Дом Катилины, расположенный на южном склоне Палатинского холма, не принадлежал к числу самых больших и величественных в Риме. Однако по своему внутреннему устройству и убранству он не уступал домам самых именитых патрициев того времени, а триклиний, где возлежали, пируя, в час первого факела Луций Сергий Катилина и его друзья, славился на весь Рим своим великолепием.
Продолговатый просторный зал был разделен на две части шестью колоннами тиволийского мрамора, увитыми плющом и розами, разливавшими свое благоухание в этом месте, где искусство служило пресыщенной роскоши. Вдоль стен, также убранных благоухающими гирляндами, стояли мраморные статуи, блистая красотой. Пол был вымощен драгоценной мозаикой; на нем с великим искусством были изображены вакхические танцы нимф, сатиров и фавнов.
В глубине зала, за колоннами, стоял круглый стол из редчайшего мрамора и вокруг него три больших и высоких ложа на бронзовых постаментах; пуховые подушки на них были застланы покрывалами из драгоценного пурпура. С потолка спускались золотые и серебряные светильники замечательной работы, озаряя зал ярким светом и разливая опьяняющий аромат, и от этого сладостного дурмана замирали чувства и цепенела мысль.
У стен стояли три бронзовых поставца тончайшей работы, все в чеканных гирляндах и листьях. В этих поставцах хранились серебряные сосуды разной формы и разных размеров. Между поставцами расположены были бронзовые скамьи, покрытые пурпуром, а двенадцать бронзовых статуй эфиопов, украшенные драгоценными ожерельями и геммами, поддерживали серебряные канделябры, усиливавшие и без того яркое освещение зала.
На ложах, облокотившись на пуховые пурпурные подушки, возлежали Катилина и его гости: Курион, Луций Бестия, пылкий юноша, ставший позже народным трибуном; Гай Антоний, молодой патриций, человек апатичный, вялый и обремененный долгами; впоследствии он оказался соучастником заговора Катилины, а затем товарищем Цицерона по консульству и благодаря энергии Цицерона в том же году уничтожил Катилину, прежнего своего единомышленника.
Здесь был и Луций Калпурний Писон Цесоний, патриций, запутавшийся в долгах, которые не в силах был заплатить; он не смог спасти Катилину в 691 году, зато ему было предназначено судьбой отомстить за него в 696 году, когда он стал консулом и употребил все силы, чтобы отправить Цицерона в изгнание. Писон был человек грубый, необузданный и невежественный.
Рядом с Писоном возлежал на втором ложе, стоявшем в середине и считавшемся почетным, юноша лет двадцати; его женственно красивое лицо было нарумянено, волосы завиты и надушены, глаза подведены, щеки дряблые, а голос хриплый от чрезмерных возлияний. Это был Авл Габиний Нипот, близкий друг Катилины; в 696 году он вместе с Писоном содействовал изгнанию Цицерона. Габинию хозяин предоставил «консульское» место на почетном ложе, которое находилось справа от входа в триклиний, и поэтому он считался царем пира.
Рядом с Габинием, на другом ложе, возлежал молодой патриций Корнелий Лентул Сура, человек храбрый и сильный; в 691 году его задушили в тюрьме по приказанию Цицерона, бывшего тогда консулом; это произошло накануне восстания Катилины, в заговоре которого Корнелий Сура принимал самое деятельное участие.
Возле Суры помещался Гай Корнелий Цетег, юноша задорный и смелый; он тоже мечтал о восстании, об изменении государственного строя Рима, о введении новшеств.
Последним на этом ложе возлежал Гай Веррес, жестокий и алчный честолюбец; вскоре ему предстояло стать квестором у Карбона, проконсула Галлии, и затем претором в Сицилии, где он прославился своими грабежами.
Триклиний, как мы видим, был полон; тут собрались далеко не самые добродетельные римские граждане и совсем не для благородных подвигов и деяний.
Все приглашенные были в пиршественных одеждах тончайшего белого полотна и в венках из плюща, лавра и роз. Роскошный ужин, которым Катилина угощал своих гостей, подходил к концу. Веселье, царившее в кругу этих девяти патрициев, остроты, шутки, звон чаш и непринужденная болтовня, безусловно, свидетельствовали о достоинствах повара, а еще больше — виночерпиев Катилины.
Прислуживавшие у стола рабы, одетые в голубые туники, стояли в триклинии напротив почетного ложа и были готовы по первому знаку предупредить любое желание гостей.
В углу залы расположились флейтисты, актеры и актрисы в очень коротких туниках, украшенных цветами; время от времени они проносились перед пирующими в танце, усиливая шумное веселье.
— Налей мне фалернского! — крикнул хриплым от возлияний голосом сенатор Курион, протянув руку с серебряной чашей ближайшему виночерпию. — Налей фалернского. Хочу восхвалить великолепие и щедрость Катилины. Пусть этот ненавистный скряга Красс убирается в Тартар вместе со всем своим богатством.
— Вот увидишь, сейчас наш пьянчужка Курион начнет коверкать стихи Пиндара. Это зрелище не из приятных, — сказал Луций Бестия своему соседу Катилине.
— Хорошо еще, если память ему не изменит. Пожалуй, он уже час назад утопил ее в чаше вина, — ответил Катилина.
— Красс, Красс!.. Вот мой кошмар, вот о ком я всегда думаю, вот кто мне снится!.. — со вздохом произнес Гай Веррес.
— Бедный Веррес! Несметные богатства Красса не дают тебе спать, — ехидно сказал Авл Габиний, испытующе глядя на своего соседа и поправляя белой рукою локон своих завитых и надушенных волос.
— Неужели же не наступит день равенства? — воскликнул Веррес.
— Не понимаю, о чем думали эти болваны Гракхи и этот дурень Друз, когда решили поднять в городе мятеж, для того чтобы поделить между плебеями поля! — сказал Гай Антоний. — Во всяком случае, о бедных патрициях они совсем не подумали. А кто же, кто беднее нас? Ненасытная жадность ростовщиков пожирает доходы с наших земель, под предлогом взимания процентов за ссуду ростовщик задолго до срока уплаты долга накладывает арест на наши доходы…
— И впрямь, кто беднее нас! Из-за неслыханной скупости неумолимых отцов и строгости всесильных законов мы обречены проводить лучшие годы молодости в нищете, томиться неосуществимыми желаниями, — добавил Луций Бестия, судорожно сжимая чашу, которую он осушил.
— Кто беднее нас? Мы в насмешку родились патрициями!.. Только издеваясь над нами, можно говорить о нашем могуществе, только смеха ради можно утверждать, что мы пользуемся почетом у плебеев, — с горечью заметил Лентул Сура.
— Оборванцы в тогах — вот кто мы такие!
— Нищие, облачившиеся в пурпур!
— Мы обездоленные бедняки… нам нет места на празднике римского изобилия!
— Смерть ростовщикам и банкирам!
— К черту Законы двенадцати таблиц!..
— И преторский эдикт!..
— К Эребу отцовскую власть!..
— Да ударит всемогущая молния Юпитера-громовержца в сенат и испепелит его!
— Только предупредите меня заблаговременно, чтобы я в этот час не приходил в сенат, — забормотал, выпучив глаза, с идиотским выражением лица пьяный Курион.
Неожиданное и глубокомысленное заявление пьяницы вызвало взрыв смеха, которым и закончился нудный перечень горестей и проклятия гостей Катилины.
В эту минуту раб, вошедший в триклиний, приблизился к хозяину дома и прошептал несколько слов ему на ухо.
— А, клянусь богами ада! — громко и радостно воскликнул Катилина. — Наконец-то! Веди его сюда, пусть с ним идет и его приятель.
Раб поклонился и собрался уже удалиться, но Катилина остановил его, сказав:
— Окажите им должное внимание. Омойте ноги, умастите благовониями, облачите в пиршественную одежду и украсьте головы венками.
Раб снова поклонился и вышел. А Катилина крикнул дворецкому:
— Эпафор, сейчас же распорядись, чтобы убрали со стола объедки и поставили две скамьи напротив консульского ложа, я ожидаю двух друзей. Вели очистить залу от мимов, музыкантов и рабов и позаботься, чтобы в зале для собеседований было все готово для долгого, веселого и приятного пира.
В то время как дворецкий Эпафор передавал полученные приказания и из триклиния удаляли мимов, музыкантов и рабов, пирующие пили пятидесятилетнее фалернское, пенившееся в серебряных чашах, с нетерпением и явным любопытством ожидая гостей, о которых было доложено. Слуга вскоре ввел их; они появились в белых пиршественных одеждах, с венками из роз на головах.
Это были Спартак и Крикс.
— Да покровительствуют боги этому дому и его благородным гостям! — сказал Спартак.
— Привет вам! — произнес Крикс.
— Честь и слава тебе и твоему другу, храбрейший Спартак, — ответил Катилина, поднявшись навстречу гладиаторам.
Он взял Спартака за руку и подвел к роскошному ложу, на котором до этого возлежал сам. Крикса он усадил на одну из скамей, стоявших напротив почетного ложа, и сам сел рядом с ним.
— Почему ты, Спартак, не пожелал провести этот вечер за моим столом и отужинать у меня вместе с такими благородными и достойными юношами? — обратился к нему Катилина, указывая на своих гостей.
— Не пожелал? Не мог, Катилина. Я ведь предупредил тебя. Надеюсь, твой привратник исполнил мое поручение?
— Да, я был предупрежден, что ты не можешь прийти ко мне на ужин.
— Но ты не знал причины, а сообщить ее тебе я не мог, не полагаясь на скромность привратника… Мне надо было побывать в одной таверне, где собираются гладиаторы, чтобы встретиться кое с кем. Я повидался с людьми, пользующимися влиянием среди этих обездоленных.
— Итак, — заметил Луций Бестия, и в тоне его прозвучала насмешка, — мы, гладиаторы, думаем о своем освобождении, говорим о своих правах и готовимся защищать их с мечом в руке!..
Лицо Спартака вспыхнуло, он стукнул кулаком по столу и, порывисто встав, воскликнул:
— Да, конечно, клянусь всеми молниями Юпитера!.. Пусть… — Оборвав свой возглас, он изменил тон, слова, движения и продолжал: — Пусть только будет на то воля великих богов и ваше согласие, могущественные, благородные патриции, тогда во имя свободы угнетенных мы возьмемся за оружие.
— Ну и голос у этого гладиатора! Ревет, как бык! — бормотал в дремоте Курион, склоняя лысую голову то к правому, то к левому плечу.
— Такая спесь к лицу разве что Луцию Корнелию Сулле Счастливому, диктатору, — добавил Гай Антоний.
Катилина, предвидя, к чему могут привести саркастические выпады патрициев, приказал рабу налить фалернского вновь прибывшим и, поднявшись, сказал:
— Благородные римские патриции, вам, кого немилостивая судьба лишила тех благ, которые по величию душ ваших принадлежат вам, ибо вы должны были бы в изобилии пользоваться свободой, властью и богатством, вам, чьи добродетели и храбрость мне известны; вам, верные и честные друзья мои, я хочу представить отважного и доблестного человека — рудиария Спартака, который по своей физической силе и душевной стойкости достоин был родиться не фракийцем, а римским гражданином и патрицием. Сражаясь в рядах наших легионов, он выказал великое мужество, за которое заслужил гражданский венок и чин декана…
— Однако это не помешало ему дезертировать из нашей армии, как только представился удобный случай, — прервал его Луций Бестия.
— Ну и что же? — все больше воодушевляясь, воскликнул Катилина. — Неужели вы станете вменять ему в вину то, что он покинул нас, когда мы сражались против его родной страны, покинул для того, чтобы защищать свое отечество, своих родных, свои лары? Кто из вас, находясь в плену у Митридата и будучи зачислен в его войска, не счел бы своим долгом при первом же появлении римского орла покинуть ненавистные знамена варваров и вернуться под свои знамена, знамена своих сограждан?
Слова Катилины вызвали ропот одобрения. Ободренный сочувствием слушателей, он продолжал:
— И я, и вы, и весь Рим восхищались мужественным и бесстрашным борцом, совершившим в цирке подвиги, достойные не гладиатора, а храброго, доблестного воина. И этот человек, стоящий выше своего положения и своей злосчастной судьбы, — раб, как и мы, угнетенный, как и мы, — вот уже несколько лет устремляет все свои помыслы на трудное, опасное, но благородное дело: он составил тайный заговор между гладиаторами, связав их священной клятвой; он замыслил поднять их в определенный день против тирании, которая обрекает этих несчастных на позорную смерть в амфитеатре для забавы зрителей; он хочет дать рабам свободу и вернуть их на родину.
Катилина умолк и после короткой паузы продолжал:
— А разве вы и я не задумываемся над этим, и уже давно? Чего требуют гладиаторы? Только свободы! Чего требуем мы? Против чего, как не против той же олигархии, хотим мы восстать? С тех пор как в республике властвует произвол немногих, только им одним платят дань народы и нации, а все остальные, достойные, честные граждане — люди знатные и простой народ, — стали подонками из подонков, несчастными, угнетенными, недостойными и презренными людьми.
Трепет волнения охватил молодых патрициев; глаза их засверкали ненавистью, гневом и жаждой мести.
Катилина продолжал:
— В домах наших нищета, мы кругом в долгах; наше настоящее печально, будущее — еще хуже. Что нам осталось, кроме жалкого прозябания? Не пора ли нам пробудиться?
— Проснемся же! — произнес сиплым голосом Курион, услышав сквозь сон слова Катилины; смысл этих слов не доходил до него, и, пытаясь их понять, он усиленно тер глаза.
Хотя заговорщики и были увлечены речью Катилины, никто не смог удержаться от смеха при глупой выходке Куриона.
— Ступай к Миносу, пусть он судит тебя по твоим заслугам, поганое чучело, винный бурдюк! — закричал Катилина, сжимая кулаки и проклиная незадачливого пьяницу.
— Молчи и спи, негодный! — крикнул Бестия и так толкнул Куриона, что тот растянулся на ложе.
Катилина медленно отпил несколько глотков фалернского и немного погодя продолжал:
— Итак, славные юноши, я вас созвал сегодня, чтобы совместно обсудить, не следует ли нам для блага нашего дела объединиться со Спартаком и его гладиаторами. Если мы решим выступить против нобилитета, против сената, которые сосредоточили в своих руках высшую власть, владеют государственной казной и грозными легионами, то одни мы не сможем добиться победы и должны будем искать помощи у тех, кто умеет отстаивать свои права, кто умеет мстить за обиду. Война неимущих против владеющих всем, война рабов против господ, угнетенных против угнетателей должна стать и нашим делом. Я не могу понять, почему бы нам не привлечь гладиаторов, которые будут находиться под нашим руководством, управляться нами, будут превращены в римские легионы? Убедите меня в противном, и мы отложим осуществление нашего плана до лучших времен.
Нестройный ропот сопровождал речь Катилины — она явно не понравилась большинству сотрапезников. Спартак, взволнованно слушавший Катилину и одновременно зорко следивший за настроением молодых патрициев, заговорил спокойным тоном, хотя лицо его было бледно:
— Я пришел сюда, чтобы доставить удовольствие тебе, о Катилина, человеку достойнейшему, которого я уважаю и почитаю, но я вовсе не надеялся, что твои слова убедят этих благородных патрициев. Ты чистосердечно веришь тому, о чем говоришь, хотя в глубине души ты не совсем убежден. Позволь же мне и да позволят мне достойные твои друзья говорить без обиняков и открыть вам свою душу. Вас, людей свободных, граждан знатного происхождения, держат в стороне от управления государственными делами, вас лишают богатств и власти — виной этому каста олигархов, враждебная народу, враждебная людям смелым, сторонникам нововведений, каста, чья власть более ста лет омрачает Рим раздорами и мятежами; теперь она более чем когда-либо сосредоточила в своих руках всю полноту власти, она господствует и распоряжается вами по своему произволу. Для вас восстание — это свержение нынешнего сената, замена действующих законов другими законами, более справедливыми для народа, предусматривающими равномерное распределение богатства и прав; замена теперешних сенаторов другими, выбранными среди вас и ваших друзей. Но для вас, как и для нынешних властителей, народы, живущие за Альпами или за морем, навсегда останутся варварами, и вы захотите, чтобы они все по-прежнему были под вашей властью и вашими данниками; вы захотите, чтобы дома ваши, как и подобает патрициям, были полны рабов, а в амфитеатрах, как и теперь, устраивались бы ваши любимые зрелища — кровавые состязания гладиаторов; они будут отдыхом от тяжелых государственных забот, которыми вы, победители, завтра будете обременены. Только этого вы и можете желать; для вас важно одно: занять самим места нынешних властителей.
Нас же, обездоленных гладиаторов, волнуют совсем иные заботы. Всеми презираемые «низкие люди», лишенные свободы, лишенные родины, принужденные сражаться и убивать друг друга на потеху гордых римлян, мы добиваемся свободы полной и совершенной; мы хотим отвоевать нашу отчизну, наши дома! И, следовательно, целью нашего восстания является борьба не только против теперешних властителей, но и против тех, которые придут им на смену, будут ли они называться Суллой или Катилиной, Цетегом или Помпеем, Лентулом или Крассом. С другой стороны, можем ли мы, гладиаторы, надеяться на победу, если будем предоставлены самим себе и одни восстанем против страшного и непобедимого господства Рима?.. Нет, победа невозможна, а значит, и задуманное нами дело безнадежно. Пока я надеялся, что ты, Катилина, и твои друзья будете нашими верными вождями, пока я мог предполагать, что люди консульского звания и патриции встанут во главе наших гладиаторских легионов, дадут им свое имя и сообщат свое достоинство, мне удавалось согреть сердца своих сотоварищей по несчастью жаром моих собственных надежд. Но теперь я вижу и из долгих бесед с тобой, о Катилина, я понял, что взращенные вашим воспитанием предрассудки не позволят вам стать нашими вождями, и я убежден в несбыточности своих надежд, которые я долго лелеял в тайниках своей души, мечтаний, не покидавших меня и во сне… С чувством беспредельного сожаления я с этой минуты торжественно отказываюсь от них как от невообразимого безумия. Разве можно назвать иначе наше восстание, даже если бы нам удалось поднять пять — десять тысяч человек? Какой авторитет мог бы иметь, например, я или кто-нибудь другой, мне равный? Какого влияния, достигнет он, даже если бы это был человек еще сильнее меня? Через какие-нибудь пятнадцать дней от наших легионов ничего не осталось бы — так случилось двадцать лет назад с теми тысячами гладиаторов, которых доблестный римский всадник, по имени Минуций, или Веций, собрал близ Капуи. Они были рассеяны когортами претора Лукулла, несмотря на то что гладиаторов вел предводитель высокого рода, смелый и отважный духом…
Трудно описать впечатление, произведенное речью Спартака, презренного варвара в глазах большинства гостей. Одних поражало красноречие фракийца, других — возвышенность его мыслей, третьих — глубина политических идей, и в то же время всем понравилось преклонение перед Римом, которое выказал Спартак. Рудиарий искусно польстил самолюбию патрициев, и они рассыпались в похвалах храброму фракийцу; все они — а больше всех Луций Бестия — предлагали ему свое покровительство и дружбу.
Долго еще длилось обсуждение поднятых вопросов, было высказано немало самых различных мнений, и решено было отложить осуществление задуманного до лучших дней; ждать от времени доброго совета, а от Фортуны — благоприятного случая для смелого дела.
Спартак предложил Катилине и его друзьям свои услуги и услуги немногих гладиаторов, веривших в него и уважавших его, — как бы невзначай он все время подчеркивал слово «немногих». После того как Спартак, а с ним и Крикс выпили из чаши дружбы, которая пошла вкруговую, и бросили в нее, как и другие гости, лепестки роз из своих венков, гладиаторы простились с, хозяином дома и его друзьями, невзирая на старания удержать их на празднестве, подготовлявшемся в соседней зале. Наотрез отказавшись остаться, Спартак вместе с Криксом покинул дом патриция.
Выйдя на улицу, он в сопровождении Крикса направился к дому Суллы. Не сделали они и четырех шагов, как Крикс первый нарушил молчание.
— Ты объяснишь мне, надеюсь…
— Замолчи, во имя Геркулеса! — вполголоса прервал его Спартак. — Позже все узнаешь.
Они прошли молча шагов триста. Первым заговорил рудиарий; он повернулся к галлу и тихо сказал:
— Там было слишком много народу, и не все они на нашей стороне, да и не все эти юноши владели рассудком, чтобы можно было им довериться. Ты слышал: для них наш заговор перестал существовать, он рассеялся, как видение безумного. Ступай сейчас же в школу гладиаторов Акциана и перемени наш пароль приветствия и тайный знак при рукопожатии. Теперь паролем будет не Свет и Свобода, а Постоянство и Победа; а условным знаком — не три коротких рукопожатия, а три легких удара указательным пальцем правой руки по правой ладони другого.
И Спартак, взяв правую руку Крикса, три раза легонько ударил указательным пальцем по ладони его руки, говоря:
— Вот так, ты понял?
— Понял, — ответил Крикс.
— А теперь иди, не теряя времени. Пусть каждый из начальников манипул предупредит своих пятерых гладиаторов о том, что наш заговор едва не был раскрыт. Каждому, кто произнесет прежний пароль и применит старые знаки, надо отвечать, что всякая надежда потеряна и совершенно оставлена мысль осуществить безумную попытку. Завтра рано утром мы встретимся в школе Юлия Рабеция.
Пожав руку Крикса, Спартак быстро зашагал к дому Суллы. Он скоро дошел туда, постучался в дверь. Ему открыли, и привратник ввел его в комнатку, отведенную Мирце в покоях Валерии.
Девушка завоевала расположение своей госпожи и уже занимала при ней важную должность — ведала туалетом Валерии. Мирца тревожилась за брата. Как только он вошел в комнату, девушка бросилась к нему и, обвив руками шею Спартака, осыпала его поцелуями.
А когда утих бурный порыв нежности, Мирца, сияя от радости, рассказала Спартаку, что она никогда не позвала бы его в такой час, если бы на то не было приказания ее госпожи. Валерия часто и подолгу говорит с нею о Спартаке, расспрашивает о нем и выказывает такое теплое участие к судьбе Спартака, какое не часто встретишь у знатной матроны по отношению к рудиарию, к гладиатору. Узнав, что Спартак еще не поступил на службу, Валерия приказала позвать его сегодня вечером; она собирается предложить ему руководство школой гладиаторов, которую Сулла недавно устроил на своей вилле в Кумах.
Спартак весь преобразился от радости; слушая Мирцу, он то бледнел, то краснел; в мозгу его, несомненно, бродили странные мысли, и он энергично качал головою, словно хотел отогнать их.
— А если я соглашусь управлять этой маленькой школой гладиаторов, будет ли Валерия требовать, чтобы я опять продался в рабство, или же я останусь свободным? — спросил он наконец сестру.
— Об этом она мне ничего не говорила, — ответила Мирца, — но ведь она так расположена к тебе и, конечно, согласится, чтобы ты остался свободным.
— Значит, Валерия очень добрая?
— Да, да, она и добрая и красивая…
— О, значит, ее доброта беспредельна!
— Тебе она очень нравится, не правда ли?
— Мне?.. Очень, но чувство мое — почтительное благоговение. Именно такое чувство и должен питать к такой знатной матроне человек, находящийся в моем теперешнем положении.
— Тогда… пусть тебе будет известна… только умоляю тебя, никому ни слова… она запретила мне говорить это тебе… Слушай, такое чувство внушили тебе, без сомнения, бессмертные боги! Это долг благодарности к Валерии — ведь это она в цирке уговорила Суллу даровать тебе свободу!
— Как, что ты сказала? Правда ли это? — спросил Спартак, вздрогнув всем телом и бледнея от волнения.
— Правда, правда! Но только, повторяю тебе, не подавай и виду, что ты это знаешь.
Спартак о чем-то задумался. Через минуту Мирца сказала ему:
— Теперь я должна доложить Валерии, что ты пришел, и получить разрешение ввести тебя к ней.
Легкая, словно мотылек, Мирца исчезла, проскользнув в дверцу. Спартак, погруженный в свои мысли, не заметил ее ухода.
В первый раз рудиарий увидел Валерию полтора месяца назад: придя в дом Суллы навестить сестру, он столкнулся с ней в портике, когда она выходила к носилкам.
Прекрасная наружность Валерии произвела на Спартака очень сильное впечатление.
Он почувствовал к ней странное, необъяснимое влечение, которому трудно было противиться; у него зародилось пламенное желание, мечта поцеловать хотя бы край туники этой женщины, которая казалась ему прекрасной, как Минерва, величественной, как Юнона, и обольстительной, как Венера.
Хотя знатность и высокое положение супруги Суллы обязывали ее к сдержанности в отношении человека, находящегося в таком унижении, как Спартак, все же и у нее с первого взгляда, как мы это видели, возникло такое же чувство, как и то, что взволновало душу гладиатора, когда он впервые увидал Валерию.
На первых порах бедный фракиец пытался изгнать из своего сердца это новое для него чувство; рассудок подсказывал ему, что любовь к Валерии — ни с чем не сравнимое безумие, ибо на пути ее стоят непреоборимые препятствия. Но мысль об этой женщине возникала вновь и вновь, настойчиво, упорно овладевала Спартаком среди всех забот и дел, возвращалась ежеминутно, волнуя и тревожа его; разгораясь все больше, она вскоре овладела всем его существом. Бывало так, что он, сам того не замечая, влекомый какой-то неведомой силой, оказывался за колонной в портике дома Суллы и ждал там появления Валерии. Не замеченный ею, он видел ее неоднократно и каждый раз находил все прекраснее, и с каждым днем все сильнее становилось его чувство к ней; он преклонялся перед ней, любил ее нежно, боготворил. Никому, даже самому себе, он не мог бы объяснить это чувство.
Один только раз Валерия заметила Спартака. И на миг бедному рудиарию показалось, что она взглянула на него благосклонно, ласково; ему почудилось даже, что ее взгляд светился любовью, но он тут же отбросил эту мысль, сочтя ее мечтой безумца, видением, вымыслом разгоряченной фантазии, — он понимал, что подобные мысли могут свести его с ума.
Вот что творилось в душе бедного гладиатора, и поэтому легко понять, какое впечатление произвели на него слова Мирцы.
«Я здесь, в доме Суллы, — думал несчастный, — всего лишь несколько шагов отделяют меня от этой женщины… Нет, не женщины, а богини, ради которой я готов пожертвовать жизнью, честью, кровью; я здесь и скоро буду близ нее, может быть наедине с нею, я услышу ее голос, увижу вблизи ее черты, ее глаза, улыбку…» Никогда еще он не видел улыбки Валерии, но, должно быть, улыбка у нее чудесная, как весеннее небо, и отражает ее величественное, возвышенное, божественное существо. Всего несколько мгновений отделяют его от беспредельного счастья, о котором он не только не мог мечтать, но которое даже во сне ему не снилось… Что случилось с ним? Быть может, он стал жертвой волшебной грезы, пылкого воображения влюбленного? А может быть, он сходит с ума? Или, к несчастью своему, уже лишился рассудка?
При этой мысли он вздрогнул, испуганно озираясь, и широко раскрыл глаза, растерянно отыскивая сестру… Ее не было в комнате. Он поднес руки ко лбу, как будто хотел сдержать бешеное биение крови в висках, рассеять туман, который, казалось, заволок его мозг, и еле слышно прошептал:
— О великие боги, спасите меня от безумия!
Он вновь огляделся вокруг и мало-помалу начал приходить в себя, узнавать место, где он находился.
Это была комнатка его сестры: в одном углу стояла ее узенькая кровать, две скамейки из позолоченного дерева у стены, чуть подальше — деревянный шкаф с бронзовыми украшениями, на нем — терракотовый масляный светильник в виде ящерицы, изо рта которой высовывался горевший фитиль; дрожащий огонек рассеивал мрак в комнате.
Ошеломленный, почти в бреду, Спартак продолжал думать, что все это либо снится ему, либо он сходит с ума. Он подошел к шкафу и, протянув левую руку, дотронулся указательным пальцем до фитиля светильника, и только когда пламя больно обожгло его, он пришел в себя и постепенно усилием воли усмирил свое волнение.
Когда пришла Мирца и позвала его, чтобы проводить до конклава Валерии, он внешне был уже довольно спокоен и даже весел, хотя чувствовал, как колотится у него сердце, Мирца заметила, что он бледен, и заботливо спросила:
— Что с тобой, Спартак? Ты плохо чувствуешь себя?
— Нет, нет, напротив, никогда еще мне не было так хорошо! — ответил рудиарий, идя вслед за сестрой.
Они спустились по лесенке (рабы в римских домах всегда жили в верхнем этаже) и направились к конклаву, где их ждала Валерия.
Конклавом римской матроны называлась комната, в которой она уединялась для чтения или принимала близких друзей. На современном языке мы бы назвали эту комнату кабинетом; естественно, что она примыкала к тем покоям, где жила хозяйка дома.
Конклав Валерии находился в ее зимних покоях (в патрицианских домах обычно было столько отдельных апартаментов, сколько времен года); это была небольшая уютная комната, в которой трубы из листового железа, искусно скрытые в складках роскошных занавесей из восточной ткани, распространяли приятное тепло, доставлявшее тем большее удовольствие, чем холоднее стояла погода. Стены были задрапированы голубым шелком, причудливыми складками и фестонами спускавшимся с потолка почти до самого пола. Поверх шелка была наброшена тонкая, словно облачко, белая вуаль; в изобилии разбросанные по ней свежие розы наполняли комнату нежным благоуханием.
С потолка свисал золотой чеканный светильник с тремя фитилями, в виде большой розы среди листьев, — произведение греческого мастера, поражавшее искусной работой. Разливая голубоватый матовый свет и тонкий запах аравийских благовоний, которые были смешаны с маслом, пропитывавшим фитили, светильник только наполовину рассеивал мрак в конклаве.
В этой комнате, убранной в восточном духе, не было другой мебели, кроме ложа с одной спинкой, на котором лежали мягкие пуховые подушки в чехлах из белого шелка с голубой каймой; там стояли еще скамьи, покрытые таким же шелком, и маленький серебряный комодик вышиной не более четырех пядей от земли, на четырех ящиках его было искусно выгравировано изображение четырех побед Суллы.
На комоде стоял сосуд из горного хрусталя с выпуклыми узорами и цветами ярко-пурпурного цвета работы знаменитых аретинских мастерских; в нем был подогретый сладкий фруктовый напиток, часть которого была уже налита в фарфоровую чашку, стоявшую тут же. Эту чашку Валерия получила от Суллы в качестве свадебного подарка. Она представляла собою целое сокровище, ибо стоила не меньше тридцати или сорока миллионов сестерциев; такие чашки считались большой редкостью и высоко ценились в те времена.
В этом уединенном, спокойном и благоуханном уголке в тихий час ночи покоилась на ложе прекрасная Валерия, завернувшись в белую, тончайшей шерсти тунику с голубыми лентами. В полумраке блистали красотой ее плечи, достойные олимпийских богинь, округлые, словно выточенные из слоновой кости руки.
Опираясь локтем на широкую подушку, она поддерживала голову маленькой, как у ребенка, белоснежной рукой.
Глаза ее были полузакрыты, лицо неподвижно — казалось, она спала; в действительности же она так углубилась в свои думы и думы эти, верно, были такими сладостными, что она как будто находилась в забытьи и не заметила появления Спартака, когда рабыня ввела его в конклав. Она даже не пошевельнулась при легком стуке двери, которую Мирца отворила и тотчас же, выйдя из комнаты, затворила за собой.
Лицо Спартака было белее паросского мрамора, а горящие глаза устремлены на красавицу; он замер, погруженный в благоговейное созерцание, вызывавшее в его душе неописуемое, доныне еще не испытанное им смятение.
Прошло несколько мгновений. И если бы Валерия не позабыла обо всем окружающем, она могла бы отчетливо услышать бурное, прерывистое дыхание рудиария. Вдруг она вздрогнула, словно кто-то позвал ее и шепнул, что Спартак здесь. Приподнявшись, она обратила к фракийцу свое прекрасное лицо, сразу покрывшееся румянцем, и, глубоко вздохнув, сказала нежным голосом:
— А… ты здесь?
Вся кровь бросилась в лицо Спартаку, когда он услышал этот голос; он сделал шаг к Валерии, приоткрыл рот, словно собираясь что-то сказать, но не мог вымолвить ни одного слова.
— Да покровительствуют тебе боги, доблестный Спартак! — с приветливой улыбкой произнесла Валерия, успев овладеть собой. — И… и… садись, — добавила она, указывая на скамью.
На этот раз Спартак, уже придя в себя, ответил ей, но еще слабым, дрожащим голосом:
— Боги покровительствуют мне больше, чем я того заслужил, божественная Валерия, раз они оказывают мне величайшую милость, какая только может осчастливить смертного: они дарят мне твое покровительство.
— Ты не только храбр, — ответила Валерия, и глаза ее засияли от радости, — ты еще и хорошо воспитан.
Затем она вдруг спросила его на греческом языке:
— До того, как ты попал в плен, ты был у себя на родине одним из вождей своего народа, не правда ли?
— Да, — ответил Спартак на том же языке; он говорил на нем если не с аттической, то, во всяком случае, с александрийской изысканностью. — Я был вождем одного из самых сильных фракийских племен в Родопских горах. Был у меня и дом, и многочисленные стада овец и быков, и плодородные пастбища.
Я был богат, могуществен, счастлив, и, поверь мне, божественная Валерия, я был полон любви к людям, справедлив, благочестив, добр…
Он на миг замолчал, а потом, глубоко вздохнув, сказал голосом, дрожавшим от сильного волнения:
— И тогда я не был варваром, не был презренным и несчастным гладиатором!
Валерии стало жаль его, в ее душе поднялось какое-то хорошее чувство, и, подняв на рудиария сияющие глаза, она сказала с нескрываемой нежностью:
— Мне много и часто рассказывала о тебе твоя милая Мирца; мне известна твоя необыкновенная отвага. И теперь, когда я говорю с тобой, мне совершенно ясно, что презренным ты не был никогда, а по уму, воспитанности и манерам ты более подобен греку, чем варвару.
Невозможно описать, какое впечатление произвели на Спартака эти слова, сказанные нежным голосом. Глаза его увлажнились, он ответил прерывающимся голосом:
— О, будь благословенна… за эти сочувственные слова, милосерднейшая из женщин… и пусть великие боги… окажут тебе предпочтение перед всеми людьми… как ты этого заслуживаешь, и сделают тебя самой счастливой из всех смертных!
Валерия не могла скрыть свое волнение, его выдавали ее выразительные глаза, частое и бурное дыхание, вздымавшее ее грудь.
Спартак был сам не свой; ему казалось, что он жертва каких- то чар, что он попал во власть какой-то фантасмагории, возникшей в его мозгу, и он всей душой отдавался этому сладостному сновидению, этому колдовскому призраку счастья. Он смотрел на Валерию восторженным взглядом, полным смирения и обожания; он жадно слушал ее мелодичный голос, казавшийся ему гармоническими звуками арфы Аполлона, упивался ее горящим, страстным взором, сулившим, казалось, несказанные восторги любви, и, хотя он не мог верить и не верил тому, что явно отражалось в ее глазах, считая все это лишь галлюцинацией, плодом разгоряченного воображения, все же он не спускал влюбленный взор с дивных очей Валерии; сейчас в них был для него весь смысл жизни; все его чувства, все мысли принадлежали ей одной.
Вслед за последними словами Спартака наступила тишина, слышно было только дыхание Валерии и фракийца. Почти помимо их сознания они были погружены в одни и те же мысли, от одних и тех же чувств трепетали их души; оба они были в смятении.
Валерия первая решила прервать опасное молчание и сказала Спартаку:
— Теперь ты совершенно свободен. Не хочешь ли управлять школой из шестидесяти рабов, из которых Сулла решил сделать гладиаторов? Он устроил эту школу у себя на вилле в Кумах.
— Я готов на все, что только ты пожелаешь, — ведь я раб твой и принадлежу тебе, — тихо сказал Спартак, глядя на Валерию с выражением беспредельной нежности и преданности.
Валерия молча посмотрела на него долгим взглядом, потом встала и, точно ее снедала какая-то тревога, прошлась несколько раз по комнате. Затем, остановившись перед рудиарием, она опять устремила на него пристальный взгляд и тихо спросила:
— Спартак, скажи мне откровенно: что ты делал много дней назад, спрятавшись за колонной в портике моего дома?
Тайна Спартака уже перестала быть его сокровенной тайной. Валерия, верно, насмехается в глубине души над дерзостью какого-то гладиатора, поднявшего свой взор на одну из самых прекрасных и знатных римлянок.
Точно пламя разлилось по бледному лицу фракийца; он опустил голову и ничего не ответил. Тщетно пытался он поднять глаза на Валерию и заговорить — его удерживало чувство стыда.
Спартак почувствовал всю горечь своего незаслуженного позорного положения; проклиная в душе войну и ненавистное могущество Рима, он стиснул зубы, дрожа от стыда, от горя и гнева.
Не зная, чем объяснить молчание Спартака, Валерия сделала шаг к нему и едва слышно, голосом еще более нежным, чем прежде, спросила:
— Скажи мне… что ты там делал?
Рудиарий, не поднимая головы, упал перед Валерией на колени и прошептал:
— Прости, прости меня! Прикажи своему надсмотрщику сечь меня розгами… пускай распнут меня на Сестерцевом поле, я заслужил это!
— Что с тобой? Встань!.. — сказала Валерия, беря Спартака за руку и заставляя его подняться.
— Я боготворил тебя, как боготворят Венеру и Юнону! Клянусь тебе в этом.
— Ах! — радостно воскликнула матрона. — Ты приходил, чтобы увидеть меня?
— Чтобы поклоняться тебе. Прости меня, прости!..
— Встань, Спартак, благородное сердце! — сказала Валерия дрожащим от волнения голосом, с силой сжимая его руку.
— Нет, нет, здесь, у твоих ног, здесь мое место, божественная Валерия! — И, схватив край ее туники, он горячо целовал его.
— Встань, встань, не тут твое место, — вся дрожа, прошептала Валерия.
Спартак, покрывая жаркими поцелуями руки Валерии и глядя на нее влюбленными глазами, повторял, точно в бреду, глухим, еле слышным голосом:
— О дивная… дивная… дивная Валерия!..