Тилт-ярд в Сент-Джеймсский парк. В кармане у меня имя и адрес.

Полоса невезения продолжается: торговец, мистер Лейн, не у себя дома на Пелл-Мелл, а в конторе, в Корнхилле. Я даже не знаю, где это, Корнхилл, — на слух, пугающе по-деревенски и далеко, — но записываю адрес, данный слугой, и подзываю наемный экипаж. Кучер соглашается ехать за непомерную цену, и только если я сяду с ним на козлы.

— Нельзя, чтобы тебя видели в карете, — говорит он. — Ко мне потом приличные люди не сядут.

Есть соблазн пойти пешком, но я смиряю гордость. Выясняется, что в предрассудке кучера есть и преимущество для меня: с верха кареты во время поездки по оживленным столичным улицам открывается восхитительный вид. Вскоре я начинаю узнавать здания и улицы: вон там река, а здесь мы проходили с мистером Эшмолом, направляясь к мистеру Дрейкотту; там перекресток Ченсери-лейн, а к северу от него место, где заседает Королевское общество. Хотя бы отчасти понимая географию города, я чувствую себя увереннее — он меньше, чем поначалу показался. Когда мы доезжаем до Корнхилла, я утешаюсь тем, что, если потребуется, смогу проделать этот путь пешком, не унижаясь перед лондонскими кучерами. Потом я вспоминаю, что со мной будет Момо и что ножки малыша — совсем не то, что мои ноги. Что ж, в эту гору полезем, когда до нее дойдем, говорю я себе, все еще полный надежды, и плачу кучеру его два шиллинга.

Все непросто. Я изучаю адрес. «Джонатан, Чейнджлейн, Корнхилл», — вот что я записал, и мне казалось, что адрес ясный; но улица оказывается королевством со своими законами, порождает переулки и тупики. Здесь темно, ты словно на дне ущелья — солнце не проникает между домами. Я шагаю, чувствуя себя карликом по сравнению с высокими зданиями, эхом отражающими громкие разговоры юношей, идущих мимо — молодые люди слишком собой довольны и слишком увлечены беседой, чтобы обратить внимание на заплутавшего чужестранца. Я прохожу мимо лавок, торгующих париками, ломбардов и таверн, но сильнее всего тут пахнет кофе. Остановив парнишку, несущего на плечах мешок, я говорю:

— Я ищу Джонатана. Джонатана Лейна.

Он озадаченно на меня смотрит.

— А?

— Торговца невольниками.

— Не знаю никакого Джонатана Лейна, но Джонатан тут, в переулке. — Он указывает на большую кофейню под колоннадой. — Там торговцы встречаются.

«Джонатан» — огромная шумная пещера, полная серьезных мужчин в треуголках, напористо беседующих за тесными столиками. Оглядываясь по сторонам, я ловлю отдельные слова: «доход», «товары», «акции» и «прибыли». Язык торговли, но единственные деньги, переходящие здесь из рук в руки, — это, похоже, плата за еду и напитки, которые подают в заведении. Я спрашиваю женщину в фартуке, несущую поднос с кофейниками, где мне найти мистера Лейна. Мне приходится перекрикивать шум.

— Вон там, — она указывает в дальний угол. — Он с мистером Хайдом, агентом герцога Йорка из Королевской Африканской компании.

Я не без труда пробираюсь к ним, и мне приходится стоять рядом, пока кто-нибудь из них меня заметит, так они сосредоточены на делах. В конце концов тот, что в светло-коричневом парике, поднимает глаза.

— Кофе больше не надо, благодарю вас.

И снова отводит взгляд.

Его собеседник, мужчина в синем бархатном кафтане с дорогой тесьмой, смотрит на меня с любопытством.

— Он здесь не работает, Томас. Не в таком восточном наряде, разве что это какой-то трюк, чтобы продать новый сорт турецкого кофе. Может быть, он из ваших?

Томас снова поворачивается ко мне, осматривает меня и хмурится.

— Вы не из моих. Что вам нужно?

Я объясняю, что ищу ребенка, который нынче утром состоял при герцогине Портсмутской.

— А, маленький арапчонок Луизы. Что такое?

— Хочу его купить.

Они оба смеются.

— Так вы решили с нами конкурировать? Торгуете родственниками?

— Я из посольства Марокко. Произошло недопонимание: ребенка продали по ошибке.

Томас Лейн возмущен.

— Не было никакого недопонимания, я дал очень хорошую цену!

Второй человек, мистер Хайд, косо на меня смотрит.

— Вы ведь не из Марокко, да? Я имею в виду, родом. Откуда вы?

Я говорю, и он понимающе улыбается.

— А я-то боялся, Африканская компания упустила золотую жилу, где водятся такие здоровяки, как вы. Но нет, мы работаем в тех краях. Это приятно.

Я не вполне понимаю, что это значит, но от его слов разит рабством, а значит, он — дьявол, и тот, кто ведет с ним дела, — еще один торговец горем. Мысль о том, что придется дать кому-то из них денег, отвратительна, но я должен спасти Момо.

Я снова поворачиваюсь к мистеру Лейну.

— Сколько бы вы ни дали за него герцогине, я дам вам больше: свою прибыль вы получите.

Он разводит руками:

— Боюсь, слишком поздно. У меня уже был покупатель на очереди: я продал его нынче утром миссис Герберт. Она хотела чего-то особенного, чтобы поразить всех на сегодняшней премьере «Городской наследницы».

Через час я умудряюсь оказаться на другом конце Лондона в театре Дорсет-гарден, на берегу реки к югу от Флит-стрит. Неудачи мои продолжаются: едва я выхожу из кофейни, начинается дождь; когда я добираюсь до места, одежда моя прилипает к телу, а тюрбан стал вдвое тяжелей. Спрятавшись под деревьями, я разматываю злосчастный тюрбан и снова оборачиваю им голову, глядя, как подъезжают и высаживают седоков кареты. Еще только четыре часа, но уже зажгли факелы, поскольку день сумрачный. В их колеблющемся свете мне хорошо видна театральная публика. На наемные экипажи я не обращаю внимания, решив, что женщина, купившая черного ребенка как украшение для особого случая, скорее всего, явится при полном параде. Несмотря на скверную погоду, пьеса собирает толпу: площадь перед театром вскоре кишит каретами, и я наблюдаю за ними, как ястреб, но Момо не видно, — одни женщины в масках и щеголи в пудреных париках. Потом одновременно прибывают три золоченых кареты, извергающие собрание богато одетых седоков — сплошной муар и страусовы перья, — которые, спасаясь от дождя, быстро взбегают по ступеням и устремляются в театр. В суматохе я не все вижу из-за колес и лошадей, мне приходится вынырнуть из укрытия. По-моему, я узнаю женщину, сидевшую рядом с бен Хаду на обеде у герцогини… да, а с нею рядом герцогиня Мазарин, чье поразительное лицо обрамляют волны черных волос, струящиеся из-под капюшона. За ней идет ее слуга Мустафа, под его черным плащом мелькает алая парча. Я так засматриваюсь на них, что едва не пропускаю особенно роскошную карету, запряженную четверкой. Из кареты выходят двое великолепно одетых слуг с большими зонтиками, и три женщины — на одной платье шириной с диван. Я успеваю мельком увидеть Момо в золотом кружевном костюмчике; потом женщины его уводят, и все они быстро скрываются в здании.

Ругаясь про себя, я мчусь между каретами и взбегаю за ними по ступеням, но у дверей меня останавливают и требуют плату. Теряя время, я копаюсь в незнакомых деньгах, потом терпение мое лопается, и я высыпаю в руку привратника горсть монет. Внутри ничего не разобрать: вестибюль забит народом, и, хотя я выше многих, нелепые парики, перья и головные уборы закрывают мне вид. В конце концов, я замечаю Мустафу и проталкиваюсь к нему. Мы смотрим друг другу в глаза.

— Сенуфо? — спрашивает он, оценивающе склонив голову набок.

Я киваю.

— Ашанти?

— Догомба, — уточняет он.

Обрядовые шрамы сбегают по его щекам короткими вертикальными линиями, как слезы.

— Можешь мне помочь? Я ищу женщину по имени миссис Герберт, с ней маленький мальчик.

По его лицу проскальзывает презрение.

— У нее ложа наверху.

Я благодарю его и разворачиваюсь к лестнице, но он ловит меня за руку.

— Поднимись с нами. Пристройся сзади, когда мы с госпожой отправимся наверх. Народу будет много: с нами миссис Бен.

Миссис Бен окружает целая толпа явившихся с поздравлениями и желающих, чтобы их увидели с автором пьесы; герцогиня Мазарин вплывает, как галеон под парусами и уводит миссис Бен. Мы поднимаемся по узкой лестнице на галерею, и никто меня не останавливает, когда мы проходим в отдельную ложу. Из этого странного наблюдательно пункта мне виден весь театр, от частных лож до ямы, где женщины в масках смешиваются со всяким сбродом. Верхняя галерея великолепно украшена, здесь плюшевые сиденья и повсюду позолоченные херувимы; но все это я вижу мельком, поскольку внезапно замечаю Момо в двух ложах от нас. Он сидит рядом с полной женщиной в драгоценностях — должно быть, это и есть миссис Герберт, — двумя ее копиями потоньше и помоложе, видимо, дочерями, и парой слуг в ливреях. Момо не сводит глаз с комнатной собачки у себя на коленях: на них парные брильянтовые ошейники.

Музыканты внизу играют фанфару. Стараясь не привлекать внимания, я покидаю свиту герцогини и выскальзываю в узкий коридор, откуда можно попасть в другие ложи. Я открываю дверь второй и просовываю внутрь голову. Дорогу мне тотчас заступает слуга. Вид у него встревоженный.

— Предупреждаю, я вооружен.

— У меня дело к миссис Герберт. Это ненадолго.

— Удалитесь, сэр, говорю вам. Начинается спектакль.

И в самом деле, понимаю я: четверо джентльменов в цветных одеждах вышли на сцену и приняли позы; за ними виден лакей, держащий в руках плащ. Когда они начинают говорить, слуга миссис Герберт невольно скашивает на них глаза, и я, оттолкнув его, вхожу.

— Миссис Герберт…

Одна из дочерей при виде меня вскрикивает; но ее возглас тонет в общем шуме, поскольку публика уже улюлюкает актерам, ошикивает строгого дядюшку, подбадривает беспомощного племянника. Другая дочь прячется за веером.

— Подите прочь, негодяй! — кричит миссис Герберт.

Рукой она прикрывает драгоценности на шее.

— Вы меня не ограбите, не у всех на виду!

— Мадам, я не грабитель. Я пришел за мальчиком. Герцогиня Портсмутская продала его по ошибке, и я пришел его забрать.

При звуке моего голоса Момо оборачивается, его глаза и улыбка блестят на лице, по-прежнему таком же черном, как у меня.

— Боже, да я же купила его только нынче утром — и за огромные деньги!

— Мне поручено заплатить вам вдвое больше, чем вы отдали за него.

Я показываю ей золото, но она качает головой.

— Нет, не могу. Лапочка Фанни так его полюбила.

— Я дам больше, чтобы облегчить страдания лапочки Фанни, — в отчаянии говорю я.

Кем бы ни была Фанни.

Пока миссис Герберт размышляет, глаза мои, минуя Момо, устремляются на озаренную сцену и столпившийся внизу народ. Что-то зацепило мой взгляд, возможно, сработало шестое чувство: поскольку в глубине ямы, среди темных шляп и плащей одно-единственное лицо смотрит вверх, отвернувшись от сцены, — изучает галерею.

Англичанин-отступник Хамза. Значит, он сбежал из тюрьмы, или, куда вероятнее, его выкупил Рафик.

Когда мой взгляд устремляется на него, он видит меня. И тут же начинает проталкиваться сквозь толпу.

Я сваливаю золото на колени миссис Герберт, хватаю Момо за руку и тащу его прочь.

— Фанни! — визжит одна из дочерей.

— Вор! — кричит миссис Герберт, и двое слуг без особой охоты бросаются в погоню.

Выдернув собачку из рук Момо, я кидаю ее в преследователей. Пытаясь поймать лапочку Фанни, слуги рушатся друг на друга и роняют одну из девушек, которая, в свою очередь, валится на мать, а собака бегает кругами, заливаясь лаем, словно ей никогда в жизни не было так весело. Я выталкиваю Момо за дверь и волоку по коридору, потом мы скачем по узкой лестнице в вестибюль и выбегаем под дождь, который тут же начинает смывать с Момо краску, превращая его лицо в полосатый ужас.

— Стой, евнух!

Из театра вываливается Хамза.

При виде размытой личины Момо глаза его вспыхивают торжеством.

— Я знал, ты что-то замышляешь!

Я без церемоний забрасываю Момо на плечо и бегу. Мои ноги шлепают по мокрому булыжнику, отчаяние придает мышцам сил. Уклоняясь от карет и бьющих копытами лошадей, я сворачиваю то вправо, то влево, убегая по запутанным улочкам за театром. Я хочу лишь оторваться от погони. Вскоре у меня начинают гореть легкие, но я все равно бегу: вправо, потом опять влево, прямо в узкий переулок, загаженный зловонными отбросами. Когда я понимаю, что впереди тупик, уже слишком поздно.

Вдали слышатся шаги, и вот он уже здесь, отступник, тень на входе в переулок. Я озираюсь по сторонам — выхода нет. Хамза приближается быстрым шагом, в его руке блестит нож.

— Ты меня заставил побегать в последние дни, сукин ты сын! Но я нынче великодушен, так что опусти мальчишку и уходи, если хочешь себе добра.

Он всего в нескольких футах, ухмыляется, как демон.

— Придется тебе меня убить, — мрачно отвечаю я.

Он просто смеется.

— Тебе мозги вместе с яйцами отрезали? Чего ты геройствуешь? Никто ребенка не тронет: просто отвезем его домой, к папочке, получим награду за то, что подняли его из мертвых, раз уж чертов торговец тканью уперся и отказался за него платить — да и кто его обвинит? Слушай, что тебе терять: просто отдай мальчишку и уходи. Сядь на корабль до Америки или еще куда: я слышал, там для таких здоровых черномазых полно работы!

Я снимаю Момо с плеча и держу на руках. Он смотрит на меня снизу круглыми глазами.

— Мы больше не играем, да, Нус-Нус?

— Боюсь, нет, милый.

Я осторожно опускаю его на землю, и как только его ноги касаются булыжника, кричу:

— Беги, Момо, беги! Обратно в театр! Быстрее!

Я подталкиваю его, и он пускается бежать, ловко уворачиваясь от отступника, который грязно ругается и бросается следом. Лезвие его ножа ярко сверкает в темноте. Я прыгаю Хамзе на спину, и оба мы валимся в грязь. Он выкручивается, перекатывается, хватает меня и как-то умудряется приставить к моему горлу нож. Мы яростно боремся на земле, среди дерьма и гнилых овощей. Во время драки мой тюрбан разматывается и опутывает его руку с ножом. Хамза ругается, пытается освободиться. Я накручиваю тюрбан обратно и бью Хамзу головой в лицо, целясь в его сломанный нос. Он завывает, из носа у него льется кровь, пачкая нас обоих, но оружие он все равно не выпускает. Дергая головой назад и в стороны, я как-то освобождаюсь от складок хлопка, закрывающих мне глаза, и наношу замечательно удачный удар по руке отступника. Он вскрикивает, нож выпадает и скачет во тьму. Я тянусь за ним, чувствуя прилив радости, когда мои пальцы смыкаются на рукоятке; но тут Хамза бьет меня кулаком в ухо с такой силой, что все кругом звенит и багровеет. Я падаю набок и выпускаю нож.

В это мгновение сапог Хамзы пинает меня в живот. Меня рвет, я задыхаюсь. Малеео, как больно! Боль невыносима, но, когда сапог снова надвигается на меня, я, чудом изловчившись, ловлю его, дергаю, и отступник валится рядом со мной. Но он крепок, к уличным дракам ему не привыкать; да и удача, похоже, на его стороне, — поскольку он тут же садится, и нож снова у него в руке. Мы поднимаемся на ноги и кружим друг напротив друга, как дерущиеся собаки, рыча, каждый на своем языке, тяжело дыша, покрытые грязью и насквозь мокрые; а дождь так и лупит.

Хамза перекидывает нож из одной руки в другую.

— Горло или брюхо, а, евнух? — шипит он на меня. — Быстро или медленно? Я не могу ре…

Не договорив, он бросается на меня, я уклоняюсь от ножа, поскальзываюсь на каком-то мокром овоще или еще чем похуже, и нож задевает мое плечо. Я с воем отшатываюсь, но Хамза мощным прыжком прижимает меня к стене и приставляет нож к ребрам.

Его глаза таращатся на меня и моргают сквозь кровавую маску.

— Глупый черномазый! Теперь мне придется тебя убить, а тебе всего-то надо было уйти…

Нож проходит сквозь ткань моей одежды, я сжимаюсь и чувствую, как он скользит, сперва холодно, потом обжигая, по моей коже. Это смерть. Плохо так умирать, бесславно, в грязном лондонском переулке, вдали от дома и помощи. Хамза снова приставляет острие ножа к моим ребрам, и вдруг вскрикивает и опускает глаза, дергая ногой. Нечто отлетает прочь, маленький демон с окровавленным ртом. Он улыбается — у него алые зубы, — и мне на мгновение кажется, что это Амаду восстал из мертвых, чтобы отомстить убийце, но когда он убегает вприпрыжку в костюмчике из золотых кружев, я понимаю, что это Момо. Потом из мрака выступает огромная тень и швыряет отступника и его нож в разные стороны. Хамза с силой бьется о стену и сползает по ней, вытягивая ноги. Он кашляет, ругается, пробует встать; но тень бьет его кулаком в грудь, потом склоняется и очень ловко, четким движением перерезает ему глотку — и быстро делает шаг в сторону, чтобы не попасть под фонтан крови. Следом вытирает лезвие об одежду отступника, вешает нож на пояс и оборачивается.

Я с самого начала знал, что убью Хамзу, но при виде того, как от него столь умело избавились, теряю дар речи. Наконец мне удается выговорить:

— Как?

Мустафа смотрит на меня с непроницаемым лицом, потом пожимает плечами.

— Я уже вышел из театра, чтобы пойти за тобой, а тут бежит мальчик. Он сказал, что тебя пытается убить плохой человек.

Момо крепко обнимает меня за ноги.

— Я его укусил, Нус-Нус, ты видел!

— Видел.

Я обнимаю Момо, потом снова поднимаю глаза.

— Не знаю, что сказать. Кажется, «спасибо» — это совсем не то. Но я благодарю тебя, Мустафа, от всего сердца.

— Прошу, зови меня Аддо. Так меня звали в моем племени.

— «Властелин Дороги».

Я киваю. Именно так он и выглядит, стоя среди сгущающегося мрака в плаще и тюрбане, с горящими глазами.

— Мое настоящее имя — Акуджи.

— Мертвый, но Бдящий. Тебе подходит. Уж точно лучше, чем Нус-Нус.

Он хитро мне улыбается, на затененном лице зубы кажутся особенно яркими. Потом снова становится серьезным.

— Тебя станут искать. Вернее, станут искать двух арапов. Но, думаю, из-за троих и вовсе поднимут бунт, мне нужно вернуться к Ортанз, пока меня не хватились.

— Не беспокойся о нас, я знаю, куда нам пойти. Спасибо, Аддо.

Мы ненадолго беремся за руки, и он уходит во тьму.

Я веду Момо в дом Натаниэля Дрейкотта, который, как я с опозданием понимаю, живет всего в двух кварталах отсюда. Дождь все еще льет; вокруг никого, и это хорошо. Когда мы подходим к двери, Момо уже наполовину побелел.

Натаниэль, надо отдать ему справедливость, лишь поднимает бровь, увидев нас, и приглашает нас войти. Смотрит на Момо.

— О небо, нигредо становится альбедо! Что за непостижимая алхимия?

Момо радостно хихикает.

— Мистер Дрейкотт, боюсь, я вынужден просить вас о помощи.

Я быстро рассказываю ему, что случилось.

— Мне очень неловко вовлекать вас в столь неприятное дело, и я не стану вас винить, если вы пожелаете позвать констеблей. Однако выслушайте меня, у меня для вас предложение.

Час спустя, чистый, с перевязанными ранами, получив согласие на свое предложение, я забираюсь в портшез, который вызвал мистер Дрейкотт. Я укутан в одолженный им плащ, на лицо мое надвинута треуголка. Носильщики пыхтят и отдуваются всю дорогу до Уайт-Холла.

— Боже правый, — говорит один, когда я выхожу, неся Момо под плащом на бедре. — Уж простите, сэр, но тяжелы вы, как конь.

Я извиняюсь и отдаю ему последний золотой, отчего он замолкает.

В тот вечер, когда король удаляется в опочивальню, я бегу с Момо по темным коридорам, по галереям и черным лестницам, которыми редко пользуются: все эти безлюдные части огромного дворца постепенно приведут нас, незамеченными, к Личной лестнице. Камердинер, мистер Чиффинч, проводит нас к Его Величеству.

Короля мы застаем за одиноким ужином, и, увидев еду, Момо набрасывается на остатки, как дикий зверь. Король, разоблаченный из дневного платья, одет в индийский халат, как восточный властитель; возможно (я делаю щедрое допущение), поэтому Момо чувствует себя как дома и начинает есть без приглашения или позволения. Но куда вероятнее, что он просто оголодал; и это моя вина.

Я сурово его стыжу и прошу прощения за его невоспитанность, но Его Величество не обращает на меня внимания. Вместо этого на лице его проступает странное мягкое выражение, пока он смотрит, как мальчик запихивает в рот пирог. Потом он поднимает на меня глаза.

— Вы знали, что меня звали Черным Малышом, когда мне было столько, сколько ему? Я был куда темнее этого юноши, и глаза у меня никогда не были голубыми. Его мать, должно быть, очень светлая.

— У нее очень белая кожа, и волосы, как золотые нити.

Последний раз я видел ее почти четыре месяца назад. Я начинаю забывать черты лица Элис, помню лишь завораживающие мелочи: тень от ее светлых ресниц на щеке, когда она озарена солнцем; лучи морщинок вокруг ее рта, когда она тянется губами к моим…

Король задумчиво кивает, потом подзывает Момо.

— Иди-ка сюда, молодой человек.

Момо, доевший пирог целиком — остались лишь крошки и следы на лице, — повинуется.

— Надо поклониться, — подсказываю я. — Это король Англии.

Но Момо слишком зачарован, чтобы кланяться. Вместо этого он спрашивает:

— А где твои драгоценности?

Король разражается смехом. Потом, успокоившись, отвечает:

— Королям не нужны драгоценности, чтобы быть царственными, молодой человек.

Момо обдумывает это, потом снимает брильянтовый ошейник миссис Герберт, о котором я, торопясь доставить мальчика сюда невредимым, совсем забыл, и торжественно протягивает его монарху.

— Тогда мне это не нужно, — царственно произносит он.

И начинает опустошать карманы кружевного костюмчика, извлекая жемчужную брошь, пару брильянтовых серег и тонкую золотую цепочку с распятием.

Я цепенею.

— Ох, Момо…

Карл поднимает густую черную бровь.

— Надо же, вот это улов. Ты знаешь, что в моем королевстве делают с грабителями?

Момо озадаченно качает головой.

— Я не грабил, — беззаботно говорит он. — Я их просто хранил. Но теперь они мне не нужны, потому что ты — король, и они должны быть у тебя. В Марокко султану принадлежит все в королевстве.

— Да ну?

— Да, папа мне всегда говорит: «Все, что ты замечаешь вокруг, Момо, принадлежит только мне: все люди и все, что у них есть, все мое». У королей так.

Король сухо улыбается:

— Святые рыбы, твой прадедушка был бы тобой очень доволен.

Я хмурюсь.

— Его прадедушка?

— Мой отец, король Карл Первый.

Но я продолжаю глупо бормотать.

— Боюсь, прадедушка мальчика давно умер в Гааге, в Голландии.

— Согласен, с тех пор, как я был в изгнании в этом городе, прошло много времени. Больше тридцати лет: «крылатая мгновений колесница», все в таком духе.

Карл смотрит на меня с любопытством, потом понимает.

— Вы не знали?

— Боюсь, сир, я в совершенном недоумении.

Он встает, идет к эмалевому ларчику и достает из него вышитый свиток Элис. Разворачивает его передо мной, и я читаю:

«Сир, простите дерзость вашей несчастной подданной.

Я ничего не прошу для себя, умоляю лишь, позаботьтесь о моем сыне, вашем маленьком внуке Чарльзе, известном также как Мохаммед, сын Исмаила, султана Марокко, который держит меня женой в городе Мекнес.

Со стыдом и отчаянием, ваша дочь Элис,

рожденная Мэри Суонн в Гааге, в октябре 1649 года».

Мир вокруг меня начинает вращаться. Я падаю в кресло и закрываю глаза, проходит несколько мгновений, прежде чем я снова становлюсь собой. Открыв глаза, я вижу, что король, лысый, как яйцо, обряжает Момо в свой огромный черный парик.

— Вот так… И как тебе понравится таскать на себе такое уродство, юноша? А придется, знаешь ли, если ты здесь вырастешь, хотя от этих злосчастных штуковин адски жарко и весь чешешься.

— Я заведу новую моду, — объявляет Момо, стряхивая неудобный парик. — Все будут брить головы, как ты и Нус-Нус, а когда холодно, носить шляпу.

— До чего здравомыслящий молодой человек.

Король бросает взгляд на меня.

— Я, разумеется, награжу вас за то, что привели его ко мне. Поселю его у Нелли, — она его полюбит, — а сам буду часто навещать. Жизнь у него здесь будет на славу.

— Мне не нужна награда, — хрипло говорю я.

Элис ничего не просила для себя, даже не просила, чтобы ее выкупили. Она отказалась от сына навсегда. Я проклинаю себя за то, что не распорол чертов свиток и не вышил пару строк в дополнение. Но уже слишком поздно.

— А что с его матерью, сэр? Она в плену, хотя ее вины ни в чем нет, ее захватили корсары на корабле, державшем путь в Англию.

Я вижу, как омрачается его лицо.

— Что ж, это несколько иное дело: дама теперь принадлежит султану, а он, судя по всем рассказам, человек весьма несговорчивый. Да и переговоры по Танжеру, сколько я понимаю, идут не слишком успешно.

Мне приходится прикусить язык. Переговоры по Танжеру не продвигаются не только потому, что королевские министры непримиримы, а Исмаил явно велел бен Хаду быть уклончивым, но еще и потому, как я теперь понимаю, что наш достойный посол спутался с девицей (впрочем, уже не девицей) Кейт и тянет время ради своего удовольствия.

— Но, сир, если просьба поступит лично от вас, от одного монарха другому, возможно, удастся договориться о выкупе?

Король поднимает руку.

— Дорогой мой, королевство почти разорено, а выкупы — дело дорогое. Если уж мы не можем договориться даже о выкупе за бедняг, захваченных в Танжере, я не питаю особых надежд на то, что у нас получится освободить столь дорогостоящую особу, как жена султана.

— Но Элис же ваша дочь!

Это все еще кажется мне немыслимым.

— Да если бы я вмешивался в семейную жизнь всех своих отпрысков, существование мое было бы весьма нелегким. К тому же я не могу ее официально признать: слишком сложно. И она ведь перешла в магометанство, раз родила от султана ребенка?

Я удрученно киваю:

— Но ее принудили, сир.

Принудили; и, да, Нус-Нус, уговорили.

— Что ж, тогда надежды никакой. Я не могу вмешаться. Но если султан отпустит ее по своей воле, клянусь, я сделаю для нее, что в моих силах. Вот это все, что я могу обещать. Но вы, Нус-Нус, в любое время можете сюда вернуться. Надеюсь, вы это понимаете.

И он делает мне очень щедрое предложение, но, поскольку из этого едва ли что-нибудь выйдет, я просто серьезно его благодарю и вскоре после этого с болью в сердце прощаюсь с Момо, который, похоже, не понял, насколько огромные перемены произошли в его жизни. Да и как он мог, такой маленький?

Я медленно бреду к себе в комнату, и сердце мое, несколько часов назад бывшее легким и светлым, как чистое алхимическое золото, внезапно снова превращается в мертвый холодный свинец.

 

37

Договор по поводу Танжера в конце концов подписывают в конце марта. Обе стороны не слишком устраивают его условия. Но бен Хаду по-прежнему откладывает наше возвращение в Марокко: сперва под предлогом расследования исчезновения Хамзы, чью смерть в итоге списывают, за отсутствием свидетельств, на случайных головорезов; потом из-за заказа на пушку, которую ему поручил привезти Исмаил, — работа займет по меньшей мере два месяца. В разгар этих событий он вдруг решает помочь Самиру Рафику в розысках издателя, напечатавшего перевод Корана на английский, чтобы исполнить фетву султана. К его величайшему раздражению, это оказывается нетрудно: тело Александра Росса гниет последние двадцать восемь лет на кладбище в Хэмпшире, но Рафика все равно посылают выкопать труп: султан потребовал голову нечестивца, и он ее получит. Бессмысленное мероприятие дает Меднику еще немного времени, чтобы поразвлечься со своей хорошенькой служанкой. Мы продолжаем принимать приглашения от лондонской знати и богачей, зовущих нас за пределы столицы: в Оксфордский университет, где в честь нас устраивают праздник и одаривают ценными книгами на арабском, чтобы мы отвезли их в Марокко; в Кембриджский университет; в королевскую резиденцию в Виндзоре; на скачки в Ньюмаркете. Мы остаемся в Лондоне на годовщину коронации и на празднование дня рождения короля в конце мая. К великому удовольствию бен Хаду, с него пишут портрет — и не один, а целых два; его избирают почетным членом Королевского общества и вручают наконец новый увеличительный прибор. Мистер Эшмол принимает мавританские шпоры, которые выставит в новом музее в Оксфорде.

Отсрочка хотя бы дает мне возможность навещать Момо в доме Элинор Гуинн на Пелл-Мелл и смотреть, как он там устроился. У него есть собственная собачка — щенок спаниеля, из королевского помета, — и с Нелли они образуют счастливый союз. Решено, что ради безопасности Момо и его матери его происхождение не будет разглашаться. Его выдают за побочного ребенка умершего сына самой Нелли, и никто ни о чем не догадывается. Должен признать, видеть их вдвоем и сладко, и горько: я с болью вспоминаю, что Элис все еще одиноко томится в плену в Мекнесском дворце. Каждый раз, как я вижу мальчика, мне кажется, что он еще чуть-чуть вырос, стал чуть более англичанином, больше похожим на мать и меньше — на отца, хотя глаз у него по-прежнему отцовский, сорочий. Я предупреждаю Нелли, чтобы следила за драгоценностями, но она только хохочет:

— А, дай ему Бог здоровья, пусть играется. Я — карманница куда ловчее, Чарли в жизни таким не стать. Я просто вытащу все обратно, как он отвернется.

Сердце мое рвется в Марокко, к Элис — пусть это и будет для меня возвращением в рабство.

Наконец, в июле, нагруженные дарами для Исмаила — среди них прекрасная французская карета и шестерка лошадей, тысяча двести бочек лучшего пороха и две тысячи мушкетов, — мы отплываем из Дила.

Мы возвращаемся в страну, охваченную торжеством: испанцы наконец-то изгнаны из главной своей крепости, порта Мамура. Каида Омара очень хвалят, поскольку именно благодаря его хитрости врага удалось вытеснить. Захватив небольшой отряд на подступах к испанской колонии, Омар выказал побежденным неожиданное милосердие, и они отправились прямиком к губернатору Мамуры, докладывать, что огромная марокканская армия собирается штурмовать город, а ведет ее человек исключительных рыцарских качеств, и лучше будет сдаться, поскольку их приход — живое доказательство милости каида Омара. После долгих размышлений губернатор-испанец решил, что это, возможно, самый мудрый путь, и запросил мира, выторговав свободу себе и полудюжине самых знатных семей. Разумеется, жителей города взяли в плен, и они, скорее всего, до сих пор гниют в матаморах Сале и Мекнеса, дожидаясь выкупа, который вряд ли последует. На войне всегда страдают простые люди.

Из-за этой славной победы Исмаил не так стремится обсудить условия договора, который мы заключили с англичанами по поводу Танжера, и выясняется, что мы можем ехать из Сале с куда меньшей спешкой, чем ожидали. Мы даже ненадолго останавливаемся в Фесе, поскольку бен Хаду затевает какое-то исключительно важное дело. Там он поселяет в одном из своих многочисленных домов мистера Дрейкотта, алхимика. Мы же отправимся дальше, в Мекнес. Я хочу убедиться, что императрица хорошо примет Натаниэля, прежде чем представить его ей. Как я ему объяснил, служба императрице сулит огромное вознаграждение; но и огромные опасности. Его, похоже, не очень обеспокоило такое противопоставление, он слишком увлечен своим назначением на пост Королевского алхимика Марокко; но, с другой стороны, он еще незнаком с Зиданой. Тем временам каид, судя по всему, весьма доволен, что от его щедрости зависит человек науки; это заставляет его полнее чувствовать свое положение в мире. Любопытно, однако, что он не привез в Марокко свою молодую жену Кейт. Видимо, он так же опасается султана, как я опасаюсь Зиданы; но в том доме в Фесе, где сейчас живет мистер Дрейкотт, полностью сменились слуги, и постоянно бегают туда-сюда галантерейщики и мебельщики. Все это позволяет мне предположить, что бен Хаду пошлет за Кейт, как только представится подходящий момент.

Видя, как он вьет гнездо, я всем сердцем тоскую по Элис. Здесь, в Фесе, я так близко от нее — и все же так далеко, словно остался в Англии. Стойко вынеся месяцы, когда наш отъезд все время откладывался — а как я мог повлиять на решение посла? — теперь я исполняюсь яростного нетерпения, в котором меня ничто не радует, и дни мои в лучшем городе мира омрачены тучей едва сдерживаемого отвращения ко всему и вся.

Неделю спустя мы въезжаем в Мекнес и видим дворец и все вокруг в привычном беспорядке; более того, мы умудряемся заблудиться по дороге в императорские покои, поскольку несколько зданий и дворов разрушили и заново возвели на другом месте, чтобы освободить пространство для новых казарм. Известив о своем приезде, мы получаем сообщение, что султан примет нас позже, сейчас он муштрует войска. Бен Хаду поднимает бровь.

— Что ж, Нус-Нус, похоже, у нас есть пара часов отсрочки до отчета.

Он смотрит мне в глаза.

— Ты был превосходным заместителем в нашем посольстве — я непременно расскажу об этом императору.

Он не сводит с меня глаз, и мне становится не по себе.

— Не сомневайся, я не скажу ничего, что могло бы представить нашу поездку в дурном свете.

Он улыбается, хлопает меня по спине и быстро уходит. И я наконец могу идти в гарем, под предлогом встречи с Зиданой, чтобы отдать ей флакон драгоценного эликсира, заказанного в Англии. Кажется, один гарем ни капли не изменился, словно и дня не прошло с тех пор, как я последний раз здесь был, и меня внезапно охватывает страх, что, завернув за угол, я увижу Элис во дворе ее покоев, а у ног ее будет играть Момо. Но несмотря на то что я осматриваю все постройки и сады на своем пути, Элис нигде не видно, и во мне понемногу рождается холодная тревога.

Зидану, однако, я нахожу без труда. Она осматривает меня с головы до ног.

— Лондон пошел тебе на пользу, Нус-Нус. Не помню, чтобы ты когда-нибудь выглядел лучше.

Я не могу ответить императрице тем же. Семь прошедших месяцев не были к ней добры: под глазами у нее тени, белки пожелтели и подернулись кровью, двигается она медленнее, чем прежде, и посох, увенчанный черепом, кажется скорее необходимостью, чем украшением. Она берет флакон Primum Ens Melissae и с подозрением его нюхает.

— Чувствую только лимонный бальзам и алкоголь, — обвиняюще говорит она.

— Алхимик, улучшивший рецепт, весьма уверенно утверждает, что он действует.

Я повторяю ей все, что рассказывали мне о снадобье Натаниэль и Элиас.

— Макарим!

Служанка проскальзывает в комнату через мгновение, с любопытством поглядывая на меня и свою хозяйку.

— Глотни-ка этого, — приказывает Зидана, протягивая девушке флакон.

Макарим бледнеет. Еще бы, она-то знает, какие лекарства обычно раздает Зидана. Когда она наливает себе золотистой жидкости, рука у нее трясется — но, пусть и помешкав, Макарим залпом выпивает зелье, видимо, здраво рассудив, что лучше отравиться, чем ждать, когда тебе проломят череп посохом. Зидана наблюдает, как служанка пьет. Ее черные глаза делаются щелочками в обильной плоти. Разумеется, ничего не происходит — не так сразу, не внешне.

— Ты что, держал меня за дуру, думал, что я приму какое-то шарлатанское зелье, которое ты купил по случаю? Голову бы с тебя за это снять, евнух! Может быть, и сниму. А теперь верни мне золото и драгоценности, которые я тебе доверила, чтобы заплатить за эликсир, и я оставлю тебя в живых. Хотя бы до завтра.

Ох. Неловко замявшись, я обещаю, что принесу все на следующий день, хотя золото давно потрачено.

— Сейчас же! — верещит Зидана.

— Боюсь, наши пожитки еще не сняли с мулов, — отваживаюсь я, отчаянно пытаясь выиграть время.

Она бьет меня посохом, но, по счастью, ударить по-настоящему у нее нет сил.

— Ты что, считаешь меня такой же безмозглой, как ты сам? Кто оставит золото и драгоценности в мешках, притороченных к седлу мула? Иди и принеси их сейчас же. Макарим пойдет с тобой. Если не вернешься к полудню, пошлю за тобой стражу.

Макарим и я выходим через железные ворота и идем по дворцовым коридорам; оба мы подавлены. Я какое-то время гадаю, не одолжит ли мне бен Хаду денег, чтобы расплатиться с Зиданой; потом прихожу к выводу, что не одолжит. А кто тогда? В голове у меня ни единой мысли. Потом Макарим нарушает молчание, спрашивая с испуганным лицом:

— Что это было за зелье? Я умру?

— Думаю, да, — мрачно говорю я.

Она останавливается и смотрит на меня круглыми глазами.

— Это был яд?

Я едва не смеюсь при виде того, в каком она ужасе. Пусть так и думает, решаю я, вспоминая ее злобный заговор, боль, которую она причинила Элис. И ничего не говорю.

Макарим обхватывает себя руками и дрожит.

— В последние месяцы кругом было столько смертей. — Лицо ее искажается, на глазах слезы. — Я не хочу умирать…

— Столько смертей? — Сердце мое сжимает ледяная рука. — Ты о чем?

— Кровавый понос. Столько народу умерло.

— Элис?

Голос у меня такой хриплый, что я едва могу выговорить ее имя.

Макарим смотрит на меня, сощурившись, потом кивает:

— Да, она была одной из первых.

Меня бросает в жар, потом в холод и начинает трясти как в лихорадке. Кровь так громко стучит у меня в ушах, что я не слышу, что еще говорит Макарим, но прислоняюсь к стене и съезжаю по ней, пока не оказываюсь на земле.

Макарим смотрит на меня с любопытством.

— Тебе нехорошо, Нус-Нус?

На ее губах играет улыбочка: пусть смерть, возможно, и распростерла над нею крылья, Макарим нравится происходящее.

Слов у меня нет, я смотрю на нее, ничего не понимая, застыв на месте, хотя день жаркий. Кажется, говорить больше нечего; и делать нечего. Зидана велит отрубить мне голову, и это не имеет значения. Я исполнил свою роль. Увез Момо туда, где у него будет новая жизнь, подальше от губительных обычаев здешних мест. Я склоняю голову.

Казалось бы, ничто не может вторгнуться в охватившую меня безнадежность, но я невольно замечаю цепочку муравьев, вьющуюся по коридору. Они бегут из трещины между узорными изразцами зеллидж в далекий дворик, и каждый несет зернышко риса или хлебную крошку. Я смотрю, как они шагают мимо, крохотные существа, живущие своей маленькой жизнью, несмотря на то что огромные строения, рожденные мечтой безумного султана, делают их совсем ничтожными. Я гляжу на них, словно в забытьи, из которого меня резко выдергивают.

— Нус-Нус! Ты должен идти со мной!

Абид, мальчик-невольник, прислуживающий султану.

— Я тебя везде ищу, — задыхаясь, говорит он.

— Никуда он не пойдет, — заявляет Макарим, бросая на мальчика гневный взгляд. — Ему дала поручение императрица.

Абид сердито смотрит на нее.

— Мулай Исмаил требует, чтобы он немедленно явился в зал собраний.

Так тому и быть: даже Зидана не смеет перечить императору. Когда я поднимаюсь на ноги, Макарим тянет меня за рукав:

— Там был яд? Скажи мне правду.

Я таращусь на нее, не понимая, о чем речь. Потом качаю головой:

— Совсем наоборот.

— Я не умру?

— Уверен, ты нас всех переживешь.

Воспряв духом, она тут же снова начинает болтать:

— Тогда быстрее отдай мне деньги, я отнесу их Зидане и спасу наши шкуры.

Я гляжу на нее, словно она несет чушь.

— Нет у меня денег. И драгоценностей тоже. Ничего нет. Если она пожелает снять с меня за это голову, пусть ее. Какое мне дело? Можешь так и сказать своей хозяйке.

Потом я следую за абидом по коридору в свою комнату за записями и отправляюсь в зал собраний.

Там уже собралась толпа министров и кади. Среди них и новый визирь: сухопарый рябой человек, держащийся подобострастно. На нем простой халат и совсем нет украшений, он во всем кажется полной противоположностью Абдельазиза. Султан сидит на троне, двое слуг обмахивают его огромными опахалами из страусовых перьев, создавая прохладу. Если он и узнает меня, когда я поднимаюсь после поклона, то никак этого не показывает: его взгляд скользит по мне без интереса. У его ног сидит Азиз, с занесенным над листом тростниковым пером и подставкой для письма на коленях. Мгновение спустя входит бен Хаду и, быстро взглянув на мои записи, приступает к очень подробному отчету о нашем пребывании в Лондоне. Первым делом речь, разумеется, заходит о договоре; но Исмаил раздраженно машет на посла рукой, когда тот начинает перечислять условия.

— С тех пор как вы уехали обсуждать договор, изменились обстоятельства — если ты не слышал. Мы изгнали неверных из Мамуры, так что у нас теперь есть другой порт. Испанцы оставили несколько превосходных пушек: они, те английские орудия, что вы привезли, и подаренные нам английским королем мушкеты и порох дают нам основания требовать пересмотра условий. Я буду настаивать, чтобы король Карл прислал ко мне еще одного посла.

При мысли об этом он радостно потирает руки.

Смятение на лице бен Хаду было бы смешным, если бы я мог смеяться. Но я без всякого интереса наблюдаю, как он кланяется и сворачивает мои пространные записи в тугой свиток. Судя по его движениям, он бы с радостью разорвал их в клочья и швырнул монарху в лицо. Но он слишком осторожен, чтобы так поступить, наш Медник. Когда он поднимает голову, на лице у него ничего не отражается. Он кратко отвечает на вопросы султана о жизни при дворе — о короле, его дворце и владениях, — тщательно преуменьшая их великолепие. Уайт-Холл, говорит он Исмаилу, представляет собой путаницу увешанных траченными молью коврами и паутиной с пауками коридоров, соединяющих огромные пустые залы, где тощие придворные Карла пересыпаются, как семечки в тыкве.

— Некоторым частям дворца много веков, а новые пристройки добавлялись с годами по моде того времени. Ему не хватает величия и соразмерности твоего блистательного создания, повелитель.

Исмаилу приятно это слышать. Он подается вперед.

— А какие у него жены?

— По христианским законам он может иметь только одну. Королева Катарина похожа на мышку, а зубы у нее как у кролика. К несчастью, в отличие от кроликов, плодовитости она лишена.

— Тогда кто будет его наследником? Ему уже хорошо за пятьдесят: нельзя терять время, надо отослать португальскую инфанту и завести наследника с другой!

Пока бен Хаду объясняет сложности английского престолонаследия, мои мысли возвращаются к Белой Лебеди. Я думаю, был ли кто-нибудь с ней рядом, когда она умирала; можно ли было ее спасти; не помогла ли ей отойти в мир иной Зидана. Когда именно все случилось? Может быть, когда я позволил себе бокал доброго французского вина за столом герцогини Портсмутской? Или когда гулял среди роз около месяца назад, мечтая о том, что сижу там с Элис, дыша ароматом цветов под ласковым английским солнцем? Или она умерла от разбитого сердца вскоре после того, как я увез Момо?

Я мучаю себя этими размышлениями, временами ловя фразу-другую в речах бен Хаду, описывающего английский двор. Теперь они говорят о женщинах…

— Они все такие же светлые, как была Белая Лебедь? — с интересом спрашивает император, и сердце мое сжимается.

— Большей частью они — невзрачная порода, — высказывается Медник. — Волосы у них коричневые, а лица покрыты краской и заплатками, под которыми они прячут оспины.

Император крайне доволен, он продолжает расспрашивать посла, требуя подробностей — особенно о любовницах короля.

— Об этом надо спрашивать Нус-Нуса, — произносит мерзкий голос. — Он много времени провел с королевскими шлюхами.

Я вскидываю голову. Оборачиваюсь и вижу Самира Рафика, который смотрит на меня, презрительно скривив губы.

— Видишь, как он по ним страдает?

Император склоняется вперед и рассматривает меня со странным выражением на лице.

— Нус-Нус, подойди.

Я делаю шаг вперед, потом еще один.

— На колени.

Я исполняю повеление, и Исмаил, протянув руку, прикасается к моему лицу.

— Ты плачешь?

Плачу? Я подношу руку к щеке, потом смотрю на пальцы: они мокрые.

— Почему ты плачешь?

— Может быть, от стыда! — в тишине говорит Рафик. — Пока мы были в Лондоне, он и каид бен Хаду взяли английских наложниц, а когда каид Шариф и я устыдили их за разврат, отослали нас в деревню под каким-то вымышленным предлогом, чтобы мы не мешали им и дальше осквернять доброе имя ислама, Марокко и твоего посольства, повелитель.

С этими словами он достает из-под одежды толстый свиток, разворачивает его и начинает зачитывать в подробностях, как именно каждый из участников посольства отклонился от истинного пути, обильно уснащая рассказ выдумками и приберегая худшие проступки для своих врагов: меня и бен Хаду.

Лицо Исмаила зловеще темнеет, но мне все равно: к тому же обвинения больше частью просто нелепы. Я невольно издаю смешок, и это приводит султана в ярость.

— Ты смеешься? — ревет он.

От этого мне еще смешнее.

Я вижу, как изумленно смотрит на меня бен Хаду: мало того, что Самир Рафик решил прибегнуть к своей отчаянной уловке до того, как речь зашла о скользком деле, связанном с давно умершим издателем и тем немногим, что осталось от костей его старой головы, — а нашему кровожадному султану этого будет явно недостаточно, — так еще и заместитель рехнулся. Он бросает на меня настойчивый взгляд, словно своей волей может вернуть мне разум, но уже слишком поздно.

Султан вскочил на ноги.

— Шариф! — кричит он, и каид почти ползком приближается к нему.

Исмаил пинком поднимает его на ноги.

— Это правда? — визжит он. — Эти люди опозорили свою веру, страну и меня?

Шариф в отчаянии переводит глаза с Медника на меня и обратно, не зная, что сказать, чтобы не сделать еще хуже. Я замечаю, с каким сосредоточенным вниманием за нами следят собравшиеся министры: как гиены, с волнением ждущие, когда львы закончат насыщаться, чтобы наброситься на объедки. Поскольку, если прольют кровь другого, тебе ничего не грозит — хотя бы пока.

Исмаил упирается лбом в лоб Шарифа.

— Тебе в Лондоне язык отрезали?

— Н-нет, повелитель, — заикается тот.

— Тогда отвечай. Они ложились с женщинами? Они предали мое доверие?

— П-повелитель, твой с-слуга Нус-Нус… он… евнух.

Исмаил смотрит на него, как на таракана, которого сейчас раздавит. Потом пытается извлечь кинжал из ножен, но тот запутывается в кушаке, от чего с султаном делается припадок.

— Я вас всех убью, всех!

Он наконец высвобождает нож и приставляет его к тощему горлу Шарифа.

— Теперь рассказывай правду!

На обращенное вверх лицо каида дождем летит слюна.

— Я… а… видел, как Нус-Нус выпил бокал вина, — удается произнести Шарифу.

Глаза у него закачены, как у барашка, приведенного на Иид.

— И… а…

Он пытается вспомнить еще какой-нибудь грех против предписаний ислама, что-нибудь неподобающее, но не слишком серьезное.

— И… а, каид Мохаммед б-бен Хаду… а… позволил п-писать с себя п-портрет…

— Дважды, — с ненавистью добавляет Рафик.

— Дважды, — соглашается Шариф.

— Песий сын!

Исмаил отталкивает каида и бросается на бен Хаду, который выставляет руки, чтобы защититься от безумия султана.

— Слово Аллаха запрещает создавать образы! Ты умрешь за то, что опозорил меня, Воина Ислама, Защитника Веры!

Он бьет бен Хаду ножом в бедро, и бен Хаду, вскрикнув, падает на пол. На мгновение воцаряется тишина, словно Исмаил утолил жажду крови, потом он кричит страже:

— Бросить их всех львам!

Я думал, мне все равно, жить или умереть. Но когда оказываешься в яме, где кружат семь голодных львов, и ждешь, когда тебя разорвут на части и съедят заживо, все делается совсем иначе.

— Держитесь рядом! — говорит нам бен Хаду.

Я перевязал ему бедро своим тюрбаном, но Медник уже слабеет от потери крови.

— Если мы разделимся, нас будет проще убить по одному. Кидайте в них песок — камни, щебень, что найдете.

— Бросим во львов его! — кричит Самир Рафик, указывая на Шарифа, от которого явно не будет толку в противостоянии огромным хищникам: при виде львов он оцепенел, его расширенные глаза почти неподвижны от ужаса. — Это их на какое-то время займет!

На мгновение может показаться, что Медник всерьез обдумывает такую бесчеловечную возможность; потом я понимаю, что рана замедлила его мысли почти до полной остановки.

— Машите на них руками и кричите, — предлагаю я, вспоминая, чему меня учили ребенком, когда я рос в тех местах, где львы охотятся за добычей; но так можно отпугнуть одинокое животное, а не семь голодных зверей. И все же это помогает несколько безумных минут удерживать львов поодаль. Вскоре, однако, они решают, что шум не причинит им вреда, и снова начинают сужать круги вокруг нас.

Говорят, что берберийские львы — самые крупные и сильные из всех, и, безусловно, у этих зверей вид устрашающий. Их даже можно назвать красивыми или благородными — при других обстоятельствах. У них мощные тела, густые черные гривы, широкие морды и умные янтарные глаза. Только вот сейчас, обезумев от запаха крови каида и, без сомнения, поголодав несколько дней, они обратили весь свой ум на то, как половчее выхватить огромными зубами куски нашей плоти.

Первыми решаются самки: громадные рыжеватые создания с гладкой шкурой и зоркими глазами. Они меньше двух самцов, но, пусть им недостает размера и гривы, свирепостью и проворностью они добирают с лихвой. Две совершают ложный бросок, рванувшись вперед и снова отпрыгнув, чем отвлекают нас, пока третья тихо подкрадывается сзади и, легко выбрав жертву, которая менее прочих готова сопротивляться, хватает Шарифа за руку. Бедный каид кричит от боли и упирается ногами в песок: но львица, конечно, куда сильнее. Мотнув огромной головой, она тащит его прочь, и мы ничего не можем сделать, чтобы его спасти. Звуки ужасны: что-то рвется и хрустит, а уж крики…

Теперь самцы пытаются отогнать самок от добычи, и в мгновение разражается страшная драка. Рык громадных зверей отдается у меня в грудине, пока я озираюсь, пытаясь понять, что нам теперь делать. На краю ямы есть широкий ров, заполненный водой, — слишком широкий, чтобы лев мог его перепрыгнуть, — а за ним высокая железная ограда. Когда выяснилось, что львы умеют рыть, после того как они забрались в матаморы, было решено поставить решетки, чтобы звери не выбрались и не перебили обитателей дворца, — хотя зрителям это и мешает наблюдать за действом. Обычно львам бросают всего лишь какого-нибудь бедного безвестного раба; а на четверых участников возвратившегося английского посольства собралась целая толпа. Все зрители теснятся у решетки. Я знал этих людей многие годы: чиновники, стражи, конюхи, поварята и невольники; господа, купцы; и, разумеется, сам благословенный султан и даже императрица Зидана с сыновьями. Все ждут нашей смерти. Смотрят, как бедного Шарифа раздирают на части с таким жадным восторгом, что меня тошнит.

— Быстрее, ко рву! — говорю я бен Хаду, посчитав, что на твердой земле мы выстоим против львов с куда меньшей вероятностью, чем в непредсказуемых водах.

Отчаяние придает ему сил: мы вместе бежим по дну ямы, Медник одной рукой обнимает меня за плечи, чтобы удержаться на ногах. Мы успеваем добраться до рва прежде, чем львы прекращают драться за то, что осталось от каида, и мы с Рафиком бросаемся вплавь к решетке. Ухватившись за железный прут, я отваживаюсь оглянуться и вижу, как бен Хаду с диким криком плещет водой в решительную львицу, которая посмела зайти в ров.

— Я не умею плавать! — кричит он.

Рафик усмехается:

— Не повезло.

Потом взбирается по железным прутьям и перелезает через пики наверху, падая с другой стороны — изодранный, в крови, но живой.

Долгое мгновение я колеблюсь. Я мог бы спастись так же легко, как Самир Рафик; но образ каида Шарифа, раздираемого львами, отпечатался в моей памяти с ужасающей четкостью, а я едва его знал. С Медником нас связывает куда больше, хотя он мне не всегда нравился. Как я буду жить, если позволю ему погибнуть в когтях львицы? К тому же всего час назад я хотел, чтобы меня забрала смерть. А теперь, как ни странно, понимаю, что выберу жизнь, даже если в мире и не будет Белой Лебеди. Глубоко вдохнув, я призываю дух сенуфо; мою маску, кпонунгу.

Обряд Поро я прошел не до конца, не стал частью тайного мужского общества, которое учит юношей сенуфо мудрости, силе и ответственности, поскольку в тот год, когда я начал учиться, меня захватили торговцы невольниками. Но я участвовал в танце кпонунгу и знаю ее могущество. Маска у нас служит для битвы со злом, в этом мире или в грядущем; видимом или незримом. Иногда маска — это просто щит, гладкий панцирь, заслоняющий от зла; но она может быть и выражением предельной ярости. Я вызываю в мыслях могучие челюсти крокодила, зубы гиены, против которых ничто не может выстоять; добавляю бивни бородавочника и рога мускусного быка; а между ними помещаю хамелеона, изменчивое создание. И уже потом, подумав, представляю себе армию муравьев, идущих вверх по маске и за ее край с решимостью тех, кого не остановить. С рычанием я ныряю обратно в воду и выпускаю на волю весь гнев, всю ярость и скорбь, какие когда-либо чувствовал под маской. На мне больше нет второго лица, лишь мое собственное. И я больше не Нус-Нус, не Половинник, евнух и невольник; меня зовут Акуджи. Я умер, но не сплю.

Львица неуверенно на меня смотрит. Потом, сморщив морду, полностью показывает огромные клыки: но это скорее страх, чем враждебность. Спустя несколько мгновений, готовых разрешиться кровопролитием, она отступает, подняв волну, и выбирается на берег, чтобы вернуться к пирующим собратьям.

Бен Хаду, онемев, смотрит на меня. Я не могу представить, что он видит, и мне в кои-то веки не важно. Я не думаю, я просто действую, и простота действия так чиста, что обжигает меня изнутри, взрываясь восторгом и мощью, словно во мне живут все мои предки. Я хватаю Медника за одежду и без церемоний волоку за собой: через воду, на берег и к решетке. И тут, внезапно, через решетку переваливаются стражи: четверо, нет, пятеро, с копьями и мечами. Вот, значит, как, думаю я: раз нас не убили львы, явились бухари, толкать нас обратно в яму, чтобы мы ни в коем случае не избежали наказания. Но они поднимают бен Хаду и выносят его из ямы; а потом возвращаются за мной.

Обращаются с нами бережно, словно мы — почетные гости султана, которые по некой ужасной случайности оказались среди львов.

 

38

Раджаб, 1092 Г. X.

Самир Рафик недолго остается на свободе. Упрямец султан, невзлюбивший его за себялюбивый побег из ямы со львами, велит отдать Рафика палачам. Услуги Фаруха помогают ему признать, что обвинения против каида Мохаммеда бен Хаду и меня, заместителя посла, были ложными.

Хотя, конечно, Медник и правда позволил писать с себя в Лондоне портрет. Дважды.

И женился на дворцовой служанке.

А я в самом деле пил вино и эль, пока мы были в Англии.

И, разумеется, самое чудовищное: я украл сына султана и отдал английскому королю. Но поскольку доказательств нет, Рафик, видимо, решает, что упоминать об этом страшном преступлении не стоит.

Но мы не распутничали и не буйствовали в пьяном виде, как показал Рафик после нашего ареста, и остальные участники посольства, видя, как повернулись события, предпочитают держаться с бен Хаду, а не с тем, кто на дыбе.

К тому времени, как Фарух применил свои самые изощренные методы, племянник великого визиря готов был бы поклясться в чем угодно — так и вышло. Я слышал, он признавался в самых разных преступлениях, включая убийство травника сиди Кабура, которое, по его словам, было частью плана Абдельазиза по свержению Зиданы и ее ядовитых отпрысков, а подтолкнуло его дядю к этому желание заточить меня в своем доме в качестве катамита. Но поскольку это не имеет отношения к приказу султана, касавшемуся сведений об английском посольстве, слова Рафика сбрасывают со счетов как пустой разговор, и тот, кто рассказывает мне об этом, бесконечно извиняется, что повторяет подобные клеветнические измышления.

Вскоре Рафик скончался.

Бен Хаду возвращают должность первого министра при дворе Исмаила. Мне даруют свободу. Когда я наконец вынимаю из уха серебряную серьгу невольника, голова кажется мне непривычно легкой, она словно клонится на сторону. Я выбрасываю серьгу в ров возле ямы со львами: там ей самое место. Думаю, в тот миг, когда мной овладела кпонунгу, султан увидел нечто, заставившее его понять, что он больше не хочет, чтобы я был его писцом, или хранителем Книги ложа, или даже Состоящим при туфлях. Вместо этого он назначает меня старшим офицером бухари и отсылает в Фес.

Там четыре месяца спустя я получаю послание от императрицы Зиданы. Гонец переминается с ноги на ногу, ожидая моего ответа. Его одежда в пыли; у него не было времени даже умыться.

— Скажи своей госпоже, что я буду у нее через три дня, — говорю я.

Задержка его не радует, но теперь я — свободный человек, и Зидана не имеет надо мной прежней власти. Я смотрю гонцу вслед с дурным предчувствием: я больше не хочу бывать в Мекнесе. Одна мысль о гареме наполняет меня яростным, жгучим гневом — жизнь Элис попусту погублена, и я не желаю видеть женщину, так долго строившую против нее козни, а возможно, и ускорившую ее уход. Но я дал слово другу, и слово это надо держать.

Поэтому на следующий день я иду к алхимику Натаниэлю Дрейкотту. Я застаю его в садовой постройке, стоящей на краю двора за домом бен Хаду. Он дистиллирует какую-то тягучую оранжевую жидкость. Когда я с ним здороваюсь, он улыбается, изучая сквозь толстые очки мою непривычную форму и, без сомнения, переменившуюся манеру себя держать.

— Нус-Нус, дорогой мой друг…

— Прошу, зовите меня Акуджи. Я разделался с прежним именем.

Он хлопает глазами.

— Акуджи, — медленно произносит он, потом повторяет про себя. — Удивительно. Не забыть рассказать Элиасу, когда в следующий раз буду ему писать. А вот, попробуйте.

Он протягивает мне ложку жидкости.

— Это масло плодов древнего дерева, которое растет только к юго-западу от здешних мест… Ну, по крайней мере, мне так сказали.

Масло скользит по моему языку, вкус у него сладкий и слегка ореховый. Пока я смакую его, из мечети Карауин доносится призыв на молитву — он звенит над всем окруженным стенами городом, и мгновение спустя к нему присоединяются голоса еще сотни муэдзинов. Звук неземной: даже прожив здесь несколько месяцев, я не могу к нему привыкнуть. Не из-за него ли глоток масла вызывает у меня такие необычные ощущения?

Натаниэль улыбается и, когда стихают последние ноты, говорит:

— В народе это вещество называют «арган», — или, возможно, так называется само дерево. Мой арабский с каждым днем совершенствуется, но, полагаю, это берберское слово. Крестьяне собирают не переваренные косточки, когда сам плод съедают козы, и подвергают их сложному и очень длительному обжариванию и отжиму. Масло они потом крайне бережно используют для приготовления еды, и вкус у него в самом деле восхитительный; но у меня есть основания полагать, что, если масло дистиллировать и очищать дальше, его свойства станут едва ли не волшебными. Цвет лица, пищеварение, борьба со старением — оно может оказаться даже чудеснее Primum Ens Melissae.

— Как раз из-за эликсира я и пришел.

Я излагаю ему послание Зиданы.

На мгновение Натаниэль кажется расстроенным. Но веселеет, когда я уверяю, что через неделю он сможет вернуться к очистке масла. Он уходит переодеться — в красный тюрбан и длинное черное одеяние. В таком наряде и с бородой, которой оброс за последние недели, Натаниэль легко сошел бы за ученого талеба из Карауина.

Я беру его сумку, закидываю на плечо, и мы вместе шагаем по пыльным узким улочкам медины к реке и фундукам, где нас дожидаются лошади. Мы как раз переходим мост под стенами университета, когда ко мне тянется рука и дергает за бурнус. Я опускаю взгляд.

Страшный искалеченный нищий сидит на земле, жалкая милостыня лежит рядом с ним на куске грубой ткани. Проказа, или какая-то другая жестокая болезнь, съела выступающие части его тела: нос, губы и почти все пальцы рук и ног. Она также отняла у него один глаз и оставила глубокие борозды повсюду на коже, сколько видно. Я не могу припомнить, чтобы видел что-то ужаснее.

— Салям алейкум, — мягко говорю я, и рука моя сама тянется к кошельку на поясе за парой монет для бедняги, но он еще настойчивее дергает меня за плащ.

— Нссс… Нссс…

— Похоже, он вас знает, — говорит Натаниэль, с каким-то ужасом глядя на нищего.

Даже в Лондоне нет ничего столь глубоко омерзительного, как это бедное существо.

Узнавание поднимается во мне медленно, как зимнее солнце. Это великий визирь. Вернее, то, что от него осталось после того, как самый крепкий мул из конюшен султана тащил его за собой много миль по каменистой пустыне.

— Малеео… Абдельазиз.

Руина человека, оскопившего меня, мерзко улыбается — зубов у него нет, язык обрублен — и пытается встать на остатки ног, но падает.

Увидев, во что превратился мой враг, я должен был бы испытать горькое торжество, но я чувствую лишь жалость. Я достаю из сумки на плече флакон приготовленного Натаниэлем эликсира, из тех, что поменьше, и бросаю его на колени нищему.

— Ты заслужил все, что с тобой случилось, — мрачно говорю ему я. — Но я знаю, каково это: быть калекой.

И ухожу, а он в задумчивости смотрит на золотую жидкость, без сомнения, считая, что я жестоко пошутил. Скорее всего, он просто выбросит флакон. Что ж, если так, это его выбор.

Мы с Зиданой осторожно смотрим друг на друга сквозь дым, облаками поднимающийся от жаровни. В комнате адски жарко, огонь явно лишний.

— Ты изменился, — говорит она.

— Ты тоже.

Это правда: она выглядит совсем иначе, чем в последний раз, когда я ее видел: такая же толстая, даже, пожалуй, толще, но теперь не кажется, что ее душит собственный вес, скорее она выглядит обильной, полной жизни. По иронии судьбы, оказывается, именно так и есть. Полна жизни. Несмотря на возраст — ведь ей, должно быть, к пятидесяти. Доктор Фридрих сказал, что, по его мнению, она беременна близнецами, что в этой стране считают величайшей удачей. Когда она радостно об этом объявляет, мне хочется вздохнуть: в наш мир явятся новые чудовища. Но я все равно ее поздравляю.

Она обходит меня.

— Невольничьей серьги нет?

— Нет.

— И невольничьего имени тоже?

— Теперь меня называют Акуджи.

— Мертвый, но Бдящий, — она улыбается. — Не очень-то по-мусульмански.

Я пожимаю плечами:

— Это мое имя.

— Ты привез алхимика?

— Он в Мекнесе.

— Молодец, мальчик, что нашел его для меня. Эликсир у него просто чудотворный. Хотя, к несчастью, пришлось избавиться от Макарим: когда она выпила зелье, Зидан ею увлекся, а это совершенно неприемлемо, если вспомнить, что она была моей служанкой.

Глаза у нее мерцают.

— Мы с ним достигнем величия.

Я слышал, что тело Макарим нашли со следами удушения на шее, но, разумеется, никто не связал произошедшее с Зиданой.

— Алхимик согласен работать на тебя лишь на двух условиях. Во-первых, он будет жить не во дворце, а останется в своем доме в Фесе; во-вторых, ты не станешь использовать его труд во вред другим.

Я жду, что она придет в ярость, но она просто надувает губы, как совсем молоденькая девушка — мне от этого не по себе.

— А в чем тогда веселье?

— Ты убила Белую Лебедь?

Я не собирался спрашивать так дерзко, просто мне внезапно нужно знать.

Она бросает на меня странный взгляд.

— Сумасшедшую англичанку? Ты помешался, Больше-Не-Нус-Нус? Белая Лебедь не умерла, она просто сошла с ума, и ее отослали.

— Но Макарим мне сказала…

Я заставляю себя вернуться в ту страшную минуту под колоннадой, когда солнце падало наискосок между столбами, и во двор длинной вереницей шли муравьи. Что именно сказал мне Макарим? «Кровавый понос» — иносказание для отравлений, совершенных Зиданой, — убил многих, потом я услышал имя Элис и просто перестал слушать. Я ждал худшего и услышал самое худшее, и принял это в тот же миг. Мертвый, но Бдящий? Скорее уж Живой, но Тупица. Я слишком глуп, чтобы жить.

— Она в Малом дворце на окраине города. Когда у нее так жестоко отняли малыша, она совсем потеряла рассудок, бедняжка, и Исмаил не смог больше ее выносить, поэтому отослал туда.

Зидана говорит так, словно непричастна к «смерти» Момо: возможно, она успела убедить себя, что так и есть.

Я чувствую, как во мне разрастается дикая, грубая радость, зерно невыносимой надежды, и мне приходится отвернуться прежде, чем Зидана это заметит; но ее черные глаза смотрят на меня не мигая.

— Я видела тебя среди львов, — говорит она едва ли не с восхищением. — Видела воина в тебе.

Когда она улыбается, становится видна та девочка-лоби, которой она была когда-то очень давно.

Но морок вскоре рассеивается. Она идет через комнату к резному деревянному ларцу и, принеся его с собой, ставит возле жаровни. Из ларца она достает толстую колдовскую куколку, мерцающую каменьями, и другую, крохотную, с голубыми бусинками вместо глаз. Обе летят в жаровню, где с шипением начинают дымиться.

— Оба мертвы, — удовлетворенно говорит она.

Достает третью, с волосами из белых ниток.

— Все равно что мертвая, — беспечно говорит Зидана, и кукла тоже летит в жаровню.

Последней она вынимает черную глиняную фигурку с белыми вытаращенными глазами — мои, должно быть, вытаращены сейчас так же, я вспомнил зловещую дверцу в груди и то, что увидел за ней.

— Поглядим, не отросли ли? — насмешливо спрашивает Зидана, отгибая кукле подол рубашки.

Видит выражение моего лица и разражается смехом.

— Ай, бедный Акуджи — легко обмануть, совсем как невольника, который был Нус-Нусом.

Малый дворец — тихое место, его окружает сад, полный цитрусовых и оливковых деревьев, а через стены перевешивается гибискус. В тени, сощурив глаза, расслабленно отдыхают кошки. Всю дорогу до дворца, почти на бегу, я думаю: вдруг она слишком хорошо разыграла свою роль? Вдруг по-настоящему сошла с ума? Но потом во мне снова вздымается неистовая радость, поглощающая черные мысли. В конце концов, мы столько вынесли, я не верю, что письмена в Книге судеб могут оказаться настолько жестокими.

Дверь мне открывает Мамасс в простой хлопковой рубахе и хиджабе. Она очень выросла. Моя форма вводит ее в заблуждение, и она недоуменно на меня смотрит. Когда я улыбаюсь, она радостно взвизгивает и бросается мне на шею, как дитя, потом, опомнившись, серьезно осведомляется о моем здоровье и благополучии.

Визг не остался незамеченным: в затененном коридоре за спиной девочки я замечаю движение и внезапно слышу:

— Ты так изменился… и все-таки, все-таки… это ты!

Мамасс кивает и с улыбкой выскальзывает, оставив нас с Элис наедине. Мы долго стоим и смотрим друг на друга, словно готовы друг друга съесть. Потом я обнимаю ее и чувствую, какая она худая и хрупкая, как птичка. Но еще я ощущаю в ней силу: необычайную, стальную силу.

— Он в безопасности, он здоров, и он тебя ждет, — наконец произношу я ей в волосы.

Она поднимает лицо, влажное от слез. Нус-Нус бы колебался, но рука Акуджи касается щеки Элис, нежно утирая слезы. Она накрывает мою руку своей и прижимает к губам — они обжигают мне ладонь: я кожей чувствую ее дыхание.

— Я думала, ты не вернешься, — произносит она, и я вспоминаю, как она в прошлый раз сказала мне эти слова, и сколько всего переменилось с тех пор.

— Поедем со мной в Лондон, — говорю я.

Потом прижимаюсь губами к ее губам, и мы надолго умолкаем.