Если бы некто, попавший в Рим через Кверкветуланские ворота во времена только что описанных событий, прошёл всю широкую и великолепную улицу, прорезавшую район Табернола, а потом повернул к Форуму и площади Комиций, то поблизости от двух названных площадей открылся бы обширный перекрёсток, образованный Священной дорогой и пересекавшей её Новой улицей, которая шла от Форума к Капитолию. Придерживаясь левой стороны и не входя на Новую улицу, пешеход на углу, всё с той же левой стороны Священной дороги увидел бы старинный дом в простом и строгом этрусском стиле. Когда-то здесь находилась резиденция царя жертвоприношений, то есть жреца, распоряжавшегося процедурой принесения жертв; их в давние времена приносили цари, а потом здание отвели под жильё верховному понтифику и прочим священнослужителям, распоряжавшимся в Риме культовыми делами. Скромный портик, опиравшийся на два ряда простых кирпичных колонн, вёл к входной двери, через которую попадали в вестибюль, где днём дежурил раб-привратник, а по ночам спящего в соседней комнатушке привратника сменял огромный эпирский пёс. Из вестибюля можно было попасть в атрий, исполненный тоже в этрусском стиле, вокруг которого шла кирпичная колоннада; посреди атрия находился имплювий, нечто вроде цистерны для сбора стекающей с крыш воды, и располагался алтарь пенатов. По обе стороны колоннады помещались восемь небольших комнаток, предназначенных для жилья прислужников и низшего жречества, обязанного оставаться под одной крышей с верховным понтификом. В глубине атрия, с правой стороны от входа, маленький коридор вёл в перистиль, обширный открытый дворик, вокруг которого шёл портик, поддерживаемый 32 кирпичными колоннами. Вдоль задней стены атрия, также с правой стороны, находились две комнаты: одна была предназначена для библиотеки и архива священных книг, другую использовали под склад священных одежд и культового инвентаря.

С правой стороны перистильного портика можно было попасть в покои верховного жреца; с левой же стороны шли комнаты, служившие жильём, а одновременно и канцелярией авгуров, гаруспиков, фламинов и других жреческих коллегий. За перистилем виден был просторный зал, предназначенный для общих собраний жрецов; из него попадали в обширный сад.

Такова была резиденция верховного римского понтифика в 537 году от основания города, и хотя дом этот не сверкал украшениями, не блистал мрамором, мозаикой, картинами и дорогой обстановкой, был он одним из самых великолепных и просторных в Риме. В те времена греческие архитекторы и скульпторы ещё не проникли в город Квирина, чтобы грубые и бедные кирпичные домики потомков Цинцинната, Манлия Курция и Фабриция превратить в великолепные мраморные дворцы надменных и женственных победителей азиатских владык.

— Через восемь дней после описанных в первой главе событий, около полудня, многочисленные граждане, собравшиеся под маленьким портиком и в протирии жилища верховного понтифика, вели серьёзный разговор о положении в стране. По разнообразию их одежд и отличий среди них можно было узнать представителей многочисленных жреческих коллегий Рима. Восемь из девяти самых могущественных и самых уважаемых авгуров преклонного возраста и сурового вида выделялись своим внешним видом. От других их отличала тога претекста, обрамленная снизу широкой пурпурной полосой; у некоторых из них, принадлежащих к патрицианскому сословию, под тогой, в которую они заворачивались с большим старанием и грацией, на подъёме ноги, стиснутом пурпурными шнурками, видна была латинская буква «С» на серебряной пластинке, служившей пряжкой; эта буква означала, что граждане эти принадлежат к сенаторам.

Кое-где прохаживались, оживлённо разговаривая, фламины Юпитера, Марса и Квирина, а с ними фуринальский и карментальский жрецы, священнослужители Флоры и Помоны. Голову каждого из них покрывала остроконечная шапка, называвшаяся апекс. А несколько салиев, фециалов, гаруспиков вело оживлённый спор с лавинальским фламином и двумя децимвирами Сибиллиных книг.

Позади этих жрецов разного возраста и ранга, держась в почтительном отдалении, разговаривали между собой вполголоса несколько служивших жрецам чиновников, в том числе четыре секретаря верховного понтифика. С одним из них мы уже познакомились; это был Луций Кантилий, молодой человек всаднического сословия, который по протекции и по просьбе своего знаменитого рода, известного привязанностью к вере предков, был приписан к немногочисленному кругу избранников, посвящённых в религиозные обряды, чтобы позднее ему легче было добиваться достоинства верховного жреца Юпитера, Марса или Квирина. В перистиле, кроме слуг верховных жрецов и рабов, под колоннами стояли эдиты, или храмовые сторожа, тубикинии, в обязанность которых входило оповещение народа о решениях жрецов, пулларии, хранители священных кур, заклинатели, караульные, антеамбулоны, которые в праздничные дни расчищают дорогу жрецам, и наконец предшествующие фламинам ликторы.

— Чем больше гадания и предсказания кажутся неблагоприятными для Республики, — говорил один из децемвиров Сибиллиных книг, — тем ревностней, по моему мнению, надо советоваться со священными книгами, которые всегда в самых ужасных ситуациях своей мудростью помогали римскому народу.

— Да, верно, с помощью Аполлона Карментальского нам надо устроить эту церемонию под руководством верховного понтифика, — вмешался Лукреций Кассий, фламин Марса, дородный мужчина, потомок знаменитого рода Кассиев.

— Верьте мне, собратья, — говорил один из авгуров, — что, кроме зловещих пророчеств, предвещающих по дуновениям ветра и полёту птиц великие беды, наблюдаются неслыханные чудеса, вестники новых несчастий и мук.

Все присутствующие умолкли, и многие задумались, а некоторые даже побледнели.

— В Капене, — продолжал через несколько мгновений авгур важным и меланхоличным голосом, — в белый день видели две луны, в Цере два часа текла смешанная с кровью вода, в Протесте, что невероятнее и чуднее всего, раскалённые камни падали с неба!.. Понимаете?..

— А ты видел эти чудеса, Спурий Карвилий? Если они должны служить нам предостережением и возвещать волю богов, то почему, спрашиваю я, они никогда не происходят в Риме, где бы все мы могли их видеть и слышать, а лишь в далёких от нас краях?..

— Как это?.. — спросил удивлённый и обиженный авгур Спурий Карвилий. — Ты смеешь сомневаться, не верить и насмехаться?..

— Да не сомневаюсь я, не смеюсь. Я только говорю, что верить россказням суеверных людей, воспалённое воображение которых на каждом шагу видит опасности и пророчества, верить во всю эту чепуху — всё равно что впасть в детство. Предостережение богов нам уже послано. Свидетельством этому являются наши поражения при Тицине, Требии и Тразимене. Но если мы и в самом деле обладаем волей и твёрдостью, как то пристало римлянам, то нам не следует пугаться бед, на нас обрушившихся, не следует падать духом — нам стоит лишь ублажить разгневанных богов и прийти на помощь оказавшемуся в опасности отечеству с бравой армией, которой будут руководить опытные и закалённые в воинском ремесле мужи.

Так говорил фламин Лукреций Кассий, не только ревностный почитатель богов-советников, но также и сторонник правды, муж, наделённый здравым рассудком. Видно было, что он не разделял предрассудков, столь глубоко укоренившихся в большей части римского общества, в особенности же среди простого народа. Слова его напомнили о консуле Клавдии Пульхре, который некогда приказал бросить в море священных кур, а также о несчастном Гае Фламинии, недавно погибшем в тразименских болотах. Лукреций Кассий, хотя он должен был бы скорее придерживаться фактов, чем обращаться к разуму, был, казалось, плохо информирован именно о том презрении, с каким эти полководцы относились к пророчествам.

Легко себе представить, какой переполох вызвали слова Лукреция среди собравшихся жрецов: не было ни одного, кто бы не встал и не возмутился смельчаком, посмевшим усомниться в силе предсказателей и в пророческой правдивости авгуров.

Шумную перепалку жрецов прервало появление ликторов, предшествующее приходу верховного понтифика Луция Корнелия Лентула, высокого, крепкого и полного сил, несмотря на его шестьдесят лет, человека с исключительно строгим, даже жестоким лицом, орлиным носом, чёрными глазами и седыми коротко подстриженными волосами. Когда-то этот самый главный жрец был консулом; ныне же он занимал желанный многими и очень высокий пост верховного понтифика.

С прибытием высшего жреца разговоры утихли, и собравшиеся безмолвно и почтительно расступились в стороны, давая проход верховному священнослужителю, который, поприветствовав собравшихся кивком головы, прошёл атрий и коридор, по которому попал в перистиль, а потом исчез за открывшейся перед ним дверью собственного жилища.

По его приказу вызвали секретарей жрецов, потом авгуров, фламинов, гаруспиков, а потом постепенно и всех прочих жрецов для общего совета, на котором следовало обсудить, сколько жертв приличествует предложить богам в дни всенародного бедствия.

Обсуждение длилось часа два, и только около сесты (три часа пополудни) верховный понтифик остался один в библиотеке; дав последние распоряжения относительно будущей церемонии, он встал с курульного кресла и вышел на улицу с двумя секретарями, Луцием Кантилием и Эреннием Цепионом с предшествующими как обычно ликторами, направляясь к Форуму.

— Ты печален и задумчив, — сказал Луций Корнелий, обращая ласковый взгляд на шедшего возле него с опущенной на грудь головой и хмурым лицом Луция Кантилия, — в твоём возрасте нельзя печалиться.

— Я?.. — ответил молодой человек, поднимая голову. — Да… в самом деле… задумчив…

— И о чём же ты думаешь? — спросил понтифик.

— О бедствиях родины…

— И только об этом?..

Внезапно лицо молодого человека покрылось ярким румянцем. Луций вздохнул и добавил, снова склоняя голову:

— Да, и о собственных своих бедах…

Корнелий Лентул приостановился и, внимательно глядя молодому человеку в лицо, сказал:

— Твои беды?.. О каких же это бедах ты говоришь? Расскажи мне о своих несчастьях, может, я и найду лекарство на твою печаль…

Шумная толпа, возвращавшаяся с Форума и заполнившая Священную дорогу, выручила Луция Кантилия из трудного положения, в какое его поставил вопрос понтифика.

Толпа состояла преимущественно из плебеев, присоединившихся к какой-то печальной процессии. Четверо ликторов и палач, за которым шли уголовные триумвиры, вели, очевидно, на казнь, за Эсквилинские ворота горожанина, бледного, в разодранной одежде, который со связанными руками двигался в самой середине этого печального шествия.

При виде понтифика и его свиты сопровождавшие процессию ликторы растолкали в стороны триумвиров, палача и приговорённого, шпалерами выстроив народ вдоль пути жреца.

— Кто такой? — спросил Корнелий Лентул. — Что за преступление он совершил, раз уж его приговорили к смерти?

— Зовут его Сильвий Петилий, — ответил один из горожан, и тут же наперебой заговорили почти одновременно другие:

— Он из Велинской трибы…

— Он жал хлеба на поле соседа…

— Тайком…

— Ночью…

— За это преступление его и приговорили к повешению…

— Этот бедный селянин обременён большой семьёй, — говорили другие.

— Нужда заставила его воровать…

Люди эти, казалось, просили милости у понтифика, его заступничества за осуждённого, но Корнелий Лентул только сурово сдвинул брови и отчётливо сказал:

— Жаль мне его, я опечален его участью, но в Законах Двенадцати таблиц написано ясно: «Всякий, кто ночной порой сожнёт колосья на поле соседа, должен быть повешен». Вот его судьба. Только закон и справедливость должны править в Риме.

И, сказав это, он пошёл дальше, оставив позади триумвиров и ликторов, которые в знак уважения к главному жрецу склонили свои топоры, обвитые пучками розг.

— О верховный понтифик, — воскликнул осуждённый дрожащим и полным боли голосом, — если боги-советники милостивы к тебе, милостивы и милосердны к нашей славной отчизне, сжалься над моими бедными детьми и не забывай о сиротах после моей смерти!

Он ещё не кончил говорить, как в толпе, вливавшейся в эти минуты на Новую улицу, произошло какое-то движение, и один из граждан крикнул: «Весталки!»

Гул прокатился по толпе, лицо осуждённого вдруг ожило, зарумянилось, и в нём возродилась надежда, когда сотни голосов поддержали:

— Весталки! Весталки!

Пришёл в волнение людской водоворот; те, кто только входил на Новую улицу, и те, кто уже находился на Священной дороге, сталкивались, как и те, кто спешил к Форуму и Грекостасу, а тем временем из уст осуждённого вырвался громкий крик:

— Милости! Милости! По обычаю!

И многие голоса повторили за ним:

— Помиловать!.. Помиловать!..

На улице в самом деле показались две весталки, которые в сопровождении многочисленных матрон, патрицианок и двух ликторов направлялись в старинный храм богини Надежды, расположенный за стенами города, недалеко от Эсквилинских ворот, в том самом месте, где в 278 году римской эры Гай Гораций собственным мужеством сдержал атаку этрусков, в очередной раз напавших на Рим. Весталки эти должны были принять участие в церемонии, с помощью которой власти надеялись умилостивить богиню, дабы она отвратила столь страшную угрозу, нависшую над родиной.

На весталках были длинные белые туники, доходившие почти до земли; поверх них были накинуты широкие, обрамленные пурпуром плащи, прикрывавшие им головы и застёгнутые у горла; волосы весталок стягивал суффибул из белой шерсти, перевязанный узкой ленточкой, концы которого падали на плечи и грудь.

Обе девушки отличались яркой красотой, ибо условием принятия в священную коллегию весталок были физические достоинства кандидаток.

Одной из жриц Весты, оказавшихся в столь подходящий момент на Священной дороге, чтобы спасти жизнь Сильвию Петилию, была прелестная девушка лет двадцати трёх, изящно сложенная, стройная и гибкая. Под широкой повязкой, опоясавшей лоб Флоронии, ибо таково было имя весталки, виднелись белокурые локоны; белой и розовой была кожа её лица, между чётких и правильных линий которого выделялись большие и очень красивые глаза, голубые, спокойные, поблескивающие как-то особенно живо. У светловолосой весталки были маленькие полноватые ручки; её стройные ножки были обуты в изящные сандалии из красной кожи, вышитые серебром и стянутые на щиколотке кожаными ремешками. Какая-то нежная тучка сладкой печали, казалось, бросала тень на безмятежное личико Флоронии; тучка эта, однако, сразу же пропадала, как только на нём появлялась какая-то почти детская и по-настоящему сладкая улыбка.

Другая весталка, высокая и тоже красивая лицом, казалось, недавно переступила порог восемнадцатилетия. Густо-чёрные, блестящие вьющиеся кольцами волосы выбивались из-под суффибула и падали на шею красивой девушки. Густые чёрные брови рисовались на высоком лбу Опимии (таково было имя девушки); из-под чудесно изогнутых в дугу бровей сверкали два смышлёных, подвижных, светившихся каким-то фосфорическим блеском глаза; в их зрачках читались откровенное желание нравиться и жажда жизни. У Опимии были красивые маленькие пурпурные губы, может быть, немножко пухлые; кожа приобрела цвет золотистого загара; когда же она смеялась, то открывала два ряда мелких, острых, изумительно белых зубов.

Поразительно стройная шея больше разрешённой обычаями весталок нормы выступала над пряжкой, которой был стянут плащ. Под складками белейшего плаща, одетого Опимией, рисовались сладострастные формы пышной груди, которые ещё больше усиливали красоты, достоинства и грациозность её лица. Руки у Опимии были маленькие, угловатые, с молочно-белым цветом кожи, ноги — короткие, но элегантные.

Красивое лицо Опимии было полно жизни; по нему легко было угадать всю силу её энергичного, страстного любвеобильного существа.

При появлении весталок ликторы, сопровождавшие верховного понтифика, опустили свои фасции в знак почтения, а прохожие, без различия возраста и сословия, расступились, очищая для них проход. В этой толпе, всего какую-то минуту назад бывшей такой шумной, воцарилась глубокая тишина, и, когда Сильвий Петилий упал посреди улицы на колени, просительно вытягивая к весталкам руки и крича: «Милосердия! По обычаю!», один из уголовных триумвиров обратился к жрицам полным почтения голосом:

— Пусть пречистые девы скажут, случайной ли была их встреча с приговорённым к смерти Сильвием Петилием?

И свежие, звучные серебристые голоса весталок одновременно ответили:

— Случайной!

Конвульсивный смех, выражавший несказанную радость, вырвался из груди осуждённого, его бледное, залитое слезами лицо прояснилось.

— Известно ли было вам, пречистые девы, что, выходя в этот час из храма Весты на Священной дороге, вы можете встретить преступника, которого ведут к месту казни?

Обе весталки в один голос уверенно ответили:

— Нет!

— Отвести осуждённого в Мамертинскую тюрьму, — распорядился триумвир. — Обычай предписывает, чтобы ему подарили жизнь. Претор назначит ему другое наказание.

Толпа встретила это решение удовлетворённым гулом, который быстро сменился радостными криками и шумными рукоплесканиями. Сильвий Петилий, поднимаясь с земли, по которой он только что в отчаянии ползал, воскликнул возбуждённо:

— Развяжите мне верёвки, я хочу поцеловать край одежды моих спасительниц! Будьте благословенны, святые девы… Не за себя благодарю вас… Десять лет я сражался в легионах во славу Республики и ради её защиты; смерти я не боюсь. Благодарю вас от имени моих детей, к которым вместе с жизнью отца возвращается их собственная жизнь…

Несколько рядом стоящих граждан развязали верёвки, спутывавшие руки осуждённого, и Сильвий Петилий, бросившись к ногам двух весталок и целуя им ладони, призывая на них благословение небес, умолял:

— Имена… Скажите мне имена священных жриц. Я хочу выучить их и с признательностью благословлять святых дев до конца своей жизни.

— Флорония и Опимия… Наставница и ученица священной коллегии, — раздались в ответ ему голоса многочисленных девушек и серьёзных матрон, сопровождавших весталок.

— Пусть великие боги будут опекать вас здесь, на земле, и пусть примут вас в свой елисейский приют в число избранных, когда настанет последний ваш час! — воскликнул Петилий, почти теряя рассудок от избытка чувств. И, поднимаясь на ноги, готовясь вернуться вместе с триумвирами и ликторами в Мамертинскую тюрьму, добавил: — Будьте здоровы и счастливы, пречистая Опимия и пречистая Флорония!

Одновременно с прощальным словом удаляющегося Петилия побледневшее было личико Флоронии снова зарумянилось, потому что красавица встретилась взглядом с Луцием Кантилием, который стоял чуть поодаль, возле верховного понтифика, и смотрел на неё с любовью и обожанием. Под жгучим взглядом молодого человека прекрасная жрица опустила взгляд и, дрожа всем телом, шепнула товарке:

— Пошли дальше… своей дорогой…

— Что ты сказала? — ответила Опимия, словно пробуждаясь ото сна, тогда как глаза её не могли оторваться от группы, в которой стояли Луций Кантилий, верховный понтифик и его свита, однако тут же добавила: — Поспешим к старому храму Надежды…

И обе весталки, дав знак шедшим перед ними ликторам, продолжили свой путь к храму в сопровождении множества женщин.

Проходя перед верховным понтификом, обе весталки слегка склонились перед своим высшим начальником. Корнелий Лентул, в свою очередь, благожелательно поприветствовал девушек, поднеся правую руку ко рту.

Когда Луций Кантилий, обменявшись с Флоронией долгим страстным взглядом, отправился, печальный и задумчивый, вместе с понтификом на Форум, он заметил на углу улицы слонявшегося за плечами плебеев ненавистного Агастабала, толстые, распухшие губы которого складывались в злобную ироничную улыбку. Благородный римлянин задрожал от гнева, в груди у него закипело, щёки от страшной ненависти налились густым румянцем. Он побежал в ту сторону, где увидел стоящего карфагенянина, но тот, словно почувствовав на себе взгляд жаждавшего крови Луция, поспешно повернул на Новую улицу, как бы подгоняемый невидимой силой. Римлянин, инстинктивно сжимая в ладони меч, погнался за ним, но карфагенянин не дал себя догнать и повернул на улицу Спасения. Луций чуть не догнал его, но столкнулся с Гаем Волузием, мимо которого именно в этот момент проскользнул африканец. Удивлённый появлением Агастабала, Гай Волузий остановился как вкопанный и только следил взглядом за удалявшимся врагом; но увидев, что это не призрак, а человек, которого он давно искал, мигом повернулся и побежал за удаляющимся.

— Здравствуй, Гай Волузий! Куда это ты торопишься?

— Это он… он… Быстрей за ним, — ответил оптионат, глаза которого горели огнём мщения.

— Кто это? — притворяясь удивлённым, спросил Луций Кантилий, удерживая Волузия за руку.

— Таинственный африканец, тот самый, который хотел несколько дней назад убить мою мать… Скорей за ним… Видишь? Вон он…

При этих словах он хотел вырваться из рук приятеля.

— Успокойся, Волузий, я тоже минуту назад думал, что это злодей, которого мы встретили в твоём доме…

— Как это? Значит, это не он?..

— Нет, Волузий, я давно знаю этого человека. Это вольноотпущенник, нумидиец по имени Боракс, по профессии он плотник и работает на Тибре, строит корабли…

— Тем не менее я бы присягнул душой моей матери, что это тот, кто хотел задушить её!

— Уверяю тебя, друг, это не он, — сказал Луций Кантилий, желавший как можно скорее закончить неприятный для него разговор, потому что ему неприятна была ложь, на которую вынуждали тайные связи, помимо его воли установившиеся у него с карфагенянином.

— Твоего слова для меня достаточно, — ответил с явным недовольством, покачивая головой, Волузий, — чтобы не поверить собственным глазам.

А Луций продолжал:

— Я хорошо помню того негодяя, который покушался на жизнь твоей матери. Я узнал бы его с первого взгляда. Впрочем, эти два человека очень похожи друг на друга. Особенно цветом кожи. В конце концов они оба — африканцы… Но тот повыше ростом и потемней лицом.

— Ты в этом уверен? — спросил не оставлявший своих сомнений Волузий.

— Конечно. Я на него наткнулся, пока ты поднимал на руки мать. Я лучше его разглядел. Я ещё видел, как он выпрыгнул в окно.

— Да, ты прав… Ты лучше меня мог его запомнить, — согласился Гай Волузий и пошёл вместе с Луцием Кантилием по Новой улице, но, пройдя немного рядом с другом, добавил: — Тем не менее мы должны сделать всё, чтобы напасть на след этого негодяя.

— Я ничего другого и не жажду, — ответил Луций.

— И я… Я даже обо всём рассказал верховному понтифику.

— Ты поступил разумно. Я, впрочем, сделал то же.

— Какую же тайну хотел купить этот негодяй у моей матери? — рассуждал Волузий. — Разное я передумал, стараясь распутать эту загадку, но всё напрасно: сегодня я знаю столько же, сколько тогда…

— Я тоже теряюсь в догадках, — вздохнув, ответил Луций, — и мне кажется, что я далёк от истины.

Ведя такой разговор, молодые люди прибыли на Форум, где собравшиеся большой толпой горожане обсуждали между собой встречу двух весталок с процессией, сопровождавшей на виселицу Сильвия Петилия, и о милости, оказанной приговорённому в соответствии с обычаем, переданным квиритам отцами. Но вскоре разговоры перешли на другую тему: вернулись к самому важному вопросу, так горячо волновавшему всех римлян, — к Ганнибалу.

И если все в Риме его боялись, то было отчего: ещё не были залечены раны, нанесённые разгромом у Тразименского озера, как несколько дней спустя пришла весть о новом проигранном сражении.

Гай Центений, военный трибун, служивший под началом другого консула, Гнея Сервилия Гемина, стоявшего лагерем возле Аримина, был выслан с шеститысячным конным отрядом на помощь коллеге, о судьбе которого кружились непроверенные и смутные вести. Но Ганнибал наголову разбил нерасторопного Центения, положив трупами и взяв в плен четыре тысячи человек, цвет римской Конницы.

При известии о новой неудаче страх у людей опять возрос. Только сенат, который после получения сообщения о тразименском разгроме заседал непрерывно, не утратил силы духа, обдумывая новые средства для защиты Рима в случае возможного нападения Ганнибала.

Из города отправили гонцов к консулу Сервилию Гемину с приказом немедленно отойти со своими легионами под стены Рима, избегая новых столкновений с карфагенянами. К соседним народам Латия — вольскам, эквам, сабинам — послали консуляров с требованием помощи людьми и оружием. Городские ворота были закрыты и забаррикадированы, все граждане, способные носить оружие, были призваны на защиту родины, на стены выставили катапульты и баллисты на случай, если бы неприятель решился подойти к городу.

Когда Луций Кантилий и Гай Волузий добрались до Гостилиевой курии, Форум, площадь Комиций, Грекостас и все соседние портики и улочки, несмотря на приближающуюся ночь, были запружены толпами горожан различных сословий.

Всюду говорили о необходимости назначить диктатора, которому доверили бы руль правления и спасение Республики.

Сенат на время прервал свои заседания; выходивших из курии отцов отечества многие горожане, особенно старики — а таких в толпах на Форуме и площади Комиций было большинство — расспрашивали о результатах дискуссий, требовали известий из лагеря, пытались найти в ответах слова утешения и надежды, которой им уже так не хватало в собственных сердцах.

Всеобщее внимание особенно привлекал один сенатор; отовсюду народ теснился к нему, чтобы услышать слова, которым все придавали большое значение. Это был мужчина среднего роста, импозантной фигуры, широкоплечий, мускулистый и сильный. Широкий лоб его отчасти закрывала пара густых тёмных бровей, под которыми блестели умные и чёрные как смоль глаза, часто прикрытые, словно подернутые туманом мгновенной печали; коротко подстриженные волосы, слегка припорошённые сединой, прикрывали уже порядком облысевшую голову; правильной формы нос, худые, старательно выбритые щёки, выдающийся вперёд подбородок дополняли портрет мужественного и энергичного сенатора, которому лишь недавно исполнилось сорок восемь, и он был в расцвете сил. Человеком этим был Марк Клавдий Марцелл, прозванный первым мечом и самым смелым солдатом в Риме.

Ещё в юном возрасте он сражался на Первой пунической войне, проявляя чудеса доблести; в одном из сражений он спас окружённого врагами и падающего уже под их ударами своего брата Отоцилия Клавдия.

Проходя по очереди все воинские ранги он был квестором, курульным эдилом и авгуром. В 533 году он, будучи консулом и сотоварищем Гнея Корнелия Сципиона Кальвина, перешёл Пад и храбро сражался с галлами — инсубрами и гессатами, — разбив их соединённые войска под Кластидием и лично убив в сражении их царя Видомара, оружием которого он украсил свой великолепный триумф, посвятив Юпитеру Феретру богатую добычу. Он был третьим и последним из римлян, кому выпало такое счастье. Первым был Ромул, пожертвовавший добычу, взятую у Акрона, царя генинесов; потом консул Корнелий Косе сделал то же после разгрома Толуния, царя этрусков, и наконец — Марцелл, больше уже никто и никогда такого не делал.

Таков был сенатор, которого приветствовали горожане, в том числе Кантилий и Волузий. Давка была большой, как велики и надежды на великого человека, что объяснялось его великим прошлым. Сколь обоснованны были такие ожидания и надежды, мы можем судить по деяниям, совершенным им позднее, во времена его преторства и четырёх консулатов, в войнах против сиракузян и Ганнибала, когда он получил почётное прозвище меча Республики, тогда как Фабий Максим за такие же деяния был назван щитом Республики.

— Здравствуй, храбрейший Марк Клавдий!

— Здравствуй, сильнейший!

— Здравствуй, победитель галлов!

— Здравствуй, здравствуй! — хором кричали сотни голосов.

И вскоре великий полководец был окружён со всех сторон и отделён от номенклатора, от антеамбулона и двух рабов, следовавших за ним; и тогда сотни вопросов посыпались на него одновременно.

Те из горожан, кто оказался рядом с Марком Клавдием, хватали его за край тоги и спрашивали:

— Что намерен делать сенат?

— Чем нас обнадёжишь?..

— Чего нам ожидать?..

— Что делает Ганнибал?..

— Есть вести от консула Сервилия Гемина?

— Где сейчас этот мошенник-карфагенянин?

— Где мы будем обороняться?..

— Кто спасёт Рим?

— Рим спасёт себя сам! — зазвучал голос Марцелла. — Римляне сохранят его святые стены, если только вы, сыновья Квирина, видевшие с гордостью и благородством ума, как наш город всегда выходит с честью из самых трудных ситуаций и бед, если, говорю, вы, ныне сомневающиеся и плачущие подобно женщинам, одряхлевшие, упавшие духом под бременем временных неудач, не ввергните себя в отчаяние, недостойное потомков Ромула!

При этих сказанных укоризненным тоном словах вокруг сенатора наступила тишина, после чего триумфатор над галлами продолжал:

— Да поможет мне всемогущий Юпитер Феретр! Или вы перестали быть римлянами?.. Разве так поступали отцы, когда нашу родину затопили орды галлов? Разве стонами и слезами победили мы Пирра? О, ради всех божеств неба и ада! Долой признаки подлой трусости! Кто чувствует в своих венах кровь свободного человека, будь он стариком, будь юношей, ещё не снявшим претексты, пусть возвращается к себе домой и, сняв со стены старинный меч, дорогое наследство предков, пусть почистит его и приготовит для защиты отчизны! Пора покончить с сетованиями! Душевная твёрдость и выносливость пусть снова поселятся в ваши захиревшие души. Уверяю вас, что с подобными союзниками к нам снова вернутся победы.

Гулом одобрения встретила толпа короткую, но выразительную и захватывающую речь Марка Клавдия, все сердца оживились, и вера в силу Рима вселилась в умы.

Тогда заговорил Марк Порций Приск Катон, молодой человек в претексте, выкликнувший диктатором Фабия Максима, ибо Катон, с отроческих лет закалённый железом, воспитан был так, что подсказанное собственным умом и совестью готов был защищать с утра до вечера с непоколебимой стойкостью и упорством.

— Ты хорошо сказал, о юноша, и говорил ты о настоящем человеке, — отозвался Марцелл.

— И этот человек призывает меня и граждан, которые стали полноправными только сегодня, — добавил с варварским акцентом, но без дерзости Марк Порций.

— То, к чему ты призываешь, освободит сенат: завтра претор созовёт народ на центуриатные комиции для выбора диктатора.

— А кто захочет взять на себя тяжёлые обязательства перед таким несправедливым и неблагодарным народом, как наш? Кто захочет отдать ему сегодня разум, отвагу, жизнь, если знает, что назавтра, после того как он спасёт этих людей от крайней опасности, навалившейся на них сегодня, этот неблагодарнейший народ может отнять у него просто так, вдруг, как в награду, честь и славу?

Эти слова были сказаны жалобным голосом, в котором, однако, чувствовались степенность и суровость.

— Марк Ливий?! — воскликнули некоторые, в изумлении поворачиваясь к сказавшему эти слова мужчине.

— Он?! — добавляли другие. — Марк Ливий?!

И после продолжительного ропота наступило короткое мгновение глубокой тишины, во время которого глаза всех присутствующих пытались разглядеть только что говорившего человека.

Это был мужчина лет сорока пяти, среднего роста, довольно широкоплечий, худой, сложенный, казалось, только из мускулов да сухожилий, с истинно римским лицом, серыми глазами, орлиным носом, выступающими скулами и подбородком. На этом лице, суровом и благородном, читались гордость и честность безупречной души, просвечивала глубокая боль, иссушившая тощие уже щёки гражданина, которого в толпе называли Марком Ливием. Ещё более печальное выражение его лицу придавала неряшливая и грязная борода. На нём были тёмного цвета туника и серая, разодранная тога, которые открывали любому, что носивший их был сордидато, то есть впавший во всеобщую немилость и за что-то осуждённый гражданин.

И этот Марк Ливий, прозванный впоследствии Салинатором, не находился в этот момент под обвинением; он был уже приговорён год назад к уплате штрафа.

Ещё юношей он воевал с карфагенянами в Сицилии, где отличился стойкостью и храбростью, за что получал награды, венки и звания вплоть до квестора при фабии Максиме во время войны с лигурами; позже он был эдилом и претором, а 535 году, то есть за два года до начала нашей истории, Марк Ливий Салинатор был избран консулом от сословия плебеев вместе с выдвинутым патрициями Луцием Павлом Эмилием. Консулы вместе отправились на войну с иллирийцами, разбили их и подчинили власти Рима, за что и получили совместный триумф.

Однако в следующем году, когда консулами были Публий Корнелий Сципион Старший и Тиберий Семпроний Лонг, некоторые молодые горожане обвинили в трибутных комициях как Павла Эмилия, так и Марка Ливия в несправедливом разделе между солдатами добычи, взятой в Иллирийской войне, и в присвоении части её. При обсуждении этого обвинения Павел Эмилий был чудесным образом оправдан: в его пользу высказались восемнадцать триб, против — семнадцать. Марк Ливий, то ли потому, что не нравился ни народу, ни патрициям из-за суровости своего нрава, то ли потому, что доказательства его виновности были очевиднее и серьёзнее, чем по отношению к его коллеге, был приговорён к выплате штрафа. Против него проголосовали тридцать четыре трибы, в его пользу высказалась только одна — Мециева.

Охваченный болью и гневом, наделённый благородной душой и умеренными добродетелями, невиновный в проступке, в котором его упрекали, он оделся в грязную тёмную тунику и такого же цвета тогу, отпустил длинную бороду и удалился в своё сельское имение, далеко от Рима, и долго его не покидал; только много лет спустя, по приказу цензора, снял траурные одежды и занял прежнее место в сенате, хотя и неохотно, с большим недовольством.

Но в эти дни после получения известия о поражении у Тразименского озера, тронутый бедами родины, — ибо родина для него, как и для каждого римлянина, не переставала быть объектом высшей любви, хотя она и оказалась к нему неблагодарной и несправедливой, — он приехал в город, чтобы записаться простым солдатом в одну из центурий, наспех набранных и предназначенных для защиты Рима.

Он находился на форуме и, когда услышал крики, требовавшие избрания диктатора, позволил терзающей его боли вылиться в слова, которые, как мы видели, обратили на него внимание всего народа.

Марк Ливий, подняв голову, твёрдым и неустрашимым взглядом окинул толпу, смотревшую на него с любопытством.

— Вам нужен диктатор, — сказал он после паузы, во время которой никто не осмелился заговорить. — Выберите же светловолосого патриция Гая Клавдия Нерона. Он жаждет славы и, чтобы получить её, не испугается покуситься на доброе имя тех, кто посвятил всю свою жизнь благу отчизны. Он ловкий оратор и обвинитель, его клеветнические слова выглядят чистой правдой; он такой смелый на словах; пусть же он спасёт вас, пусть остановит триумфальный поход Ганнибала; пусть он победит, Гай Клавдий Нерон! Вперёд же, добродетельные, справедливые римляне! Вот он диктатор, какой вам нужен!!!

Слова эти, сказанные громким голосом, напоенные желчью и глубокой презрительной иронией, вызвали необыкновенное замешательство у людей.

Гай Клавдий Нерон, молодой патриций, на которого так открыто нападал Ливий Салинатор, находился в то время рядом с Марцеллом. Это был высокий, стройный, изящный молодой человек лет тридцати, светловолосый и с короткой русой бородой. Нежные правильные черты его лица, большие голубые глаза, вечно готовый к насмешливой улыбке рот делали его довольно-таки выдающейся личностью. Весь его облик выказывал благородную гордость, сильный характер и огромное честолюбие.

Гай Клавдий Нерон уже воевал под командованием Фабия Максима с лигурами, при Марке Клавдии Марцелле — с галлами, инсубрами и гессатами, под началом Марка Ливия и Павла Эмилия — с иллирийцами, в награду за отвагу и мужество он был назначен трибуном легиона и увенчан двумя гражданскими венками. Однако, вернувшись в Рим, обвинил перед народом обоих своих последних командиров, видимо, для того только, чтобы снискать себе его расположение в будущем. В это время между молодёжью начинал входить в моду обычай пробовать свои ораторские силы; молодёжь тогда брала на себя роль публичных обвинителей.

Клавдий Нерон побледнел при саркастических словах Марка Ливия, гневом запылало его страстное лицо, резко сбросил он с левого плеча плащ, который с изысканной элегантностью накинул на свою стройную фигуру, и, вытянув противнику свою правую руку, воскликнул, дрожа от злости:

— На что жалуется, на что намекает этот вероломный человек, осуждённый по приговору всемогущего народа? Чего хочет этот плебейский сенатор? И я могу владеть своими руками не хуже, чем словом. Всем известны мои подвиги на поле славы. Это им я обязан своими почестями, званиями и венком!

— Я говорю, — воскликнул Салинатор, — что перед нашими глазами совершается болезненное зрелище, и когда-нибудь оно окажет фатальное воздействие на Рим. Я говорю, что неблагодарность — тягчайший грех, каким может запятнать себя народ. Я говорю, что клевета ударяет и кусает самых достойных мужей, открывая дорогу неумелым и честолюбивым. Я, Марк Ливий, говорю, что презираю этот непостоянный, бездумно несправедливый народ, и делаю только одно исключение — для граждан, записанных в Мециеву трибу.

Сказав это, он бросил в толпу взгляд наивысшего презрения и удалился величественной походкой среди всеобщего недоумения.

— Безумный человек! — сказал Клавдий Нерон. — Пусть его схватит злой демон и побыстрей унесёт на берега Стикса!

— Ошибаешься, юноша, Марк Ливий — благородный человек, и только ваша патрицианская зависть неправедно обвинила его. Подозреваемого в том же самом прегрешении Павла Эмилия вы ведь освободили, и только потому, что он — один из вас.

Такими словами отозвался мужчина лет тридцати восьми, довольно высокий, с худощавым лицом, крепкий и здоровый на вид; в действиях и словах его чувствовались буйный нрав, вспыльчивость и раздражительный характер.

Его немного крупную голову покрывали густые, рыжие, от природы вьющиеся волосы, спутанные и взъерошенные; низкий лоб, маленькие тёмно-синие глаза, неправильной формы толстый нос, сильно расширяющийся у ноздрей, выступающий подбородок, заросший короткой бородой, рыжей и курчавой, как и волосы, и переходившей на щёки, белая кожа лица, усеянная маленькими тёмными пятнышками — всё это вместе делало его внешний вид чересчур обыкновенным и лишённым достоинства. Однако, когда бы пришлось к нему внимательно приглядеться, когда улыбка и смех оживляли его лицо, оно становилось даже симпатичным и привлекательным; на нём можно было даже углядеть выражение глубоко затаённых мыслей. Мужчину этого, которому отведена большая роль в нашем повествовании, звали Гаем Теренцием Варроном.

На нём была тога всадника; вся его одежда выдавала хороший вкус и некоторую изысканность.

Гай Теренций Варрон был сыном богатого мясника (лания). Говорили, что в раннем отрочестве и сам он занимался под боком у отца этим малопочтенным ремеслом. А так как денег ему всегда хватало и был он человеком с амбициями, да ещё и красиво говорил, то стал на Форуме поддерживать обвинения против врагов народа, а потом занялся бесплатной адвокатурой по делам плебеев, причём никогда не щадил собственного кармана, многих облагодетельствовал и раздавал богатые подарки.

Не было чуждо Варрону и воинское ремесло; будучи молодым человеком, он в 518 году сражался под командованием консула Луция Корнелия Лентула Кавдина против бойев и лигуров, потом, в 521 году, вместе с консулом Спурием Карвилием Максимом воевал на Корсике, принял участие в походе Квинта Фабия Максима на лигуров и наконец под предводительством Марка Клавдия Марцелла ходил на инсубров и гессатов. Не совершив на полях сражений никаких значительных поступков, он тем не менее дослужился до легионного трибуна, потом, по милости народа, он стал плебейским эдилом, потом трибуном, получил должность квестора и наконец, за год до тразименской катастрофы, был избран претором. Теперь он прилагал все усилия, использовал все средства, чтобы стать консулом.

— Хо, хо! — саркастически крикнул Нерон, услышав заступничество Варрона за Марка Ливия, — Слушайте, слушайте, говорит народный трибун!

— Да, народный трибун, и я горжусь званием, которым ты меня наградил, клянусь Геркулесом! Я считаю честью для себя и одновременно своей обязанностью защищать дела того самого народа, который вы, надменные патриции, пытаетесь подавить и попрать.

— Это только пустая болтовня, — сказал, сострадательно улыбаясь, патриций.

— Прекратите свои бессмысленные раздоры, — воскликнул Клавдий Марцелл, — разве в это время пристало упрекать друг друга и вытаскивать со дна души личные обиды?!

— Да, да! Ради Марса Мстителя, давайте прекратим распри, — отозвался вновь прибывший мужчина, едва отметивший сорокалетие и отличавшийся бледным и приятным лицом, изысканным обхождением и мягким взглядом, в котором, правда, просвечивала изрядная доля энергии. — Сейчас не время вспоминать старые обиды. Марк Ливий — доблестный человек; он не виновен в преступлениях, которые ты, Гай Клавдий Нерон, ему приписываешь. Никто не знает его лучше меня; мы были вместе на Иллирийской войне и вместе получили триумф. Я страдал от несправедливости, которую учинили ему люди по незнанию, я страдал, так как не в силах был защитить его от незаслуженного наказания…

— Ты честен и великодушен, Луций Павел Эмилий. Жаль только, что твоих благородных слов не слышит ворчливый и вспыльчивый Марк Ливий, — сказал Теренций Варрон, подавая руку защитнику Салинатора.

— Давайте сегодня забудем о разногласиях и станем думать о спасении Рима от грозящей ему опасности, — добавил Павел Эмилий, пожимая руку Варрона. — Нам нужен диктатор. Один из наших консулов закончил свою славную жизнь на поле битвы, второй находится далеко от Рима, а тем временем враг, раззадоренный столькими победами, всё больше угрожает нашему городу.

— Да, да, хотим диктатора! — разом закричали тысячи голосов.

— Нет другого человека, который бы со зрелым умом и большим благоразумием соединял в себе столько бравой отваги и твёрдости характера, как…

Тысячи голосов не позволили Марцеллу докончить фразу. Со всех сторон неслось:

— Это Фабий Максим! Да здравствует Фабий Максим!

— Вы угадали! Фабий Максим — тот человек, который нам нынче нужен! — продолжил Марцелл. — Вы это поняли, вы об этом догадались.

— Да здравствует диктатор Фабий Максим! — закричал Гай Клавдий Нерон.

— Завтра все центурии будут голосовать за него, — сказал Луций Кантилий.

— Да, да, да! — заорали тысячи голосов.

— Да здравствует диктатор Фабий Максим! — неслось со всех сторон.

Гай Теренций Варрон не сказал ни слова, только покрутил головой и сложил губы в ироничную гримасу, словно хотел сказать: «Хорошенький выбор, чёрт побери!» — и покинул собрание, не желая противостоять энтузиазму народа.

Когда стало чуть поспокойней, какой-то молодой человек, которому совсем недавно исполнилось восемнадцать лет, выкрикнул зычным, звонким голосом:

— Граждане! Помните, что надо голосовать единодушно, не забывайте, что в единстве — сила.

— Браво, Сципион!..

— Ты прав, о доблестный, возлюбленный богами юноша!

— Мы последуем твоему совету, потому что он ценнее, чем пространные слова стольких мужей старше тебя, — повторяли вокруг, теснясь к Публию Корнелию Сципиону, прозванному впоследствии Африканским; в нём уже созревал один из самых храбрых и самых мудрых вождей, один из благороднейших и добродетельнейших граждан, которые когда-либо озаряли страницы истории Древнего Рима.

Во время описываемых событий Сципиону шёл, как мы уже сказали, девятнадцатый год; он был хорош собой, отменного роста, крепко сложен и силён. Лицо его было мягким и полным очарования, и вместе с тем мужественным и энергичным; с юношеских лет его оно нравилось людям .

Над его шеей, крупной и жилистой, возвышалась красивая голова с великолепной густой чёрной как эбеновое дерево и блестящей шевелюрой. Лоб у него был высокий и широкий, почти квадратный; у правого виска видны были следы двух свежих ран, перекрещивающиеся в форме буквы X; нос у него был тонкий, как говорят, орлиный, глаза — чёрные, рот высокомерный, губы оттопыренные, подбородок несколько заострённый и выступающий, что у давнишних физиогномистов, да, пожалуй, и сейчас, считается признаком огромной энергии и необыкновенно развитых умственных способностей.

Это был красивый юноша в полном значении этого слова; такие лица нелегко забываются и с первого взгляда вызывают симпатию и доверие.

Публий Корнелий Сципион с младенческих лет совершенствовался во владении оружием и физических упражнениях. Семнадцати лет, то есть за год до начала нашего рассказа, сражаясь при Тицине оптионатом под началом своего отца Публия Корнелия Сципиона Старшего, он бросился в самую гущу битвы в тот момент, когда его старый отец, раненый и сброшенный с коня, защищался вместе с тремя или четырьмя конниками от целой тучи нумидийцев. Рискуя быть убитым, однако так проворно и с отточенным мастерством пустив в дело свой меч, молодой Сципион сумел спасти отца. Но сам он едва вышел живым из этой ужасной схватки, неся на теле двадцать семь ран; следы двух из них навсегда остались у виска как свидетельства сыновней любви и неустрашимости.

Совершенствуясь в военном ремесле, он не забывал о науках и упражнениях на полях истории, философии и науки красноречия; поэтому у него была заслуженная репутация образованного юноши и хорошего оратора.

После сражения при Тицине, где он заслужил себе звание центуриона, Сципион приехал в Рим, чтобы отдохнуть от лагерных трудов и вылечить раны, многие из которых были лёгкими, хотя несколько из них считались серьёзными и опасными для жизни.

Выздоровев, он принял в качестве центуриона командование над одним из отрядов, предназначенных для обороны города.

— Боги говорят твоими устами, молодой человек, — сказал Марцелл, пожимая Сципиону руку, — дела твои мужественны. Если я не ошибаюсь в своих суждениях о людях, то ты предназначен для великих и блистательных свершений. Своими действиями при Тицине ты доказал, что Республика, которой понравилось назвать меня, теперь уже стареющего, самым храбрым среди держащих мечи и копья, может с этой поры рассчитывать на тебя.

Сципион покраснел, услышав лестную похвалу от такого человека, как Марцелл; довольная улыбка заиграла на его красивых губах, а глаза засверкали пламенем благородного юношеского честолюбия.

— К оружию, граждане! Да помогут нам боги — покровители Рима! К оружию! На стены! — крикнул один из горожан, бледный и запыхавшийся, облачённый в шлем и панцирь, выбежавший на Форум из Мамертинской улицы и прибывший, видимо, со стороны Ратуменских ворот. — По Фламиниевой дороге приближается враг!

— К оружию! — подхватил Сципион, вынимая из ножен меч; одет он был в великолепный тяжёлый панцирь с чешуями, заходящими одна на другую словно птичьи перья.

По сигналу тревоги группки горожан, мгновенно рассыпавшись по прилегающим к Форуму улицам, спешили к собственным домам, чтобы взять там оружие и поспешать на стены.

— Да помогут нам бессмертные боги! Нам необходимы только спокойствие и энергия, — сказал в свою очередь Марцелл, поспешно удаляясь в сторону площади Комиций.

Вооружённые горожане, принадлежавшие к разным центуриям и находившиеся в это время на Форуме, которым не выпал в этот день черёд идти в караул или нести службу на городских стенах, сгрудились, вооружившись мечами, вокруг молодого Публия Корнелия, который возглавил их и двинулся по Мамертинской улице, выкрикивая:

— Порядок и спокойствие!

И когда этот отряд вооружённых граждан направлялся к Ратуменским воротам, на опустевшем Форуме слышно было только эхо далёких голосов, повторяющих во всех районах города унылый протяжный крик — сигнал тревоги.