— Почему ты всё время печален?.. Отчего задумчив?.. После той ночи, когда я подобрал тебя умирающим в Мугонийском переулке, где ты, судя по твоим отрывистым и загадочным ответам, подвергся предательскому нападению, к тебе вернулись силы и отвага, ты уже совсем выздоровел, хотя кинжал убийцы порядочно проник тебе в грудь, к счастью, не задев внутренностей. Так что же с тобой?.. Что тебя печалит?

Так говорил молодой Публий Корнелий Сципион, военный трибун Второго легиона консульской армии, стоявшей лагерем напротив карфагенян на берегу реки Ауфида, возле деревушки Канны, в Апулии, обращаясь к Луцию Кантилию, оптионату того же легиона.

— Таков уж мой характер: вечно грустить, о мой дорогой Сципион, — ответил юноша, — не думай о моих печалях.

— А как он красив и привлекателен, наш Кантилий, — рассмеялся молодой центурион Луций Цецилий Метелл, — и удачлив в любви. Может быть, он думает о своей красотке.

— Если только он не думает о своих красотках, — вмешался Квинт Фабий Максим, сын прошлогоднего диктатора, который тоже был военным трибуном, но только в первом легионе. — Хотел бы я посмотреть, удовлетворится ли наш Кантилий одной любовницей.

— Да хватит болтать о придуманных любовницах и несуществующих красотках!.. У меня нет других любовниц, кроме тех, которые бывают у Сципиона в несчастные дни.

— Да, тех, что в Мугонийском переулке, — рассмеялся Сципион.

— Именно так, — ответил Кантилий.

— Как, как?.. Сципион содержит любовниц на счастливые дни и других — на несчастные? — спросил, притворяясь серьёзным, Луций Метелл.

— Конечно, — ответил Кантилий. — В несчастные дни он берёт их у сводника Меноция, в счастливые он развлекается с прекрасными латинками, воспитанницами его матери.

— О!.. О!.. Ты, кажется, намекаешь на прекрасную Эльбутацию, которая...

— Конечно... Конечно... — сказал Кантилий, обрывая Луция Метелла.

— Хватит... Прошу вас, — в свою очередь прервал их Сципион, — прекратите эту болтовню. Она задевает честь порядочной девушки.

— Да ладно... сменим тему, — сказал Квинт Фабий. — Что нового о Ганнибале?

— Э-э!.. вон он, — и Сципион показал в направлении карфагенского лагеря, видневшегося в четырёх милях от частокола, за которым беседовали молодые римские офицеры.

— Кто знает, не готовит ли он нам новую ловушку? — спросил Фабий.

— У него всегда в запасе что-нибудь новенькое, у этого хитрейшего карфагенянина. Всё его мастерство, всё его искусство сводятся к военным хитростям, — презрительно отозвался Цецилий Метелл. — Хороша эта наука, клянусь двуликим Янусом, наука паяца.

— И... ты на самом деле веришь, Цецилий, что Ганнибал только паяц? — слегка иронично спросил Сципион у молодого Метелла.

— Верю, клянусь Юпитером, я даже в этом убеждён, судя по тому, что до сих пор узнал о нём.

— Разбить в пух и прах три консульские армии, разграбить пол-Италии и заставить Рим выставить восемь легионов, мобилизовав в них весь цвет нашего юношества, таких, например, как присутствующий здесь секретарь понтифика, который по закону мог быть освобождён от военной службы, и тем не менее добровольно, из любви к отчизне, оказавшейся в опасности, поспешил записаться в легион... ах да!., всё это игры с шариками... — возразил с иронией Сципион.

— Э... так!.. В этом лагере почитателей у Ганнибала больше, чем врагов!.. Клянусь богами! Я не могу слушать целый день восхваления этому варвару, отважному и удачливому... и ничего больше.

— Ах!.. Ничего другого?.. Ты, Метеля, значит, веришь, что фортуна дружит с глупцами и лентяями, что она, словно публичная женщина, ложится в постель с первым встречным. Брось!.. Не поверим мы такому вздору. Великие полководцы несут фортуну в себе, в своих предвидениях, в своей смекалке, в своих благоразумных советах, в твёрдости и отваге своих душ. Видишь ли, Метелл, я искренне признаюсь в ограниченности своего ума, поэтому-то я и стал поклонником и восторженным почитателем этого варвара, этого паяца, который в двадцать шесть лет дошёл до идеи столь обширной, столь дерзкой и грандиозной, что перед нею бледнеет и мельчает даже завоевание Азии Александром.

— Юпитер громыхает над землёй! — перешёл на шутливый тон Метелл. — Клянусь Дианой Авентинской, сегодня ты настроен сравниться с Пиндаром.

— Проклятый волтурн! — вскрикнул Квинт Фабий, прикрывая глаза руками. — Он пышет огнём, словно только-только примчался из африканских пустынь.

— И швыряет нам в глаза тучи пыли, ослепляющие нас, — добавил Кантилий, отворачивая лицо и опираясь спиной на частокол.

— Так что ты, Метелл, — сказал Сципион, также отворачиваясь от ветра и возобновляя прерванный разговор, — считаешь, будто я преувеличиваю, восхищаясь Ганнибалом как одним из самых великих полководцев, какие только были в истории, а может быть, и самым великим?.. В этом вопросе моё мнение заметно отличается от твоего. Ты волен оценивать Ганнибала по-своему, но я не могу по меньшей мере не восхищаться всеми глубинами своей души его действиями, которые настолько необыкновенны, что мы принимали бы их за сказку, не происходи они в наше время и на наших глазах. Преодолеть расстояние в 8400 стадиев, разделяющих Карфаген Иберийский от долины Пада, пройти земли, занятые народами варварскими, коварными, часто выказывавшими дружбу при встрече, а потом ударявшими в спину, одолеть трудности альпийских переходов, устрашающих ледников, пустынных, лишённых средств к существованию мест, перевалить через две высочайшие и неведомые горные цепи, Пиренеи и Альпы, чего не сделал на памяти историков никто, кроме него. И с упорством, равным дерзости, с рассудительностью, равной стойкости, победить все трудности, потерять половину армии, чтобы только добраться до поля сражения, оказаться у подножия Альп почти обессиленным и победить в трёх сражениях кряду, и предстать перед нами грозным, извлекающим выгоду не только из наших ошибок, но и из малейших, почти незаметных обстоятельств места и времени... Ах, мой милый Цецилий, всё перечисленное не назовёшь делом случая, нет, клянусь богами, и не подарками судьбы, благосклонной к отважному авантюристу. Нет, это — законные и прямые следствия глубокого анализа, грандиозного расчёта, замысла, столь же гигантского в процессе обдумывания, как и при исполнении. И я преклоняюсь перед этим великим полководцем, который в двадцать девять лет смог задумать и исполнить всё это; я признаю это с почтением и, изумлённый, склоняюсь перед ним.

— Значит, мы не можем победить его?.. Значит, ты потерял веру в Рим? — спросил Сципиона, саркастически улыбаясь, Цецилий Метелл.

— Я не потерял веру в Рим, потому что его судьба не может не исполниться, а он должен править миром. Я никогда не потерял бы веру в свою родину, даже если бы боги не напророчили ей вершины человеческого величия, потому что смог бы умереть на её развалинах. Я не потеряю надежду на победу над Ганнибалом, но если я на это надеюсь, если убеждён в этом, то это потому, что больше надеюсь на доблесть римских мечей, чем на рассудок и хитрость наших теперешних полководцев.

— Значит, ты не веришь в консула Теренция Варрона?

— Я считаю его отважным, жаждущим битвы, алчущим славы, но ума у него недостаточно, и в этом он значительно уступает Ганнибалу.

— А Павел Эмилий?

— Я считаю его излишне осторожным и рабски преданным тактике диктатора Фабия Максима, которая хороша была в прошлом году, после тразименского краха; не думаю, что она всегда должна быть верной в войне с тем же врагом.

— И всё же мы скоро дождёмся дня битвы с Ганнибалом, — сказал Цецилий Метелл, — хотя теперь армией командует Павел Эмилий, маленький Медлитель, но затем верховное командование опять перейдёт к Варрону, так консулы и будут постоянно меняться, пока один из них, Варрон, не примет так долго предлагаемое Ганнибалом сражение.

— Будем справедливы, решающего сражения хочет не только консул Варрон, — сказал Кантилий, — его жаждет весь римский народ, население всей Италии, умоляющее, чтобы мы уничтожили врага, опустошающего наши земли, и даже сам сенат, которому не остаётся ничего другого, кроме принятия решающей битвы с Ганнибалом, предоставил консулам этого года восемь легионов вместо четырёх и удвоенное количество вспомогательных войск, так что теперь наша армия насчитывает добрых восемьдесят тысяч человек.

— Да, надо согласиться, что Варрон жаждет битвы и стремится к ней ради популярности с примесью честолюбия, хотя все, кроме прошлогоднего консула Гнея Сервилия Гемина, единственного сторонника Павла Эмилия с его тактикой промедления, все консуляры, эдилы, преторы, трибуны единодушны в своей жажде битвы с Варроном.

Так сказал Сципион, а Квинт Фабий добавил:

— Хорошо; пусть состоится эта битва, к которой все так стремятся, и будем надеяться, что покровительство богов и наша доблесть принесут нам победу. Но ведь можно предположить и другой оборот: нас победят. Что будет тогда?..

Общее молчание было ему ответом, на какое-то время все предались сомнениям, которые вопрос Фабия пробудил в душе каждого.

— Рим оказался бы во власти Ганнибала — вот единственный ответ на мой вопрос. Пусть же покровительствуют нам боги, и будем сражаться так, словно битва шла бы на римском форуме, близ наших храмов и домов. Так сказал Фабий, и никто не возразил ему. И в это время молодых людей от их тяжёлых раздумий оторвал звук труб, призывавших воинов на сбор, и каждый из собеседников поспешил занять своё место в легионе.

Вскоре на огромном претории главного римского лагеря (потому что латинская армия была разделена на два лагеря: один поменьше, расположенный на правом берегу Ауфида, другой побольше — в двух милях от реки, на левом) выстроились солдаты шести легионов и тридцать тысяч союзных войск — все разделённые на шестнадцать рядов, по тридцать два человека в каждом, образуя пространный квадрат перед палатками консулов Г. Теренция Варрона и Л. Павла Эмилия.

И тогда на белом горячем красавце-коне появился консул Луций Павел Эмилий, облачённый в изумительный панцирь из пластин, заходящих одна на другую наподобие птичьих перьев; на этот панцирь он весьма изящно накинул пурпурный плащ; колышимое ветром чёрное перо венчало гребень его сверкающего, воронёного стального шлема.

На бледном лице Павла Эмилия сильнее обычного отпечаталась глубокая меланхолия, а в его взгляде, кротком и ясном, светилась великая печаль.

Рядом с Павлом Эмилием на горячем, нетерпеливом скакуне, чёрном как смола, гарцевал Гай Теренций Варрон. Он облачился в серебряный шлем и красивейший чешуйчатый панцирь; на правой руке красовался стальной нарукавник, в левой руке он держал щит, сверкающий словно зеркало; ноги были закрыты поножами, также стальными; с правого бока на прошитой золотом перевязи висел меч, а на плечи был накинут пурпурный полководческий плащ, ниспадающий изящными складками вдоль тела.

За консулами появились Гней Сервилий Гемин, бывший консулом год назад, Марк Минуций Руф, бывший начальником конницы при диктаторе Фабий Максиме, два квестора Луций Атилий и Фурий Бибакул и восемьдесят сенаторов, среди которых было много консуляров и людей преторского ранга; все они добровольно сопровождали консулов на эту войну, согласившись командовать по их приказам легионами и когортами.

Едва оказавшись в середине образованного войсками квадрата, консул Павел Эмилий произнёс громким и энергичным голосом:

— Слушайте меня все, о, римляне, о верные наши союзники, и да будет вам известно, что мой коллега Гай Теренций Варрон завтра, в день своего командования, готов дать решающую битву врагу; я же, чтобы не множить раздоры и несогласия, уже возникшие между нами, больше не сопротивляюсь его желанию и вашему желанию...

— Нашему... Нашему, — закричали не менее пятидесяти тысяч голосов.

— ...вашему желанию биться завтра; но тем не менее я не перестаю громко говорить, что битвы этой не одобряю...

Ропот пробежал по рядам легионов, и хотя каждый солдат выражал недовольство чуть слышно, потому что дисциплина заставляла всех уважать консула Павла Эмилия, но пятьдесят тысяч лёгких шепотков, соединившись, почти заглушили голос Эмилия. А тот, собравшись с духом, повторил с нажимом:

— ...что я не одобряю это сражение, но приказываю вам сохранять в строю молчание или, клянусь богами-покровителями Рима, я отрублю голову каждому, кто осмелится роптать хотя бы вполголоса.

После таких слов в строю воцарилась глубокая тишина.

— Я — противник этой битвы, — после недолгого молчания продолжил говорить Павел Эмилий, — и если с войском, безрассудно брошенным в это сражение и обречённым, случится беда, то моей вины в этом нет, а общую участь я разделю со всеми. А Варрон пусть следит, чтобы те, кто смел и скор на язык, сумели воевать и руками.

Так говорил Павел Эмилий, и хотя такие слова звучали горько в ушах большинства, тем не менее дисциплина была такова, что никто не издал ни малейшего звука, не сделал ни одного неодобрительного жеста.

Из окружавших Эмилия людей один только Сервилий Гемин пожал ему руку, выражая одобрение его словам.

Тогда Варрон попросил у своего коллеги разрешения обратиться с речью к солдатам и, получив его, вышел почти в центр претория и оттуда, со сверкающими глазами и одушевлённым лицом, бросил войску зажигательные, энергичные слова:

— Солдаты! Я не скажу ничего такого, что оскорбило бы чувства моего коллеги; он, как и я, любит родину и готов спасти Республику. Единственное различие между нами — путь, которым мы хотим добиться этой цели! Он верен инертности и промедлениям, я полагаюсь на быстрые действия и энергичность. Ибо когда же, когда же, спрашиваю я вас, нам сразиться с Ганнибалом, если не сейчас, когда у него всего сорок восемь тысяч человек, а у нас восемьдесят тысяч?.. Может, нам подождать, пока прибудут новые подкрепления из Испании и Африки?.. Будем ждать, будем подталкивать его, чтобы он опустошил всю Италию, разрушив посевы зерновых и виноградники, а также плодородные земли наших союзников?.. Фабий Максим, Павел Эмилий и Сервилий Гемин, верно, единственные люди в Риме, если не во всей Италии, кто не желает генерального сражения с Ганнибалом, а в качестве аргумента своему нежеланию приводят довод, что большинство из вас стали солдатами слишком недавно и ещё не привыкли к опасностям и неожиданностям боя, тогда как пришедшие с Ганнибалом африканцы, нумидийцы, испанцы и галлы опытны в битвах и справятся с любыми испытаниями. Но, клянусь всеми богами, разве на днях возле Гереония наша конница, почти вся состоящая из набора этого года, не столкнулась с прославленными нумидийцами и не обратила их в бегство, не разбила их?.. Не больше сотни наших остались лежать на поле боя, а среди карфагенян погибло более тысячи семисот человек; или, может быть, это неправда? Возможно, это не произошло на наших глазах?.. Так ответьте вы мне, было это или нет?..

— Было, было, — в один голос закричали легионеры.

— Тогда чего же нам бояться?.. Почему бы не довериться вашей доблести?.. Для чего бы сенат стал вооружать нас и собирать здесь в количестве восьмидесяти тысяч человек, если не для схватки с врагом?..

И, повернувшись к восьмидесяти сенаторам, стоявшим за ним, добавил:

— Разве вы не требуете битвы?

— Битвы! — крикнули все, к кому был адресован этот вопрос.

— Разве не требуете битвы вы, доблестные солдаты?

— Битвы!.. Битвы!.. — заорали в один голос и легионеры, и союзники.

— Значит, будет битва; завтра я подниму над своей палаткой пурпурную тунику и выведу вас на сечу. Подумайте о позоре поражений при Тицине и Требии, возле Тразименского озера, подумайте о римлянах, павших в этих сражениях и ещё не отомщённых, подумайте обо всём этом, и пусть завтра нас ведёт одна мысль: месть за все унижения и несчастья.

Так сказал Варрон, и его слова были встречены всеобщим одобрением.

А консул, пришпорив коня, выехал с претория и направился к своей палатке. Павел Эмилий приказал, чтобы трубачи дали легионам сигнал расходиться, и солдаты отправились по своим местам.

Удаляясь, грустный и молчаливый Павел Эмилий заметил рядом с собой Гнея Сервилия Гемина, который сказал ему, печально покачивая головой:

— Да спасут нас боги, но я считаю, что мы идём к гибели.

— И я этого очень боюсь! — ответил, вздохнув, Эмилий. Он проехал в молчании почти до самой палатки, поставленной на краю претория, где его ждал стремянный, и сказал проконсулу Гемину, спрыгивая с коня:

— Ты, верно, никогда не думал, что во время своего второго консулата мне придётся бороться с двумя врагами, одинаково пагубными для римского народа — Ганнибалом и Гаем Теренцием Варроном!

* * *

В день календ месяца секстилия (1 августа) 538 года от основания Рима стояла удушающая жара, и солнце садилось в огненно-алые облака.

Жгучий ветер, дувший весь день, под вечер стих, а ему на смену пришёл свежий и приятный морской бриз, ласкавший и слегка рябивший просторы Адриатики и, казалось, доносившийся от далматинских берегов; он остужал две армии, уставшие от невыносимой летней жары и расслабленные ею.

Караульные двух римских лагерей и часовые карфагенского лагеря совсем недавно дали сигнал третьего часа первой стражи, и всё уже молчало в тех трёх долинах, в которых собралось почти сто тридцать тысяч человек.

Полководцы разослали приказы, сообщили пароли, установили посты, раздали наставления, снабдили советами командиров и их подчинённых на день наступающей битвы; было предписано, чтобы солдаты рано легли спать, дабы наутро пробудиться бодрыми и полными сил.

Всё молчало, и только время от времени часовые повторяли: «Бодрствуй!», «Бодрствуй!», а больше никаких шумов, никаких голосов не слышалось в трёх лагерях, лишь кое-где посверкивали да потрескивали бледные огоньки костерков, разведённых сторожами.

В этот час, когда Павел Эмилий, удалившись в свою палатку и усевшись на своём соломенном ложе, погрузился в думы о завтрашних делах, тогда как Гай Теренций Варрон, наоборот, растянувшись на своей подстилке, напрасно старался уснуть, но волнения и надежды да размышления о том, как, выскочив из засады, окружить завтра врага, отгоняли сон, вопреки его воле, и принуждали к энергичной работе мозг; в этот час на другой стороне бодрствовал только один человек: он стоял, выпрямившись, у входа в шатёр верховного вождя карфагенян, надев боевые доспехи, только шлема не было на голове; этим человеком был Ганнибал.

Карфагенянину было тогда двадцать девять лет. Он был высок и хорошо сложен, строен, худощав, но крепыш; его отличали стальные мускулы и огромная сила.

Голова казалась довольно большой и покоилась на жилистой бычьей шее. Высокий и широкий лоб отчасти прикрывала густая, нарочно всклокоченная, жёсткая шевелюра, совершенно чёрная, словно эбеновое дерево. Несмотря на столь молодой возраст, лоб Ганнибала уже пересекали три глубокие морщины, одна из которых, горизонтальная, пролегла от одного надбровья к другому; две других — поперечные, наклонные — отходили от горизонтальной, образуя почти треугольник и спускаясь почти к основанию носа.

Разрез глаз у Ганнибала был прекрасным, а сами глаза — большими, чёрными и очень красивыми, но один из двух, а именно левый, к тому времени уже почти полностью утерял зрение, верно, из-за той влажности, которую карфагеняне вынуждены были выдерживать в течение почти целого года в тосканских болотах, и они очень страдали от болотной гнили, Ганнибал и его армия.

Нос у него был правильным, хотя и слегка загибался вверх, да и у ноздрей слишком расширялся; рот был хорошо очерчен, хотя обе губы несколько выпирали вперёд, причём верхняя заметно больше, что считалось знаком, указующим на его склонность к командованию. Чёрная, длинная, всклокоченная борода покрывала его несколько худощавые щёки и подбородок. Бронзовый цвет кожи усиливал энергичное и решительное выражение его лица.

Таков был внешний вид Ганнибала; что же до его духа, то он, несомненно, стал сплавом всех действительно необходимых качеств, по тому что его хозяин казался, да и был на самом деле одним из самых мудрых, отважных и доблестных полководцев в мире.

Насколько он был смел, бросаясь в опасность, настолько же бывал осмотрителен в самой опасности. Не было такого труда, от которого бы он уставал телом или падал духом. И зной, и мороз он переносил с равным терпением; ел и пил ровно столько, сколько требовала природа, а не ради удовольствия; выбирал время для бодрствования и сна, не обращая внимания на день и ночь — покою уделял лишь те часы, которые у него оставались свободными от трудов; при том он не пользовался мягкой постелью и не требовал тишины, чтобы легче заснуть... Одеждой он ничуть не отличался от ровесников; только по вооружению да по коню его можно было узнать. Как в коннице, так и в пехоте он далеко оставлял за собой прочих; первым устремлялся в бой, последним оставлял поле сражения.

Энергичный и решительный по характеру, он был любезен в обращении, знал греческий, любил литературу и искусство, так что позднее, когда он бежал в Азию, к царю Прусию, описывал по-гречески деяния консула Гнея Манлия Вольсона в той же Азии.

Однако одним из самых ярких его качеств, сделавших его любимцем солдат, было то, что он никогда не требовал от них чрезмерных усилий или риска, если не мог представить себя попавшим в такие условия и выбравшимся из них.

Его непревзойдённое искусство руководства армиями просматривалось хотя бы в том, что, имея до этого дня, да и потом, войска, собранные наспех, из людей разной национальности, сильно отличающихся и характером, и языком, и религией, и обычаями, он никогда не знал ни бунта, ни мятежа, да и о дезертирстве из его войск никогда не слыхали. Это было уже неудивительно, это было поистине чудесно.

В начале второй стражи он всё ещё стоял перед своим шатром, скрестив руки на груди и наблюдая за двумя римскими лагерями, отстоявшими от него один всего на четыре мили, другой — менее чем на шесть.

Одет он был в великолепный панцирь из тончайшей стали изысканной работы; посреди груди выделялся золотой конь, эмблема Карфагенской республики. Под этот панцирь враг римлян надел кольчугу из стальных колец, спускавшуюся до колен и прикрывавшую ноги и руки, а длинный и крепкий испанский меч висел у правого бока на золотом поясе, охватывавшем талию.

Внезапно Ганнибал встряхнулся от мыслей, повернулся к шатру и позвал мужественным и звонким голосом:

— Миттон!.. Юбар!..

Через мгновение из шатра вышел молодой нумидийский офицер в длинном белом плаще и сказал Ганнибалу на одном из африканских наречий:

— К твоим услугам, непобедимый Ганнибал.

— Скажи моему брату Магону, чтобы он вывел, да в полной тишине, сотню нумидийских всадников к тем воротам лагеря, что смотрят на врага; да чтобы все лошади были чёрными — скажи ему, чтобы позаботился об этом. Ты и Джискон сядете на коней и будете готовы следовать за мной.

И пока нумидиец удалялся, Ганнибал обернулся к оруженосцу Юбару, неподвижно стоявшему позади него, и сказал:

— Приготовь Алоэ, мою вороную кобылку.

Юбар поклонился и быстро ушёл.

Ганнибал вошёл в свой шатёр, снял с копья подвешенный на него сверкающий стальной шлем тончайшей работы, на золотом гребне которого развевались два снежно-белых пера, и надел на голову.

Затем он снова вышел из шатра, а через несколько мгновений Юбар подвёл к нему очень красивую резвую вороную кобылу с совершенными, точёными формами. Ганнибал схватил её левой рукой, в которой держал поводья из кожи, украшенной головками золотых гвоздей, одним прыжком взлетел в седло и, сдавив бока горячей лошади сильными коленями, в несколько мгновений подскакал к главным воротам лагеря.

Там к нему вскоре присоединился его брат Магон, безумно отважный и очень красивый и высокий молодой человек двадцати семи лет от роду, сидевший на чёрном африканском жеребце горячего нрава, а за ним виднелись сто нумидийских всадников, среди которых своё место заняли два адъютанта полководца — Миттон и Джискон.

— Следуйте за мной, — сказал им Ганнибал и первым выбрался из лагеря.

Удалившись от вала на две длины полёта стрелы, Ганнибал, ехавший первым, быстрой рысью, обернулся к остальным, отставшим от него шагов на сто, и приказал:

— Магон, быстро ко мне, а вы сохраняйте порядок и тишину.

Магон едва тронул шпорой своего африканца, как тот сделал такой прыжок, что из седла выскочил бы любой опытнейший наездник, только не Ганнибал и не Магон, потом перешёл в галоп, так что через пять секунд командующий конницей настиг верховного вождя и перевёл своего скакуна на рысь, продвигаясь вперёд рядом с лошадью Ганнибала.

— В римском лагере, — сказал тот брату, — консулы серьёзно разошлись между собой во взглядах, а так как завтра придёт очередь командовать Варрону, то не исключено, что он решится выйти на битву с нами.

— Пусть Геркулес, твой покровитель, способствует этому! — порывисто вскрикнул пылкий Магон.

— Поэтому я и выбрался в этот час, чтобы разведать вражеский лагерь с этой стороны реки. Если мы вдруг наткнёмся на какую-нибудь их турму, выехавшую, как и мы, на разведку, я вернулся бы удовлетворённым, потому что смог бы узнать от них о диспозиции противника.

— Кто знает, осмелятся ли они покинуть свой лагерь ночью?

— После боя, случившегося несколько дней назад между нумидийцами и их конницей, где римляне имели большое преимущество, возможно, они стали смелее и теперь боятся наших конников куда меньше, чем это было месяц назад.

При этих словах Ганнибал остановил свою пылкую лошадь; то же сделал его брат.

Верховный вождь карфагенян щёлкнул средним пальцем правой руки, скользнув им вдоль большого пальца до ладони.

При этом звуке Миттон и Джискон, остановившиеся вместе с сотней нумидийцев в пятидесяти шагах позади, галопом поскакали к братьям.

— Слушай меня хорошенько, Джискон: я с Магоном сейчас отправлюсь к римскому лагерю, который ты видишь вон там, внизу, на берегу Ауфида; он находится не далее чем в двух милях отсюда. Ты разделишь нумидийцев на два отряда по пятьдесят человек и введёшь их во рвы, обрамляющие с обеих сторон эту дорогу; продвигайтесь по ним осторожно и тихо. Если я вас не позову обычной своей дудочкой, — и он показал Джискону медную дудочку, свешивавшуюся на серебряной цепочке с шеи, — не доходя мили до римского лагеря, остановитесь и ждите меня. Если я и Магон поскачем, бросив поводья, не двигайтесь и не выходите из засады, пока не убедитесь, что можете окружить наших преследователи. И помните, что в любом случае все они мне нужны живыми.

— Хорошо, всё будет исполнено, как ты приказал, — сказал Джискон.

— А теперь дай-ка мне своё копьё, — добавил Ганнибал.

Джискон протянул копьё, у Магона было своё.

Ганнибал и Магон пришпорили своих скакунов и, промчавшись галопом минут десять, оказались в двойной дальности полёта стрелы от римского частокола.

— Бодрствуй! — крикнул часовой преторианских ворот, всего в пятидесяти шагах от которых остановились Ганнибал и Магон, прячась за развалинами домика, мимоходом сожжённого карфагенянами пару дней назад.

— Бодрствуй! — повторил часовой, стоявший на углу палисада, между преторианскими воротами и главными, находившимися справа от них.

Этот оклик повторили по очереди все часовые, и он снова вернулся к преторианским воротам, откуда раздался впервые.

Спокойствие снова воцарилось на сторожевых постах и длилось, не прерываемое ничем, около четверти часа. Но внезапно Ганнибал, в глубочайшем молчании прислушивавшийся к малейшему шуму ушами человека, до девяти лет воспитывавшегося в военных лагерях, слегка вздрогнул и, приложив левую руку к уху, наклонил голову вперёд, стараясь ещё больше сконцентрировать своё внимание.

Какой-то шум, сначала неуловимый, потом ясный и отчётливый, достиг его слуха: очевидно, вели коней на водопой.

И великий полководец не ошибся.

Через десяток минут из римского лагеря стали выводить коней: по тридцать штук за раз; при каждой партии шли пятеро пеших, они вели коней к реке.

Ганнибал склонился к уху Магона и едва слышно прошептал ему несколько слов.

Животным давали напиться, потом их вели назад, а из лагеря, им на смену, выводили новые партии.

Внезапно Ганнибал и Магон, опустив копья, выскочили из своего укрытия и, пришпорив скакунов, в один миг оказались возле римских коней; те, застигнутые врасплох и устрашённые топотом двух несущихся на них животных, заржали, всполошились, стали наталкиваться друг на дружку, а некоторые побежали, сломя голову, в разных направлениях.

Солдаты, сопровождавшие коней, выхватили из ножен мечи и, пока часовые кричали сигнал тревоги, изготовились к обороне против, вроде бы, приближавшегося неизвестного противника.

Возле преторианских ворот образовалась ужасная давка: смешались в кучу кони, входившие и выходившие всадники.

Ганнибал и Магон понеслись, опустив копья, на пеших римлян и закололи насмерть четверых или пятерых, прежде чем остальные смогли помочь своим товарищам, тем более что копьев у римлян не было — только мечи, и они ничего не могли поделать против двоих нумидийцев.

— Это ерунда, пустяк, — кричал какой-то декурион. — Это всего лишь двое нумидийцев, которым надоело жить. Бросьте нам несколько копий, и мы быстро разделаемся с ними, как они того заслуживают!

— Копья! Копья!.. — закричали и другие всадники.

Тем временем в римском лагере сигнал тревоги, повторенный всеми часовыми, вызвал всеобщий переполох. Минуты через две, когда господствовали смятение и неуверенность, воспользовавшись которыми Ганнибал и его брат продолжали поражать своими ужасными копьями коней и людей, всадникам, находившимся за частоколом, бросили из лагеря такое же оружие, а сторожевые манипулы, пешие и конные, поспешно выступили против двоих карфагенян.

Те же, бросив поводья на шеи своих скакунов, отчаянным галопом помчались в направлении своего лагеря.

А за ними во весь опор неслись с опущенными копьями тридцать всадников и декурион; слышались их крики:

— Трусливые нумидийцы, побежали теперь...

— Вся ваша доблесть — в бабках ваших лошадей.

— Постойте...

— Не бегите!..

— Трусишки!..

— И вы вдвоём прискакали будоражить римский лагерь!

С такими и подобными им оскорблениями и выкриками тридцать римских всадников всаживали шпоры в бока своих коней, летевших по следам двух карфагенян.

Но едва римляне миновали место, где прятались нумидийцы, как те вышли всей сотней из рвов, вышли пешком, ведя коней в поводу, помогая, где надо, голосом; привычные ко всему животные готовы были исполнить любой самый сложный трюк, и на дороге они оказались более или менее быстро; там африканцы готовились запрыгнуть в седло и — по мере того, как они оказывались на спинах своих лошадей — по пять, по восемь, по десять человек пуститься в погоню за римлянами.

Легко представить, что римляне всё больше отставали от преследуемых, потому что Ганнибал и Магон через каждые три стадия выигрывали у своих преследователей полстадия; и вот римляне услышали позади себя топот копыт сотни нумидийских лошадей и поняли, что попали в засаду, и приготовились дорого продать свои жизни.

Дело дошло до рукопашной, но схватка была короткой; у каждого римлянина оказалось трое противников, и уже через несколько минут большинство римлян попало в плен, и только семь или восемь человек из них, отбившись от своих, смогли различными путями вернуться ночью в свой лагерь.

Ганнибал приказал приводить пленников к своему шатру по одному; из их рассказов он узнал, что наутро Варрон решил дать сражение.

Глаза его засверкали; его мужественное и строгое Лицо оживилось, и он долго сидел неподвижно, подперев голову ладонью правой руки.

Потом он позвал к себе Миттона и Джискона, улёгшихся было спать на соломенной подстилке, и приказал им разбудить, а потом привести в его палатку Карфалона, Магарбала, Газдрубала и Ганнибала Мономаха, главных среди вождей, подчинившихся ему на время итальянского похода.

Потом он приказал Юбару сходить за Магоном.

Когда все упомянутые вожди собрались в его шатре, Ганнибал прервал свою молчаливую задумчивость, в которой он до тех пор пребывал:

— Завтра нам предстоит сражаться, потому что неприятель сделал нам милость и выйдет на бой.

Вздох облегчения вырвался одновременно из грудей этих неистовых африканцев.

— Мы уступаем числом, а значит, чтобы победить, должны превзойти их искусством, — продолжал великий полководец. — Сильно поддержит нас ветер, который будет неистово дуть в лицо римлянам, засыпая им глаза пылью. Надо, чтобы испанцы одели свои блистающие туники из снежно-белого льна, обшитые пурпурной каймой; это вызовет у врагов удивление и страх. Что до распоряжений на битву, то я думаю расположить завтра наши ряды применительно к местности и диспозиции врага. Самое важное — это то, чтобы ты, Магон, за два часа до рассвета увёл нумидийцев в лесистые холмы, которые возвышаются справа от малого римского лагеря. А ты, Магарбал, прикажи, чтобы пятьсот кельтиберов, вооружённых по-римски, спрятали под туниками острые мечи; ты отведёшь их на рассвете к морю, там вы укроетесь в канавах, пересекающих местность во всех направлениях, и будете ожидать сигнала, увидев который, вы встанете и направитесь к шеренгам римлян, делая вид, что дезертировали, и бросив с этой целью щиты и дротики на землю; вы смешаетесь с римлянами, а в подходящий момент броситесь подсекать поджилки и пронзать римские спины. Впрочем, люди вы очень храбрые, римлян трижды били, и хорошо били, воодушевлять вас словесно перед завтрашним сражением излишне. Постарайтесь, чтобы все солдаты к рассвету восстановили силы; сказать им следует немного: упирайте в основном на то, что наша конница превосходит римскую, а сражаться мы будем завтра на открытой местности, где кавалерия может показать всю свою силу и одержать победу. А теперь идите в свои палатки и отдыхайте. Пусть завтра каждый вспомнит, какой я отдал приказ, а прежде всего пусть африканцы будут вооружены по-римски; используйте оружие, взятое нами при Треббии, Тицине и Тразимене.

Простившись с вождями и оставшись один, он долго предавался своим мыслям, потом тряхнул головой, вошёл во внутреннее отделение своего шатра, снял с головы шлем, потом с помощью Юбара освободился от доспехов и бросился на землю, на две львиные шкуры, специально расстеленные в углу, и вскоре после полуночи заснул.

Ганнибал спокойно проспал три часа, словно покоился на мягкой постели. Не было ещё и четырёх, когда он поднялся, полностью облачился в доспехи и кликнул Юбара, чтобы тот подготовил самого горячего и крепкого из его коней. Он вышел из шатра, посмотрел на небо: оно было совершенно ясным, и на нём уже стали заметны первые проблески предрассветных сумерек.

Ганнибал отправил другого из своих оруженосцев будить Миттона и Джискона и приказать им садиться на коней. Затем он распорядился, чтобы третий слуга безотлагательно приготовил ему завтрак.

Спустя какой-то десяток минут Юбар привёл тёмно-гнедого красавца-коня, ржавшего и пылко бившего землю копытом, словно понимал, что голубая, шитая серебром попона, накинутая ему на спину, возвещает о наступлении дня битвы, и ему выпала честь в этот знаменательный день послужить верховному вождю.

Ганнибал подошёл к благородному животному, потрепал его по холке левой рукой, тогда как из правой скормил ему два смоченных в вине куска хлеба, которые, кажется, очень понравились скакуну, и он с большим удовольствием смаковал их.

— Орцул!.. — сказал великий человек, похлопывая скакуна. — Если мои планы осуществятся, то... нынешний день станет славным для нас... Мой крепкий Орцул... Ты примешь участие в великой битве, и это будет, возможно, самое сокрушительное поражение, которое когда-либо потерпели римляне.

Животное, казалось, поняло слова хозяина, энергично встряхнуло головой и ударило копытом правой передней ноги в землю в знак нетерпения.

— Терпение, терпение, Орцул... У тебя сегодня будет достаточно трудов и опасностей.

И, снова погладив животное, он опять передал его заботам Юбара, который, держа его за повод, вынужден был, чтобы как-то унять нетерпение коня, пустить его по кругу на площадке перед палаткой Ганнибала.

А тот с глиняного блюда, принесённого ему рабом, взял кусок жареной говядины и ломоть хлеба и, стоя — потому что у него не было привычки есть сидя, — ел с большим аппетитом, так как с полудня предыдущего дня, пожалуй, у него не было во рту ни крошки пищи.

В серебряной чаше, которая сохранилась в памяти жителей Карфагена, подаривших её Ганнибалу после взятия Сагунта, раб поднёс ему великолепнейшей налитой из секстария массики.

Ганнибал отхлебнул немного вина во время еды и ещё малость по окончании её, возвратив чашу рабу, хотя в ней ещё оставалось с треть налитого вина.

Потом он приказал полить себе на руки воды, вскочил на своего скакуна и в сопровождении Миттона и Джискона направился отдать приказ трубачам, чтобы они сыграли сигнал к пробуждению.

В половине пятого утра вся карфагенская армия собралась под своими значками внутри обширного лагеря. Магон, Магарбал, Газдрубал, Карфалон, Ганнибал Мономах — все они были на конях и сгрудились позади верховного вождя.

Ганнибал быстро объехал войско, обратившись ко всем с краткими, энергичными и подходящими именно к этому случаю словами побуждения и ободрения. Он осмотрел три тысячи балеарских пращников, потом четыре тысячи галльских и испанских конников и шеститысячную нумидийскую кавалерию. Потом он подъехал к десяти тысячам пеших тяжеловооружённых испанцев, одетых в снежно-белые с пурпуром туники, сверкавшие в лучах восходящего солнца; потом он миновал десятитысячные ряды галлов, ужасавших своим гигантским ростом, почти совершенно голых, пугающих поросшими чёрными волосами руками и ногами, густыми бородами и длинными волосами на головах. В последнюю очередь он подъехал к четырнадцати тысячам африканцев, выделявшихся странным контрастом чёрной кожи и римских доспехов.

В пять утра Ганнибал выехал из лагеря в сопровождении всех военачальников и сотни нумидийцев и проскакал по окрестностям, чтобы убедиться, хорошо ли спрятались в указанных им местах тысяча нумидийцев и пятьсот кельтиберов.

С холма, на котором в кустарниках и низкорослом леске притаилась нумидийская тысяча, Ганнибал оглядел расположение врага. Он увидел огромную римскую армию, переходившую через Ауфид, соединяясь с двумя легионами, уже выстроившимися за рекой.

Ганнибалу понадобилось немало времени, чтобы разгадать диспозицию, заданную Варроном римлянам; чтобы лучше разобраться в ней, он забрался на лишённый растительности холмик, откуда мог отчётливей различить происходящее во вражеских рядах.

Консулы сошлись во мнении, что мощную римскую пехоту следует поставить в плотный и глубокий боевой порядок, чтобы она смогла упорнее защищаться от напора ужасной нумидийской конницы.

Римская армия развернулась таким образом, что её правый фланг упирался в Ауфид, а левый — в Канны и берег моря. Римская конница, силой всего в две тысячи четыреста всадников, прикрывала правый фланг, союзная, в количестве около трёх тысяч пятисот человек, была отряжена на поддержку левого.

Во главе правого фланга, состоявшего из двух легионов и почти десяти тысяч союзных войск, был поставлен консул Луций Павел Эмилий; в центре, где находились три легиона и десять тысяч союзников, командовал проконсул Гней Сервилий Гемин; командование левым флангом, где были сосредоточены ещё два легиона и десять тысяч союзников, взял на себя Гай Теренций Варрон.

Один легион и около пяти тысяч союзных войск были оставлены в резерве и находились частью в малом лагере, частью — в большом.

Ганнибал долго наблюдал расстановку римских войск и, просчитав чутьём гениального человека все случайности, которые могут произойти из диспозиции неприятеля, определил протяжённость боевого порядка, выставленного римлянами, и после недолгого, но взвешенного размышления представил, как, учитывая численный недостаток своих рядов, он должен был бы возместить этот недостаток хитростью, чтобы противопоставить врагу столь же длинный порядок, избегая опасности быть обойдённым с одного или с другого фланга.

Пока Ганнибал, молчаливый, погруженный в свои размышления, обдумывал все эти дела, Джискон, который до сих пор тоже молчал, внимательно наблюдая вместе со всеми за тем, что делалось у врага, вдруг громко крикнул:

— Клянусь богами!.. Никак не приду в себя от изумления при виде такого огромного количества врагов!

При этих словах Ганнибал вздрогнул, нахмурился, презрительно сдвинул брови, потом, обуздав первый порыв, обернулся с насмешливой улыбкой на губах к Джискону и спокойно сказал:

— Напротив, Джискон, там есть то, чего ты не знаешь и что гораздо удивительнее этой огромности.

— Ну и что?.. Что?.. — с юношеским любопытством спросил Джискон.

— В такой огромной людской массе нет человека, которого бы звали Джискон.

Взрывом громкого смеха встретили находившиеся рядом с Ганнибалом вожди этот ответ, заставивший покраснеть молодого офицера, который, стыдясь, опустил голову и замолк.

Затем, пришпорив скакуна, в сопровождении всё ещё хохотавших над насмешливым ответом Джискону соратников Ганнибал, погруженный в свои мысли, возвратился в лагерь.

Едва доскакав до своих, он выехал перед рядами и начал отдавать распоряжения.

Двадцать тысяч испанских и галльских пехотинцев он расположил в центре боевого порядка, длинным, но неглубоким фронтом, а справа и слева от них выставил по семь тысяч африканцев на глубоко эшелонированной позиции.

На левом крыле, обращённом к правому флангу римлян, Ганнибал разместил тяжёлую галло-испанскую кавалерию, которой командовал Газдрубал. На правом крыле, обращённом к левому флангу римлян, заняли своё место нумидийские конники под начальством Магарбала.

Сам Ганнибал вместе с Магоном остался в центре, приказав испанским и галльским пехотинцам образовать боевой порядок в форме полумесяца.

Отдав все эти распоряжения, он выставил цепью перед фронтом армии балеарских пращников, которые получили приказ первыми сразиться с неприятелем.

Пращники рассыпались цепью и стали быстро приближаться к римлянам. Когда они оказались в тысяче шагов впереди карфагенских шеренг, Ганнибал привёл в движение всю армию.

Солнце поднялось уже достаточно высоко и посылало на сражающихся обжигающие лучи. Балеарцы, засыпав римлян тучей стрел и камней, один из которых ранил в бедро консула Павла Эмилия, отступили в свободные проходы, оставленные между африканцами и галло-испанской пехотой, и две армии — в лязге копий, мечей и щитов — с дикими, громкими, ужасными криками столкнулись между собой, и по всему фронту завязалось жестокое, страшное сражение.

Консулы, отважно сражаясь в первых рядах, воодушевляли солдат не словами, а собственным примером. Павел Эмилий, хотя и раненый, сражался не хуже Варрона. В центре проконсул Сервилий Гемин в таком страшном порыве обрушил плотные ряды своих легионов на хилые порядки галлов да испанцев, что те, хотя и защищались мужественно и энергично, тем не менее были потеснены и начали отступать, хотя и яростно отбивались.

Тем временем на правом фланге, где командовал Павел Эмилий, тяжёлая галло-испанская конница под начальством Газдрубала с большой яростью врезалась в ряды римских всадников, предводителем которых был Минуций Руф, и чем дальше продолжалась на этом участке битва, тем больше можно было называть её кровавой и жестокой резнёй.

На левом фланге римляне Варрона с помощью кавалерии союзников оказывали упорное сопротивление стремительным атакам нумидийцев, причинявшим своим обстрелом из луков величайшее беспокойство пехотинцам, которые ничем не могли на это ответить.

Однако в центре превосходство римлян было огромным. Галло-испанская пехота не смогла выдержать мощного натиска латинских легионов, она начала отходить, вскоре отступление стало беспорядочным и изогнутая линия фронта, определённая Ганнибалом, была прорвана, как он и предполагал. И хотя римские легионы из-за недостатка пространства для манёвра не могли развернуть свои силы, тем не менее они преследовали противника с такой яростью, что их первоначально прямолинейный боевой порядок преобразовался в клин, остриё которого вторглось в пустоту вогнутого построения противника.

Этого момента и ожидал Ганнибал, храбро сражавшийся в первых рядах; отойдя назад, он передал через Магона и Карфалона приказ вступить в бой африканским корпусам, чтобы они слева и справа двинулись на римские легионы и, разворачивая свои относительно глубокие боевые порядки на оставленном наступающим противником пространстве, атаковали его с флангов.

Приказания Ганнибала были исполнены очень быстро; не прошло и получаса, как Сервилий Гемин со своими двадцатью пятью тысячами пеших воинов были зажаты со всех сторон и даже не могли развернуть свои ряды. Он оказался в довольно жалком положении, так как двадцать пять тысяч его солдат не могли справиться с десятью тысячами врагов, хотя тех, возможно, было ещё меньше.

Бой в центре стал ещё более жестоким и кровопролитным, но теперь уже сражение развивалось с большим уроном для римлян.

Тем временем Газдрубал последней яростной атакой опрокинул римскую конницу и за какие-нибудь десять минут привёл в совершенный беспорядок её ряды, прорвал их, обратил в бегство и загнал в реку, где устроил страшную всеобщую резню. Тщетно Минуций пытался восстановить строй; он был тоже окружён; до последнего отбивался он от испанских и галльских мечей, но был побеждён и убит.

В это время порывом налетел ветер сирокко, неся с собой огромные тучи пыли, которая летела в глаза римлянам, совершенно лишая их возможности смотреть и страшно увеличивая их страдания и потери.

В два часа пополудни Газдрубал, рассеявший и полностью уничтоживший римскую конницу, получил приказ от Ганнибала, который с удивительным спокойствием и редкостным проявлением активности словно бы множился и появлялся всюду, отважно сражался, предвидел развитие событий, отдавал приказания и сам устремлялся туда, где возникала в этом необходимость. Газдрубал получил от верховного вождя приказ спешно атаковать, вместе с нумидийцами, левый фланг римлян, всё ещё стойко оборонявшийся.

Тем временем по сигналу, данному Ганнибалом, конная тысяча, скрытая в лесочке на ближайшем холме, выскочила из засады и, переправившись через реку, ещё красную от крови, заваленную трупами лошадей и римских всадников, обрушилась в тыл легионам Павла Эмилия, которые ещё мужественно сражались с вражеской пехотой. Ряды римлян смешались; солдаты, ослеплённые носившейся в воздухе пылью, получив удар в спину, растерялись и начали беспорядочно отступать.

Тогда Ганнибал, решивший, что пришёл момент заключительной атаки, дал условный сигнал пятистам кельтиберам, и те вышли из окрестных овражков, приблизились к римлянам, дравшимся в центре поля сражения, и, бросив мечи и щиты, сказали, что желают впредь служить не Ганнибалу, а Риму.

Сервилий Гемин, раненый, придавленный ворохом забот, поблагодарил их и отправил в тылы боевого порядка.

Но едва они оказались позади римлян, как вытащили спрятанные под туниками мечи и принялись подсекать поджилки римлянам и поражать их в спину.

Такое коварство окончательно смешало легионы центра. Боевой порядок расстроился, но легионеры попытались проложить путь к бегству.

Тогда испанцы и галлы, перестроившись, бросились в атаку со всех сторон, окружили римлян и устроили им кровавую бойню.

Газдрубал тем временем разбил конницу союзников, прикрывавших левый фланг римлян; его тяжёлая конница вместе с нумидийцами с силой ударила с тыла на легионы, которыми командовал Варрон; разбитые последними, они искали спасения в бегстве. Напрасно Гай Теренций в этой круговерти всеобщего разгрома пытался остановить бегущих; ему всего с семьюдесятью всадниками едва удалось уйти по дороге на Венузию.

Сражение заканчивалось; преследователи набрасывались на римлян со всех сторон, началась страшная резня.

И тогда проявились чудеса индивидуальной доблести, энергии и нечеловеческого мужества. Некоторые римляне, оставшиеся лежать на земле с перебитыми сухожилиями, лишённые из-за полученных ран возможности защищаться, выкапывали собственными руками ямы, опускали туда головы и погибали от удушья.

Другие же защищались до последней капли крови и погибали, поражённые сотней вражеских ударов. Один легионер, потерявший в битве обе руки, схватил обрубками за горло набросившегося на него нумидийца, повалил его на землю, зубами в ярости отгрыз ему нос, уши и прокусил щёки, подмял его под себя и таким образом испустил свой могучий дух.

Павел Эмилий, весь израненный, оставил седло и сражался пешим уже не победы ради, а в поисках славной смерти.

Корнелий Сципион, Луций Кантилий, Квинт Фабий оказались возле него и прикрыли консула своими щитами, и совершили чудеса мужества, не щадя своей жизни.

— В прошлый раз я с трудом спасся от враждебности римской толпы.

Теперь я был бы осуждён; я предпочитаю умереть.

Так отвечал Павел Эмилий на уговоры мужественных юношей, умолявших его спасаться бегством.

В центре поля сражения проконсул Сервилий пал в ожесточённой схватке; погибли два квестора Луций Фурий Бибакул и Луций Атилий; погибали трибуны, преторы, сенаторы, которые не хотели или не могли бежать, решив сражаться и умереть.

Римлян зверски рубили тысячами; кое-где какие-то когорты, перегруппировавшись, пытались оказывать сопротивление накатывавшимся врагам, но тщетно. Нумидийцы преследовали беглецов и приканчивали их.

Немногим манипулам бегущих удавалось достичь большого или малого лагеря.

Сципион, Фабий, Кантилий и ещё пять-шесть десятков центурионов, оптионатов, самых доблестных из простых легионеров решили спасти Павла Эмилия, несмотря на его нежелание.

Четверо солдат взяли его на плечи, остальные, расположившись вокруг, отступали, сражаясь, переправились через реку и попытались выйти на консульскую дорогу. Они уже почти достигли её, но тут неожиданно появился отряд нумидийцев и бросился на них, опрокинул, сбил, растоптал. Консул оказался на земле, но три легионера подняли его, поддержали, повели по дороге и шли довольно долго без каких-либо новых напастей.

Но кровь, сочившаяся из пяти ран Павла Эмилия, прикончила его; он попросил прислонить себя к столбу, отмечавшему очередную милю, а солдатам приказал уходить. Они медлили исполнять приказание, но консул заставил их повиноваться.

Сорок пять тысяч пехотинцев и более трёх тысяч конников, наполовину римлян, наполовину италийцев, были изрублены в куски за какие-то четыре часа, а в карфагенском войске погибло всего шесть тысяч.

К заходу солнца римлянам выпало в удел потерпеть самое сокрушительное из всех нанесённых им поражений, как до этой битвы, так и после неё, а Ганнибал одержал одну из самых блестящих побед, отмеченных в кровавых летописях человеческих войн.

* * *

Солнце клонилось к закату, а на обширной равнине под Каннами слышались только дикие вопли и мучительные стоны, отчаянные крики и трубные звуки, ржание и топот коней да бешеные звуки одиночных стычек. В этот час по консульской дороге запыхавшийся, вскачь летящий конь уносил от ярости победителей молодого римского трибуна, раненного в грудь и в голову, без шлема, но с обломком меча в руке.

Это был Гней Корнелий Лентул, который, проявив, как и многие другие, бесполезные чудеса храбрости, бежал с поля бойни, где больше ничего нельзя было сделать для своей родины, где нельзя было принести ей никакой пользы, кроме бесславной и бесполезной смерти.

Проскакав пару миль по этой дороге, Гней Корнелий наткнулся на солдата, который по оружию казался римлянином; по полководческому плащу он признал одного из консулов, который сидел, прислонившись к столбу, весь залитый собственной кровью, и ожидал смерти.

Остановив своего скакуна, Лентул спрыгнул на землю и, держа коня за поводья, приблизился к консулу. Несмотря на бледность, покрывавшую лицо консула, Лентул узнал в нём Луция Павла Эмилия.

И хотя душа Гнея Корнелия Лентула была до предела переполнена несчастными событиями этого дня, от этого зрелища он не смог сдержать слёзы. Оставив лошадь, он приблизился к консулу и воскликнул дрожащим и взволнованным голосом:

— О, Луций Эмилий, так вот в каком состоянии мне пришлось увидеть тебя?.. Нет, никогда не случится, что я спасусь, а ты умрёшь... Ты один не повинен в сегодняшнем крахе, возьми моего коня и спасайся.

— Благодарю тебя, о, Лентул, за твою человечность, — ответил Павел Эмилий слабым голосом умирающего человека. — Воспользуйся временем и силами, оставшимися у тебя, и спасайся. Уходи, объяви всенародно сенаторам: пусть, пока ещё не подошёл враг-победитель, укрепят Рим и усилят охрану; Фабию Максиму скажи, Луций Эмилий помнил его советы, пока жил, помнит и теперь, умирая. Но сначала я был побеждён Варроном, а уж потом Ганнибалом.

На последних словах голос Эмилия начал слабеть и становился всё более хриплым; внезапно, через несколько секунд, после того как он умолк, глаза его закрылись, он глубоко вздохнул и, склонив голову на правое плечо, стал медленно падать в эту сторону; и больше он не двигался.

В этот момент на дороге послышались дикие крики нумидийцев, преследовавших римских беглецов. Лентул, всё ещё потрясённый и приведённый в ужас только что разыгравшейся сценой, обернулся в ту сторону, откуда слышались крики; увидев врага, он вскочил в седло, пришпорил коня, прижался к его спине и в отчаянии помчался по римской дороге.

Тем временем в обоих римских лагерях собралось около восемнадцати тысяч солдат, которым удалось спастись от резни; почти все были безоружны, побиты, ранены и лишены присутствия духа. В большом лагере находилось около десяти тысяч римлян, в малом — почти восемь тысяч.

С приходом ночи как в одном лагере, так и в другом думали о том, что следует делать в столь ужасных обстоятельствах. Солдаты из большого лагеря, увидев, что неприятель занят грабежом убитых, ужином, а кто и просто спит после трудов этого утомительного дня и перенесённых опасностей, выбрали смельчака, согласившегося пойти добровольно в малый лагерь. Посол должен был пригласить находившихся там легионеров ночью подойти к большому лагерю и вместе пробиться через сонных врагов и добираться до какого-нибудь соседнего города.

У солдат малого лагеря, как, впрочем, и у их товарищей из большого, командиров не было, как не было и никаких приказов. Начались шумные споры, и немногие, самые решительные, приняли предложение, каким бы опасным оно ни казалось. Большинство же было не согласно; они спрашивали, почему, если дело кажется таким лёгким, солдаты из большого лагеря не идут к ним — ведь их же больше.

Тогда Публий Семпроний Тудитан, солдатский трибун, выступил вперёд и сказал громким и бодрым голосом:

— В подобных обстоятельствах всякая дискуссия не только опасна, но бесполезна и постыдна. Пусть тот, кто не хочет быть пленником, идёт за мной, в другой лагерь, а потом лучше уж умереть в борьбе за жизнь, чем попасть живым в руки врагов. Мы должны выскочить, пока не занялся новый день, когда дорога будет закрыта крупными карфагенскими силами. Оружие и смелость пробьют нам путь, сколь многочисленным не был бы враг. Идёмте!

Так он сказал; и, обнажив меч, ведя за собой всего шестьсот человек, вышел за вал и ринулся в бой с ошеломлённым противником. Клином пройдя среди врагов, храбрецы пробились к большому лагерю, а от него, соединившись ещё с тремя тысячами и действуя подобным же образом, они к утру добрались до Канузия.

Там уже собрались ещё три тысячи беглецов, среди которых были Публий Корнелий Сципион, Квинт Фабий Максим, Луций Публиций Бибул, Аппий Клавдий Пульхр, Публий Фурий Фил, Луций Цецилий Метелл, все — военные трибуны, а также оптионат Луций Кантилий.

Их радушно приняли и разместили у себя жители города; утром беглецы собрались на Форуме, чтобы обсудить положение. В самый разгар дискуссии вперёд выступил трибун Публий Фурий Фил и объявил, он-де пришёл сказать собравшимся, что веры в Республику больше нет и многие молодые патриции собрались в храме Юпитера, предводительствует ими Луций Цецилий Метелл, они говорят о море, о кораблях, о необходимости покинуть Италию и просить убежище у какого-нибудь дружественного царя.

При этих словах Сципион, покраснев, вскочил на ноги и, пока все кричали, кто одобряя, кто осуждая сказанное Филом, крикнул сильным и дрожащим от гнева голосом:

— Здесь не место подобным словам и разглагольствованиям. Действовать надо быстро и смело. Кто хочет спасти Республику, пусть идёт со мной. Вражеский лагерь, видимо, расположен не подле Ганнибала, а там, где вызревают и обсуждаются подобные предложения.

И, обнажив меч, он пошёл быстрым шагом вместе с Фабием, Бибулом, Аппием Клавдием, Кантилием и ещё со многими другими к храму Юпитера, где Метелл совещался с семью или восемью десятками юношей из патрицианских фамилий.

— Я клянусь, — сказал возбуждённо, но уверенно Сципион, входя в храм, — клянусь, что не брошу в беде государство народа римского и не потерплю, чтобы бросил его другой римский гражданин. Если я умышленно лгу, пусть Юпитер Всеблагой Величайший погубит злой гибелью меня, мой дом, моё семейство, моё состояние. Я требую, Луций Цецилий, чтобы ты и все, кто присутствует здесь, поклялись этой же клятвой; на того, кто не поклянётся, подъят мой меч.

Ошеломлённые этими словами, воодушевлённые глубокой верой говорившего, собравшиеся на совет юноши устыдились собственной слабости, поклялись умереть за Рим и провозгласили своим вождём Сципиона.

День спустя Сципион навёл порядок среди беглецов; в тот же день он узнал, что консул Гай Теренций Варрон находится в Венузии, имея при себе ещё четыре тысячи уцелевших, пеших и конных; местными жителями он был принят очень добросердечно и с огромной любовью. Сципион послал к нему письмо, сообщив о том, что он собрал в Канузии четыре тысячи беглецов, всех их он передаёт в распоряжение консула, которого по-прежнему признает верховным вождём и первым магистратом Рима: если консул отдаст какие-нибудь распоряжения, Сципион будет повиноваться.

Варрон, узнав эту новость, выступил из Венузии со своими четырьмя тысячами солдат и, прибыв в Канузий, объединил их с беглецами, собравшимися в этом городе. Образовавшееся войско он разделил на два легиона и стал ждать развития событий.

Тем временем Ганнибал окружил оба римских лагеря под Каннами и пленил десять тысяч солдат по договору, предусматривающему право выкупа.

А Варрон, вызвав к себе Луция Каптилия, приказал ему срочно отправляться в Рим и передать сенату его письма, в которых он решительно и без умолчаний, но и без пугающих крайностей правдиво рассказал о сокрушительном поражении римских войск.

Когда Кантилий садился на коня, Варрон, окружённый Сципионом, Аппием Клавдием, Публием Филом и многими другими, стоял на главной площади Канузия бледный, нахмурившийся и — хотя из почтения к дисциплине пытался не показать этого — опечаленный и подавленный.

Все собравшиеся просили Кантилия дать о них весточку семьям.

И Варрон тоже сказал ему грустно:

— Жене моей скажи, что я скорее неудачлив, чем виноват; боги знают, что я отдал бы всю свою кровь, дабы только спасти родину от столь страшной беды.

Говорил он взволнованно и сквозь слёзы.

— Не терзай себя, о, консул, больше, чем надо, — сказал ему Публий Корнелий Сципион, — если кто и виноват в случившемся, то все мы. За исключением Фабия Максима Веррукоза, Павла Эмилия и Сервилия Темина, все мы хотели битвы... Все мы виновны.

Варрон сжал руку Сципиона. Глаза его наполнились слезами, на губах появилась печальная улыбка; на несколько секунд он задержался с ответом, потому что сильное волнение мешало ему говорить; потом он сказал:

— Ты милостив, о, храбрейший юноша... Может быть, ты и прав. Но сколько же людей будет жить с моей жалкой славой?..

И он закрыл лицо ладонями, чтобы окружающие не видели, как он плачет.

А Кантилий, попрощавшись со всеми друзьями, галопом поскакал в Рим.