Непосредственной опасности приступа городских стен Рима, о которой объявили собравшимся на Форуме гражданам, не было. Толпа союзных всадников, собравшаяся в Нарни после тразименского разгрома и прибывшая в город с наступлением той ночи, была ошибочно принята римским манипулом, выдвинутым в дозор на Фламиниеву дорогу, за авангард армии Ганнибала, о которой эти беглецы даже принесли новости, рассказав, как карфагеняне прошли по Омбрике до стен Сполетия, как город закрыл ворота, едва увидев приближающихся врагов, а те стали готовиться к осаде.

Как только прошло первое замешательство, вызванное этим известием, — пробудившим тем не менее исконную латинскую силу духа в сердцах римлян, которые, прихватив оружие, собрались на стенах в количестве свыше сорока тысяч человек, включая пятидесяти- и шестидесятилетних стариков да безусых пятнадцати-шестнадцатилетних юнцов, — на следующий день по декрету претора Марка Помпония, который в таком крайнем случае, по мнению сената и с согласия народа, нарушил законы и традиции, в соответствии с коими декрет о созыве комиций должен быть вывешен в течение трёх нундин подряд, то есть двадцати семи дней, на Преторианской доске и в местах, предназначенных для народных собраний; были созваны на Марсовом Поле центуриатные комиции для выборов диктатора, который и должен будет позаботиться о благосостоянии Республики.

Толпами валили граждане в свои центурии; лучше даже сказать, что почти не было отсутствовавших и почти единодушно в продиктаторы был избран Квинт Фабий Максим Веррукоз, а тот назначил своим начальником конницы Марка Минуция Руфа.

Величайшая опасность побудила римлян отступить от права и обычаев, в соответствии с которыми выборы диктатора, уже решённые сенатом и народом, следовало провести первому консулу, а в случае его отсутствия — второму. Однако в таком случае, как теперь, когда один из консулов мёртв, а другого нет в городе, тогда как опасность близка, разрешается, с общего согласия, переложить выборы на центуриальные комиции, с тем, однако, условием, что они могут назначить лишь продиктатора, чтобы консул Гней Сервилий Гемин, когда вернётся, мог бы избрать, по традиции, законного диктатора.

Но как только Фабий Максим был возведён в диктаторы, он отправился в сенат и заговорил о создавшемся положении — благоразумно, но смело и серьёзно высказавшись, что ему представляется необходимым начать прежде всего с возвращения расположения богов, отказа от проводившейся консулом Гаем фламинием политики беспечности и презрения, факторов возмутительных для Рима и его судьбы; он добился, чтобы предписали децемвирам Сибиллиных книг проконсультироваться в священных фолиантах, что делалось крайне редко и только в моменты величайшей опасности.

Пока децемвиры ожидали священной церемонии, в Рим прибыл консул Сервилий Гемин, оставивший легионы в Окрикуле, возле Тибра, и утвердил диктатуру избранного народом Фабия Максима.

Как только Фабий стал полномочным диктатором, он приказал консулу, чтобы тот поскорее возвращался к своим легионам и ожидал там приказаний диктатора, категорически запретив вступать в столкновения с врагами, даже если те приблизятся к городу.

Тем временем децемвиры Сибиллиных книг провозгласили, что обеты Марсу, данные по случаю этой войны, были не исполнены, как положено; нужно всё сделать заново и с большим великолепием. Нужно также пообещать Юпитеру Великие игры, а Венере Эрицинской и Уму — храмы. Кроме того, нужно устроить молебствие и лектистерний, а также пообещать «священную весну» на случай, если война пойдёт удачно и государство останется таким же, как до войны .

Предложение об устройстве Великих игр было принято; под руководством верховного понтифика Максима Публия Корнелия Лентула состоялись куриальные комиции, где народ высказался за обет «священной весны», которая не могла иметь законной силы, а следовательно, быть успешной, без утверждения самим народом, но римляне, впрочем, приняли этот обет единодушно.

А так как Сибиллины книги предписывали, — по крайней мере, так утверждали децемвиры, — что надо воздвигнуть два храма: один — Венере Эрицинской, а за это должны были высказаться те, кто осуществлял высшую власть в городе, другой — богине Разума, то Фабий Максим дал обет построить храм Венеры Эрицинской, а претор Марк Отоцилий Красе пообещал воздвигнуть святыню богини Разума.

Всей этой процедуре религиозного почитания и суеверия Фабий Максим следовал не только импульсам своей души, приверженной верховным богам и почитающей религию отцов, он прибег равным образом к достойной одобрения политической целесообразности, потому что отлично понимал, что следует возвысить души, униженные четырьмя поражениями кряду, объясняя эти неудачи гневом богов, а не доблестью карфагенян.

Показав столь суеверному народу, как у Тразименского озера консул Фламиний был наголову разбит со своим святотатством и презрением к религии, Фабий заронил в сердце каждого убеждение, что, умилостивив богов, римские легионы могли бы победить и, без сомнения, победят армию Ганнибала.

А войско это, пока в Риме занимались всевозможными искуплениями да жертвоприношениями, отчаянно сражалось у стен римской колонии Сполетия, которую оно многократно пыталось взять приступом, хорошо понимая, насколько труднее овладеть Римом, если только одна из его колоний способна так сопротивляться. Оттого-то карфагеняне ушли из Омбрики и, грабя да облагая данью страну, обрушились на Пицен с очевидным намерением ворваться потом в Апулию, Давнию, Мессапию, пройдя вдоль Адриатического побережья до самого юга Италии.

Диктатор, занимавшийся не только религиозными вопросами, но прежде всего — военными делами, срочно отправил гонцов во все колонии, союзные города, муниципии и префектуры, приказывая их жителям укрепляться в собственных стенах и мужественно защищаться от карфагенянина, перед приходом которого следовало сжигать запасы зерна, уничтожать любым другим способом продукты всякого рода, чтобы неприятель во всём испытывал нужду; ибо Ганнибал был врагом не одного Рима, а всех италийцев.

Удивительно было в те дни наблюдать, как италийцы перед лицом столь мощного врага, побеждавшего уже в стольких сражениях, оставались верными Риму и держались так стойко, что ни один город не открыл ворота Ганнибалу, и ото всех городов карфагеняне бывали отбиты, и только один чужеземному полководцу удалось после яростной схватки захватить — Венузию.

Такое поведение италийцев делало честь не только им самим, но и римлянам, которые своей политической и административной мудростью — а в этом их никто, ни один народ, не превзошёл никогда, ни до описываемых событий, ни после них — умели, оставляя каждому народу его язык, религию, обычаи и законы, создавать могущественное политическое единство, ассимилирующее, но не поглощающее жизненные и производительные силы друзей и союзников; и в этом образовании побеждённые и покорённые народы любили их, а не боялись.

Восемь дней прошло со времени назначения диктатора, и вот на рассвете шестнадцатого дня до июньских календ (17 мая) весь Рим стекался на Форум, к Палатинскому холму и Капитолию, где были разложены шесть лектистерниев — в честь Юпитера и Юноны, Нептуна и Минервы, Марса и Венеры, Аполлона и Дианы, Вулкана и Весты, Меркурия и Цереры. Матроны и женщины из народа, перемешавшись между собой, в покаянных одеждах, с распущенными волосами, тысячами прибывали в священные храмы каждого из двенадцати упомянутых богов-советников и, преклонившись у подножия алтарей, просили громкими голосами, стеная и плача, прощения за жертвы, принесённые богам римлянами, и вымаливали для Рима милости и благоденствия.

Со всех сторон подходил народ, тоже в тёмных одеяниях, тоже молившийся и проливавший слёзы с таким пылким проявлением веры, тем более осознаваемой и искренней, чем сильнее и смешнее были суеверия, её окружавшие.

Во всех храмах курились алтари, готовили кувалды жрецов и жертвенные ножи, резали быков и ягнят, свиней и голубей, чтобы умилостивить богов; первосвященники кутались в свои церемониальные одежды, жгли ладан, совершали омовения, слышались мольбы, гимны, молитвы.

Консуляры, сенаторы, самые знаменитые патриции, такие как Фабий Максим и Марк Марцелл, Марк Ливий и Павел Эмилий, Валерий Флакк и Атилий Регул, Л. Фульвий Флакк и М. Валерий Левин, Т. Семпроний Гракх и П. Сульпиций Гальба Максим, все достойные люди, какие только находились в Риме, прославленные добродетелью или занимавшие ответственные посты, или одержавшие победы в сражениях, одевшись в серые тоги, с взлохмаченными волосами, с выражением боли на лицах тяжёлой поступью шли из храма в храм, вымаливая у богов благорасположения к Риму.

Так прошёл первый день лектистерниев; а в два последующих город, отдав долг печали, полностью преобразился и украсился к празднику в честь двенадцати богов-советников.

Перед главными храмами выставили шесть величественных триклиниев, покрытых белым льняным полотном и сверкающим пурпуром; на каждый из них поместили по две статуи богов-советников, разукрашенные жемчугом и пурпуром, коронованные розами и лавровыми венками, а перед каждой разряженной божественной парой были приготовлены пышные трапезы под руководством триумвиров-кутил, специально отобранных для этой цели жрецов.

А перед входом в каждый дом, плебейский ли, патрицианский, или перед портиком были расставлены — с той роскошью, какую только мог себе позволить хозяин — большие столы и пиршественные скамьи, на которых сидели вперемешку благородные и плебеи, богатые и бедные, горожане и чужеземцы, друзья и враги.

Ибо одним из последствий публичных праздников в лектистернии было примирение людей, состоявших до того в ссоре.

Итак, в пятнадцатый день перед июньскими календами (18 мая) внешний вид города полностью изменился. По главным улицам прогуливались с праздничным видом радостные женщины, одетые в снежно-белые туники, и мужчины, завёрнутые в белейшие тоги и увенчанные розовыми венками. Они задерживались перед каждым божьим ложем-триклинием, преклоняли колени перед жрецами, а потом останавливались перед столами, приготовленными друзьями и знакомыми, брали что-нибудь из еды или выпивали вина, провозглашая тост в честь богов и римских успехов.

В этот день даже весталки, собравшись впятером, поскольку одна из них осталась охранять священный огонь в алтаре, вышли из пристроенного к храму атрия Весты, где они проживали, и отправились к шести триклиниям, поставленным в честь богов-советников. Перед ними шли шестеро ликторов, а позади следовала огромная толпа сестёр, родственниц и матрон.

Впереди шли две воспитанницы — Опимия и Сервилия, за ними продвигались две наставницы — Лепида и Флорония, а между ними шествовала старшая наставница (максима), возглавлявшая коллегию, а ею в те времена была Фабия, дочь Марка Фабия Буцеона, дважды бывшего консулом.

Фабия в свои тридцать три года ещё была красавицей, и всё в ней восхищало: правильные, нежные черты лица, белейшего цвета кожа, тончайшие каштановые волосы, высокий рост, пышные формы. Если кто и находил в ней изъян, так это лишь малоприметную тучность.

Все горожане с почтением уступали дорогу священной коллегии, и все благословляли весталок и просили их поусердней молиться богам за спасение Рима.

Когда почтенная процессия пересекала священный Палатинский холм, многие видные горожане сидели навеселе за трапезой, за очень пышно уставленными столами под портиком дома Луция Эмилия Папа, консуляра, человека бывшего порядочнее многих других людей его возраста.

— Ты хорошо сделал, — говорил Эмилий Пап Фабию Максиму, который, проходя мимо в сопровождении двадцати четырёх ликторов, бывших одним из отличий диктаторского достоинства, получил от Папа приглашение задержаться и совершить возлияние в честь богов, — ты хорошо сделал, что устроил лектистерний и предварил голосованием по «священной весне» и пышными жертвами богам любое другое решение по поводу войны.

— Послезавтра, когда закончатся празднества и торжества, — ответил диктатор, — соберётся сенат, и мы определим, что надо сделать для спасения республики. Хотя мне доверили верховную власть и она ненарушима и неоспорима, я не собираюсь лишать себя разума сената и его мудрых советов; я хотел бы и далее пользоваться его содействием и поддержкой во всех своих поступках.

— Ты, о благочестивый и предусмотрительнейший Фабий, станешь спасением Рима, — произнёс Марк Клавдий Марцелл, также сидевший за этим столом.

— И только ты сможешь победить Ганнибала, — добавил Павел Эмилий.

— И ты его победишь!.. — пылко подхватил Гай Клавдий Нерон.

— С помощью богов и затягивая кампанию, — улыбнувшись, скромно ответил Фабий Максим.

— Значит, ты не обрушишься на него бурным натиском во главе легионов? — спросил молодой патриций, явно разочарованный в своих ожиданиях. — Клянусь Юпитером Громовержцем, нам нужна быстрая и громкая победа. Надо восстановить нашу славу, поверженную в грязные воды Тицина, Требии, Тразименского озера. Надо, чтобы наши орлы были увенчаны прежними завоеваниями и резнёй карфагенян. Надо быстрее смыть позор унижения, нанесённого нам Ганнибалом, вождём солдатского сброда, предводителем разноплеменных воров, который ведёт себя в Италии как хозяин и грабит её.

Слова Нерона, отмеченные тем юношеским пылом истинного римлянина, который бурлил в его патрицианской крови, вызвали новую улыбку на лице диктатора, и он ответил спокойно и медленно:

— Сдержи свой пыл, юноша; твоё благородное негодование не позволяет тебе осознать, что этот Ганнибал, вождь разношёрстного ополчения и воров, как ты назвал колонны, которыми он командует, уже дал доказательства того, что он один из храбрейших и умнейших военачальников, хотя и молод так же, как ты… Может быть, даже самый храбрый и мудрый из тех, что до сей поры поднимали оружие против Рима. Ты забыл, что эти нумидийцы, галлы, испанцы, которых ты назвал ворами, — воины доблестные и смелые, каких мы никогда прежде не знали, что они уже разбили в четырёх сражениях наши легионы. Они показали себя храбрыми и уверенными в своих силах, тогда как наши солдаты оказались трусливыми и обескураженными. Италия враждебна к Ганнибалу, она привязана к нам и остаётся нам верной. У наших легионов достаточно продовольствия. Они пользуются всеобщей поддержкой. Ганнибал, если я не пойду на него очертя голову и не стану ввязываться в сражение, а только лишь сожму его в окружении, очень скоро почувствует недостаток самых необходимых вещей. Надо преследовать врага, следить за ним, но не доводить дело до рукопашной, пока все обстоятельства не будут благоприятными для нас, а для карфагенян губительными.

Эти слова были встречены всеобщим одобрением, и все присутствующие были довольны тем, что избрали в диктаторы именно такого человека.

Как раз в это время толпа, сопровождавшая процессию весталок, проходила перед домом Эмилия Папа, и все сидевшие за столами поднялись и склонились перед жрицами, а двадцать четыре ликтора, сопровождавших диктатора, опустили свои фасции.

В большой толпе народа, сопровождавшей процессию, шёл одетый в белую тогу и увенчанный венком из роз нумидиец Агастабал.

— Смотри-ка! — воскликнул, заметив его, Гай Нерон. — Грязная нумидийская или карфагенская морда! Что он делает в Риме?

— Вероятно, вольноотпущенник, поскольку римским гражданином он быть не может — о том свидетельствует цвет его кожи. Но это и не раб, потому что одет он в тунику и тогу свободного человека, — ответил Павел Эмилий.

— Да будь он проклят, и пусть его заберёт Плутон и держит в самых глубоких пучинах ада! — воскликнул Нерон.

— Не стоит так думать и говорить, Клавдий, — укоризненно произнёс Эмилий Пап, — да ещё сегодня, когда все мы должны стать братьями, соединившись в любви и обожании богов. Сегодня даже незнакомый нам чужестранец имеет право сидеть за нашей трапезой, и его надо считать римлянином, потому что он празднует лектистерний, облачившись в незапятнанную тунику и увенчав себя венком из белых роз.

И, возвысив голос, он обратился к Агастабалу, уже было миновавшему дом Папа:

— Эй… Нумидиец… Нумидиец… Карфагенянин… кто бы ты ни был, садись за хлебосольный стол Луция Эмилия Папа.

Агастабал обернулся на звук этого голоса и, принимая приглашение, кланяясь и посылая воздушные поцелуи, вошёл под портик и заговорил на скверной латыни:

— Привет тебе, любезный патриций, привет всем сидящим здесь благородным гражданам. Я выпью за твоим столом за спасение и величие Рима.

Он выпил, а на рассерженные вопросы бросавшего злые взгляды Нерона смиренно, но честно ответил, что он и в самом деле нумидиец родом, взят в плен во время Первой пунической войны и был рабом, но теперь, по милости своего господина, освобождён, занимается плотницким делом и бесконечно предан Риму, своей новой любимой родине.

— Ты знаком с Ганнибалом? — помолчав, спросил его Нерон.

— Как мог я это сделать, если ему всего тридцать лет, а мне уже сорок четыре? С девятилетнего возраста и вплоть до прошлого года он находился в Испании, а я вот уже двадцать четыре года живу в Риме.

— Не слишком-то ты преуспел за это время в нашей речи! — иронически бросил Нерон, уставившись своими небесно-голубыми сияющими глазами в маленькие, чёрные, злые зрачки карфагенянина.

— Нумидийцу очень нелегко усвоить элегантные выражения вашего прекрасного языка.

— У меня у самого есть рабы-нумидийцы; они живут в моём доме не больше десяти — двенадцати лет, а говорят на языке Латия гораздо лучше тебя, а если уж говорить правду, то и получше меня.

— Они просто очень способные.

— Мне кажется, что ты обделён умом, — добавил молодой патриций, всё время пытливо разглядывая нумидийца.

— К сожалению, это так.

Последовало короткое молчание.

— А сейчас, когда ты видишь, как нумидийцы и карфагеняне грабят Италию и приближаются с угрозами к самому Риму, не возникло ли у тебя желания перебежать в их ряды?

Вопрос этот Агастабалу задал всего лишь двадцатилетний юноша красивой наружности и крепкого телосложения, черноволосый и черноглазый. Это был Луций Цецилий Метелл, представитель того знаменитого рода, о котором вскоре будут говорить, что там все мужчины рождаются консулами.

— А зачем мне оставлять эти священные стены, за которыми я живу в счастии и покое, зарабатывая своим плотницким ремеслом больше того, что мне нужно, и подвергать себя серьёзному риску, занимаясь безумным делом, которое не принесёт ничего хорошего ни мне, ни всем нумидийцам?.. Вы, римляне, очень заблуждаетесь, считая нумидийцев друзьями и верными союзниками карфагенян… Это заблуждение!.. Серьёзное заблуждение! Мы, нумидийцы и карфагеняне, понимаем зло, идущее от плохих поступков наших владык, которые на самом деле не являются ни друзьями, ни союзниками; и если вы, римляне, как я верю и надеюсь, перенесёте войну на африканскую землю, то очень скоро убедитесь в правоте моих утверждений.

Слова эти, произнесённые с видимой, несколько грубоватой искренностью, с угрюмым, почти дерзким выражением лица, хотя и так, что их должны были сразу понять, возымели действие, какое хитрый карфагенянин ожидал от них.

Подозрения рассеялись, сомнения улетучились, и доброму нумидийцу — как его стали называть самые разговорчивые из гостей Эмилия Папа — снова налили выпить, и он осушил кубок за благополучие и величие Рима, а потом собрался попрощаться и уйти от пирующих.

Выйдя из-под портика дома Папа, он увидел чуть в сторонке трёх или четырёх рабов, помогавших при сервировке стола, а теперь стоявших, скрестив руки на груди, опираясь спинами о стенку.

Один из этих рабов заметил Агастабала, который по внешнему виду сразу же признал в нём африканца и, задержавшись возле него на мгновение, спросил у него по-нумидийски:

— Ты африканец?

— Африканец, — ответил раб на том же языке, распрямляясь, словно сжатая пружина, и направляясь к карфагенянину, чтобы любезно помочь тому завернуться в тогу.

— Карфагенянин?

— Карфагенянин.

— Римлян любишь?

— Ненавижу, — сказал вполголоса раб, скрежеща зубами.

— А хотел бы ты здесь, в Риме, помочь великому Ганнибалу в его благородном деле?

— Я на всё готов.

— Где и когда я смогу тебя найти? — В девять, на Форуме Олитория.

— Тогда до скорого.

И Агастабал, бормотавший свои слова очень быстро и вполголоса, совсем не глядя в лицо рабу, удалились от дома Папа.

Весталки тем временем прибыли на Капитолий, к храму Юпитера Статора, перед которым стоял триклиний с возвышавшимися на нём статуями Юпитера и Юноны. Не стоит и говорить, что самые изысканные кушанья, какие только могла в те времена придумать и приготовить римская кухня, были выставлены на покрытый пурпуром стол, накрытый здесь с величайшей роскошью триумвирами-эпулонами.

Огромная толпа людей собралась на ступеньках и под портиком храма, а также во всей округе, так что, освобождая проход весталкам, люди устроили давку, а весталки, взглянув на лектистерний, вошли в храм всемогущего сына Сатурна, где приступили к молитвам. Когда обряд был закончен и ликторы стали прокладывать в толпе проход для святых дев, один из триумвиров-эпулонов, находившийся возле храма Юпитера во время прибытия процессии, передал через рабов весталкам на чудеснейшем серебряном подносе крендели, родосское печенье, считавшееся в те времена самым вкусным, и прочие сделанные на мёду сладости, а на другом подносе, похожем на первый, серебряные бокалы и две золотые амфоры, наполненные одна превосходным старым массийским вином, другая — водой.

И тогда все горожане, находившиеся возле храма, а в особенности патриции и лица, записанные в одну из жреческих коллегий, торопливо столпились вокруг весталок и тех из сопровождавших их матрон, кто мог входить за священную ограду, чтобы услужить девам, налив вина и разбавив его водой, а потом протянув крендели, печенье и пирожные.

Едва появились рабы, нёсшие из храмовых помещений подносы, как Луций Кантилий, закутанный в снежной белизны ангустиклавную тогу с очень элегантными складками и в венке из белых роз на аккуратно уложенных волосах, вошёл в освобождённое для прохода весталок пространство, приблизился к максиме и, почтительно поприветствовав её, сказал:

— Не окажешь ли мне честь, целомудреннейшая Фабия, позволив налить тебе в бокал несколько капель массийского?

И, говоря это, он поднёс ей одну из чаш, плеснув туда из амфоры немножко вина.

— Добавь же и воды, очаровательный Луций Кантилий, — проговорила прекрасная Фабия, награждая кроткой улыбкой юношу за его услужливость.

Секретарь верховного понтифика добавил воды, а потом, быстро повернувшись к Флоронии, протянул и ей бокал, смешав в нём вино с водой, и громко сказал:

— Вот и тебе прозрачная смесь, целомудренная Флорония.

А вполголоса скороговоркой добавил нежно и ласково, почти как слова молитвы:

— Люблю тебя, люблю и, как безумный, чем больше получаю твоей любви, тем больше люблю.

Флорония побледнела, руки её дрогнули, и, подняв глаза на Луция Кантилия, она посмотрела ему в лицо долгим, неописуемым, влюблённым взглядом, а потом, как всегда происходило в подобных случаях, многие мужчины смешались с женской процессией, чтобы услужить им и поприветствовать, и поболтать с ними, разделяя девственниц и матрон, и Флорония, таким образом, воспользовавшись благоприятным случаем, прошептала чуть слышно юноше, наклоняя голову к бокалу и медленно поднося его к губам:

— Наша любовь святотатственна, и я стыжусь её, боюсь, и тем не менее, она мне дороже чести и самой жизни.

На этот раз Луций Кантилий, услышав звучание этих нежнейших слов, которые, подобно шелестению зефира, ласкали ему слух, почувствовал, как огненная волна приливает к лицу и голове, и на какое-то мгновение больше ничего не видел и не понимал, но, опьянённый любовью, невольно прошептал приглушённым от смущения голосом:

— О, вернись… скорее вернись в мои объятия, божественная Флорония!

— Молчи… неосторожный, — прошептала девушка, протягивая дрожащими руками бокал Луцию Кантилию.

А тот, принимая чашу, судорожно сжал пальцы весталки и, наклонившись, спросил:

— Когда же?.. Послезавтра?

— Да, — прошептала девушка едва слышно, слегка стряхнув тыльной стороной правой руки одежду, будто бы смахивая с неё крошки печенья.

Луций Кантилий сделал несколько шагов, чтобы поставить бокал, из которого пила весталка, на поднос, протянутый ему рабом.

Множество священников и патрициев, обступивших девственниц и ловивших каждое слово, к ним направленное или от них исходившее, не обратили никакого внимания на диалог между весталкой и всадником, тем более что он внешне напоминал простой обмен ничего не значащими фразами; про то, что произошло между двумя молодыми людьми, было понято в малейших деталях Опимией, которая, держа в руках бокал и время от времени приближая его к устам, не отрывая своих чёрных сверкающих глаз, уставилась на влюблённых и напрягла всё своё внимание, стараясь понять жесты и движения губ своей наперсницы и секретаря первосвященника. Опимия не заметила никаких или почти никаких изменений в поведении лиц, окружавших её и старавшихся услужить ей, а среди таковых были Луций Апулний Фуллон, консуляр и один из триумвиров-эпулонов, а также отец её Луций Кассий Опимий.

— Тебе, может быть, не нравится это вино? — обратился к ней эпулон.

— Да, — ответила Опимия, не отрывая глаз от Кантилия и Флоронии и снова поднося бокал к губам.

— Ты что-то задумчива и рассеянна, возлюбленная дочь моя?..

— Нет, — возразила Опимия, отхлебнув разбавленное водой вино.

— Ты взволнована!.. Отчего это, Опимия? — продолжал свои расспросы отец, пытливо всматриваясь в стянувшееся от напряжения лицо и в негодующие взгляды весталки.

— Да нет же, — раздражённо ответила девушка.

— Почему ты побледнела?.. Что тебя беспокоит?

— Да ничего, — сказала она дрожащим голосом, отдавая отцу бокал, но внезапно лицо её покрылось смертельной бледностью, и девушка, почувствовав, что у неё подгибаются ноги, вытянула руки, словно пытаясь за что-нибудь ухватиться, но, не найдя иной опоры, упала прямо в объятия Луция Апулия Фуллона, к счастью, поспешившего ей на помощь.

* * *

Как только празднества закончились и были принесены все жертвы, Фабий Максим сразу же созвал сенат и спросил, что надо сделать для спасения Республики. Тщательно обсудив положение Рима и его врагов, сенат единогласно постановил: передать диктатору войско от консула Гнея Сервилия — пусть он наберёт из граждан и союзников столько людей в пехоту и конницу, сколько сочтёт нужным для блага государства .

Тогда Фабий с быстротой и энергией, которых мало кто подозревал в нём, внешне таком тихом, осторожном и спокойном, приказал набрать два легиона поспешных солдат и приказал им обязательно явиться через десять дней в Тибур, куда он отправил Марка Минуция Руфа, начальника конницы.

К нему шли самые отважные юноши из римского патрициата, прося не званий, а только возможности воевать под его началом простыми солдатами. Многих он принял, и среди них Гая Клавдия Нерона, которого он назначил легионным трибуном; многих просил остаться в Риме, чтобы защищать город.

Больше всего тронуло Фабия предложение Марка Клавдия Марцелла и Павла Эмилия, консуляров, то есть людей известных, идти сражаться с Ганнибалом под его, Фабия, началом.

— Я никогда не позволю, чтобы люди, способные командовать, подчинялись в этой войне мне, особенно тогда, когда их авторитет, их советы, их мнения, а прежде всего их доблесть делают необходимым их присутствие здесь, в Риме.

Так ответил Фабий, который, закончив с необыкновенной быстротой свои приготовления, выступил из Рима через пять дней после принятия верховного командования. Перед ним шли двадцать четыре ликтора, а за ним растянулись почти весь сенат и огромная толпа народа. Он направился по Фламиниевой дороге в Окрикул, где стояла лагерем армия консула Фламиния в составе двух легионов и небольшого количества конницы — большая часть которой двадцатью днями раньше была разбита вместе с Гаем Центением — и тысяч шести союзных войск. Всего же там собралось около двадцати тысяч человек.

Консул знал, что к нему приближается диктатор. Он вышел навстречу, послав вперёд двенадцать своих ликторов, а сопровождали консула квестор Фульвий Флакк, трибуны, центурионы и контуберналы.

Но Фабий, весьма чувствительный к традициям отечества и столь же обожавший — с полным основанием — авторитет власти, увидев, что к нему приближается вслед за фасциями консул, выслал Клавдия Нерона, который немедленно отправил ликторов в распоряжение диктатора, ставшего единственной верховной властью на шесть предоставленных ему месяцев, и подчинённому следовало отказаться от всяких знаков властного достоинства.

Что же сделал Гней Сервилий? Он сошёл с коня и безо всяких ликторов пошёл передавать командование армией в руки Фабия.

А тот немедленно провёл смотр легионам и приказал консулу отправляться с ними в Остию, собрать там столько судов, сколько только возможно, и выйти с ними в море, чтобы прогнать карфагенский флот, пиратствующий в Средиземном море, опустошая побережья. Сам же диктатор, свернув лагерь в Окрикуле, пошёл с армией скорым маршем в Тибур, где находились два легиона, собранные Марком Минуцием, и конница, которую Фабий приказал набирать в большем, чем обычно, количестве, чтобы возместить потерю убитых в консульском войске.

Фабий снова устроил смотр четырём легионам и шести тысячам конников, а также прибывшим в течение двух дней подкреплениям союзников, достигавшим почти двенадцати тысяч человек. И с этой почти сорокатысячной армией он выступил на Пренесту. Следуя большими переходами, солдаты вышли на Латинскую дорогу и поспешили навстречу Ганнибалу, которого консул настиг возле Арпина.

Осторожный и предусмотрительный полководец ожидал наступления ночи, прежде чем приблизиться к неприятелю, когда можно будет послать разведчиков исподволь понаблюдать за карфагенянами. Едва сгустилась темнота, Фабий отдал приказ подойти к лагерю Ганнибала, который, значительно превосходя римлян числом и качеством кавалерии, всегда ставил палатки на равнине. Именно по этой причине Фабий повёл армию по обрывистым кручам и велел там разбить лагерь, лично наблюдая за рытьём рва и строительством мощного частокола. Эти работы затянулись далеко за полночь. Потом все проходы через изгородь были хорошо укреплены, диктатор выставил усиленные караулы и приказал солдатам отправляться на отдых.

Ганнибал был очень обрадован приходу римлян. Он резонно предполагал, что они с нетерпением рвутся в новое сражение, чтобы смыть позор недавних поражений, и карфагенянин надеялся полностью разбить их в пятый раз, а сразу же после этого идти на Рим. На рассвете Ганнибал вывел войска и расположил их обычным способом, придуманным им самим, одним из умнейших, если не самым умным среди античных и современных тактиков. Потом он послал нумидийцев провоцировать римлян на битву.

Но Фабий не сдвинулся с места ни в этот день, ни в последующие, хотя Ганнибал верхом приближался к лагерю и вызывал римского полководца на поединок.

Два-три первых дня в римском лагере царило спокойствие, и все послушно ждали приказаний диктатора. Однако назойливость нумидийцев росла, они швыряли дротики почти от самого оборонительного вала римлян, и карфагенские провокации становились всё кровавее, солдаты начали роптать и с неприязнью относиться к тому инертному и пассивному ожиданию, на которое осуждала их тактика полководца, которую они уже стали называть чрезмерной осторожностью.

Ганнибал понял, что римляне наконец-то нашли военачальника, способного противостоять ему, и в какой-то степени даже обрадовался, думая, что покроет себя большей славой, если победит опытного и выдающегося вождя. Но отчасти он был недоволен, понимая, что осторожность, пришедшая, наконец-то, на смену порыву, намного затрудняет разгром римлян.

Стало очевидно, что Фабий не собирается покидать лагерь, а высылая за укрепления римских воинов, делает это осторожно и осмотрительно, не разрешая выходить за вал маленьким отрядам, а отправляя лишь крупные и хорошо организованные подразделения. Убедившись в этом, Ганнибал после семи или восьми дней передышки неожиданно свернул лагерь и направился в Самний, куда пришёл через два дня и принялся жечь, грабить, разрушать дома, селения, нивы и виноградники, надеясь вынудить Фабия дать сражение.

Однако Фабий, осторожно следуя за Ганнибалом на расстоянии одного дневного перехода, всегда ставил лагерь невдалеке от карфагенского, и обязательно на возвышенностях, и постоянно оставался только свидетелем разрушений, учиняемых неприятелем.

Ганнибал разграбил город Беневент, римскую колонию, а Фабий оставался невозмутимым; карфагенянин штурмом взял город Телезию и отдал его в руки солдатни, Фабий оставался невозмутимым; африканец ворвался в плодородную, ласковую, счастливую Кампанию, оставляя за собой кровь и разрушения, Фабий оставался невозмутимым.

За двадцать дней Фабий, часто сам выходивший во главе своих летучих отрядов, которые он всегда формировал преимущественно из кавалерии, четыре или пять раз ввязывался в стычки с карфагенянами, причём в местах и в условиях, благоприятных для него и неблагоприятных для врага. Верх в этих мелких стычках всегда одерживали римляне; они даже убили сто двадцать три нумидийца, а своих потеряли всего тридцать семь человек. В плен были взяты две сотни галлов; собственные же потери были крайне незначительными. И наконец у карфагенских грабителей была отбита захваченная ими добыча.

Но эти выигрыши, эти малюсенькие победы не уменьшали, а, наоборот, увеличивали недовольство в римском лагере, где чрезмерную осторожность диктатора начинали называть апатией, ленью, непригодностью; насмешки над диктатором сначала произносили чуть слышно, потом шептали вполголоса и наконец стали говорить так громко и повсеместно, что они непременно должны были дойти до самого Фабия.

Но Фабий оставался невозмутимым и верным своей выжидательной тактике.

Однако Марк Минуций Руф, начальник конницы, думал не так. Он был человеком, наделённым безудержной храбростью и необыкновенной силой, правда, его умственные способности были довольно ограниченными.

По происхождению он был плебеем; выросший среди лагерной и военной жизни, в неистовстве храбрых деяний, он собственной отвагой и старанием, медленно-медленно, от одного чина к другому, добрался до высших должностей и был в конце концов поставлен консулом в 532 году, то есть за пять лет до начала нашей истории, вместе с патрицием Публием Корнелием Сципионом Азиной; вместе с ним он успешно воевал на суше и на море с истриями, которые, захватив множество трирем, с невероятной дерзостью пиратствовали на Адриатике и в Ионическом море, нанося большой ущерб Риму.

Став сенатором, Минуций Руф отличался на заседаниях молчаливостью. Фабий Максим был педантом в соблюдении обычаев и законов и, когда пришла пора избрать начальника конницы, остановил свой выбор на плебее, чтобы все военные дела оказались в руках патриция и плебея. Среди последних, известных опытностью и укоренившейся привычкой к военной дисциплине, он считал уместным выбрать Минуция Руфа, который из-за своей стойкости и суровости пользовался славой человека, наводящего на врагов страх.

И, похоже, это был единственный просчёт Фабия в его планах на шесть месяцев диктатуры, хотя во всём остальном любая мелочь шла в соответствии с его задумками, его основательными соображениями, предвидениями.

Однако то ли консульское достоинство, которого вопреки ожиданиям добился Минуций, зажгло его запоздалые мечты, то ли он в самом деле считал своим недалёким умом, что пришло время дать бой Ганнибалу, то ли от жажды громкой славы у него зашумело в голове и побудило стремиться к триумфу, но перед бесстрастием диктатора даже Минуций принялся выступать против него, называя полководца медлительным и неспособным, делая это вначале довольно нерешительно, а потом говоря открыто и в полный голос.

Последние переходы Ганнибал делал так быстро, что римляне совсем потеряли его из виду.

В лагере Фабия это обстоятельство только усилило кривотолки: всё, мол, было сделано для того, чтобы Ганнибал ушёл от них. Упущен благоприятный случай сразиться с врагом и победить его. А теперь неприятель, оторвавшись от римских легионов, мог бы предать огню и мечу самые лучшие итальянские земли или приблизиться к побережью и, переправившись через пролив, очистить от римлян Сицилию.

Об этом говорили вслух, но Фабий, делая вид, что не слышит эти речи, которые, естественно, умолкали, едва появлялся диктатор, приказывал свёртывать лагерь и длинными переходами устремляться по следам Ганнибала, за продвижением которого издали следили римские разведчики.

Карфагенянин, фактически вдохновлённый некоторыми кампанскими всадниками, пленёнными им в битве на Тразименском озере и по соображениям политическим, стоящим куда выше восхвалений, освободив их, решил направиться к Капуе. Освобождённые уверили Ганнибала, что этот город, издавна ревнуя Рим и враждуя с ним, не будет отчаянно защищаться, и овладеть им не составит никакого труда. Ганнибал попросил проводника отвести его в окрестности Казина, потому что понимал: займи он этот проход, римляне не смогут оказать помощь союзной Кампании.

Но то ли проводник плохо понял просьбу Ганнибала, то ли на самом деле захотел обмануть его, но он вывел карфагенского вождя совсем в другое место — в окрестности Казилина, то есть к устью Вултурна, к болотистым низинам, подходящим почти к самому морю. Ганнибал, разгневанный ошибкой проводника, может быть, и невольной, приказал высечь его розгами и распять на кресте, а потом послал Магарбала, командующего карфагенской кавалерией, грабить фалернские земли.

Магарбал со своими нумидийцами промчался до Синуэссы, грабя и опустошая эти плодороднейшие края. Великий ужас распространился по всей Кампании, а людская молва, преумножая злодеяния в сотни раз, разносила жуткие истории о грабежах и убийствах до стен Неаполя, Помпеи, Капуи.

В это время Фабий Максим занял холмы у подножия Массики, откуда увидел лагерь Ганнибала на Вултурне и зарева на огромном пространстве фалернских и синуэсских полей.

Последние переходы, сделанные фабием в быстром темпе, способствовали умиротворению недовольства в легионах. На этот раз, настигнув Ганнибала, солдаты хотели сражаться и одержать блестящую победу, захватить добычу и получить почести триумфаторов.

Так думали все, но Фабий, заняв великолепную позицию на горе Массике, поставил там лагерь и ни в этот день, ни в последующие не решился напасть на неприятеля.

На этот раз неспособность и апатия Фабия были сурово осуждены войском; его прямо называли трусом.

Фабий, однако, чутьём великого полководца понимал, что Ганнибал, сбившись, верно, с дороги, оказался в сетях, которые долго расставлял на него римлянин. Фабий почти мгновенно понял, что, прикрыв проходы среди холмов, которые могли вывести врага в Латий или Кампанию, он поставит в крайне тяжёлое положение карфагенян, оказавшихся посреди нездоровой, болотистой местности зажатыми между римскими легионами и морем. Фабий приказал небольшим гарнизонам занять гору Калликула и городок Казилин, а сам, оставаясь на высотах Массики, стал ожидать, когда враг рано или поздно вынужден будет принять бой в этой гористой местности, где его знаменитая конница не сможет сделать ничего серьёзного.

Но на позициях римлян крики большей части трибунов и центурионов, дерзкие шпильки начальника конницы, дурное настроение солдат начинали принимать характер мятежа.

— Ну и что? — бушевал Луций Гостилий Манцин, один из консулов, через три дня после прихода армии на Массику, стоя посреди большой толпы центурионов, контуберналов и декурионов на Пятой улице римского лагеря, — ну и что теперь?.. У нас сильные руки и крепкие мечи, у нас четыре легиона, шесть тысяч конницы, с нами двенадцать тысяч союзников, а мы будем беспомощно смотреть на то, как гибнет Италия? Сорок тысяч римских воинов, сложа руки, глазеют, как сорок тысяч бандитов безнаказанно грабят лучшие римские земли? Почему же тогда мы — ради всех небесных и подземных богов — не пойдём к Ганнибалу и не бросим ему под ноги наше оружие? Почему же тогда не попросим у него как милости, чтобы он отправил нас невольниками в бесплодную, выжженную солнцем Африку, чтобы мы там дробили своими руками сухие комья, чтобы растили там виноград, из которого карфагенянин приказал бы делать вина для своих пиров? О, клянусь всеми молниями всемогущего Юпитера! В хорошие руки мы отдали судьбу всего нашего добра. Я думаю, что человека более беспорядочного и слабого, чем этот наш диктатор, не рождалось ни среди римлян, ни среди варваров с тех пор, как солнце озарило землю.

— Ты прав, Гостилий.

— Это преступление!

— Это измена, клянусь богами!

— Да, нас предали.

— Фабий Максим трус!

— Изменник… подлец.

— Клянусь Марсом, мы хотим драться!

— Мы не хотим разделить вместе с ним позор этого преступного бездействия.

Такие и подобные выкрики слышались из толпы трёх или четырёх сотен средних и младших офицеров римских легионов, когда возвысил свой голос юноша, едва лишь семнадцатилетний, среднего роста, сложения скорее хрупкого, с нежной бело-розовой кожей лица, большими живыми голубыми глазами, с чертами резкими и строгими, одетый как простой легионер, но розовая повязка на его руке выдавала в нём одного из знаменосцев; суровым тоном он с упрёком воскликнул:

— Есть изменники в этом лагере, но только не в палатке диктатора.

— Кто это такой?..

— Один из знаменосцев…

— О-ёй! — с сардонической усмешкой сказал Гостилий Манцин. — Он только кажется знаменосцем, на самом же деле это скрытник!

— Рорарий!.. — добавил насмешливо какой-то центурион.

— Возбудитель! — вставил с издёвкой оптионат.

— Я солдат, любящий дисциплину, прославившую значки наших легионов; я гражданин, который хотел бы подражать доблести наших предков, и, что касается меня, постараюсь делать это всю свою жизнь; я из тех, кому нравится подчиняться сегодня, чтобы назавтра приказывать и командовать.

Так отвечал юный и гордый солдат, которого звали Марком Порцием Приском. Выполняя обещание, данное Фабию Максиму, он облачился в мужскую тогу, хотя ему едва исполнилось семнадцать, и записался в один из легионов, образованных всего за несколько дней до его совершеннолетия. В первой же стычке с Ганнибалом Марк Порций проявил недюжинную смелость и с такой сноровкой, с таким мастерством владел мечом, что вызвал восхищение сражавшихся рядом с ним центурионов, оптионатов и простых воинов. О нём сразу же доложили диктатору как о солдате, достойном быть причисленным к знаменосцам, которых именно в этот день отбирали в его Третьем легионе.

А на посыпавшиеся на него насмешки молодой знаменосец ответил, вспыхнув лицом, но сохраняя чувство собственного достоинства и воодушевление в голосе и жестах:

— Скрытник, рорарий или возбудитель, как вам больше понравится, но я сейчас же докажу с мечом в руках, сколько бы вас ни было, что вы прескверные граждане и никудышные солдаты.

Взрыв презрительных выкриков встретил слова молодого знаменосца, и многие подошли даже на несколько шагов к нему, собираясь окружить храбреца, а он, отступив на шаг, положил правую ладонь на рукоять меча, собираясь уже вынуть оружие из ножен, когда раздался повелительный голос:

— Ола!.. Что это вы делаете?

Все обернулись на этот голос, принадлежавший человеку, неожиданно появившемуся в этот миг, и отступили назад, проявляя при этом почтение и уважение.

Человеку, подошедшему в это время на Пятую улицу, было лет под пятьдесят. Был он высокого роста, крупного телосложения, мускулистый, седоволосый, с загорелым, суровым, твёрдым лицом. Поверх простых, но крепких доспехов был накинут широкий шерстяной плащ пурпурного цвета (палюдаменций), носить который положено было только диктатору или начальнику конницы.

И этим человеком был именно командующий конницей Марк Минуций Руф.

— Что здесь происходит? Из-за чего вы спорите? — строго спросил он после недолгого молчания.

Трибун Луций Гостилий сжато изложил командующему суть происходящего.

— Зря вы оскорбили этого юношу, — сказал Минуций, — он показал себя храбрейшим воином и заслужил всего за несколько дней право быть вписанным в ряды знаменосцев, но и он, ещё молодой и необтёсанный лагерями и военной службой, был неправ, когда глумился над вами, храбрецами, старыми и опытными солдатами, страдающими от позора, причинённого римским орлам.

Он замолчал. На Пятой улице ни один человек из толпы, заметно выросшей после прихода начальника конницы, не издал ни звука.

А тот, помолчав немного, обратился к Марку Порцию:

— Что знаешь ты, юноша, пусть даже тебя отличили накануне, что знаешь ты о войне?.. А раз уж ты никогда не дрался в битвах, то должен подчиняться тем, кто состарился, вынося в походах зной и холод, ведя жизнь среди опасностей и постоянных стычек на полях сражений. Я один из них; я тридцать три года воевал — и против карфагенян в Первую пуническую, и против галлов, и против испанцев, и против истриев, и против сардов, и против корсиканцев, и против иллирийцев. Римляне всегда строго соблюдали дисциплину и любили её, и я всегда был послушен моим вождям и их приказам. Но, клянусь Кастором и Поллуксом, за эти тридцать три года военной службы я никогда ещё не присутствовал на спектакле, подобном тому, на котором пришлось побывать сегодня. То, что я увидел, было уже не благоразумием, а нерадивостью, не осторожностью, а трусостью. Разве Фурий Камилл, затягивая время и давая врагу возможность грабить всю Италию, освободил бы Рим от галлов? Разве Луций Папирий Курсор победил бы самнитов, лениво интригуя и прогуливаясь по землям врагов? А в мои времена разве Консул Лутаций Катул победил бы карфагенян в битве при Эгатских островах, ожидая, пока их корабли сбросят запас продовольствия и метательные машины, среди которых были и очень тяжёлые? Или, скорее, и Лутаций Катул и Папирий Курсор, и Фурий Камилл одержали свои блестящие победы молниеносной быстротой атак и передвижений? Я, о храбрый и справедливый юноша, ревностный поборник дисциплины, но одновременно я не одобряю, и крайне не одобряю, инертность, медлительность, которые перестают быть осторожностью, а становятся серьёзнейшей ошибкой, непростительной виной перед отчизной.

Так говорил Минуций, и многие принялись горячо аплодировать ему. Но Марк Порций не аплодировал; из почтения к личности старого вождя он не осмелился осудить его, но всем своим поведением и выражением лица показывал, что командующий кавалерией его не убедил.

— Ты говорил о главнокомандующем, — обратился Гостилий Манцин к Минуцию, когда овация немного утихла. — Фабий при своём бездействии, на которое он осудил легионы, способен только сопровождать врага в его грабежах. Он проявляет себя не как диктатор, а как учитель Ганнибала.

— Верно, верно! — отозвались сотни голосов.

— Мы хотим сражаться! — кричали другие.

— Минуций достоин должности диктатора, — громко сказал трибун.

— Он, он должен быть нашим полководцем! — заорали многие из солдат.

— И он, возможно, станет им, — раздался спокойный, степенный и звонкий голос, — но только после того, как истекут шесть месяцев моей власти.

Это был Фабий Максим, который в защитном панцире и с накинутым палюдаменцием, в сопровождении Гая Клавдия Нерона и Публия Корнелия Сципиона, а также нескольких других трибунов и центурионов, прибыл на место заварухи.

Все крикуны склонили головы, все стыдливо умолкли, сразу потеряв всю свою отвагу; такое почтение внушал к себе диктатор, такое уважение испытывали все к Фабию, несмотря на злые выкрики.

Марк Минуций, склонив голову на грудь, отошёл, сжимая правой рукой кожаную, с головками металлических гвоздей портупею, к которой был подвешен меч.

— Здесь командую и властвую я, — продолжал Фабий после небольшого молчания голосом твёрдым, но совершенно спокойным, — и вы тем более должны мне подчиняться, что власть, которой я наделён, предоставлена мне сенатом, консулом и римским народом. Только им должен я дать отчёт, да ещё истории и собственной репутации, за свои действия в этой войне. Повинуйтесь и помните, что у меня есть розги и топоры двадцати четырёх моих ликторов.

Все молчали, а Фабий добавил:

— Возвращайтесь в свои палатки.

Все, и прежде всего Марк Минуций, свесив головы, в полном молчании разошлись в разных направлениях. — О? безумные овцы! — сказал Марк Порций вполголоса, обращаясь к нескольким центурионам и оптионатам, шедшим рядом. — Какие же вы, римляне, бестолковые овцы! Так, когда вы вместе, вы позволяете увлечь себя таким советчикам, уговорам которых вы, будучи разъединёнными, никогда бы не решились последовать.

— Ты ненавидишь, ненавидишь, мудрец Катус! — произнёс, улыбаясь, один из центурионов.

— Мудрец!.. Мудрец!.. — бормотали вполголоса некоторые оптионаты и солдаты, почти насмехаясь.

— Награждая меня таким именем, вы делаете мне честь, а не смеётесь надо мной. Думаю, что в присутствии главнокомандующего я заслужил его, — сказал Порций.

— Ты безусловно мудр, Катон, — добавил один из трибунов.

С того дня его стали звать Катоном; впоследствии это имя сохраняли все потомки рода Порциев.

Когда все собравшиеся на Пятой улице разошлись, Гай Клавдий Нерон, надевший на тонкие доспехи изящной работы короткий плащ из грубой красной ткани (сагум), которым римляне пользовались во время войны, сказал, обращаясь к Фабию:

— А теперь, когда строптивые прекратили орать, не скрою от тебя, высокочтимый диктатор, что я, хотя полностью принимаю и даже очень хвалю твою благоразумную закрытость относительно Ганнибала — закрытость и благоразумие готовят во времена более или менее отдалённые нашу победу над наводящим страх врагом, страхуют Рим от пагубных и непоправимых последствий новой проигранной битвы, — не скрою от тебя, однако, что я, хотя и аплодирую твоему командованию, не хотел бы, чтобы ты в какой-то мере был озабочен насмешками и оскорблениями тех, кто мыслит по-другому, а поэтому прошу тебя выбрать как можно скорее момент, подходящий для сражения с Ганнибалом, дабы успокоить и удовлетворить недовольных, чтобы дело не дошло до мятежа.

— Ну что же, — ответил Фабий с улыбкой, — я был бы более робким, чем теперь кажусь, если бы из боязни насмешек и оскорблений отступился бы от своих намерений. Конечно, страх за отчизну — не такая вещь, которая приносит позор, но позволить испугать себя людскому мнению, осуждению, клевете — это удел личности, не заслуживающей высоких должностей, желающей прислуживать тем, которыми она должна управлять, которых она должна обуздывать и наказывать за преступные мысли.

На следующее утро Фабий послал Луция Гостилия Манцина во главе четырёх сотен всадников наблюдать за проходом, который из Тарракины, между двух хребтов мог вывести врага на Аппиеву дорогу и в Латий. Отправляя Луция, полководец строго предупредил его, чтобы римляне не покидали засады и поступали благоразумно и осторожно. Гостилий Манцин вышел из лагеря уверенным в своих силах и, обнаружив в соседних селениях незначительные группки нумидийцев, атаковал их и погнал прочь, а некоторых даже убил, но, забыв о наставлениях диктатора, вознамерился преследовать бегущих, однако строй римских лошадей, уставших от долгой скачки, был остановлен и приведён в беспорядок внезапно появившейся из-за частокола тысячей нумидийцев под командованием Карфалона.

Стычка была жаркой и жестокой, но короткой: римляне оказались в меньшинстве, число нумидийцев всё возрастало, и по крайней мере половина отряда была изрублена в куски; мужественно сражавшийся Гостилий Манцин тоже погиб. Остаток римлян смог укрыться в ущелье, за которым следовало вести наблюдение, откуда глубокой ночью им удалось добраться до линии своих укреплений.

На следующее утро Фабий перевёл армию на отличные позиции, в то единственное место, где Ганнибал мог попытаться разжать тиски, в которых он оказался.

Карфагеняне и в самом деле показались на дороге, а поскольку Фабий считал это место благоприятным для сражения, он расставил своих солдат на высотах, однако строго-настрого наказал всем не рассеиваться, не слишком выдвигаться вперёд и не преследовать врага. Вскоре началось сражение. Испанские пехотинцы с огромным воодушевлением атаковали римлян. Отброшенные с не меньшей яростью, они побежали, но Фабий запретил их преследовать. Испанцы ещё не раз бросались в атаку, и всякий раз их отражали, и им не удавалось выманить римлян на равнину. Сражение длилось весь день, и Ганнибал не смог прорваться через проходы и вынужден был вернуться к Литерну, потеряв восемьсот человек из своих рядов, тогда как число погибших римлян не превысило шестисот.

Таким вот образом оба полководца и потратили большую часть лета: Ганнибал тщетно добивался открытого сражения, Фабий наблюдал за ним; Фабия в изобилии снабжали всем необходимым Кампания и Самний, лежавшие за его спиной, Ганнибал уже испытывал недостаток во всём, перед его армией маячила перспектива зимовки среди голых Формийских скал, литернских песков да ужасных, вредоносных болот.

И тогда Ганнибал, потеряв надежду выбраться из этих мест, прибег к одной их тех военных хитростей, которыми он так прославился и в которых никто его не мог превзойти, разве что Спартак, вождь гладиаторов, приблизился к Ганнибалу в придумывании этих хитростей. И с помощью такой хитрости он выбрался из ужасной ситуации, в которую его загнала прозорливость Фабия. Глубокой ночью более двух тысяч быков, одомашненных и полудиких, которые в большом количестве всегда становились добычей нумидийцев, так вот, более двух тысяч быков, к рогам которых привязали пучки сухих веток, прутьев и соломы, а потом подожгли их по приказу Ганнибала, были пущены в занятые римлянами ущелья.

Вслед за этими животными, в страхе бежавшими очертя голову, подгоняемыми огнём и жаром пламени, поджигавшими деревья и кусты, мимо которых они пробегали, и веявшими замешательство в рядах римлян, издалека увидевших эти движущиеся огни, но не знавших причину их появления, вслед за этими быками тихо свернувшая лагерь карфагенская армия двинулась с оружием в руках к ущельям, через которые она должна была пройти.

Римляне, охранявшие эти проходы, увидев себя окружёнными пламенем и опасаясь коварства и засады, отступили в ужасе к укреплениям главного лагеря; тем временем карфагеняне прошли самое узкое место ущелья и направились к Аллифам. Фабий на протяжении всей ночи не сдвинулся с места, опасаясь, и с полным основанием, коварства Ганнибала; на рассвете он разгадал военную хитрость врага, но было уже поздно; отборные части римской пехоты спустились с вала и атаковали карфагенский арьергард. Завязался ожесточённый бой; и с той и с другой стороны подходили новые отряды, и схватка переросла в большое сражение. Но испанские пехотинцы, более лёгкие и проворные, чем римляне, получили преимущество в движении на той холмистой местности, где шёл бой; римляне были отброшены, потеряв несколько сотен в своих рядах, и армия Ганнибала вырвалась из ловушки, куда её загнал Фабий.

За валами римского лагеря снова поднялся шум против диктатора, отказавшегося сразиться в открытом поле и победить Ганнибала сметливостью. Он, Кунктатор, как его называли в насмешку, уже долгое время позволяет себя бить — даже в такой местности, где верх одержала хитрость карфагенянина, который, однако, должен благодарить своих богов, уберёгших его таким вот образом от дурных шагов, к которым его подталкивал неприятель. И Ганнибал вовсю расхваливал римского полководца, столь же доблестного, как и он сам, и называл его мудрейшим из тех, кого ему до сих пор противопоставлял Рим, огорчаясь, что предусмотрительность диктатора не позволяла ему, по крайней мере до сих пор, завоевать Рим.

Между тем Ганнибал, притворившись, что хочет двинуться на Рим, обрушился на пелигнов; Фабий преградил ему путь, всё время придерживаясь возвышенных мест; Ганнибал делал марши, контрмарши, повороты; Фабий угрожал ему то с флангов, то с фронта, то с тыла, но никогда не вступал с карфагенянином в сражение. Устав в конце концов метаться, карфагенянин направился в Апулию и раскинул лагерь возле Гереония, города, разрушенного и покинутого жителями. Фабий устроил свой лагерь на территории Ларина, напротив карфагенского.

Недовольство солдат диктатором возросло чрезмерно, письменно и устно оно быстро распространялось среди римского народа; его прозелиты оказались даже в сенате, где Фабий пользовался авторитетом, уважением и имел отличную репутацию.

Но никакие оскорбления, никакие насмешки, неодобрение черни, упрёки авторитетных людей не могли заставить диктатора изменить тактику, которую он избрал и которой следовал вопреки всем и к огорчению немалого количества людей, бывших с ним заодно.

Ганнибал занялся грабежом Кампании и Самния, что ещё больше воспламенило сердца римлян против Фабия, который хотел сохранить свои поместья, отдав на разграбление все окрестности.

Пока обе армии расположились лагерем — одна возле Гереония, другая в окрестностях Ларина — Ганнибал выслал к Фабию парламентёров, чтобы договориться об обмене пленными. Фабий согласился менять по головам, а если останутся лишние с той или другой стороны, то выплачивать за каждого пленника по двести пятьдесят драхм.

В таком состоянии находились дела войны, а наступил уже сентябрь, когда Фабий был вызван сенатом в Рим, формально — для жертвоприношений богам, которые должны были совершать либо консулы, либо диктатор, но на самом деле для того, чтобы получить отчёт о поведении командующего.

Уезжая из лагеря, Фабий передал верховное командование армией в руки М. Минуция Руфа, настойчиво прося его, умоляя от имени родины ни в коем случае не мериться силами с Ганнибалом, придерживаться системы, которой следовал до сих пор диктатор, и не повторять действий консулов Семпрония и Фламиния, неосторожно решившихся дать сражение, что было причиной стольких бед и потерь для их родины.

Диктатор уехал.

Но едва Фабий скрылся из виду, Минуций собрал солдат и пообещал им покончить с бездействием и стереть позор, которым они себя покрыли, следуя до той поры необъяснимому руководству диктатора, то есть фактически стал готовиться к битве с Ганнибалом.

* * *

На четвёртый день перед сентябрьскими идами (10 сентября) того же самого года Форум и площадь Комиций были переполнены народом. Свыше пятидесяти тысяч горожан с трудом проталкивались в радостной и торжествующей толпе, в которой только и разговоров было, что о блистательной победе, одержанной Марком Минуцием Руфом, начальником конницы, над Ганнибалом.

— Наконец-то!.. Слава богам, охраняющим Рим... Наконец-то мы показали варвару, что древняя латинская доблесть не угасла в нас!.. — радостно восклицал, оживлённо жестикулируя, Марк Метилий, один из народных трибунов, ораторствовавший посреди густой толпы горожан, главным образом плебеев.

— Пришёл конец Медлителю! — кричал в другом месте плебейский эдил. — Конец постыдному грабежу наших земель и уничтожению наших союзников, совершавшимся Ганнибалом под самым носом у Фабия, проявлявшего либо трусость, либо нерадивость — не знаю уж, чего больше!

— Мы одержали победу и продемонстрировали, в конце концов, свою силу — то ли потому, что командующим стал настоящий римлянин, то ли потому, что легионы повёл в бой плебей! — возбуждённо выкрикнул Гай Теренций Варрон. — До тех пор, пока вы не убедитесь, что патриции — враги славы и величия Рима, вы не сможете, о квириты, увидеть, как наши победоносные орлы расправляют свои крылья над всем миром.

— Варрон прав! — сказал какой-то плебей.

— Фабий трус! — добавил другой.

— Нет, клянусь богами!.. Он малодушен.

— Он настоящий трус!

— Скажите, что он предатель; клянусь Нептуном, он куплен за карфагенское золото, имейте мужество сказать правду.

— О, изменник в роду Фабиев! — воскликнул один из горожан, кому было противно такое предположение.

— В роду, давшем Республике много консулов, — добавил богато одетый горожанин, всадник по виду.

— И столько триумфаторов, — поддержал его первый гражданин.

— Клянусь Юпитером Всемогущим, не стоит так позорить род, кровь которого оросила поля сражений, в которых они бились за Рим со времени основания города.

— Клянусь богами, не надо так оскорблять человека, дважды бывшего консулом и одержавшего триумф над лигурами, отбросившего их от наших границ и с блеском разгромившего их.

— И всё же... мы не будем оскорблять этого человека, не будем судить его несправедливо, раз вы так хотите, — воскликнул Теренций Варрон, — но, граждане, чем же можно объяснить расположение к нему Ганнибала, который, опустошив Самний и Кампанию, оставил нетронутыми среди всех разрушенных домов и поместий только имение и дом Фабия.

— Верно, верно, верно! — раздались одновременно тысячи голосов.

Немногочисленные защитники Фабия Максима умолкли, а Гай Варрон добавил:

— Лично я далёк от мысли, что Фабий изменил родине; я считаю его нерадивым, трусливым, но не изменником — пока нет. Однако я имею право, как и всякий римский гражданин, чтобы мне объяснили этот странный факт.

Таким образом, Минуций был вознесён до небес, Фабий опозорен и осмеян, а трибун Марк Метилий, поддержанный претором, созвал на следующий день народ на трибунальные комиции, на Марсово Поле, предлагая принять декрет, согласно которому, вопреки обычаю, умаляя диктаторскую власть, надо было разделить командование армией между диктатором и начальником конницы, дав им равные полномочия. Трибун Марк Метилий, воспользовавшись возбуждением народа, разжигал недобрые чувства к Фабию.

Что же до превозносимой победы Минуция, то дело обстояло вот как. Едва Фабий уехал из лагеря, Ганнибалу донесли об этом. Зная от дезертиров о настроениях Минуция, карфагенский полководец решил ещё активнее, чем раньше, провоцировать легкомысленного римского военачальника. Два или три дня Минуций кружился возле Ганнибала, оставаясь на возвышенностях; но когда карфагенянин вынужден был отправить, и довольно далеко от лагеря, добрую треть своей армии, чтобы разжиться провиантом, Минуций спустился на равнину, окружил вражеских фуражиров, пока они занимались грабежом, и устроил им хорошенькую бойню. Когда же подоспел Ганнибал и ввязался в рукопашную, то Минуций, хотя и с намного превосходящими силами, тем не менее был побеждён, и дело дошло бы до полного краха, если бы самнит Децимий Нумерий, приведший из Бовиана, согласно несколько более раннему приказу диктатора, восемь тысяч пеших и пятьсот конных солдат, цвет самнитского воинства, не поддержал римлян и не вынудил Ганнибала укрыться в лагере под Гереонием. В этой сече погибли более шести тысяч карфагенян и около пяти тысяч римлян.

Однако вернёмся в Рим, где народ, возбуждаемый большей частью своих трибунов и самым влиятельным среди курульных плебеев Гаем Теренцием Варроном, готовился только из ненависти к Фабию проголосовать за предложенный декрет. Пока на площадях произносили речи и сбивались в толпы, сенат вот уже два дня собирался в Гостилиевой курии, допрашивал диктатора, перед тем как вынести решение о его руководстве армией и о деталях кампании.

— Как же всё-таки случилось, что карфагенянин в таком море разрушений оставил нетронутым только твоё имение? — спросил у Фабия сенатор Спурий Марвилий Максим, который двенадцать лет назад вместе с Фабием был консулом, а сейчас являлся принцепсом сената.

— Подобного рода вопросы, — сказал Фабий, поднимаясь со своего кресла, расположенного в одном из верхних рядов справа от принцепса, — причиняют мне боль не оттого, что наносят ущерб моей репутации, а потому, что вредят Риму и сенату. Как! После пятидесяти пяти лет безупречнейшей жизни, не совсем уж безвестной и недостойной, после пребывания на выборных должностях, после успешно проведённых военных походов, после неоднократных доказательств моей любви к родине безумная чернь обвиняет сегодня меня в непригодности, трусости и даже в потворстве врагу Рима. Это меня нисколько не удивляет, потому что массы непостоянны, переменчивы, легковерны и поверхностны в своих суждениях и занимаются скорее видимостью, пережитыми фактами, чем тайными причинами и отдалёнными последствиями, которые происходят и ещё будут происходить от наших теперешних деяний; но что меня убивает, так это то, что упомянутые обвинения находят отклик в этом зале, где всегда благоразумие и осторожность руководили всеми дебатами наших отцов и нас самих. Вот почему я очень боюсь за будущее того Рима, который всегда был и будет, даже став неблагодарным ко мне, во главе всех моих мыслей, всех моих действий.

— Спросить бы Фабия, — воскликнул один из сенаторов, сидевших в кресле самого нижнего ряда, в его левом конце, — что он думает о победе, которую одержал Минуций в битве, данной им в отсутствие Фабия, вопреки его приказаниям и вопреки его советам.

— Думаю, он ответит, что гораздо лучше Минуция мог бы руководить битвой, однако он достаточно велик, чтобы не мешать Минуцию побеждать, так он объяснит, почему никогда не хотел атаковать, — добавил К. Папирий Мазон, консуляр, также сидевший в левой половине сената.

— Пусть он ответит, по какому праву он, диктатор, согласился с Ганнибалом на обмен пленниками; больше того — кто ему дал полномочия пообещать купить двести сорок семь римлян, оставшихся после обмена во власти Ганнибала, да ещё по цене в двести пятьдесят драхм за голову, — закричал пронзительным голосом сенатор М. Эмилий Барбула, старый, маленький, но очень пылкий.

— Никуда не денешься от того факта, что твоё, Фабий, имение осталось невредимым, тогда как другие были опустошены, — суровым голосом сказал принцепс, кладя конец неорганизованным выкрикам, — я спросил тебя не потому, что хоть в малейшей степени подозревал тебя, не потому, что в твоей верности кто-нибудь в этом священном собрании сомневался.

— Нет, нет, никто не сомневается, никто не посмеет сомневаться в лояльности Фабия Максима Веррукоза! — в один голос закричали сенаторы, вскочив на ноги.

— Вопрос я тебе задал исключительно потому, что плебеями обсуждается этот факт, безусловно, объяснимый хитростью Ганнибала, посту пившего так, чтобы внести разлад в наши ряды. Такие вот плебеи много орали, да и сейчас орут про этот случай, а некоторые из их трибунов намерены завтра напомнить о нём в комициях затем только, чтобы начать против тебя расследование. Что до твоего поведения как главнокомандующего, вдохновлённого любовью к родине, то я, открыто и без колебаний, выскажу своё мнение. Ты был слишком осторожным и чрезмерно осмотрительным; ты чересчур позволял Ганнибалу грабить и жечь лучшие наши провинции. Излишняя осмотрительность может стать столь же губительной, как в чрезмерная смелость. Дальше — в вопросе о пленных я полностью осуждаю твои действия. Ты проявил по отношению к людям слишком много заботы и мягкости. Сколь недостойно римского имени предпочесть славную смерть своей бесценной, опозоренной жизни! Человек, который не смог защитить ни себя самого, ни родину, ни собственную репутацию, не достоин того, чтобы на него тратили общественные деньги.

Так сказал Спурий Карвилий Максим, очень спокойно и достойно, а когда он обернулся к другим сенаторам, чтобы спросить у них, одного за другим, согласно обычаю, их собственное мнение, Фабий Максим поднялся и сделал знак, что хочет говорить.

Воцарилось глубокое молчание, взгляды всех сенаторов обратились к нему; он же, внешне спокойный, тихим голосом сказал:

— Прежде чем сенат вынесет своё решение, я просил бы выслушать меня.

Прежде всего я скажу, глубоко уважая — как преданный законам отчизны гражданин — полномочия и учёность сената, что я требую от сената уважения законов и своего собственного достоинства, уважения верховной власти диктатора. От этих полномочий я не откажусь и не позволю себя отрешить, а значит, скажу, что ничей авторитет не может повлиять на меня и мои убеждения относительно ведения этой войны — ни декреты сената, ни декреты римского народа.

Что до победы начальника конницы, то она одержана больше на словах, чем на деле, и тем больше шум, поднимаемый моими противниками, что реальных плодов он не принесёт. Я, как говорится, больше боялся бы за судьбу армии. В любом случае, если я останусь единственным повелителем армии, если завтра народ на плебисците, противном всем законам, всем обычаям Республики, не уравняет меня во власти с начальником конницы, то я, едва прибыв в лагерь, накажу Минуция Руфа за неисполнение моих приказов.

Что касается пленников, то я дал слово Ганнибалу и сдержу его: если сенат не хочет отягощать общественную казну суммой выкупа, я заплачу нужные деньги из своих средств, но двести сорок семь пленников будут освобождены. Впрочем, меня не тревожат непостоянное расположение толпы, крики, оскорбления; мне вполне достаточно спокойствия своей души, удовлетворённой исполнением долга гражданина и полководца: мудрому вождю мало поможет фортуна; он должен властвовать рассудком и благоразумием. Для меня величайшая слава состоит в своевременном и достойном спасении армии, а не в тысячах убитых врагов.

Теперь, совершив жертвоприношения, ради которых вы меня позвали, я назначаю по долгу и праву своему консула, который должен заменить мёртвого Гая Фламиния на те несколько месяцев, которые осталось находиться в должности консулам этого года. На эту высокую должность здесь, публично, перед вами, сенаторы, я назначаю Марка Атилия Регула, который уже был консулом в 527 году. А после этого я отправляюсь к армии, потому что присутствовать на завтрашних комициях мне не интересно, и я не собираюсь защищаться от подлых обвинений, которые не могут повредить моей репутации и моему достоинству.

А теперь будьте здоровы, сенаторы, и храните отчизну.

Сказав это и поприветствовав сенат поднесением руки к губам, он вышел тяжёлыми и спокойными шагами из курии и направился к своему бедному, скромному жилищу, где немного подкрепился; забравшись здесь на коня — это была привилегия, данная народом только ему, единственному из диктаторов, хотя по старинной традиции диктатор мог садиться верхом только за стенами Рима, — и со своими двадцатью четырьмя ликторами впереди, с сыном Квинтом Фабием, двумя трибунами, несколькими декурионами и четырьмя турмами всадников, сопровождавшими его ещё от лагеря, выехал из Рима по направлению к Ларину.

— Спокойное и достойное выступление Фабия произвело большое впечатление на сенат, хотя мнения сенаторов весьма расходились. Большинство было убеждено, что диктатор прав, что поступал он до сих пор верно, и возражало против предложения обсуждать его поступки наутро на комициях и не хотело уравнивать Минуция в правах с Фабием. Очень немногие сенаторы высказались в поддержку этого предложения. Только в одном вопросе большинство, хотя и незначительное, было против Фабия, а именно: в отношении договора об обмене пленных, заключённого с Ганнибалом. Договор не набрал всего восьми или десяти голосов для ратификации, и это было сделано из ненависти не к Фабию, а к самим пленникам, которых не хотели выкупать.

С наступлением темноты сенат разошёлся, и каждый из сенаторов сохранил право агитировать на следующий день в своей трибе за или против диктатора согласно своей собственной воле.

Ранним утром следующего дня Марсово Поле, огромное пространство за городскими стенами, между Триумфальной и Латинской дорогами, кишело горожанами, собравшимися на трибунальные комиции, чтобы решить здесь, на плебисците, судьбу предложения народного трибуна Марка Метилия.

Сенаторы, всадники, плебеи спешили на Марсово Поле, выходя из Карментальских, Ратуменских и Санквальских ворот. Ликторы, шедшие перед преторами, народными трибунами и новым консулом Атилием Регулом, расположились вокруг места, где сидели упомянутые выше магистраты в своих курульных креслах поблизости от мраморной трибуны, с которой могли высказываться те, кто имел право выступать за или против выдвинутого предложения.

Огромный деревянный забор разделял обширное поле на две примерно равные части. Перпендикулярно ему с обеих сторон было протянуто тридцать пять канатов, ограничивавших тридцать пять участков, в которых должны были собраться тридцать пять триб, члены которых впоследствии должны были по одному выходить на середину, туда, где сидели магистраты и сопровождавшие их чиновники, и каждый громко выражал своё мнение, а потом переходил на участок, похожий на тот, откуда он вышел, но расположенный с другой стороны поля, где собиралась триба после голосования. Возбудители, располагавшиеся в центре Марсова Поля, возле магистратов, поддерживаемые трубачами и вестовыми, ходили и приводили в порядок реестры различных триб и следили за правильностью голосования. Претор по жребию должен был выбрать трибу, которой первой предоставляли право голосовать, поскольку это право имело очень большое значение, ибо благоприятное или отрицательное голосование первой трибы оказывало почти решающее влияние на волеизъявление остальных. На этот раз была избрана семнадцатая по порядку — Горациева триба.

Различные группировки трибы собирались в кучки; в каждой из них громко и ожесточённо спорили по поводу плебисцита, предложенного трибуном Марком Метилием и некоторыми его коллегами.

Старики, как правило, высказывались против декрета, молодые же, наоборот, были его горячими приверженцами; в каждой трибе сильнее всего противились предложению Марка Метилия патриции и их клиенты, а больше всего защищали его своевременность и необходимость плебеи.

Сенаторы в большинстве своём были враждебны декрету, предложенному Метилием, и не столько, может быть, из расположения к Фабию, сколько из любви к традициям и уважения к должности диктатора доказывали, каждый посреди своей трибы, сколь пагубен окажется декрет, в котором сохраняется ранг диктатора, но полностью разрушается его власть, в котором у диктатора остаются двадцать четыре ликтора, но у него отбирают всякий престиж в легионах, в котором наносят незаслуженное оскорбление великому гражданину, и когда?.. Когда кипит война, когда Республика в опасности, когда Ганнибал стоит уже под стенами Рима.

Напротив, Гай Теренций Варрон, внёсший предложение Метилия, и ещё семь народных трибунов (из общего числа десяти), да и некоторые патриции, враги Фабия, обходили места сбора триб и побуждали народ спасти Рим от напастей, которые на него может навлечь преступная инертность Фабия. Если Минуций получит равные с диктатором полномочия, у старого Медлителя появится стимул к действию; Минуций сразился с Ганнибалом и победил; если граждане не примут декрет, то Минуций погибнет, так как упрямый диктатор ещё вчера объявил публично в сенате, что он, едва вернётся в лагерь, накажет начальника конницы за нарушение его приказа.

Между тем трибы были многолюдны как никогда. Отделения четырёх городских триб, в которые входили граждане, живущие внутри городских стен, а значит, шли они для участия в комициях недолго, были просто переполнены голосующими, а в каждой из этих триб было от трёх с половиной до четырёх тысяч человек. Другие трибы, сельские, а таковых насчитывалась тридцать одна, почитались больше городских, потому что туда записывались самые именитые граждане, хотя хватало там и простых земледельцев, и колонов, и сабинян с латинами из окрестностей Рима; эти трибы в день голосования на Марсовом Поле были малочисленное городских, но тем не менее и в них насчитывалось от тысячи до тысячи двухсот человек. Таким образом, в голосовании приняло участие свыше шестидесяти тысяч граждан, хотя эти тысячи представляли всего лишь треть тех римлян, которые, согласно переписи, проведённой за несколько лет до времени нашего рассказа, были признаны способными носить оружие, а следовательно, отдавать свой голос на комициях, и число это — в соответствии с переписью — составляло 251222.

Итак, это было великолепное и внушительное зрелище — эти шестьдесят тысяч в непрерывном колебании белых, пурпурных, голубых тог, разноцветье которых переливалось под лучами яркого солнца; возбуждённая, движущаяся, толкающаяся масса, громко говорящая, перебивающая друг друга, наполняющая воздух беспорядочной, неразборчивой болтовнёй, которая подобно беспрерывному жужжанию гигантского невообразимого улья исходила из этой необыкновенной толпы.

Находившийся в самой гуще народа, бесконечно преданный Фабию, Луций Павел Эмилий не мог выносить бесчестья этого декрета; он направился к одному из народных трибунов, про которого знал, что тот не слишком дружен с Метилием и не очень склонен голосовать за его предложение. Луций стал настойчиво просить, чтобы трибун наложил своё вето на этот плебисцит.

— Ты любишь и уважаешь Фабия; ты честен и предан отчизне; не одобряй же бунтарские страсти немногих честолюбцев и личное расположение одного лишь гражданина, Метилия, только из любви к своему родственнику Марку Минуцию, предложившему этот декрет, не допусти же, молю, чтобы римский народ запятнал себя такой неблагодарностью и таким позором. Воспрепятствуй этому, наложив своё вето.

Трибун этот, Лициний Север, в сущности, не расходился в мыслях с Павлом Эмилием и мог бы противопоставить закону своё вето, но его удерживали кое-какие сомнения относительно своих коллег-трибунов и боязнь оказаться непопулярным в народе.

Тем временем, пока Эмилий пытался склонить на свою сторону Лициния Севера, Марк Метилий, находившийся вместе с Гаем Теренцием Варроном в отделении Арниенской трибы, набирая новых сторонников своего предложения, увидел издалека, как доверительно беседует Эмилий с его коллегой, и быстро сказал Варрону:

— Спеши, Теренций; Павел Эмилий убеждает Лициния наложить вето на наш закон. Один ты можешь отговорить его. Беги, торопись, иначе все наши усилия будут напрасными.

Гай Теренций Варрон вышел из отделения Арниенской трибы и, рассеянно отвечая на приветствия, адресовавшиеся ему со всех сторон, скорым шагом направился к центру Марсова Поля, где продолжался упомянутый выше разговор.

Когда он добрался до этого места, Луций Павел, видимо, убедил Лициния Севера последовать его желанию и, уходя от трибуна, крепко пожал ему руку.

— Ты наложишь вето на предложение Метилия? — спросил трибуна подошедший Теренций.

— А кто мне может запретить это, если такова будет моя воля? — ответил обидчиво и с оттенком высокомерия трибун.

— Конечно, не я, достойный Лициний, не я, всегда ревниво и горячо защищающий в своей должности народного трибуна все прерогативы нашего ранга. Хотя должен бы сделать это ради нашей отчизны и твоей репутации.

— А кто тебе сказал, что для отчизны полезнее будет принятие предложения Метилия, чем моё вето?

Варрон понял, что Лициний достаточно расположен к мнению патрициев; если просто надавить на него, то можно только испортить дело. От такого ловкого и велеречивого говоруна, каким слыл Варрон, требовалось показать полезность и необходимость принятия декрета Метилия, и он поспешно добавил:

— И не то, чтобы я хотел, дабы ты по какой-то причине должен был отказаться от своих намерений. Слишком известны мне твоя добродетель и любовь, которую ты питаешь к Республике, Ты думаешь не так, как я считаю правильным, но из-за этого я не должен отказываться от чувств, нас связывающих. Не стоит больше говорить об этом, и пусть каждый поступает согласно своим убеждениям. Будь добр, скажи-ка мне лучше, как у тебя идут дела с Ветурией?

От этого вопроса даже глазные белки у молодого трибуна покраснели; взгляд его вспыхнул, и Лициний быстро ответил:

— О, не говори мне об этом, Теренций, не говори, ради Плутона! Как упрям этот гордый патриций, её отец Ветурий Филон, не давая своего согласия на желанную свадьбу с благородной девушкой. Я просто умру от отчаяния.

Лицо его стало бледным и печальным, а из груди вырвался глубокий вздох.

— А почему же ты не обратился ко мне?.. Так мало, значит, ценишь ты мою дружбу, что даже не веришь в меня, хотя знаешь, как любит и ценит меня Ветурий Филон?.. Я сломлю его упрямство, вступлюсь за тебя и уговорю отдать дочь тебе в жёны.

Сказав это, Варрон взял Лициния за руку, и тот весь просиял от радости при этих словах.

— Да, кстати... я должен поговорить с Ветурием... Он один из немногих патрициев, стоящих на нашей стороне в этой бескровной войне с леностью Фабия... Ну, не кручинься... Я позабочусь о смягчении твоего душевного горя... Пойду к Филону. Вон он стоит внизу, среди граждан Клавдианской трибы... Агитирует за декрет, предложенный Метилием... Прощай, Лициний.

И он ушёл, оставив молодого трибуна сильно поколебленным в его первоначальном намерении наложить вето на декрет коллеги Метилия, ибо он понимал, что, сделав это, он очень огорчил бы спесивого сенатора, в чью дочь он был безнадёжно влюблён.

Вскоре трубачи дали сигнал окончания жертвоприношений, которыми римляне привыкли начинать любые дела в своей общественной жизни; приступили к прениям.

Воцарилось глубокое молчание; секретарь комиций прочитал декрет, предложенный Марком Метилием в следующей редакции:

«Народные трибуны Марк Метилий, Элий Кальвин, Семпроний Тудитан, Гней Сервилий Цепион, Марк Сервилий Пульх, Марк Акилий Глабрион и Постумий Альбин, ради спасения Республики, просят: да будет угодно тридцати пяти трибам римского народа квиритов приказать, чтобы на этот один-единственный раз, отступая от обычаев, начальника конницы Марка Минуция Руфа уравнять в правах и власти с диктатором Квинтом Фабием Максимом Веррукозом на всё время продолжительности диктатуры последнего.

И пусть это — с помощью богов-покровителей Рима — будет угодно тридцати пяти трибам римского народа квиритов».

Одобрительным гулом встретило большинство чтение этого документа, который повторили в центре каждой трибы особые писцы. Когда трубачи следующим сигналом оповестили, что каждая триба ознакомлена с предложенным декретом, трибун Марк Метилий произнёс короткую, но пылкую речь, поддерживая своё предложение и приводя доводы в его пользу.

С речью против декрета на трибуну поднялся Луций Павел Эмилий, говоривший просто, но энергично, пытаясь показать, насколько предлагаемый декрет незаконен, несправедлив к великому гражданину и гибелен для Республики.

После Павла Эмилия слово взял Гай Теренций Варрон. Он говорил с огромным подъёмом, зажигательно и очень искусно. Он сказал, что не из ненависти к Фабию Максиму, а только ради спасения Республики трибуны просят, чтобы начальник конницы был уравнен в правах с диктатором — в качестве стимула для избавления последнего от апатии и неэффективности. Безнаказанно разграблены самые лучшие области Италии. Ганнибал с тридцатью пятью тысячами разноязычного сброда стал хозяином Самния и Кампании. Армия диктатора силой в пятьдесят тысяч латинских солдат не в состоянии положить конец бесчинствам карфагенянина. Едва лишь Фабий уехал из лагеря, как Минуций, человек более энергичный и менее ленивый, победил врага. Полагая Фабия человеком проницательным и осторожным, а также считая Минуция слишком пылким и отважным, мы бы уравняли одного и другого в правах командования, чтобы трусливая инертность одного была бы смягчена необдуманной храбростью другого, а когда названные качества гармонично слились бы в единое целое, это стало бы благом для Республики и привело бы к гибели Ганнибала.

Великолепной речи Гая Теренция Варрона горячо аплодировали близко стоявшие к нему люди; что же до находившихся в отдалении, то они, как ни напрягали слух, так ничего и не услышали.

Когда Варрон закончил говорить, трубач дал сигнал к голосованию; глашатаи, следуя приказам трибуна Метилия и преторов, созвавших комиций, объявили, что пришло время выбора. Глашатаи начали вызывать людей из Горацианской трибы, которой выпала первая очередь при голосовании. Было девять часов утра.

Гай Варрон из первых рядов своей трибы, Галереи, с трепетом смотрел на Лициния Севера: а вдруг тот использует высшее право трибунов, а вдруг наложит вето на закон... Но Лициний думал о любимой Ветурии и о неудовольствии, которое испытал бы Ветурий Филон, если бы декрет был отклонён; он посмотрел на Варрона, потом застыл на месте и смолчал.

Первым в реестре Горацианской трибы был Авл Капеций.

Вызванный оказался тридцатилетним земледельцем, одетым в грубую тунику из шерсти тёмно-каштанового цвета; он вышел к преторам и трибуну и громко сказал:

— Как ты просишь, хочу.

Это был первый голос, и он был благоприятен декрету, предложенному народными трибунами.

Потом стали быстро вызывать других. После того как назвали имена пятидесяти граждан, из которых только семнадцать ответили на призыв, проголосовав утвердительно, нашёлся наконец шестидесятипятилетний патриций, который ответил:

— Того, что просишь, не хочу.

Но впоследствии голоса «за» в три раза превысили отрицательные ответы, так что через три четверти часа, после сигнала трубача, был объявлен результат голосования Горацианской трибы, которая приняла декрет, предложенный народными трибунами.

Следующей голосовала Корнелиева триба, которая большинством голосов также приняла декрет, предложенный трибунами. За нею следовала Пупиниева триба, почти единогласно проголосовавшая за декрет. Четвёртой должна была высказать свою волю Пуллиева триба. Уже половина её граждан проголосовали, причём четыреста тридцать шесть голосов были благоприятны декрету и шестьдесят восемь — против, когда глашатай вызвал Марка Ливия Салинатора.

Выйдя вперёд, угрюмый и возмущённый горожанин, с взъерошенной бородой и растрёпанными волосами, одетый, как обычно, в тёмную тогу и очень грязную тунику, ответил громовым голосом:

— Не хочу, не хочу, не хочу, потому что я, консуляр, был неправедно осуждён несправедливейшим римским народом. Я никогда не одобрю преступные законы, цель которых состоит в подрыве власти и нанесении вреда Республике. И я никогда не отдам свой голос в поддержку тех, кто признает правыми кучку злодеев, дорвавшихся до власти, несправедливых к достойнейшим и любимейшим родиной людям, которые правы в каждом своём поступке, в любом своём декрете.

Так говорил Марк Ливий, и его жёсткая, вызывающая, но убедительная речь привела к тому, что Поллиева триба отдала пятьсот шесть оставшихся голосов против декрета, и только пятьдесят четыре высказались в его пользу. Таким образом, Поллиева триба большинством в 574 голоса против 490 отвергла предложение Марка Метилия.

Сергиева и Папириева трибы почти единогласно приняли декрет; Фабиева — в честь своего патрона — единодушно, кроме пяти человек, отклонила его. Галериева триба, к которой принадлежал Гай Теренций Варрон, единодушно, за исключением немногих, проголосовала против Фабия; также против диктатора большинством голосов высказались Клавдиева, Палатинская и Субуранская трибы.

Вейетинская, Стеллатинская и Мециева незначительным большинством голосов высказались против представленного трибунами декрета. Эсквилинская, Менениева, Крустуминская, Лукеренская, Вольтинийская и Фалеринская — все, одна за другой, поддержали предложенный декрет.

Казалось, что выдвинутый врагами Фабия декрет уже получил явную поддержку комиций: пятнадцать триб его приняли и только пять из двадцати вызванных отвергли.

Тем не менее оставались ещё пятнадцать триб, и они могли бы, если все проголосуют против декрета Метилия, полностью изменить результат голосования; если же ещё хотя бы три трибы из оставшихся проголосуют за декрет, трибуны отпразднуют победу.

Так и случилось.

Тациенская и Коллинская большинством голосов высказались против Фабия, Квирииская, также большинством голосов, в пользу диктатора. Всё теперь зависело от Рамненской трибы, которую выкликнули двадцать четвёртой. Если бы граждане этой трибы высказались за декрет, то судьба плебисцита была бы решена, и голоса одиннадцати оставшихся триб становились ненужными. Можно себе представить, с каким напряжением ждали голосования Рамненской трибы, которая была городской, да ещё и первой в порядковом списке всех триб.

Двадцать три уже проголосовавших трибы все перешли в предназначенные для них отделения налево от того места, где сидели преторы, трибуны, предложившие декрет, и консул Атилий Регул; одиннадцать ещё не высказавшихся пока находились в своих отделениях направо от магистратов, и граждане, как с одной стороны, так и с другой, столпились у изгороди, чтобы следить за воло и ноло Рамненской трибы, которые должны были решить спор.

— Молчание царило глубочайшее, слышен был только голос глашатая, вызывавшего последовательно граждан, приписанных к Рамненской трибе, волеизъявление которой вдобавок разделилось: за одним воло следовало ноло, а новое ноло немедленно влекло за собой воло. Среди пятидесяти тысяч горожан нарастало несказанное волнение, хотя многие из отдавших свой голос уже разошлись по домам.

После почти получасового ожидания голосование Рамненской трибы закончилось: 1894 гражданина высказались за принятие декрета, 1888 — против. Рамненская триба приняла предложение трибунов, чем и решила судьбу плебисцита, став восемнадцатой среди проголосовавших за декрет.

Толпа зашумела, посыпались комментарии, послышались восклицания всякого рода; порядок нарушился, вмиг рассеялись ещё не проголосовавшие трибы, их мнение теперь уже стало ненужным. Даже если бы все одиннадцать пока не вызванных триб высказались против декрета, он бы всё равно был принят большинством в восемнадцать триб против семнадцати.

Уже стало смеркаться, и все направились разными дорогами в город. Ведшие к Ратуменским, Карментальским и Санквальским воротам улицы были переполнены теснящимися и толкавшимися людьми, обсуждавшими на разные лады события этих комиций и последствия декрета, который там был одобрен. Каждый судил в соответствии с собственными чувствами и собственными убеждениями.

— Победа, победа, — говорил какой-то пролетарий, с большим удовлетворением потирая руки.

— Чья победа? Над кем победа? — раздался за его спиной резкий и суровый голос.

Простолюдин обернулся и узнал в говорившем Марка Ливия Салинатора.

— Безумцы! — быстро продолжил непримиримый сенатор. — Победа прихоти мясника Варрона над святостью законов, победа наглого невежества Минуция над мудрым мастерством Фабия, победа превышения власти над правосудием... Вот ваша победа... Безумцы!

Все окружавшие его замолчали, и Салинатор добавил через мгновение громким голосом:

— Победа, вы сказали? Ладно, хорошо, и я на это надеюсь; победа Ганнибала и тяжелейшее поражение этого несправедливейшего римского народа!

* * *

Турма римских всадников кружилась вокруг высокого холма, совершенно голого, полностью лишённого хоть какой-нибудь растительности, с каменистыми, трудными для подъёма склонами; на вершине его сошлись в отчаянной схватке полтысячи испанских пехотинцев и шестьсот римских легионеров. Этот холм отделял лагерь Ганнибала при Гереонии от позиций Минуция в окрестностях Ларина.

Прошло двенадцать дней со времени голосования, решившего судьбу Фабия Максима, который впредь и до окончания своей диктатуры должен был, согласно декрету народа, делить руководство легионами с Минуцием Руфом.

Минуций хотел, чтобы командование армией переходило от одного к другому через каждые два дня, но Фабий не согласился на это, потому что всё будет делаться наудачу, у него, Фабия, власть не отнята, она только разделена с другим; он никогда не откажется добровольно от командования своей частью войска, не будет чередоваться по дням и по времени с ним, а разделит войско и сохранит, пусть не всё, но что сможет.

Итак, легионы были разделены между двумя командующими: Минуцию достались Первый и Четвёртый, Фабию — Второй и Третий. Две армии, по двадцать пять тысяч человек в каждой, расположили свои лагеря на расстоянии четырёх миль одна от другой. Минуций оказался чуть ближе к Гереонию, Фабий — к Ларину.

Минуций, вознёсшийся от недавних успехов над неприятелем, а больше всего от чести, оказанной ему римским народом, уравнявшим его во власти с диктатором, жаждал сразиться с Ганнибалом. Когда карфагенянин послал пеших испанских воинов занять лысый холм, Минуций воспользовался предлогом, чтобы завязать сражение.

Против кружившей у подножия занятого пехотинцами холма римской конницы, искавшей возможности помочь своим копьеносцам, из лагеря Ганнибала вылетели галопом пятьсот нумидийцев. На помощь римской коннице подоспели другие турмы; в ответ появились подкрепления и у нумидийцев. Минуций двинул на холм легион; испанские пехотинцы были опрокинуты, но очень быстро на помощь подошли ещё пять тысяч, так началась жесточайшая, почти всеобщая битва.

Минуций подумал, что настал час двинуть в бой оставшуюся часть армии, и вывел её за частокол. В ответ Ганнибал бросил вперёд галлов, и обе стороны всей своей силой столкнулись в яростной атаке, одинаково смелые, одинаково доблестные, и судьба боя оставалась неясной.

Но внезапно из-за всех осыпей, из всех расселин, которыми были богаты безжизненные обрывистые склоны холма, а было их много и достигали они крупных размеров, выскочили пять тысяч испанских пеших воинов, засевших там с прошлой ночи по приказу Ганнибала, и, обрушившись с тыла на оказавшихся в отчаянном положении римлян, смешали их боевые порядки и устроили жестокую бойню.

Однако Фабий был начеку; увидев издали, что Минуций из-за тривиальной ошибки попался в расставленные Ганнибалом сети, он воскликнул:

— Вот так: нет быстрее того, кто сомневается, фортуна наказывает безрассудство. Коня мне, легионы к оружию, быстрей!

И, выведя легионы из лагеря, он поспешил на помощь братьям, уже опрокинутым и побежавшим по всему фронту. Фабий решил повести свою армию в битву, расположив её таким образом, что между двумя корпусами остался значительный интервал, в котором могли собраться и перегруппироваться беспорядочные массы легионов Минуция.

А когда он наконец ударил на карфагенян, вынудил их отойти и стал преследовать их, легионеры Минуция собрались за спиной легионов Фабия, перегруппировались, привели себя в порядок и с удвоенной яростью обрушились на врага, заставив его отступать по всем направлениям. Очень быстро судьба сражения переменилась, началось жестокое избиение карфагенян, ряды которых через час смешались полностью. Но Ганнибал приказал трубить сбор, а тем временем восемь тысяч нумидийцев, молниеносно брошенных в бой, обрушили на римлян тридцать или сорок тысяч дротиков и остановили их напор, дав возможность пешим карфагенянам укрыться в лагере, у входа в который Ганнибал воскликнул:

— Я победил Минуция, но Фабий победил меня.

Фабий, нанеся врагам жестокие потери, удалился в свой лагерь.

Минуций, сконфуженный и пристыженный, вернувшись в своё расположение, собрал солдат и долгое время стоял перед ними с поникшей головой, горькие мысли отражались на лице его. Наконец, он поднял голову и заговорил громким, энергичным голосом:

— Солдаты, товарищи мои, я был безрассуден и самонадеян до сегодняшнего дня, хочу быть по крайней мере честным, искренним и громко заявить, что я ошибался. Мне надо скорее похвалить судьбу, чем жаловаться на неё: благодаря ей я за один день понял то, чего не понимал все пятьдесят лет своей жизни. Я понял, что, не умея командовать другими, вынужден подчиниться тому, кто умеет властвовать. У вас уже есть диктатор, который будет вашим командиром во всех других делах, но сейчас я буду вашим командующим, который поведёт вас отблагодарить его, и я первым стану во всём подчиняться его приказам. Ну же, поднимите знаки легионов и пойдём к диктатору.

Все рукоплескали словам начальника конницы, потому что раскаивались в несправедливых обвинениях, высокомерно брошенных Фабию, у которого теперь все находили и мудрость, и воинскую доблесть.

Подняв легионных орлов с земли, Минуций повёл армию к Фабию и, при всех попросив у него прощения за свои проступки, а также горячо поблагодарив, назвал его отцом, благодетелем и, проникнув в благоразумие его промедления, признал его спасителем Рима и приветствовал как такового.

Фабий Максим, у которого доброта и величие души были сравнимы с осторожностью и мудростью ума, обнял Минуция, который отказался от власти, вверенной ему народом, и остался по-прежнему начальником конницы.

Пока все солдаты обнимались и приветствовали друг друга, собираясь в палатки на очень скромные, но братские пиры, Фабий повёл Минуция к себе и пригласил его остаться на весь день в его палатке. Когда диктатор прогуливался с начальником конницы по правой улице лагеря, шедшей вдоль частокола, вдоль которой тянулись палатки отборных пехотинцев, а также знаменосцев, он увидел Марка Порция Катона, который, сняв с себя панцирь и шлем, дал возможность одному из своих товарищей перевязать рану на голове, полученную в сегодняшней битве. В этот момент он как раз грыз сухарь, запивая его водой, смешанной с небольшим количеством уксуса. Серьёзный и воздержанный юноша только потому подмешал уксус в чистую воду, что сильно страдал от жажды.

— Здравствуй, диктатор, — сказал юноша, обращаясь к Фабию, — я и так любил тебя, почитал великим человеком, но сегодня ты одержал двойную победу: одну — над Ганнибалом, другую — над неблагодарным римским народом. Сегодня я стал твоим пылким обожателем, отныне я буду всеми своими действиями, всей своей жизнью подражать тебе, твоему честнейшему характеру и строгости твоей души.

— О, доблестный и мудрый юноша, сильный разумом и не в насмешку прозванный Катоном, поздравляю Рим, в котором есть ещё граждане, подобные тебе. Он творит их из прочнейшего порфира, который можно рубить мечом, но высекаются только мелкие искорки.

И, благосклонно поприветствовав его, диктатор продолжил с Минуцием путь к своей палатке. Но они не успели туда дойти, так как в лагерь из Рима прибыла турма запылённых и запыхавшихся всадников под командованием Квинта Фабия, сына диктатора.

— Здравствуй, верховный главнокомандующий и спаситель Римской республики, — сказал юноша, спрыгивая на землю и почтительно обнимая отца.

— Здравствуй, сын мой. Какие новости ты привёз?

— В соответствии с твоим распоряжением я продал наше единственное имение.

— И сколько ты выручил?

— Восемьдесят тысяч денариев.

— Выкуп двухсот сорока семи римских пленных обойдётся в семьдесят две тысячи шестьсот сорок семь денариев, что равнозначно семидесяти тысячам семистам пятидесяти греческим драхмам. Итак, возьми с собой глашатая и отвези эти деньги Ганнибалу. Раз сенат платить общественными деньгами не хочет, Фабий Максим заплатит своими, но сдержит обещание.

И Квинт отправился в лагерь Ганнибала; заплатив выкуп, он через пару часов привёл в лагерь двести сорок семь пленников. Многие из них, будучи зажиточными гражданами, хотели возместить диктатору его затраты, но он ничего ни от кого не взял.

С этого дня, как Фабий, так и Ганнибал, воспользовавшись начавшимися ливнями, отвели войска на зимние квартиры.

Таким вот образом, оттягивая время, мудростью и осмотрительностью Фабий Максим спас в этом году Римскую республику от самых больших бед.