Жизнь Лавкрафта

Джоши С Т

Приложение

 

 

Коты и Собаки

[21]

 Г.Ф. Лавкрафт, 23 ноября 1926 года

Из сборника "Something About Cats and Other Pieces", Arkham House, 1949

   Проведав о кошачье-собачьей брани, вот-вот готовой разразиться в вашем литературном клубе, я не мог не поддержать свою сторону дискуссии несколькими мяучливыми воплями и шипами, хотя и сознавая, что слово почетного экс-члена клуба вряд ли будет иметь большой вес против блестящих выступлений тех действующих активистов, которые вздумают полаять за противоположную сторону. Зная о моем неумении вести спор, один высокочтимый корреспондент снабдил меня хроникой похожей полемики в "Нью-Йорк Трибьюн", где мистер Карл ван Дорен выступал на моей стороне, а мистер Альберт Пейсон Терьюн - на стороне собачьего племени. Я и рад бы был списать оттуда все нужные мне факты, да мой приятель с коварством, достойным Макиавелли, предоставил мне только часть кошачьего раздела, тогда как собачий вручил целиком. Он явно воображал, что подобная мера, учитывая мое личное ярое пристрастие, обеспечит что-то вроде максимальной честности в споре; но мне она причинила лишь крайнее неудобство, поскольку вынудила быть более-менее оригинальным в нижеследующих высказываниях.

   Мое отношение к собакам и котам разнится настолько, что мне и в голову бы не пришло их сравнивать. Я не испытываю острой неприязни к псам - не более, чем к обезьянам, людям, лавочникам, коровам, овцам или птеродактилям, но к кошке я питал особое почтение и привязанность с самых младых ногтей. В ее безупречной грации и надменной независимости мне виделось воплощение безупречной красоты и вежливого безразличия самой Вселенной, а в ее загадочном молчании таились вся чудесность и очарование неведомого. Собака взывает к простым, поверхностным эмоциям, кот - к глубочайшим источникам человеческого воображения и мировосприятия. Ведь не случайно созерцательные египтяне, а после них такие поэтические души, как По, Готье, Бодлер и Суинберн - все были искренними почитателями гибкого мурлыки.

   Естественно, предпочтение кошек или собак целиком зависит от нашего темперамента и мировоззрения. Собака, как мне кажется, в фаворе у людей поверхностных, сентиментальных и эмоциональных; людей, в которых чувства преобладают над разумом, которые высоко ставят человечество и понятные обыденные переживания и находят свое величайшее утешение в подхалимаже и зависимости, связывающих человеческого общежития. Подобный люд живет в ограниченном мирке, слепо приемля банальные и анекдотические ценности и неизменно предпочитая ублажать свои наивные убеждения, чувства и предрассудки, нежели получать чистое эстетическое и философское наслаждение, проистекающее из созерцания и осмысления строгой, совершенной красоты. Нельзя сказать, что низменные элементы не присутствуют и в чувствах обыкновенного любителя кошачьих, однако стоит указать, что айлурофилия покоится на фундаменте истинного эстетства, коим не обладает кинофилия. Подлинный ценитель котов - это тот, кто жаждет более ясного осмысления вселенной, чем могут предложить заурядные бытовые банальности; тот, кто отказывается сносить мелодраматичное мнение, что все хорошие люди любят собак, детей и лошадей, а все плохие - их не любят и ими нелюбимы. Он не склонен принимать себя и свои грубые чувства за универсальное мерило вещей или позволять поверхностным этическим соображениям искажать свои суждения. Словом, он скорее любуется и почитает, чем изливает чувства и души не чает - и не впадает в заблуждение, что бестолковая общительность и дружелюбность (или рабская преданность и повиновение) являют собой нечто восхитительное и достойное. Все симпатии любителей собак основаны на этих пошлых, холуйских и плебейских качествах, и об интеллекте своих питомцев они судят забавно - по степени их покорности хозяйским желаниям. Любители котов свободны от этой иллюзии, отбросив саму идею, что подобострастный подхалимаж и угодливое компанейство есть наивысшие достоинства, и вольны почитать аристократическую независимость, самоуважение и яркую индивидуальность, что вкупе с исключительной грацией и красотой столь типичны для хладнокровных, гибких, циничных и непокорных повелителей крыш и труб.

   Любители банальностей (почтенные и прозаичные буржуа, вполне довольные повседневным ходом жизни и согласные с популярным сводом сентиментальных ценностей) всегда будут любить собак. Ничто и никогда не будет для них важнее их самих и их собственных примитивных чувств, и никогда они не перестанут ценить и восхвалять животное, которое лучше всего их воплощает. Подобные персоны погрязли в болоте восточного идеализма и самоуничижения, что в Темные Века погубили античную цивилизацию, и обитают в унылом мирке абстрактных сентиментальных ценностей, где слащавые миражи смирения, кротости, братства и плаксивой покорности возведены в ранг высших добродетелей, а вся фальшивая мораль и философия порождены нервными реакциями мышц-сгибателей. Сие убожество, навязанное нам, когда римские политики возвысили веру бичуемого нищего люда до верховной власти в Поздней Империи, по природе своей имело могучую власть над людьми слабыми и безрассудно чувствительными; и, вероятно, достигло своей кульминации в преснейшем девятнадцатом столетии, когда существовало обыкновение петь хвалу собакам, "ведь они так похожи на людей" (как будто люди - надежный стандарт достойного поведения!), а почтенный Эдвин Ландсир сотнями писал чопорных Фидо, Карлосов и Роверов во всей человекоподобной тривиальности, ничтожности и "милизне" истинных викторианцев.

   Но средь этого хаоса интеллектуального и эмоционального пресмыкательства немногие свободные души всегда держались древних культурных реалий, которые затмил приход Средневековья - строгой античной приверженности истине, силе и красоте, дарующей полнокровным арийцам Запада ясность ума и неустрашимость духа перед лицом величия, красы и безучастности Природы. Таковы мужественные эстетика и этика мышц-разгибателей: отважные, жизнелюбивые, энергичные убеждения и предпочтения гордых, доминантных, несломленных и незапуганных завоевателей, охотников и воинов - которые почти бесполезны любителю притворства и нытья - всепрощающему, аффектированно-слюнявому, сентиментальному миролюбцу-низкопоклоннику. Красота и самодостаточность, неразрывно связанные свойства самого космоса, - вот боги вольного языческого духа, и почитатель подобных вечных истин не найдет ничего достойного в смиренности, привязчивости, покорности и эмоциональной беспорядочности. Подобный человек обратит свой взор к тому, что идеально воплощает прелесть звезд, миров, лесов, морей и закатов и являет нам вкрадчивость, надменность, точность, самодостаточность, жестокость, независимость и высокомерную, капризную безликость всевластной Природы. Красота... хладнокровие... отчужденность... мудрое спокойствие... самодостаточность... непокорное превосходство - в ком еще удасться отыскать все это, воплощенное хотя бы наполовину столь же полно и безукоризненно, сколь эти качества воплощены в несравненном, мягко ступающем коте, что скользит по своим таинственным делам с непреклонной, настойчивой уверенностью планеты в пространстве?

   То, что псы дороги лишенному воображения крестьянину и буржуа, тогда как кошки милы душе поэта, аристократа и философа, станет ясно, стоит нам задуматься над вопросом биологических ассоциаций. Практичные плебеи судят о вещи только непосредственно - на ощупь, по вкусу и запаху, тогда как людям более утонченным для оценки важны образы и идеи, которые объект вызывает в их умах. Отсюда (возвращаясь к собакам и кошкам) неповоротливый простолюдин увидит пред собой лишь двух животных и оснует свое расположение на их способности потрафлять его слезливым, однообразным представлениям о нравственности, дружбе и лестном подхалимстве. Но джентльмен и мыслитель увидит каждого из них во всей природной целокупности и без промедления обратить внимание, что в великой системе органической жизни собаки жмутся к неряшливым волкам и лисам, шакалам и койотам, динго и пестрым гиенам, тогда как кот гордо вышагивает рядом с повелителями джунглей - надменным львом, гибким как волна леопардом, царственным тигром, стройною пантерой и ягуаром - как их родич и собрат. Собаки - иероглифы слепых эмоций, низких качеств, рабской преданности и стайности, отличительных черт заурядных, бестолково несдержанных, интеллектуально и творчески слаборазвитых людей. А кошки - рунические знаки красоты, непобедимости, чуда, гордости, свободы, хладнокровия, независимости и изысканной индивидуальности, качеств восприимчивых, просвещенных, мыслящих, языческих, циничных, поэтичных, мудрых, бесстрастных, сдержанных, независимых, ницшеанских, непокорных, цивилизованных, первоклассных людей. Пес - деревенщина; кот - джентльмен.

   Воистину мы можем судить о стиле и наклонностях цивилизации по ее отношению к собакам и котам. Вот горделивый Египет, где фараон был фараоном, и несравненные пирамиды воздвигались по воле человека, что мечтал о них, склоняясь пред котом, и храмы Бубастиса строились в честь их богини. В имперском Риме яркий и грациозный леопард украшал собой большинство домов знати, праздно возлежа в атриуме на золотой цепи; а после эпохи Антонинов и обычный кот был вывезен из Египта и холим и лелеем как редкостная драгоценность. Так было с просвещенными и властными народами. Однако стоит нам явиться в простертые ниц Средние Века с их религиозными суевериями и экстазами, с их иночеством и шаманским бубнением над святыми мощами, как мы обнаружим крайне низкую оценку холодной и безразличной прелести кошачьих и узрим печальнейшее зрелище ненависти и жестокости, проявляемых к прекрасному созданию, которое невежественные смерды терпели единственно за ловкость в ловле мышей, негодуя на его достойную невозмутимость и страшаясь его загадочной, уклончивой независимости, которую почитали родственной темным силам чародейства. Эти неотесанные рабы восточной тьмы не потерпели бы того, кто не служит их нехитрым чувствам и мелочным интересам. Они желали пса, способного лебезить, охотиться, приносить дичь, и не находили пользы в кошачьем даре безучастной красоты, благой для духа. Легко вообразить, как должны были они негодовать на Муркино величавое спокойствие, неторопливость, расслабленность и пренебрежение пошлыми людскими делами и заботами. Киньте палку - и услужливая псина, хрипя, пыхтя и спотыкаясь, принесет ее вам. Попробуйте проделать то же самое с котом, и он уставится на вас с холодной вежливостью и довольно досадливым изумлением. И как люди низшие предпочитают низшее животное, готовое стремглав бросаться исполнять чужие желания, так люди высшие чтят высшее животное, которое живет само по себе и знает, что ребячливые проделки двуногих созданий - вовсе не его дело и недостойно внимания. Пес гавкает, клянчит подачки, кувыркается тебе на радость, стоит щелкнуть хлыстом. И это в радость любящей покорность деревенщине и приятно щекочет ей самомнение. Кот же приручает вас играть с ним, когда ему приходит охота поразвлечься: заставляет носиться по комнате с бумажкой на веревке, когда у него время моциона, но отвергает любые заигрывания, когда он сам не в настроении. Вот личность, индивидуальность, высокое достоинство - спокойное превосходство существа, чья жизнь принадлежит ему самому, а не вам, и достойный человек распознает и ценит эти свойства, поскольку и он сам - свободная, уверенная в себе душа, единственный закон которой - собственное происхождение и эстетическое чувство. В целом, мы обнаруживаем, что пес по нраву тем эмоционально-примитивным душам, что требуют от мира прежде всего бессмысленной симпатии, бесцельного дружелюбия, лестного внимания и повиновения; тогда как кот царит средь тех созерцательных и творческих душ, что просят от мира только объективного воплощения пронзительной, возвышенной красоты, живого олицетворения вкрадчивой, безжалостной, безмятежной, неспешной и безразличной упорядоченности и самодостаточности Природы. Пес отдает, но кот - живет.

   Простой люд вечно переоценивает роль этики в жизни и вполне естественно, что они распространяют это заблуждение на царство своих питомцев. Потому мы слышим множество пустейших фраз в пользу псов, ибо те якобы верны, тогда как кошки вероломны. Но что это в действительности означает? В чем дело? Несомненно, в псе так мало воображения и индивидуальности, что он не ведает иных мотивов поведения, помимо хозяйских; но что за изощренный ум сумеет углядеть достоинство в тупом отречении от собственных природных прав? Проницательный ум безусловно должен вручить пальму первенства коту, в котором слишком много врожденного достоинства, чтобы принимать чужие порядки, и потому кота ни капли не волнует, чего от него ждут или желают бестактные людишки. То не вероломство - ведь кот никогда не признавал верности чему-то помимо собственных праздных желаний, а вероломство по своей сути предполагает отступление от некого открыто признанного договора. Кот реалист, не лицемер. Он берет, что ему нравится и когда ему захочется, и ничего не обещает взамен. Он никогда не заставляет вас ждать от него большего, чем он дает, и если уж вам нравится быть сентиментальным глупцом, способным принять его довольное мурлыканье и ласки за знак временной привязанности к вам, то кот не виноват. Он ни на миг не даст уверовать, что от вас ему нужно что-то кроме пищи и тепла, крова и развлечений - и он вполне оправданно окажется нелестным мерилом вашего эстетического уровня, если его грация, красота и прелестная декоративность с лихвой не покроют вам все ваши издержки. Поклоннику котов не надо дивиться чужой любви к собакам - на деле он и сам может обладать подобной склонностью, ведь собаки подчас очень милы и столь же симпатичны (на эдакий снисходительный лад), сколь симпатичен для хозяина старый верный слуга или приживалец; но его не могут не изумлять те, кто не разделяет его любовь к кошкам. Кот столь полно символизирует красоту и превосходство, что кажется едва ли возможным, чтобы истинный эстет и изысканный циник относились к нему без почитания. Мы зовем себя "хозяином" собаки - но кто осмелится назвать себя "хозяином" кота? Псом мы владеем - он рядом с нами словно раб и подчиненный, поскольку мы этого хотим. Но кота мы принимаем у себя - он украшает наш домашний очаг, как гость, сожитель и ровня, поскольку сам того хочет. Не так уж лестно быть безмозгло боготворимым господином пса, чей инстинкт велит ему боготворить; совсем другое дело стать другом и наперсником премудрого кота, который сам себе хозяин и легко найдет себе нового компаньона, коль скоро сочтет кого-то более приятным и интересным. Святая истина касательно высоких достоинств кошки, по-моему, оставила свой след и в фольклоре - в употреблении слов "кошка" и "собака" как бранных. Если "кошками" никогда не прозывали никого, кроме бранчливых, пронырливых, но безвредных болтуний и сплетниц, словами "собака" и "шавка" всегда награждали за низость, бесчестие и вырождение самого последнего разбора. В кристаллизации этой терминологии в народном сознании без сомнения сыграло свою роль некое смутное, неосознанное понимание того, что есть такие бездны убогой, скулящей, раболепной, холуйской низости, до которых никогда не унизиться ни одному родичу льва и леопарда. Кот может низко пасть, но никогда не будет сломлен. Подобно арийцу средь людей, он из породы тех существ, что властны над своей жизнью и смертью.

   Достаточно критически взглянуть на двух животных, чтобы увидеть массу пунктов в пользу кота. Основным критерием нам пусть послужить красота (возможно, единственное, что имеет неизменное значение в этом мире), и здесь коты настолько непревзойденны, что пасуют все сравнения. Да, некоторые собаки щедро наделены красотой, но даже высочайший уровень собачей красоты - куда как ниже среднего кошачьего. Кот античен, тогда как пес готичен; нигде в животном мире мы не находим такого поистине эллинского совершенства формы при такой практичной анатомии, как у семейства кошачьих. Кошечка - это дорический храм, это ионическая колоннада, классически безупречная в сочетании своих структурных и декоративных элементов. Ее красота столь же кинетична, как и статична, ибо в искусстве нет параллелей грациозности малейшего движения кота. Абсолютная, безупречная эстетика любого ленивого потягивания, прилежного умывания мордочки, игривого катания по полу или невольного подергивания во сне - нечто не менее пронзительное и жизненное, чем наилучшая пасторальная поэзия и жанровая живопись. Непогрешимая точность кискиных скачков и прыжков, бега и скрадывания имеет не менее высокую художественную ценность, но именно способность пребывать в невозмутимой праздности и делает кота столь исключительным. Мистер Карл ван Вехтен в "Питере Уиффле" вывел непреходящую умиротворенность кошки эталоном житейской мудрости, а профессор Уильям Лайон Фелпс весьма ловко передал саму суть "кошачести", когда сказал, что кот не просто ложится, но "разливает свое тело по полу, как стакан воды". В каком ином создании механика и гидравлика находят столь эстетичное воплощение? И сопоставьте это с нелепым пыхтением, сопением, возней, слюнявостью, неряшливостью и неуклюжестью обычного пса с его суетливыми, бестолковыми движениями. И по опрятности брезгливый кот, разумеется, далеко опережает пса. Касаться кошки всегда приятно, но лишь бесчувственный способен невозмутимо принимать неистовые тычки лапами и мокрым носом от грязной и, возможно, отнюдь не ароматной псины, что с неуклюжим энтузиазмом суетится, скачет, вьется вокруг по той простой причине, что ее слабые нервные центры оказались пришпорены неким невнятным раздражителем. Есть утомительный переизбыток дурных манер во всем этом собачьем неистовстве - благовоспитанные существа так себя не ведут; но кот неизменно являет нам благородную сдержанность манер - даже когда с вежливым урчанием изящно проскальзывает к вам на колени или, повинуясь прихоти, запрыгивает на стол, за которым вы пишите, чтобы наградить ваше перо решительно трагикомичными шлепками. Неудивительно, что Магомет, этот безупречный шейх, любил котов за их учтивость и не любил собак за их вульгарность; что коты - любимцы рафинированных романских стран, тогда как псы лидируют в тяжелой, практичной, пивной Центральной Европе. Взгляните, как кот ест; затем взгляните на собаку. Первого держит в узде врожденная, необоримая разборчивостью, что придает некоторую изящность одному из самых неизящных процессов. Пес же совершенно отвратителен в своей животной, ненасытной прожорливости, в которой наиболее открыто и беззастенчиво уподобляется своей лесной родне. Возвращаясь к красоте линий - разве не примечательно, что, когда многие породы собак откровенно и общепризнанно безобразны, неужто найдется хоть одна здоровая и развитая кошка любой породы, которая не была бы красива? Конечно, и уродливых котов немало - но всегда из-за нечистокровности, недоедания, уродства или увечья. Ни об одном кошачьем отпрыске в его приличном состоянии при всем желании нельзя подумать как о чем-то, хотя бы неизящном - и этому противостоит претягостное зрелище невероятно сплюснутых бульдогов, гротескно вытянутых такс, ужасающе нескладных косматых эрделей и им подобных.

   Конечно, можно возразить, что эстетические стандарты относительны - однако мы всегда судим по стандартам, дарованным нам опытом, и, сравнивая кошек и собак по меркам западноевропейской эстетики, не проявляем несправедливости к обоим видам. Если некое неведомое племя на Тибете найдет эрделей прекрасными, а персидских кошек - безобразными, то мы не станем спорить с ними на их территории; однако сейчас мы на своей территории - и вот приговор, который толком не сумеет оспорить даже самый ревностный кинофил. Один из тех, что обычно обходят проблему при помощи житейской уловки, говоря "Трезорка такой домашний, он милый!" Эта детская слабость к гротескной, кричащей безвкусице "миленького" также воплощается в популярных комиксах, куклах-уродцах и всей уродливой декоративной дряни от "Billikin" или "Krazy Kat", обнаруживаемой в "уютных гнездышках" мещан с претензией на вкус.

   Что же до интеллекта, то тут претензии собачников забавны - забавны потому, что они настолько наивны, чтобы судить о разуме зверя по степени его покорности человеческой воле. Пес принесет брошенную палку, а кот - нет, следовательно (!!!) пес умнее. Собаку легче выдрессировать для цирка и эстрады, чем кота, следовательно (О Зевс!) он - разумнее. Все это, естественно, полный вздор. Ведь мы не сочтем внушаемого человека более разумным, чем независимого гражданина, поскольку первого можно заставить голосовать, как нам угодно, тогда как на второго невозможно повлиять; однако бессчетное количество людей используют подобный аргумент при оценке серого вещества собак и котов. Соревнование в подобострастии - до этого не унизится ни один уважающий себя Барсик или Мурка; очевидно, что реальную собачьего и кошачьего интеллекта можно получить только при тщательном наблюдении за собаками и котами в изолированном состоянии, вне сферы влияния людей, когда звери самостоятельно ставят себе цели и для их достижения используют свой природный интеллект. После чего мы проникнемся здравым уважением к нашему домашнему мурлыке, что несклонен выставляет напоказ свои желания и деловые методы, ибо в каждом расчете и замысле кот демонстрирует холодный, как сталь, и сбалансированный союз интеллекта, воли и чувства меры, который совершенно посрамляет эмоциональные излияния и покорно вызубренные трюки "умного" и "верного" пойнтера или овчарки. Последите за котом, решившим проникнуть в дверь, и увидите, как терпеливо он ждет удобного момента, не упуская свою цель из виду даже тогда, когда, пока суд да дело, из соображений целесообразности он притворяется незаинтересованным. Последите за ним в разгар охоты и сравните это расчетливое терпение и спокойное исследование своего участка с шумной беготней его конкурента-пса. Нечасто кот возвращается с пустыми лапами. Он знает, чего хочет, и собирается получить это самым подходящим способом, даже ценой времени - которое он мудро признает чем-то несущественным в этом бесцельном мире. Ничто не уводит его в сторону, не отвлекает его внимания - а нам известно, что у людей это признак психической устойчивости, что способность придерживаться своей линии среди множества отвлекающих факторов считается отменным знаком интеллектуальной силы и зрелости. Дети, старухи, простолюдины и псы болтают, что ни попадя; коты и философы придерживаются темы. Изобретательность котов также подтверждает их превосходство. Собаку можно неплохо натаскать делать что-то одно, но психологи объяснят вам, что эти заученные автоматические реакции малоценны как показатели реального интеллекта. Чтобы судить о подлинном развитии мозга, поставьте его в новые, непривычные условия и посмотрите, насколько хорошо он сумеет справиться с заданием исключительно путем самостоятельных умозаключений. Где кот способен молча отыскать с десяток загадочно успешных вариантов, там бедный Фидо зайдется лаем от замешательства, не понимая, что творится. Допустим, ретривер Ровер сильнее взывает к сентиментальному расположение, когда крайне кинематографично спасает ребенка из горящего дома и, но факт есть факт: усатый мурлыка Мурз - биологический организм высшего разбора; нечто, физиологически и психологически близкое к человеку из-за своей полной независимости от чужих порядков, и потому заслуживает большего уважение у тех, кто судит по философским и эстетическим стандартам. Кота мы можем уважать, как не можем уважать пса - неважно, кто из них больше нам по нраву, но если мы скорее эстеты и аналитики, чем экзальтированные мещане, то чаша весов неминуемо должна склониться на сторону кота.

   Следует также добавить, что даже надменный и самодостаточный кот никоим образом не лишен сентиментальной привлекательности. Стоит нам освободиться от диких моральных предубеждений, от предвзятого образа "вероломного" и "ужасного птицелова", как "безобидная кошечка" покажется нам олицетворением домашнего уюта, а маленькие котята станут предметами обожания, идеализации и воспевания в самых восторженных дактилях и анапестах, ямбах и хореях. Я, смягчившийся к старости, и сам признаюсь в неумеренном и совершенно нефилософском пристрастии к крохотным угольно-черным котятам с большими желтыми глазами - я способен пройти мимо одного из них, не погладив, не больше, чем доктор Джонсон на прогулке был способен пройти мимо уличного столба, не наградив его ударом. Более того, во многих кошках встречается ответная нежность, вполне подобная той, что так громко превозносится в собаках, людях, лошадях и т.п. Кошки начинают ассоциировать определенных людей с действиями, неизменно приносящими удовольствие и приобретают к ним привязанность, проявляющую себя в радостном возбуждении при их приближении - неважно, несут люди еду или нет, - и печали при их затяжном отсутствии. Некий кот, с которым я был на короткой ноге, дошел до того, что принимал пищу только из одних рук, и скорее бы остался голодным, чем взял хоть кусочек у щедрых на подачки соседей. Имел он и четкие симпатии среди других котов этого счастливого семейства: добровольно уступал пищу одному из своих усатых приятелей, но самым свирепым образом встречал малейший косой взгляд, которым угольно-черный соперник по кличке "Снежок" награждал его блюдце. Если нам возразят, что эти кошачьи нежности в сущности "эгоистичны" и "утилитарны", в ответ давайте спросим, сколько человеческих привязанностей, не считая тех, что растут прямиком из примитивных животных инстинктов, имеют под собой иную основу? Когда в итоге у нас выйдет абсолютный ноль, нам легче будет воздерживаться от простодушного порицания "эгоистичного" кота.

   Богатая внутренняя жизнь кота, дарующая ему превосходное самообладание, хорошо известна. Пес - жалкое создание, целиком зависящее от компании и совершенно теряющееся, когда оказывается не в стае и не под боком у хозяина. Оставьте его одного - он не сообразит, что делать, кроме как лаять, выть и суетиться, пока изнеможение не свалит его с ног. А кот всегда найдет, чем себя занять. Подобно человеку развитому, он знает, как быть счастливым в одиночестве. Если, поглядев по сторонам, он не обнаружит ничего забавного, он тотчас примется развлекать себя сам, и тот по-настоящему не знает кошек, кому не доводилось украдкой наблюдать за живым и умненьким котенком, который счел, что остался в одиночестве. Лишь неподдельная грация охоты за хвостом под непринужденное урчание раскроет нам все очарование тех строк, которые Колридж посвятил скорей детенышам людей, а не котов:

   "...проворный эльф,

   Поет и пляшет для себя".

   Но целые тома можно посвятить кошачьим играм, ведь многообразие и эстетические выражения их шалостей неисчислимы. Достаточно будет сказать, что при этом коты проявляли черты и поступки, которые психологи достоверно объясняют проявлениями шутливого настроения и причудами в полном смысле слова; так что задача "заставить кота смеяться", возможно, не так уж невыполнима даже за пределами графства Чешир. Короче говоря, пес - тварь незавершенная. Подобно человеку низшему, ему необходим эмоциональный толчок извне; он должен возвести нечто на пьедестал как бога и первопричину. Кот совершенен сам по себе. Подобно человеческому философу, он самодостаточное существо и микрокосм. Он естественное и цельное создание, поскольку воспринимает и ощущает себя таковым, тогда как пес способен представлять себя лишь в связи с кем-то другим. Ударьте пса, и он оближет вам руку - тьфу! Этот зверь мыслит себя лишь подчиненной частью некого организма, высшей частью которого являетесь вы - он думает о том, чтобы дать вам сдачи, не больше, чем вы вздумали бы колотить себя по голове, когда она изводит вас мигренью. Ударьте кота и увидите, как он засверкает очами и попятится, оскорбленно шипя! Еще удар - и он дает вам сдачи; ведь он джентльмен, ваша ровня и не потерпит никакого посягательства на свою персону и привилегии. Он в вашем доме только потому, что ему нравится здесь быть, а, может, и из снисходительного расположения к вам. Он любит дом, не вас - ведь философы осознают, что человеческие существа в лучшем случае лишь второстепенные детали пейзажа. Перешагните черту - он и вовсе вас оставит. Вы по ошибке вообразили себя его хозяином, а не один нормальный кот не спустит такого нарушения приличий. Впредь он будет искать компаньонов более разумных и перспективных. Пускай те малокровные персоны, что веруют в "подставь другую щеку", находят утешение в подобострастном псе - для здравого язычника, в чьих жилах течет кровь сумрачного Севера, нет иного существа, подобного коту, этому неустрашимому скакуну Фрейи, отважно глядящему в лицо самим Тору и Одину своими большими круглыми очами безупречно зеленого или желтого цвета.

   В своих заметках, полагаю, я довольно полно обрисовал различные резоны, по которым, с моей точки зрения и по меткому замечанию мистера ван Дорена, вынесенному в заголовок, "джентльмены предпочитают кошек". Ответ мистера Терьюна в следующем номере "Трибьюн" показался мне не по существу, поскольку не столько опровергал факты, сколько банально подтверждал членство автора в клубе обыкновенного "человечного" большинства, принимающего привязанность и дружелюбие всерьез, наслаждающегося своей важностью для какой-нибудь животины, ненавидящего "паразитов" на основании пустого морализаторства, не признавая право красоты существовать ради себя самой, и оттого любящего самого благородного и верного спутника человека - пса. Полагаю, мистер Терьюн любит и лошадей с детьми, поскольку эта троица традиционно выдается в комплекте любому стопроцентному американцу, как неотъемлейшие симпатии любого доброго и приятного мужчины, прошедшего героическую школу воротничков Arrow и книг Гарольда Белла Райта (хотя автомобиль и Маргарет Сэнгер немало сделали для умаление последних двух пунктов).

   Итак, собаки - деревенщины и любимцы деревенщины, а коты - джентльмены и любимцы джентльменов. Пес - для того, кто ставит грубые чувства, высокоморальность и антропоцентризм выше строгой и безучастной красоты; для того, кто любит "семью и добрую компанию" и ничего не имеет против неуклюжей неряшливости, если кто-то к нему подлащивается. Для парня, который не слишком любит высоколобую заумь, но всегда прям и честен и не часто (!) находит Saddypost или N.Y. World слишком сложными для себя; для того, кто не видит много проку в Валентино, но полагает, что Дуглас Фейрбэнкс - как раз то, что надо, чтобы скоротать вечерок. Здравый, дельный, неболезненный, с развитым чувством долга, семейный и (я забыл упомянуть радио) нормальный - вот такой энергичный господин должен увлекаться собаками.

   Кот же - для аристократа (по рождению ли, по манерам), который восхищается своим другом-аристократом. Он - для человека, ценящего красоту, как единственную живую силу в слепой, бессмысленной вселенной, и почитающего эту красоту во всех ее формах, не оглядываясь на преходящие сентиментальные и моральные иллюзии. Для человека, который знает о бренности чувств и пустоте людских желаний и устремлений и потому крепко держится за то, что реально - как реальна красота, поскольку она притязает на смысл помимо эмоций, что вызывает. Для человека, что чувствует свою самодостаточность в этом мире и не стесняет себя обывательскими предубеждениями, любя самообладание и силу, свободу и наслаждение, самодостаточность и размышления; что, как сильная и бесстрашная душа, хочет питать к кому-то уважение, а не кого-то, кто стала бы лизать ему лицо и покорно принимать то кнут, то пряник; что ищет себе гордую и прекрасную ровню ради братства с ней, а не забитого и раболепного приспешника, пресмыкающегося в низком угодливом страхе. Кот - не для шустрого работничка с великим самомнением, но для просвещенного мечтателя и поэта, который знает, что в мире на самом деле нет ничего, стоящего трудов. Для дилетанта, ценителя... если пожелаете, декадента, хотя в более благой век для подобных людей находилось дело, и они были стратегами и вождями тех славных языческих времен. Кот - для того, кто совершает нечто не из пустого долга, но ради власти, удовольствия, величия, романтики и очарования; для арфиста, что одиноко поет в ночи о былых битвах; для воина, что идет на битву во имя красоты, триумфа, славы и величия края, на который не падет и тени слабости. Для того, кто не убаюкается подачками прозаичной полезности, но взыскует беззаботности, красоты, превосходства и развития, которые придают его трудам смысл. Для человека, который знает, что игра, а не труд, неспешность, а не суетливость, важны в этой жизни, и лезть из кожи вон лишь для того, чтобы из нее посильнее вылезти - такая горькая издевка, которой цивилизованный человек по возможности должен избегать.

   Красота, самодостаточность, праздность и хорошие манеры - чего еще требует цивилизация? Все это мы находим в божественном монархе, что блистательно разлегся на шелковой подушке перед очагом. Очарование и довольство ради себя самих... гордость, гармония и согласованность... душа, спокойствие и завершенность - все это в нем, и требуется лишь благожелательный и непредвзятый взгляд, чтобы истово преклониться перед ним. Как может культурный человек да не служить жрецом Бастет? Звезда котов, я полагаю, нынче на подъеме - мало-помалу мы освобождаемся от наваждений морализаторства и догматизма, что омрачили девятнадцатое столетие и возвели замараху и бестолочь пса на пьедестал сентиментального уважения. Возродит ли некий Ренессанс силы и красоты нашу западную цивилизацию, или распад зашел слишком далеко, чтобы его сдержать, - нам не дано знать, но в нынешний момент, когда цинизм срывает с мира маску, момент между притворством восемнадцати прошедших веков и зловещей тайной грядущих десятилетий, нам явлен хотя бы проблеск былого языческого мира и былой языческой ясности и честности.

   И некий идол был высвечен этим проблеском - дивный и прекрасный на троне из золота и шелка под сводом из слоновой кости. То воплощение бессмертной грации, не всегда по достоинству оцениваемое незрячими смертными, - надменный, непокорный, загадочный, роскошный, вавилонский, безразличный, вечный спутник могущества и искусства, образчик совершенной красоты и брат поэзии, вкрадчивый, вальяжный, ласковый, патрицианский кот.

 

Появление "Рэндольфа Картера"

[22]

Письмо Лавкрафта к Галломо от 11 декабря 1919 года

   Прежде чем покончить с темой Лавмена и страшных историй, хочу пересказать вам жуткий сон, явившийся мне после последнего письма C.Л. Мы как раз подробно обсуждали байки о потустороннем, и он порекомендовал мне несколько страшных книг; так что он сразу припоминался мне при всякой мысли о кошмарах или о сверхъестественно ужасном. Не помню, с чего начался этот сон или о чем он вообще был. В моей памяти сохранился лишь один буквально леденящий кровь фрагмент, чей финал все никак не дает мне покоя. Мы - по некой жуткой, но неведомой причине - были на очень странном и очень древнем кладбище, которое я так и не узнал. Полагаю, ни один уроженец Висконсина не может вообразить себе подобного - но они есть у нас, в Новой Англии: жутковатые старинные погосты, где надгробные камни покрывают странные письмена и гротескные узоры, вроде черепа и скрещенных костей. Порой по ним можно немало побродить, но так и не наткнуться ни на одну могилу моложе ста пятидесяти лет. Однажды, когда Кук издаст обещанный MONADNOCK, вы увидите мой рассказ "Склеп", навеянный одним из подобных мест. Так выглядело место действия и моего сна - страшноватая лощина, поросшая грубой, какой-то отталкивающей длинной травой, из которой выглядывали отвратительные камни и нагробия из крошащегося сланца. На косогоре было несколько склепов, чьи фасады пребывали в крайнем обветшании. У меня была диковатая мысль, что ни одно живое существо не ступало по этой земле много веков, пока не появились мы с Лавменом. Стояла поздняя ночь - возможно, предрассветные часы, поскольку ущербный серп луны стоял довольно высоко на востоке. Лавмен тащил, забросив на плечо, переносное телефонное устройство, а я нес два заступа. Мы направились прямиком к низкой гробнице близ середины жуткого погоста и начали счищать и с нее поросшую мхом землю, что за бесчисленные годы намыли на нее дожди. Лавмен во сне выглядел точь-в-точь, как на снимках, которые он мне прислал - крупный, крепкий молодой человек, нимало не семитской внешности (хотя и смуглый), и очень красивый - если бы не торчащие уши. Мы не разговаривали, пока он, положив свое телефонное снаряжение и взяв лопату, помогал мне счищать землю и сорную траву. Казалось, что мы оба чем-то поражены - почти потрясены. Наконец, мы завершили подготовку, и Лавмен отступил на шаг, чтобы обозреть гробницу. Похоже, он точно знал, что собирается сделать, и я тоже понимал - хотя сейчас я не могу вспомнить, что именно! Все, что я помню, - мы воплощали некую идею, которую Лавмен обрел в результате истового чтения неких редких старых книг, единственными сохранившимися экземплярами которых он владел. (У Лавмена, как тебе, возможно, известно, огромная библиотека редких первых изданий и прочих сокровищ, любезных сердцу библиофила.) Произведя в уме какие-то расчеты, Лавмен вновь взялся за лопату и, используя ее как рычаг, попробовал приподнять ту плиту, что покрывала гробницу сверху. Но ему не удалось, так что я подошел и стал ему помогать своей лопатой. Наконец, мы раскачали камень, совместными усилиями приподняли его и столкнули в сторону. Под ним был темный ход с пролетом каменных ступеней, но столь ужасны были испарения, вырвавшиеся из ямы, что нам пришлось на время отступить назад, воздержавшись от дальнейших наблюдений. Затем Лавмен подобрал телефон и начал разматывать провод - при этом впервые заговорив.

   - Мне, правда, жаль, - сказал он мягким, приятным голосом, вежливым и не очень низким, - просить тебя остаться наверху, но я не отвечаю за последствия, если ты отправишься со мной вниз. Откровенно говоря, я сомневаюсь, что кто-то с твоими нервами сможет вынести такое. Ты не представляешь, что мне предстоит увидеть и сделать - даже после того, что было написано в книге, и того, что я рассказал тебе, - и я не думаю, что без стальных нервов возможно спуститься вниз и выйти оттуда живым и в здравом уме. В любом случае, там не место для того, кто не может пройти армейскую медкомиссию. Я обнаружил эту штуку, и я в каком-то смысле отвечаю за того, кто пошел со мной - так что и за тысячу долларов я не позволю тебе так рисковать. Но я буду сообщать тебе о каждом своем шаге по телефону - видишь, здесь достаточно провода, чтобы добраться до центра Земли и обратно!

   Я заспорил с ним, но он ответил, что, если я не соглашусь, он все прекратит и найдет себе другого спутника - он упомянул какого-то "доктора Берка", совершенно незнакомое мне имя. И добавил, что мне нет смысла спускать в одиночку, поскольку только у него есть ключ к происходящему. В конце концов, я согласился и с телефоном в руке уселся на мраморную скамью у разверстой могилы. Он вынул электрический фонарь, подготовил телефонный кабель и ушел вниз по волглым каменным ступеням - только изолированный провод зашуршал, разматываясь. Минуту я следил за отсветом его фонаря, но внезапно тот потух, словно на каменной лестнице оказался поворот. Стало совсем тихо. Потом настал срок тупого страха и тревожного ожидания. Ущербная луна карабкалась все выше, и туман, или мгла, казалось, сгущался в лощине. Было страшно сыро от росы, и как-то раз мне почудилась сова, мелькнувшая среди теней. Затем в телефонной трубке раздался щелчок.

   - Лавкрафт... по-моему, я это нашел, - голос звучал напряженно и взволнованно. Затем короткая пауза, а следом - слова, наполненные неописуемым трепетом и ужасом.

   - Господи, Лавкрафт! Видел бы ты то, что вижу я! - До крайности взволнованный, я вопрошал, что происходит. Лавмен отвечал дрожащим голосом: - Я не могу тебе сказать... не смею... такое мне и во сне не снилось... не могу сказать... Этого достаточно, чтобы свести с ума... постой... что это? - Затем пауза, щелчки в трубке, и подобие отчаянного стона. И снова голос: - Лавкрафт... ради Бога... все кончено! Беги! Беги! Не теряй времени! - Весь вне себя, я лихорадочно просил Лавмена сказать мне, что происходит. Он ответил только: - Неважно! Торопись! - Тогда сквозь страх я ощутил что-то вроде обиды - меня раздражало, что можно поверить, что я так просто брошу товарища в беде. Не обращая внимания на его предупреждение, я сообщил ему, что спускаюсь на помощь. Но он закричал:

   - Не будь дураком... слишком поздно... это бессмысленно... теперь не ты, никто ничего не поделает. - Казалось, что он успокоился - жутким, обреченным спокойствием, словно увидев и признав неминуемую, неизбежную погибель. Но все же его явно беспокоило, что я нахожусь в некой неведомой опасности

   - Бога ради, выбирайся оттуда, если найдешь дорогу! Я не шучу... Прощай, Лавкрафт, мы больше не увидимся... Господи! Беги! Беги!

   Когда он выкрикивал последние слова, его голос стал безумным и пронзительным. Я пытаюсь как можно точнее припомнить слова, но этот тон воспроизвести не могу. Затем последовало долгое - чудовищно долгое - молчание. Я пытался броситься на помощь Лавмену, но меня как параличом разбило. Малейшее движение было невозможным. Правда, я мог говорить и продолжал в волнении звать в трубку:

   - Лавмен! Лавмен! Что это? Что случилось?

   Но он не отвечал. А затем случилось нечто немыслимо ужасное - кошмарное, необъяснимое, почти неописуемое. Как я уже сказал, Лавмен замолчал, но после бесконечного промежутка испуганного ожидания в трубке раздался новый щелчок. Я позвал:

   - Лавмен... ты там?

   И в ответ раздался голос - голос, что я не могу описать никакими человеческими словами. Сказать, что он был глухим... очень глубоким... неровным... студенистым... бесконечно отдаленным... неземным... гортанным... хриплым? Что мне сказать? В телефоне я слышал его... слышал, сидя на мраморной скамье на на том древнем неведомом могильнике среди крошащихся надгробий и гробниц, высокой травы и сырости, полета сов и ущербного серпа луны. Прямо из могилы он исходил, и вот что он произнес:

- ГЛУПЕЦ, ЛАВМЕН МЕРТВ!

   Вот и вся эта проклятая история! Во сне я потерял сознание и в следующий миг проснулся - с первоклассной головной болью! Я так и не знаю, что это было - что на (или под) земле мы искали, или чьим был тот кошмарный голос в конце. Я читал об упырях... о могильных призраках... но черт... головная боль, которую я заработал, оказалась похуже сна! Лавмен посмеется, когда я перескажу ему этот сон! Со временем я собираюсь включить эту сцену в какой-нибудь рассказ, как включил другой сон в "Рок над Сарнатом". Не знаю, правда, имею ли я право претендовать на авторство того, что мне приснилось? Ненавижу ставить себе в заслугу то, до чего я на самом деле не дошел сознательно, своим умом. Хотя, если не себя, кого же, Бога ради, тогда хвалить? Колридж объявил своим "Кубла Хана", так что, пожалуй, объявлю-ка я эту вещь своей, и черт с ним со всем! Но, не поверишь, что за проклятущий сон!

 

Кое-какие заметки о Ничтожестве

[25]

 Г.Ф. Лавкрафт, 1933 год

Из сборника "Beyond the Wall of Sleep", Arkham House, 1943

   Для меня главная сложность при сочинении автобиографии - это найти, о чем же все-таки написать. Мое существование всегда было тихим, ровным и ничем не примечательным; на бумаге оно в лучшем случае должно смотреться прискорбно пресным и унылым.

   Я родился в Провиденсе, Р.А. (где, за вычетом двух незначительных перерывов, с тех пор и жил), 20 августа 1890 года; происходя от старого род-айлендского рода со стороны матери, а по отцовской линии - от девонширцев, с 1827 года проживавших в штате Нью-Йорк.

   Интересы, что привели меня к литературе о необычном, сложились очень рано - сколько я себя помню, меня всегда очаровывали странные идеи и истории, древние предметы и пейзажи. Ничто и никогда, похоже, не пленяло меня сильнее, чем мысль о каком-нибудь причудливом нарушении скучных законов Природы или о чудовищном вторжении в знакомый нам мир чего-то неведомого, явившегося из бескрайних бездн пространства.

   Когда мне было года три, я жадно вслушивался в обычные детские сказки о феях и волшебниках, и "Сказки" братьев Гримм стали одной из первых книг, что я прочел - в возрасте четырех лет. Когда мне было пять, меня пленили сказки "Тысяча и одной ночи", и я часами изображал араба, называя себя "Абдулом Альхазредом" - некий добрый старец посоветовал мне это как типично сарацинское имя. Правда, лишь много лет спустя я додумался отправить Абдула в восьмой век и приписать ему ужасный и запретный Некрономикон!

   Но не только книги и легенды владели моей фантазией. Крутые, тихие улицы родного города, чьи колониальные дверные проемы под веерообразными окошками, мелко-застекленные оконца и изящные георгианские колокольни доныне полны живым очарованием восемнадцатое века, таили в себе волшебство, тогда - да и сейчас почти неизъяснимое. Особенно мучительно волновали меня закаты над морем городских крыш, расстилающимся под склонами высокого холма. Не успел я оглянуться, как восемнадцатый век поработил меня - даже сильнее и надежнее, чем героя "Площади Беркли"; так что я привык коротать время на чердаке, корпея над книгами с длинным S, изгнанными из библиотеки на нижнем этаже, и бессознательно усваивая стиль Поупа и д-ра Джонсона как естественный способ выражения. Эту поглощенность вдвойне усугубляло мое скверное здоровье, из-за которого мои визиты в школу были редкими и нерегулярными. В результате мне стало неуловимо неуютно в современности, а время я в итоге начал воспринимать, как нечто мистическое и зловещее, таящее в себе великое множество непредсказуемых чудес.

   Природа столь же остро волновала мое чувство фантастического. Наш дом стоял неподалеку от того, что в то время было краем городской застройки, так что я был не менее привычен к всхолмленным полям, каменным стенам, гигантским вязам, приземистым фермерским домам и темным лесам деревенской Новой Англии, чем к старинным городским видам. Этот меланхоличный, девственный пейзаж, казалось, был наполнен неким громадным, но невнятным смыслом, а над некоторыми темными лесистыми ложбинами близ реки Сиконк словно бы витала аура странности, не лишенной смутного ужаса. Они являлись мне в снах - особенно в кошмарах, включавших черных, крылатых, гибких как резина существ, которых я окрестил "полуночниками" [night-gaunts].

   Когда мне было шесть, популярные детские издания познакомили меня с мифологией Греции и Рима, и я был глубоко ею впечатлен. Я бросил быть арабом и стал римлянином - кстати, восприняв древний Рим со странным чувством близости и узнавания, лишь немногим более слабым, чем похожее чувство к восемнадцатому столетию. В каком-то смысле, два этих чувства были единым целым; ибо, разыскивая творения классиков, из которой были взяты те детские рассказики, я по большей части находил их в переводах конца семнадцатого или восемнадцатого века. Толчок, полученный воображением, был- колоссален, и какое-то время я действительно верил, что краем глаза вижу фавнов и дриад в определенных почтенных рощах. Я завел привычку строить алтари и приносить жертвы Пану, Диане, Аполлону и Минерве.

   Примерно в том же возрасте таинственные иллюстрации Густава Доре - увиденные в -Данте, Мильтоне и "Древнем мореходе" - мощно поразили мое воображение. Впервые я попытался взяться за перо - самой ранней вещью, что я могу припомнить, был рассказ о жуткой пещере, сотворенный в возрасте семи лет и названный "Благородный соглядатай". Он не сохранился, хотя я все еще владею двумя уморительно младенческими рассказиками, датированными следующим годом - "Таинственный корабль" и "Загадка могилы", чьи заголовки достаточно наглядно показывают направление моих интересов.

   Примерно в восемь лет мной овладел сильнейший интерес к наукам, который, несомненно, вырос из разглядывания загадочного вида изображений "Философских и научных инструментов" в конце "Полного словаря Вебстера". Первой стала химия, и вскоре у меня была пресоблазнительная маленькая лаборатория в подвале родного дома. Затем настал черед географии - причудливой и жутковатой зачарованности Антарктическим континентом и другими далекими, неторенными царствами чудес. Наконец, мне открылась астрономия - и после двенадцатого дня рождения зов иных миров и невообразимых космических просторов надолго заглушил все остальные интересы. Я печатал на гектографе маленькую газету под названием "Род-Айлендский Журнал Астрономии" и в конце концов - в шестнадцать - прорвался с материалами по астрономии в настоящую периодическую печать, раз в месяц обогащая статьями о текущих астрономических феноменах местную ежедневную газету и заполняя более пестрой смесью еженедельные сельские листки.

   Тогда же, в средней школе - которую мне удавалось посещать с некоторой регулярностью - я впервые стал придумывать страшные истории, отличающиеся хоть какой-то серьезностью и связностью. Они по большей части были хламом, и в восемнадцать я уничтожил целую их кучу; но пара-тройка, вероятно, приближалась к среднему бульварному уровню. Из них из всех я сохранил только "Зверя в пещере" (1905) и "Алхимика" (1908). На этом этапе большую часть моего непрерывного, беспорядочного чтения составляли труды научные и классические, а истории о потустороннем занимали сравнительно малое место. Наука убила мою и истина в то время увлекала меня сильнее, чем мечты. По мировоззрению я до сих пор механистический материалист. Что до чтения - я самым беспардонным образом мешал науку, историю, традиционную литературу и мистику с откровенно инфантильным вздором.

   Но и без всего этого чтения и сочительства у меня было очень отрадное детство: первые годы жизни - оживлены игрушками и вылазками на улицу, а долгий промежуток после десятого дня рождения - заполнен продолжительными, хотя и поневоле недалекими, прогулками на велосипеде, что близко познакомили меня со всеми живописными и волнующими воображение сторонами новоанглийской деревни и сельской местности. Я вовсе не был каким-то там отшельником - несколько шаек местной детворы числили меня в своих рядах.

   Здоровье помешало мне посещать колледж; но неформальные домашние занятия и влияние исключительно ученого дядюшки-врача помогли избавиться от худших последствий недостатка образования. В годы, что должны были стать университетскими, -я от науки обратился к литературе, сосредоточась на созданном в восемнадцатом столетии, чьей частью я до странного сильно себя ощущал. Сочинение страшных историй временно прекратилось, хотя я и любую мистику, какую только удавалось отыскать - включая странноватые вещицы, часто попадавшиеся в дешевых журнальчиках вроде "The All-Story" и "The Black Cat". Писал же я преимущественно стихи и статьи - беспросветно никудышные и ныне надежно спрятанные и преданные вечному забвению.

   В 1914 году я открыл для себя и присоединился к Объединенной Ассоциации Любительской Прессы, одной из нескольких общенациональных организаций литературных новичков, публикующих собственные газеты, которые все вместе образуют крохотный мирок полезной обоюдной критики и поддержки. Пользу от этого братского кружка едва ли можно переоценить, ибо соприкосновение с другими участниками и критиками чрезвычайно помогло мне, позволив избавиться от наихудших архаизмов и облегчить тяжеловесность стиля. Этот мир "любительской журналистики" ныне лучше всего представлен Национальной Ассоциацией Любительской Прессы - обществом, которое я могу лишь настоятельно и искренне прорекомендовать любому начинающему автору. (За информацией обращайтесь к секретарю, Джорджу У. Трейнеру-мл., 95 Стайвесант-авеню, Бруклин, Нью-Йорк.) Именно в рядах организованного самиздата я впервые получил совет возобновить сочинительство - шаг, который я и совершил в июле 1917 года, один за другим написав "Склеп" и "Дагона" (оба позже вышли в "Weird Tales"). Знакомства, налаженные через самиздате, привели и к первой профессиональной публикации моих рассказов - в 1922 году, когда "Home Brew" напечатал кошмарный сериал, озаглавленный "Герберт Уэст, реаниматор". Более того, тот же круг свел меня с Кларком Эштоном Смитом, Фрэнком Белкнэпом Лонгом-мл., Уилфредом Б. Тальманом и другими, чьи имена позднее прогремели в царстве историй о необычном.

   В 1919 году открытие лорда Дансени - у которого я взял идею вымышленного пантеона и фоновой мифологии, представленной "Ктулху", "Йог-Сототом", "Югготом" и т.д. - придало моей творческой фантазии мощный толчок; и я выдал на-гора куда больше материала, чем когда-либо раньше или впоследствии. В то время я вообще не помышлял и не надеялся стать профессиональным писателем; но появление в 1923 году журнала "Weird Tales" открыло весьма устойчивый рынок сбыта. Произведения периода 1920 года несут на себе ощутимую печать двух моих главных эталонов, По и Дансени, и в целом чересчур грешат экстравагантностью и сгущением красок, чтобы обладать серьезной литературной ценностью.

   Тем временем, после 1920 года мое здоровье резко улучшалось, и отныне мое довольно неподвижное существование начали разнообразить скромные путешествия, позволяющие свободнее удовлетворить мой жгучий интерес к древностям. Главнейшим моим наслаждением, не связанным с литературой, стал воскрешающий прошлое поиск волнующе древних зданий и пейзажей по старым колониальным городам и провинциальным дорогам старейших заселенных областей Америки, и мало-помалу мне удалось покрыть значительную территорию от восхитительного Квебека на севере до тропического Ки-Уэста на юге и красочных Натчеза и Нового Орлеана на западе. Среди моих любимых городов, помимо Провиденса, - Квебек, Портсмут в Нью-Хэмпшире, Салем и Марблхед в Массачусетсе, Ньюпорт в моем родном штате, Филадельфия, Аннаполис, Ричмонд, хранящий память о По, Чарлстон восемнадцатого века, Сент-Огастин шестнадцатого века и сонный Натчез с его головокружительно крутым обрывом и пышными субтропиками окрест. "Архэм" и "Кингспорт", упоминаемые в моих рассказах, являются более-менее переделанными версиями Салема и Марблхеда. Моя родная Новая Англия и ее вековечная, неспешная мудрость глубоко запечатлелись в моем воображении и часто различимы в том, что я пишу. В настоящее время я живу в Провиденсе, в 130-летнем доме на вершине древнего холма, где из окна над моим письменным столом открывается, приковывая взор, панорама почтенных кровель и старых ветвей.

   Сейчас мне ясно, что мои литературные таланты фактически ограничены историями о мечтах и снах, о странной тени и космической "нездешности" - несмотря на мой пристальный интерес ко многим другим сферам жизни и профессиональную деятельность по редактированию обычной прозы и стихов. Понятия не имею, почему это так. Я не питаю никаких иллюзий насчет сомнительных достоинств своих рассказов и не жду, что стану серьезным конкурентом моим любимым авторам - По, Артуру Мейчену, Дансени, Алджернону Блэквуду, Уолтеру де ла Мару и Монтегю Родсу Джеймсу. Единственное, что я могу сказать в защиту своих работ, - они искренние. Я отказываюсь механически следовать правилам массовой литературы или заполнить свои рассказы шаблонными персонажами и ситуациями, но упорно стараюсь воспроизвести подлинные чувства и впечатления - со всем талантом, который есть в моем распоряжении. Результат, возможно, скверен, но я все-таки, скорее, продолжаю стремиться к серьезному литературному выражению, чем к соответствию искусственным стандартам дешевого чтива.

   Годами я пытался улучшить и облагородить свои рассказы, но так и не добился желанного результата. Некоторые из этих попыток были упомянуты в ежегодниках О'Брайена и O.Генри, а несколько - удостоились переиздания в антологиях-; но все проекты издания сборника закончились ничем. Возможно, один или два коротких рассказа скоро выйдут отдельными брошюрами. Я никогда не пишу, когда не могу быть непосредственным - выражая настроение, уже возникшее и требующее кристаллизации. В некоторые мои рассказы включены реальные сны, которые я видел. Скорость и манера, в которой я пишу, сильно разнятся от случая к случаю, но лучше всего мне работается по ночам. Среди собственных произведений мои любимцы - "Сияние извне" и "Музыка Эриха Цанна", в названном порядке. Я сомневаюсь, что когда-нибудь смогу преуспеть в заурядной разновидности научной фантастики.

   Я полагаю, что литература о потустороннем - серьезное поле деятельности, вполне достойное внимания лучших литераторов; хотя, тем не менее, она отражает лишь малую часть бесконечно сложных переживаний человеческого духа. Ирреальная литература должна быть достоверной и атмосферной - в своем отступлении от Природы ограничиваясь выбором одного сверхъестественного допущения и не забывая, что место действия, настроение и феномены более важны для выражения того, что должно быть выражено, чем персонажи или сюжет. "Ударная сила" действительно страшного рассказа - в неком нарушении или преодолении неприложных космических законов, в воображаемом бегстве от надоедливой реальности; а значит, по логике, феномены, а не личности - ее "герои". Ужасное, по-моему, должно быть и оригинальным - привычные мифы и легенды все слабее действуют на воображение читателя. Нынешние журнальные произведения с их неисправимой склонностью к слащавым и традиционным переживаниям, веселенькой, мажорной интонации и надуманным "крутым" сюжетам невысоко котируется. Величайшее мистическое произведение из числа написанных - это, вероятно, "Ивы" Алджернона Блэквуда.