День спустя после событий, о которых рассказывалось в конце предыдущей главы, около первого часа терции (около 10 часов утра) римляне огромными толпами тянулись за Капенские ворота навстречу консулу Гаю Теренцию Варрону. Тот, передав в руки претора Марка Клавдия Марцелла, согласно декрету сената, командование над остатками армии, которые он сумел собрать после разгрома под Каннами, прибыл в Рим, чтобы предстать перед судом сограждан, а также исполнять обязанности первого магистрата города.
Разумеется, народ шёл навстречу консулу с настроениями, далеко не благоприятными для магистрата; больше всего такие настроения были распространены среди плебеев. Консула уже не защищали с жаром, он уже не был фаворитом выборов; слышались громкие голоса, его осуждавшие, раздавались злобные насмешки и гневные выкрики в адрес Варрона, которого без обиняков называли невежественным, самонадеянным, трусливым и считали чуть ли не предателем.
Конечно, у Варрона хватало и защитников, и надо сказать к чести патрицианского сословия, которое наиболее резко выступало против Варрона на выборах, именно среди патрициев в этот день появились самые горячие его защитники; они открыто выступали против осуждения консула в любой форме за его поведение и перед битвой, и во время неё, и — тем более — после разгрома. Они даже громко расхваливали и одобряли его энергию и достойную манеру держаться.
В начале дня Варрон, предваряемый двенадцатью ликторами и сопровождаемый своими контуберналами, бледный, меланхоличный и довольно взволнованный, появился в Роще камен, расположенной примерно в полумиле от Капенских ворот, которую народная традиция выбрала местом таинственных бесед Нумы Помпилия с нимфой Эгерией, и там остановился: у него не было сил въехать в город сразу.
Туда очень скоро прибыли самые близкие его друзья, родственники и жена Лициния. Все они ободряли его и уговаривали перестать бояться за свою жизнь.
— Из-за своей чести боюсь я гнева патрициев, из-за своей репутации... а вовсе не из страха за жизнь, — сказал дрожащим от боли голосом консул. — Разве не понимаете вы, что, если я буду обвинён и даже осуждён, то теми же самыми людьми, которые возвели меня на консульство?.. Непостоянство и переменчивость нашего плебса, избравшего меня, потому что он желал битвы с Ганнибалом, теперь, когда я сразился с врагом и наши легионы, конечно, не по моей вине были разбиты, приведут к тому, что я буду осуждён за общую вину.
— Нет, Теренций, нет! Этого не произойдёт, — сказала Лициния, сжимая руку мужа и порывисто поднося её к своему сердцу. — Знай, что сенаторы, и прежде всего Фабий Максим, открыто и громко одобряют твоё поведение и считают пустыми крики безумных плебеев, для которых ты столько сделал и не верить которым я всегда тебя призывала.
Пока Лициния говорила таким образом со своим мужем, вышедшая из Капенских ворот толпа приблизилась и разошлась вокруг рощи с беседкой камен, куда вошли двенадцать ликторов, твёрдо решивших отыскать консула.
В этой мешанине людей всех сословий и состояний каждый говорил о своём, бросал обрывки фраз, притом из уст плебеев вырывались далеко не самые умные изречения.
— Надо бы найти народного трибуна, чтобы он обвинил перед нами этого труса Варрона! — крикнул какой-то оборванец, шедший вместе с толстым и коренастым Курием Мегеллом, румяным Нумерием и помощником жреца Гаем Бибуланом, вечными бездельниками, а поэтому не пропускающими ни одного мало-мальски значительного сборища.
— Называть его трусом, по-моему, слишком мягко, — сказал веспиллон, шедший в нескольких шагах перед Нумерием, Мегеллом и их товарищами, повернувшись к произнёсшему предыдущую фразу оборванцу.
— Надо бы назвать его изменником? — спросил тот у могильщика.
— Кто знает?.. Только он на самом деле — предатель, клянусь всеми богами неба и преисподней. С восьмидесятью тысячами не проигрывают битву врагу, у которого всего сорок пять тысяч человек, если только не хотят этого.
— Говорят про пыль, запорошившую глаза наших солдат! — воскликнул Нумерий. — Про золотую пыль, которую Ганнибал сумел насыпать в кошелёк Варрону... Вот о какой пыли нужно говорить.
— А у тебя умный и смелый язык, гражданин, — сказал веспиллон Нумерию.
— И подумать только: две трети этой слепой и бестолковой толпы идёт навстречу Гаю Теренцию, чтобы приветствовать его, и нисколько не беспокоится состоянием родной земли.
— Я бы даже предложил устроить ему овацию, — сказал с едким сарказмом могильщик.
— Давайте уж лучше устроим ему триумф! — иронично вставил какой-то пьянчуга.
— А вас, клянусь Гемониями, надо бы бросить в грязь Клоаки, злые и безумные граждане... Да что я говорю о гражданах!.. Вас бы следовало назвать прозелитами и шпионами Ганнибала.
Так прогремел резкий и суровый голос Марка Ливия Салинатора, поспешавшего вместе с толпой и в этот миг оказавшегося рядом с Нумерием и его друзьями.
— Клянусь богами! Ты над нами глумишься! — возмутился Нумерий. — А на это у тебя нет права, Марк Ливии.
— Да, у меня не было такого права, но вы его дали мне в тот день, когда несправедливо приговорили меня к штрафу за иллирийскую добычу; да, у меня не было такого права, но вы мне его дали в тот день, когда вы, именно вы, бессмысленно орущие про измену и предателей, проголосовали за декрет, ограничивающий власть Фабия Максима, а потом избрали консулом Гая Теренция Варрона; да, у меня не было такого права, скверные граждане, и вы мне его даёте сейчас, когда пытаетесь оживить подозрения и раздувать разногласия, когда родина оказалась в опасности, сейчас, когда выступаете, словно пьяные комедианты, против того, ради избрания которого консулом вы перевернули вверх дном весь город, сейчас, когда вы, после того как подталкивали Варрона безумными криками в битву, обвиняете его в том, что ему изменила удача!.. Я был и остаюсь противником Варрона, но склоняю голову перед консулом, который не потерял надежду в спасение родины, как это сделали вы, проклятые нытики!
И, произнеся громким и взволнованным голосом эту речь, Марк Ливии провёл правой рукой по своей длинной запущенной бороде, а левой закинул за плечо конец своей грязной тоги и отошёл от приумолкшего и смущённого Нумерия и его друзей, которые, кроме того, что почувствовали себя неправыми, и это помешало им должным образом ответить на оскорбительные слова Салинатора, испытывали к нему почтение, которое римский плебс, несмотря на все свои крики, всегда питал к консулярам.
А Марк Ливии, пройдя вперёд, невежливо расталкивая Толпу и всё время бормоча колкости, достиг группы граждан, один из которых, человек лет пятидесяти, колбасник, известный более своими остротами, чем сосисками, как раз в эту минуту говорил своим друзьям, шедшим рядом с ним:
— А с другой стороны, разгром под Каннами никого не должен удивлять: ведь войска находились во власти мясника. Вспомнив свою прежнюю профессию, он повёл наших солдат, как быков на бойню.
Взрыв смеха встретил эту оскорбительную шутку.
— Жаль, — крикнул Марк Ливии Салинатор, — что тебя там не было, Вендиций; ты бы собрал всю кровь и стал бы на ней делать кровяные паштеты куда лучше тех, что продаются сейчас в твоей лавке.
Новый взрыв смеха, ещё более громкий, раздался со всех сторон; на этот раз — в адрес незадачливого колбасника, встретившего достойную отповедь.
Однако Марк Ливии не смеялся, а с выражением гнева на лице прошёл дальше и очень скоро оказался в более густой толпе, собравшейся около почти девяти десятков сенаторов, которые вместе с преторами, народными трибунами, эдилами и всеми другими магистратами шли приветствовать консула, вернувшегося в Рим.
Вскоре он оказался возле Фабия Максима, шедшего вместе со старейшиной сената Спурием Карвилием Максимом, преторами Филом и Матоном.
— Кроме того, Варрон, — говорил спокойным и ясным голосом великий Медлитель, продолжая начатый разговор, — как я вам уже говорил, не виноват в том, что он начал сражение, ибо в этом виноват весь Рим, не считая меня и немногих других. Кроме того, он не виноват в трусости, потому что дрался он по-римски, насколько верно то, что крыло, которым он командовал, последним уступило неприятелю. Кроме того, надо учесть, что он вёл себя достойно после разгрома, который следует объяснить скорее неблагоприятной фортуной, чем его ошибками. Поэтому я думаю, что его не надо обвинять в происшедшем, а для того чтобы поднять дух ужасно подавленных граждан, чтобы показать врагу, насколько велики наши рассудительность и выдержка, чтобы искоренить причины внутренних раздоров в городе, я полагал и полагаю уместным и полезным для родины встретить консула с почётом.
Так говорил Фабий, а Карвилий, Матон и Фил соглашались с его словами.
Сенаторы между тем дошли до Рощи камен, откуда предупреждённый о приближении священного шествия Варрон вышел с сильно побледневшим лицом и поникшей на грудь головой, проявляя во всех своих движениях крайнюю покорность. Он ощутил, что не лишён своих обязанностей консула и гражданина. Тем не менее он понимал, что оказанные ему почести совсем не соответствуют тем печальным обстоятельствам, в которых он возвращался в Рим.
Едва завидев консула, Спурий Карвилий Максим, Фабий, Матон, Фил, все сенаторы, трибуны, эдилы и магистраты приблизились к нему, а он, робко поглядев на Фабия Максима, протянул ему правую руку, которую Медлитель сразу же пожал, и Варрон сказал глухим голосом:
— Ох, Фабий, какую победу одержал ты над моей смелостью, какую...
— Не будем говорить об этом, Теренций; ты здоров и ты достойно вёл себя — этого мне достаточно. А теперь послушай, что говорит тебе римский сенат устами своего старейшины Карвилия.
— Сенат и римский народ, о Гай Теренций Варрон, — начал с благодушным лицом Спурий Карвилий Максим, — приветствуют тебя и благодарят тебя, что ты после такой неудачи не потерял надежду на спасение города и вернулся, чтобы принять на себя правление, повернуться к законам, и гражданам и помочь им восстановиться.
Этот приём, эти слова от лица тех, кто были его самыми ожесточёнными противниками, тронули Варрона до слёз, он не сумел сдержать их, и слезинки покатились по щекам. Дрожащим, сильно взволнованным голосом он ответил:
— У меня... нет... нет слов... чтобы поблагодарить сенат и римский народ... за то... что он захотел поддержать... гражданина, столь же преданного родине, сколь и несчастливого... в тот момент... в момент высочайшего напряжения для него... Вы великодушны, и я вас благодарю.
Светлая и спокойная радость просияла на его лице, по которому всё ещё продолжали течь слёзы. Гай Теренций Варрон приблизился к сенаторам и, пожимая каждому из них руку, снова искренне и сердечно выразил всем свою благодарность. Ему предложили занять почётное место между Карвилием и Фабием Максимом, перед ним расположились ликторы, и он вступил в город при шумных и дружеских приветствиях большей части горожан. Потом он направился вместе с сенаторами в Гостилиеву курию, где должно было состояться чрезвычайное заседание сената.
Сенаторы порасспросили консула и выслушали подробное сообщение об истинном положении дел, а потом решили, что следует назначить диктатора, который бы позаботился о судьбах оказавшейся на краю гибели Республики.
Едва такое предложение было принято, многие сенаторы стали высказываться в том смысле, что эту должность следует доверить самому консулу, Гаю Теренцию Варрону. Большинство сенаторов было за это предложение, но тогда поднялся Варрон и среди всеобщего молчания произнёс:
— Премного благодарен за то, что вы с великодушием, достойным только римского сената, с такой доброжелательностью приняли меня; и ещё раз благодарю вас от всего сердца; но принять столь высокую должность я не смогу. Вы должны доверить её другим, более достойным и более удачливым; тем самым вы, кстати, поднимете дух граждан, для которых мрачным предзнаменованием стала бы передача всех властных полномочий полководцу, одно имя которого — из-за случившегося несчастья — вечно будет связано с самой крупной катастрофой, которая до сей поры поражала Республику!
Все сенаторы очень хвалили мудрые слова Варрона и высокую должность, по совету того же консула Варрона, который по закону имел право назначать диктатора, был выдвинут патриций-консуляр Марк Юний Пера, который объявил, что назначает своим начальником кавалерии плебея Тиберия Семпрония Гракха.
Когда сенат разошёлся, до рассвета оставалось ещё три часа, и верховный понтифик Публий Корнелий Лентул, выйдя из курии, узнал, что минувшей ночью неизвестные злодеи с неясной, но явно преступной целью пытались проникнуть за ограду сада Весты.
Эта новость, а также известие о почётной встрече консула Гая Теренция Варрона стали в ту ночь предметом всеобщих обсуждений людей, столпившихся на форуме и площади Комиций, а также тех, кто с вечера засел в многочисленных полонах, кавпонах, термополиях, энополиях, ганеях и других злачных местах города.
Верховный понтифик быстро направился к храму Весты, чтобы справиться у максимы о всех подробностях совершенного святотатства и принять меры, которые предотвратили бы повторение столь горестного события.
Луций Кантилий, проблуждав всю ночь напролёт, вернулся на рассвете к себе домой, в окрестности Велабра, совершенно не зная, что делать для спасения Флоронии. На следующий день, к полудню, он пошёл к знаменитому врачу Аркагату, чтобы купить у него за хорошую цену тайное средство, которое — как он надеялся — могло бы навсегда скрыть от глаз весталок и верховного понтифика положение любимой женщины.
Потом он спустился на Форум и, встретившись кое с кем из своих друзей, узнал от них о прибытии консула Варрона и о таинственной попытке проникнуть в храм Весты.
При этой новости Луций Кантилий побледнел и, сильно волнуясь, попросил рассказать подробности.
— Не знаю я ничего, кроме того, что тебе рассказал, — ответил молодой патриций, к которому обратился Кантилий. — Знаю только, что пришли в ужас все те граждане Рима, кто чтит религию предков и верит в спасение родины, пенаты и палладий которой хранятся в храме Весты.
Кантилий склонил голову, помрачнел и сделался задумчивым.
— А если те, кто пытался проникнуть в храм, нацелились не на похищение весталок, не на насилие над ними, а хотели украсть именно священный палладий? — сказал после некоторого раздумья старый всадник, друживший с отцом Кантилия.
— Да, они хотели украсть палладий, — рассеянно ответил Луций, всё ещё не выходивший из задумчивости.
— Да что ты об этом знаешь? — спросил кто-то.
— Кантилий, ты, может, что-то знаешь? — добавил другой.
— Скажи нам, что тебе известно... Может, ты знаешь этих святотатцев или догадываешься, кто бы мог это сделать? — попросил третий.
Вопросы эти, раздавшиеся одновременно и поспешно, привели Луция Кантилия в себя, и он понял, что поступил очень неосторожно.
Молодой человек покраснел, вздрогнул и, плохо скрывая смущение, скорее забормотал, чем стал отвечать:
— Но... я ничего не знаю. Я... говорил... сказал так, потому что мне кажется более естественным, чтобы злодеи проникли в храм Весты за святынями, там хранящимися, а не из-за весталок, их стерегущих.
— Значит, враги уже проникли в самый Рим? — спросил, заметно бледнея, старый всадник.
— А если ты что-то знаешь, то почему не бежишь к верховному понтифику, к претору, чтобы рассказать о виновных?
— Но я же ничего не знаю, повторяю, клянусь молнией Юпитера Громовержца, — резко сказал Кантилий, отвергая предположения тех, кто уже начал делать выводы из слов, сорвавшихся с его губ. — Если бы я хоть что-нибудь знал об этой тайне, думаю, вы мне поверите, что мне не надо было бы вашего понукания, дабы пойти и рассказать обо всём магистратам.
— Конечно!
— Нам показалось, что ты сказал...
— Хватит. Посмотрим, удастся ли верховному понтифику раскрыть что-нибудь.
— Будем надеяться!
— Прощай, Кантилий.
— Прощайте все, — сказал Луций и, расставшись с ними, пошёл было к курии, но, сделав всего несколько шагов в этом направлении, свернул к площади Комиций, а в конце концов, решительно и энергично взмахнув правой рукой, свернул на Этрусскую улицу и скорым шагом направился домой; пробыв там очень недолго, он снова вышел на улицу в обществе освобождённого раба, оставшегося жить в семье, и двух молодых, сильных и проворных рабов. Вернувшись на Этрусскую улицу, он в задумчивости медленно двинулся по ней в компании вольноотпущенника, а в нескольких шагах за ними следовали рабы. Кантилий повернул на Янусову улицу, и тогда отпущенник приказал обоим рабам следовать за собой и продолжал спускаться по Этрусскому переулку к Форуму.
Кантилий же, пройдя несколько шагов по Янусовой улице, задержался перед скромной лавчонкой красильщика, потом вошёл туда и, спустившись на три ступеньки, оказался перед хозяином.
— Здравствуй, здравствуй, и пусть боги покровительствуют тебе. Чем могу быть полезен тебе, о доблестный Луций Кантилий?
Так спросил у молодого всадника красильщик, мужчина сорока восьми лет, низкий, толстый, сильный, с лицом честного и порядочного человека.
— Ты мне можешь оказать большую услугу, о добрый Танфилий, тем более что она ничего тебе не будет стоить.
— Да если бы она даже причинила мне неудобства или ввела в большие расходы, то что с того? — экспансивно сказал Танфилий, предлагая гостю табурет. — Разве я не родился рабом в твоём доме?.. Разве я не был отпущен на свободу добротой твоего родителя?.. Разве тем малым благосостоянием, которого я достиг, не обязан я протекции дома Кантилиев?.. Приказывай, приказывай, о Луций, я возблагодарю богов, которые дали мне сегодня возможность оказать тебе хоть какую-то услугу.
Так говорил Танфилий, и Кантилий в немногих словах раскрыл ему свою душу; ему надо вымазать лицо чёрной краской, надеть на себя платье раба, но всё это надо сделать в большой тайне.
Танфилий от всего сердца согласился помогать Луцию Кантилию, и тот, четверть часа спустя, вышел из лавки полностью преображённым. Лицо, шея, руки приобрели тёмную окраску, среднюю между цветом железа и сажи; одет он был в грубошёрстный тёмный плащ, голову прикрывал пегас, под который он спрятал волосы. В таком виде он был неузнаваем. Кантилий повернул с Янусовой улицы в Этрусский переулок и, спустившись по нему, присоединился к вольноотпущеннику, который поджидал его вместе с рабами на углу, образованном переулком с Форумом, недалеко от площади Комиций. Оттуда Кантилий с одним из рабов отправился к Табернольской улице, а полусотне шагов за ними шли отпущенник и другой раб. Шли они быстрым шагом и вскоре миновали Церолиенскую курию и Субуру, откуда можно было попасть на Эсквилинский форум.
Оттуда всё время сопровождаемый своими спутниками, пробегая одну за другой все улочки, пересекавшие Эсквилинский район, он посетил все ганеи, все лавки, где продавали питьё и еду в этом грязном и людном районе.
Кантилий искал Агастабала, и чем больше он желал найти его, чем настойчивее спрашивал о нём, тем меньше ему удавалось напасть на его след. К началу ноны (три часа пополудни) Кантилий обежал почти весь Эсквилин и уже почти отчаялся отыскать карфагенянина, когда увидел, как из одной грязной, задымлённой ганеи вышел Агастабал в компании двух других нумидийцев. Едва Кантилий заметил их, он быстро прошептал несколько слов рабу, потом скорым шагом пошёл по следам Агастабала и, оказавшись возле жалкой лавки колбасника, вошёл туда и попросил солёной рыбы.
Вольноотпущенник и другой раб видели, как Кантилий, подмигнув им, вошёл в лавку, и остановились, вступив в оживлённую беседу, видимо, по важным для них вопросам.
Агастабал и два шедших с ним нумидийца бодрым шагом вышли из этой улочки, направляясь к Каринам. Раб, бывший раньше при Кантилии, следовал за ними на небольшом расстоянии, ещё дальше, шагах в тридцати шли отпущенник и второй раб. Кантилий вышел из колбасной со сверкавшим радостью и надеждой взором и пошёл по следам своих людей.
Вскоре три африканца пересекли Карины, спустились к Церолиенской курии, а оттуда, повернув в Африканскую улицу, исчезли в кавпоне Сихея Зубастого, куда сразу же после них вошёл и раб Луция Кантилия, который очень быстро присоединился к своему невольнику вместе с вольноотпущенником и другим рабом.
Кавпона Овдонция Руги в этот час была переполнена, за столами не осталось ни одного свободного места.
Раб, следовавший за Агастабалом и нумидийцами, увидел, как они исчезли за дверцей, ведущей на кухню, и тоже хотел войти туда, но Овдонций Руга крикнул ему, что это кухня и туда могут входить только его самые близкие друзья, а раб пусть убирается в сад, и кивком указал ему место.
Раб, однако, всё время, пока говорил хозяин, уголком глаза следил за Агастабалом и нумидийцами, которые по приставной лестнице один за другим спустились в подвал.
Раб Кантилия, впрочем, сделал вид, что не обратил на это внимания и, поблагодарив хозяина, спустился в сад, в длину и ширину раза в два больше помещения самого трактира, в котором стояли грубо сколоченные столы и тумбы из травертина, на которых нашли себе место те, кто развлекался игрой в кости, наслаждаясь каленским вином Овдонция и одновременно пытаясь заполучить благосклонность фортуны. Из зелени на участке, который Овдонций называл садом, виднелись парочка деревьев да навес из вьющихся растений. Пожалуй, претензии Овдонция включали в себя ещё заросли плюща, крапивы и прочих сорных трав, взбиравшихся даже на ограду и почти полностью прикрывавших её.
В саду расположились две группки плебеев, занятых игрой в кости, каждый бросок которых они сопровождали комментариями, руганью и обильными возлияниями.
Раб Кантилия сел на обломок травертина, стоявший у самого отдалённого от игравших стола, приютившегося в правом внутреннем углу от входившего в сад. Надо сказать, что в глубине сада была ещё маленькая калитка, которая выходила в узенькую параллельную Африканской улочку, которая вела с Эсквилина к Табернольской улице. Раб расположился лицом к калитке, а спиной — к внутренней стене и к месту, из которого хозяин мог бы за ним наблюдать из таверны.
Вскоре подошли отпущенник, другой раб и Кантилий, расположившись вокруг стола, занятого первым рабом.
Луций огляделся и, не увидев трёх африканцев, спросил вполголоса раба:
— Ну, Апроний, куда же они скрылись?
Апроний вкратце рассказал хозяину о том, что видел. Кантилий немного подумал, потом повернулся к отпущеннику и сказал:
— Придётся тебе, мой добрый Мендеций, вернуться вместе с Юлианом внутрь этой кавпоны. Там вы закажете вина и будете пить его маленькими глотками, стоя возле выхода из кухни, чтобы те не сбежали.
— Я исполню любое твоё желание, мой добрый хозяин, — ответил Мендеций Кантилию, сыну своего прежнего хозяина, отпустившего его на свободу, — а если в трактире произойдёт что-либо важное для твоих намерений, я пошлю Юлиана сообщить тебе об этом.
Они вернулись в кавпону и остановились возле стойки Овдонция Руги; Мендеций заказал вина, и, перебрасываясь шутками, они стали его пить.
А Кантилий выложил на стол купленную им рыбу, попросил секстарий вина, хлеб и принялся вместе с Алронием за еду; раб, впрочем, ел с большим аппетитом.
Не прошло и десяти минут, как с улочки в сад вошли два раба, трудившиеся на укладке стен, неся с собой ведро с известью и мастерки, и подошли близко к столу, за которым сидели Луций и Апроний; потом они прошли ещё дальше, к стене, ткнулись в дверцу, полуприкрытую разросшимися травами, и исчезли за ней. Кантилий широко раскрыл глаза при виде этого, да так и остался с остекленевшими зрачками, устремив взгляд в открывшийся проход и глубоко задумавшись.
Хотя в его душу и закралось подозрение, что бы это мог быть за коридор, Кантилий решил ещё немного подумать о последних событиях. Он рассеянно, отпивая своё каленское, думал об ужасе положения и об опасности, нависшей над Флоронией, а также об угрозе самому существованию родины.
С того самого мгновения, как он услышал о попытке вторжения в храм Весты, в душе его шла мучительная, тяжёлая, ужасная борьба, которая расслабила бы любую волю, сломала бы любое сердце, каким бы крепким и энергичным оно не было.
Он понял, что Агастабал, воодушевлённый новой победой Ганнибала и неудачами Рима, вернулся к своей задумке похитить палладий, и Кантилий, как и всякий римлянин, считал такую возможность фатальной, пагубной для родины; удача в этом деле стала куда более вероятной, с тех пор как настойчивый и хитрый африканец нашёл сообщников для исполнения своих преступных планов.
Разве не мог Агастабал, воспользовавшись тяжелейшей ситуацией, в которой оказался Рим после разгрома под Каннами, и малым количеством вооружённых граждан, разжечь, например, восстание рабов?
При этой мысли, которая не раз уже сверлила мозг Кантилия, но всегда казалась ему слишком страшной, при этой мысли озноб прошиб молодого человека до костей, и Луций решил покончить с Агастабалом любой ценой, воспользовавшись любыми средствами, прибегнув к любому обману, одним словом, избавить Республику от несчастий, которые ей уготовил неистовый мошенник-карфагенянин, но сделать это в тайне, потому что он не мог раскрыть пребывание шпиона претору или понтифику, иначе его Флоронию ждала бы жуткая и неизбежная кончина.
О себе Кантилий не беспокоился; если бы дело было только в нём, он уже год назад раскрыл бы всё магистратам; он был римлянином и, как все римляне той эпохи, Кантилий любил родной город гораздо больше себя самого... но Флорония... Мог ли он пожертвовать жизнью своей несчастной Флоронии?
И Кантилий решил напасть на Агастабала, прихватив себе в помощь двух своих рабов и верного вольноотпущенника Мендеция; карфагенянина надо было убить как можно быстрее, боясь возможных разоблачений, освободить разом и Флоронию от опасности быть погребённой заживо, и родину от ущерба, который мог нанести ей гнусный африканец.
Пока секретарь верховного понтифика погрузился в подобные размышления, в сад прибыли новые посетители и уселись за соседним столом; они пили и разговаривали о давешнем осквернителе храма Весты.
— Ну какой любовник!.. Какой любовник!.. — сказал раздражённым и оскорбительным голосом человек со злым выражением покрасневшего от гнева лица, с красным и шишковатым носом. — Любовник приходил на ночные свидания к своей красотке, простофиля ты эдакий. Если бы он осквернил своей любовью весталку, то не стал бы убивать собак и не пытался бы зарезать маленькую весталку Муссидию.
Это говорил Нумерий, который, не найдя места внутри трактира, уселся вместе со своими дружками Мегеллом и Бибуланом на воздухе, чтобы поглядеть на донышко конгии.
— Значит, верно, что через ограду святилища перебрался не один человек? — спросил добрый Курий Мегелл, который, казалось, не верил в ночное происшествие, настолько оно представлялось ему невероятным и чудовищным.
— Ну да... да... не один. Рабы весталок в один голос утверждают, что в сад пробрались четверо, не считая ещё тех, кто остались в Роще Говорящего вещателя. Налей-ка мне.
— Клянусь всеми небесными богами! — воскликнул Мегелл, наполняя каленским бокал Нумерия. — Мне кажется невозможным столь мерзкое святотатство! И, помолчав с минуту, спросил:
— А вдруг эти проклятые осквернители просто хотели похитить что-нибудь ценное из того, что было в храме?
— Ну... вероятно, не проникают таким вот образом в святое место ради похищения какой-то диадемы, геммы или даже кусочка золота, принесённых в дар Богине, — с язвительной усмешкой ответил Нумерий. И, отхлебнув глоток вина, продолжил: — Один из похитителей, прыгая с садовой ограды в Рощу Говорящего вещателя, сломал себе ногу. Он пытался убежать, но храмовые рабы напали на него и убили. В нём признали раба, а поэтому мне кажется ясным, что напавшие на храм были рабами или другими людьми низкого звания. Они просто хотели ограбить храм.
В этот самый момент ещё два раба с инструментами каменщиков и вёдрами с известью вошли в садовую калитку, а потом исчезли за той же дверью, что и первые каменотёсы.
— О, бессмертные боги! — пробормотал, поднимаясь на ноги, Кантилий, чувствуя, как дрожь пробежала по его телу. — Слишком много каменщиков захотели работать в подвале.
И вдруг голова его закружилась. Он понял, что в этом подвале собираются Агастабал и его сообщники. Он понял, что все собравшиеся там люди замышляют злодеяние против Республики. И наконец он понял, что речь идёт не только о похищении палладия, но и том, чтобы дать из города каким-либо способом знак врагу, который может в любой момент подойти к Риму.
Всё это он осознал почти интуитивно, догадавшись за миг до того, как кровь прилила ему в голову, когда эти мысли, эти ощущения потрясли всю его волю и чрезмерно возбудили мозг, и Луций уже больше ничего не видел, больше ни о чём не думал; одно занимало его мысли: родина в опасности! Зрачки его расширились и почти вылезли из глазниц, он встал и, обращаясь к трём горожанам, сидевшим за соседним столом, крикнул дрожащим и прерывающимся голосом:
— Граждане! Хотите помочь мне раскрыть гнездо подлецов, затевающих заговор против Республики?.. Хотите вместе со мной застать врасплох тех, кто пытался прошлой ночью проникнуть в храм Весты, а в этот момент, и я в том уверен, они находятся под нами, во мраке и строят козни против Рима?
Здесь Луций Кантилий прервался, словно желая посмотреть, как реагируют на его призыв граждане, к которым он обращался.
А те повернулись к говорившему с ними на абсолютно чистой латыни да ещё так пылко, так вдохновенно, содрогаясь от переполнявших его чувств и любви к родине; повернулись и — остолбенели, переходя от недоверия к изумлению, от насмешки и ошеломлённости к разглядыванию остановившимися зрачками того, кто сказал эти слова.
— Так ты римлянин? — вдруг спросил Курий Мегелл, который задал свой вопрос, услышав слова Кантилия и его римский говор, тогда как цвет кожи убеждал спросившего, что перед ним африканец.
— Какой римлянин!.. — презрительно бросил Нумерий. — Или ты не видишь, что он чёрен, как слуга Миноса?
— Ах!.. — вскрикнул Луций Кантилий, проведя рукой по лицу, — да, правда... я выкрасился... Но это из любви к нашей родине и для того, чтобы раскрыть притон злодеев... Выкрасился часа четыре назад... Не обращайте внимания на теперешний цвет моей кожи...
Бросив вокруг себя безумный взгляд, Кантилий схватил край белой тоги Курия Мегелла и, поспешно окунув его в вино, остававшееся в бокале, стал тереть одну из щёк; и сразу же на этом месте сажистый цвет исчез, обнажив нежно-белую кожу Кантилия.
А молодой всадник прерывистыми, но полными чувства и энергии словами, в которых нельзя было бы найти ни капли притворства, продолжал:
— Говорю вам, не глядите на теперешний цвет моей кожи; посмотрите лучше на дрожь моего тела, прислушайтесь к опрометчивости моих слов, стряхните с себя сон, ради двенадцати богов-советников, дайте мне руки, и мы вместе схватим этих злейших врагов Рима.
Луций Кантилий говорил и действовал словно бы не в себе, но как человек, побуждаемый серьёзным чувством и великой страстью, и слова его подействовали на Нумерия, Мегелла и Бибулана; убеждённые правдивостью, сквозившей в словах Кантилия, они также захотели сделать хоть что-нибудь для Республики.
— Итак, — сказал Кантилий, в каждой фибре души которого всё ещё сохранялось нервное напряжение, вызвавшее этот неосторожный взрыв гнева, — итак, я пойду один в эту дверцу, — и он указал на неё пальцем, — в подвал, где эти трусы вместе с кабатчиком плетут свои интриги и готовят гибель Республики; с меня будет достаточно, если вы останетесь охранять вход...
— Все мы пойдём с тобой, — раздались голоса горожан, собравшихся возле его стола; у многих из них под туниками были спрятаны ножи и кинжалы.
— Нет, мне достаточно, чтобы вы наблюдали за этой дверью и за той, что выходит в кухню, дабы никто из тех, что собрались в подземельях этого дома, не смог убежать.
Потом, обернувшись к Апронию, он сказал:
— Иди к Мендецию и скажи, чтобы он вместе с Юлианом стал у люка в кухне, ведущего в подвал, и никого не выпускал.
Вместе с Апронием захотели пойти Бибулан и Мегелл; впятером они стали на страже у приставной лестницы несмотря на громкие протесты и причитания Овдонция Руги.
— Что это случилось, граждане, что стукнуло вам в головы?.. Я порядочный и почтенный гражданин... Оставьте меня в покое... Дайте мне свободно заниматься торговлей... Что вам надо возле лестницы в мой подвал?.. Я даже не могу достать вина... Ох, бедный я! Вы явно сошли с ума!.. Да что это такое?..
— Зря ты причитаешь, — сказал ему спокойным, но решительным и твёрдым голосом Мендеций Кантилий, — если в твоём подвале ничего нет, кроме вина, никто его у тебя не украдёт и не выпьет бесплатно. Но если там свили себе гнездо враги отчизны, то мы сумеем их вытащить, несмотря на твои мольбы и глупые угрозы.
В саду тем временем Нумерий, человек крепкого сложения и отважный, а с ним ещё четыре-пять человек решили следовать за Кантилием, тогда как остальные, с избытком вооружившись кинжалами, жердями, поддерживавшими навес с виноградом, булыжниками, что побольше, собрались возле таинственной дверцы, которая — это только теперь все заметили — слишком часто открывалась, пропуская каменщиков и их подручных.
Кантилий, толкнув дверь и пройдя короткий коридор, выбрался к сырой и тёмной лестнице, выкопанной в грунте, и стал спускаться по ней, ведя за собой Нумерия и ещё четырёх граждан, вооружённых короткими мечами и кинжалами.
Вскоре секретарь верховного понтифика попал в очень тёмный подвал, в котором царила глубокая тишина.
Кантилий, державший в правой руке длинный и отточенный кинжал, на мгновение приостановился и закрыл глаза, потом, не открывая глаз, стал осторожно продвигаться вперёд, вытянув руки, словно желая ощупать влажные своды, дабы не сделать ложного шага и не попасть в ловушку. Так он прошёл шагов двадцать, а сразу же позади шли те, кто спустился вместе с ним.
Но внезапно Луций снова остановился и, открыв глаза, увидел то, чего не мог различить раньше; слабая полоска света серела на своде, под которым находились он и его спутники; свет, очевидно, шёл от лампы, освещавшей какой-то отдалённый уголок.
Следуя на этот свет, Кантилий и сопровождавшие его римляне вскоре вышли к арке, за которой стояли кучкой двадцать четыре человека, половина из которых были африканцами, как о том свидетельствовал цвет кожи; почти все, судя по одежде, были рабами.
Когда Луций оказался поблизости от того места, где они о чём-то разговаривали, он вытянул голову в сторону сборища рабов, а одновременно протянул левую руку назад; найдя кисть Нумидия, он с силой сжал её, как бы желая этим пожатием передать приказ сохранять полнейшее молчание.
Пьяница понял значение этого рукопожатия и, повернувшись к остальным, лёгким движением губ передал приказ Кантилия.
Теперь все смогли услышать голос — Кантилий сразу же узнал его: это был голос Агастабала, — который говорил:
— Теперь, когда ночная попытка не удалась — и, конечно, не по моей вине, потому что укусы проклятых храмовых собак в руки, в шею, в предплечья свидетельствуют о том, кто первым вошёл и последним вышел из ограды сада богини — теперь нам предстоит выполнить другую нашу задачу. Наступающей ночью, если вы достаточно храбры и хотите отомстить нашим угнетателям, если вы стремитесь к свободе, пусть каждый подожжёт в условленной точке город. Когда он запылает, когда храм Весты будет весь охвачен огнём, станет легче выполнить наше намерение, и тогда знаменитые пенаты этого великого Рима, вместе с прославленным палладием попадут нам в руки. Все ли вы готовы выполнить доверенное нам дело?
— Все! — с энтузиазмом прокричали рабы.
— Значит, в полночь?
— Рим загорится в двадцати четырёх местах! — сказал раб-иллириец, поднимая правую руку, словно принося клятву.
— Загорится в двадцати четырёх местах! — поддержали хором все собравшиеся и повторили жест иллирийца.
— И это будет пламя, которое можно погасить только кровью этих проклятых грабителей всего мира, если наши товарищи по несчастью ответят, как обещали, на наш призыв, — сказал Агастабал.
Но Луций Кантилий, который с каждой новой деталью ужасного заговора испытывал новое потрясение, а каждое произнесённое африканцем слово рождало в Луций новый порыв любви к родине, будораживший кровь в сосудах и в смятении гнавший её в мозг, вышел решительно из темноты, которая до сих пор его скрывала, и крикнул звучным голосом:
— Нет, подлые злодеи, нет, презренные рабы, вы все умрёте распятыми на кресте, как того и заслуживаете.
За ним показались пять сопровождавших его горожан, и Нумерий, отнюдь не обделённый умом, уже с некоторых пор придумывавший способ, каким Кантилий и его товарищи, а их всего-то было шестеро, смогли бы одержать верх над двадцатью четырьмя заговорщиками, при первых словах Кантилия побежал к приставной лестнице, несколько отдалённой от места сборища, и закричал что было мочи:
— Сюда, ликторы, сюда, солдаты и граждане, вяжите эту кучку изменников!
При появлении Кантилия и его друзей Агастабал и другие заговорщики отступили вглубь подземного зала, в котором они находились, и приготовились к обороне, вытащив из-под плащей и туник кинжалы и не переставая обмениваться возгласами, в которых слышались изумление, презрение и угроза.
Несколько мгновений ни Кантилий с римлянами, ни Агастабал с рабами не двигались.
Все умолкли, и слышалось только тяжёлое дыхание тридцати человек, терзаемых неистовыми и противоположными страстями.
Но крики Нумерия произвели желанное действие.
Услышав о призывах к солдатам и ликторам, многие из заговорщиков растерялись и бросили на землю кинжалы, проклиная Рим, его богов-покровителей, судьбу, столь благосклонную к врагам.
Другие же, и в их числе Агастабал, мужественно приготовились встретить атакующих и дорого продать свою жизнь.
Тем временем на лестнице, ведущей в подвал, послышался громкий топот.
Это были Мендеций, Аспроний, Мегелл, Бибулан и ещё тридцать граждан, сидевших за столами кавпоны Сихея Зубастого и спокойно попивавших вино, но, привлечённые шумом ссоры между Мендецием и Овдонцием, они сбежались в кухню и, услышав, в чём дело, вооружились кто как смог и спустились вслед за Мендецием, Мегеллом и Бибуланом в подвал, чтобы внести свой вклад в спасение Республики.
Как только появилась эта толпа горожан, Кантилий мгновенно бросился на Агастабала, тогда как Нумерий и четверо его друзей, а сразу же за ними Мендеций, Бибулан, Мегелл и ещё двадцать человек, размахивавших палками, кинжалами, топорами и молотками — всем, что только можно было найти в кухне, устремились на кучку рабов, намереваясь разоружить тех из них, у кого в руках ещё оставались кинжалы, и схватить их.
Отчаянная и жестокая борьба была короткой, потому что ограниченность пространства и численное неравенство не позволили продлить упорное сопротивление.
Тем не менее и с той, и с другой стороны было нанесено несколько ударов кинжалом: и там, и там текла кровь, были раненые.
Самая жестокая схватка завязалась между Агастабалом и Кантилием, который, отражая левой рукой выпады карфагенянина, с отчаянной энергией пытался его поразить, ворча, дрожа от гнева и бормоча при этом:
— Сегодня... у тебя нет панциря под плащом... подлец... Гнуснейший шпион...
— А!.. Это ты?!.. — воскликнул Агастабал, также тяжело дыша и скрипя от злости зубами. — Да, я должен был об этом подумать!..
И карфагенянин яростно кидался на римлянина, который, получив уже две раны в левую руку и одну в голову, был весь залит кровью; струйка горячей крови стекала прямо по его лбу; но вдруг Кантилий, уловив момент, когда его противник раскрылся, нанёс такой быстрый и яростный удар в грудь Агастабала, что клинок вошёл по самую рукоятку, и Кантилий не мог его вытащить.
— Ну, теперь мы квиты, проклятый карфагенянин! — воскликнул Кантилий, глаза которого загорелись гневным блеском и сверкали от радости.
— Но будет похоронена заживо Флорония, о любовник весталки.
Слова эти мало кем были услышаны в пылу борьбы, среди общего крика и воя, да и те их не поняли, но они ещё больше разожгли гнев Кантилия. Он нагнулся и поднял с земли клинок, выпавший из рук Агастабала, и уже готовился прикончить его, но несколько горожан подняли раненого, а один из них сказал:
— Он получил смертельную рану, однако его надо живым донести до претора, потому что он, кажется, руководит заговором.
— Дайте мне его прикончить... Дайте мне его прикончить... Как милости прошу у вас, если вы верите... что я честно... послужил сегодня родине... — умолял и выходил из себя Кантилий, пытаясь протолкаться к Агастабалу среди преграждавших ему дорогу горожан.
А карфагенянин прерывающимся голосом повторял так громко, как только мог:
— А!.. Он хочет прикончить меня... чтобы я... не раскрыл... верховному... понтифику... как он соблазнил... и развратил... весталку Флоронию... Идите... проверьте... и вы увидите... Это... Луций Кантилий... секретарь... верховного понтифика... любовник... весталки Флоронии!
Тем временем трактир Овдонция Руги наполнился людьми, прибежавшими оказать поддержку тем, кто вступил в бой с взбунтовавшимися рабами, большая часть которых была к тому времени уже связана.
В то время как Кантилий изо всех сил пытался добраться до Агастабала и ещё раз поразить его, в то время как тот делал свои ужасные разоблачения, наполнявшие изумлением, недоверием и ужасом тех, кто их слышал, в зависимости от того, расценивались ли они как правдоподобные или невероятные, раздался повелительный и строгий голос:
— Луций Кантилий, именем верховного понтифика приказываю тебе оставить этого человека.
Дрожь пронизала Луция Кантилия до самых костей, когда он услышал этот голос, принадлежавший, как он сразу же узнал, Гаю Луцииию Вару, фламину Юпитера, который проходил по Табернольской улице и был привлечён сюда бегущей толпой.
Двадцать четыре раба, некоторые из которых оказались относительно легко ранены, были окружены горожанами и стражами закона и связаны по двое по приказу Гая Луциния Вара, который пользовался большим почётом и уважением и как верховный жрец, и как наделённый гражданскими добродетелями человек, и как консуляр. После этого взгляды всех обратились к нему, словно вопрошая, что надо делать. Овдонций Руга попал в пару с Агастабалом, вся грудь которого была залита кровью. Карфагенянин шёл с трудом, поддерживаемый Нумерием. Всех двадцать шесть пленников отвели в Мамертинскую тюрьму.
Что же до Луция Кантилия, то он был доверен фламином Юпитера трём горожанам, при этом жрец сказал:
— Будем надеяться, Луций, что африканец солгал. Тем не менее тебя придётся отвести в дом верховного понтифика, чтобы очистить от ужасного обвинения в святотатстве.
Тогда Луций Кантилий, поддерживаемый вольноотпущенником Мендецием и рабом Аспронием, поднялся по приставной лестнице в кухню, а оттуда вышел в трактир, переполненный людьми; там он сказал слабым голосом:
— Прежде чем доставить меня в тюрьму, обмойте мне лицо, шею и руки. Я не хочу предстать перед коллегией понтификов в таком мерзком и непристойном виде.
Луция усадили на скамью, и его рабы с большим старанием и любовью вымыли хозяина, так что чёрная краска, которой он вымазал себя из любви к родине, полностью исчезла. Потом ему перевязали три лёгкие раны, полученные в схватке с Агастабалом, и отвели его при большом скоплении народа в дом верховного понтифика.
* * *
В конце первой стражи того же вечера верховный понтифик Луций Корнелий Лентул в сопровождении многих жрецов из коллегии понтификов и их секретарей отправился в храм Весты.
У алтаря дежурила Лепида. Горело множество ламп, и, едва верховный понтифик и другие понтифики, среди которых находились несколько авгуров, два гаруспика и три фламина, расселись на скамьях и табуретах, принесённых для них рабами весталок, как в храм вступила коллегия святых девственниц.
Фабия, Сервилия, Флорония, Опимия и Муссидия — все они казались немного взволнованными, но самыми бледными и подавленными были Флорония и Опимия, которые обе были убеждены, что этот вызов, такой скорый, на коллегию понтификов, в столь поздний час, касается исключительно святотатственного посягательства накануне вечером, и ни одна, ни другая не могли уберечься от смутного страха, от неясной тревоги, от какой-то неприятной дрожи, которые были более чем оправданными, учитывая положение, в котором обе находились.
— Фабия, старшая весталка, — начал спокойным, но строгим и бесстрастным голосом Луций Корнелий Лентул, — известно ли тебе, чтобы какая-нибудь из этих жриц пренебрегла своим обетом целомудрия?
Столь неожиданный вопрос мрачно прозвучал при всеобщем молчании под сводами храма. Опимия и Флорония вздрогнули.
— Нет, конечно, насколько я знаю, — немного подумав, твёрдо ответила Фабия.
— Флорония, жрица Весты, — произнёс после нескольких секунд ужасной тишины верховный понтифик, — разве ты уже больше года не приближаешься к алтарю непорочной богини с нечистым телом?
Флорония задрожала, теперь уже заметно для всех; сначала она униженно опустила голову на грудь, потом, собрав все силы, подняла её, открыла рот, намереваясь говорить, и не сумела, не смогла: из горла вырвались только какие-то неартикулированные звуки, голова её снова упала на грудь, и только долгий стон был ответом на слова верховного понтифика.
Остальные весталки, кроме Опимии, широко раскрытыми от ужаса глазами посмотрели на Флоронию; на лицах Фабии, Лепиды, Сервилии и Муссидии отпечаталось стыдливое изумление, смешанное со страхом и глубокой печалью.
— Значит, обвинение карфагенского шпиона по имени Агастабал верно?.. Ты совершила святотатство и находилась в преступной любовной связи с Луцием Кантилием, секретарём коллегии понтификов?
— Нет... нет... я не... совершала... — воскликнула прерывающимся от рыданий голосом Флорония, и лицо её покрылось мертвенной бледностью.
У неё не было сил сказать что-нибудь ещё; потом, упав на колени и протянув к верховному понтифику умоляюще сложенные руки, ловя ртом воздух и рыдая, она попросила:
— О, смилуйся!.. Смилуйся надо мной!.. Смилуйся над несчастной!
Луций Корнелий Лентул дал знак Гереннию Цепиону, другому своему секретарю; тот пошёл в комнаты, служившие хранилищем культового инвентаря, и вскоре вернулся оттуда с Луцием Кантилием, которого сопровождавшие его по бокам два ликтора подвели к верховному понтифику.
— Луций Кантилий, ты продолжаешь отрицать свою и её вину?
Руки у Кантилия были связаны за спиной; голова его была перевязана, лицо бледное, глаза растерянные.
При виде плачущей и распростёртой на полу Флоронии зрачки его наполнились слезами; он опустил голову и не произнёс ни слова.
Тем временем Опимия, лицо которой побледнело и поблекло, словно стало восковым, смотрела на Кантилия искрящимися, нежными, любящими глазами; она выказывала такую живую и нежную жалость к нему и к его положению, что из груди её вырвался шумный глубокий вздох, привлёкший к ней всеобщее внимание.
Флорония же, также смотревшая на Кантилия несказанно чувственно, поднялась на ноги и закрыла лицо ладонями.
Внезапно она вздрогнула, снова бросилась на колени и, опять просительно вытянув руки к коллегии понтификов, воскликнула:
— Ну, ладно... да, я виновна... осудите меня... о жрецы... осудите меня... но не осуждайте... не осуждайте... невинного ребёнка, которого я ношу в своём лоне.
И, проговорив это, она снова спрятала лицо в ладони, и её слёзы полились с удвоенной силой, и участились мучительные спазмы.
Жесты испуга, порывы ужаса, слова осуждения со стороны всех, находившихся в храме людей, кроме Опимии и Кантилия, последовали за этими ужасными откровениями и святотатственной просьбой Флоронии.
— Ты хочешь, — сказал строгим голосом Корнелий Лентул, — чтобы боги, и так уже раздражённые на наш город и имеющие веские основания презирать нас, испепелили Рим, позволивший жить проклятому плоду столь гнусной любви?
И после недолгого молчания, когда в храме слышались только душераздирающие рыдания Флоронии, верховный понтифик, обведя взглядом других жрецов, словно желая угадать по их лицам волновавшие их чувства, спокойно добавил:
— По закону святого Нумы Помпилия, по обычаям, всегда скрупулёзно соблюдавшимися нашими предками, Флорония, весталка-кровосмесительница, ты будешь погребена заживо на Поле преступников у Коллянских ворот.
Крик отчаяния вырвался из груди Флоронии, она с ужасной энергией вскочила на ноги и пронзительно закричала:
— Нет... Погребённой заживо, нет... Прикажите меня убить... пусть я умру, я этого заслуживаю... но погребённой заживо... Нет, никогда.
Глаза несчастной весталки расширились от ужаса; её остекленевшие зрачки, разъярённые как у зверя, потерянно вращались в орбитах.
Верховный понтифик, опечалившись лицом, добавил дрожащим от волнения голосом:
— Тебя, Луций Кантилий, юноша благородного рождения и великодушный, спасший накануне город от серьёзной опасности, неумолимый закон Нумы Помпилия приговаривает к лишению жизни ударами жезла рукой верховного понтифика.
— Нет! — одновременно душераздирающе закричали Флорония и Опимия, но настолько един был этот крик, что все подумали, будто кричала одна Флорония.
— Смерть теперь — самое большое благодеяние для меня, — сказал грустным голосом, но твёрдо и решительно Кантилий.
Внезапно Флорония, всё ещё с трепетом оглядывавшаяся вокруг, молниеносно бросилась на одного из двух ликторов и, выхватив кинжал, висевший у того на поясе, изо всех сил дважды вонзила его себе в грудь и, не вымолвив ни звука, упала ничком на мозаичный пол — безжизненное тело, не подающее признаков жизни.
Крик общего ужаса встретил этот поступок.
Опимия закрыла лицо руками; внезапно она шевельнулась и пошла быстрым шагом к Кантилию; оказавшись возле него, она сказала громким и энергичным, хотя и немного дрожащим голосом:
— Я тебя любила, люблю и буду любить до самой смерти, и даже после смерти, если там есть жизнь. Я умру с тобой.
Он обнял её в страстном приливе чувств и покрыл её лицо жаркими поцелуями посреди всеобщего изумления и криков всех присутствующих, приведённых в ужас этим зрелищем. Тогда девушка голосом более громким и более твёрдым, сделав гордое строгое лицо, повернулась в верховному понтифику и сказала:
— И я запятнана, как и Флорония, любовью к этому человеку... И я должна умереть.
И она бросилась к кинжалу, выпавшему из рук Флоронии и лежавшему невдалеке от того места, где коченело неподвижное её тело, но один из ликторов удержал её в тот самый миг, когда верховный понтифик закричал:
— Помешайте ей убить себя... Свяжите ей руки... и не спускайте с неё глаз. Чтобы очистить от стольких злодеяний этот осквернённый храм, надо похоронить её заживо.
Два ликтора и секретари понтифика выполнили его приказание, а Кантилий успел сказать Опимии:
— Несчастная!.. Разве мало было двух жертв?.. Зачем ты себя обвинила?..
— Чтобы доказать тебе, о мой Кантилий, как я тебя любила. Когда ты умрёшь, я не смогу больше жить.
Тем временем бедная Муссидия, протягивая свои маленькие ручонки к Опимии, безутешно плача, кричала:
— О, пощадите... мою Опимию!.. Не хороните заживо мою Опимию!..