Опарна Гошмаулик сочла это забавным. Что занавес кроваво-красен, что он вознесся над сценой сонными складками и что вокруг воцарилась задумчивая тишина предвкушения. И весь этот сыр-бор вокруг приглашенного лектора, обещавшего доложить о «Толкованиях квантовой механики». Даже свет пригасили. Итак, Беседы начались. Таково было ежегодное чествование отбывавших из Института молодых ученых, местная версия соборного благословения, но без черных сутан или обязательного условия, что все ученые потом должны понести слово в мир.

Аудитория была битком. Силуэты в проходах. Орды людей за дверями – им отказали в толковании квантовой механики. Безутешные. Она слышала их гневные требования пустить их хотя бы в проходы. Но проходы уже заняли. Странный параллельный мир.

Раздались оглушительные аплодисменты. На сцене появились дружелюбный белый мужчина и Арвинд Ачарья. Мужи уселись в плетеные кресла в центре озаренного круга. Простора сцены хватило бы и для балета, но Институт разрешал только лекции. Смазливая девушка, почему-то зацикленная на своих длинных прямых волосах, взошла на кафедру. «Гляньте, какие у меня волосы, гляньте», – Опарна подумала, что девушка начнет с этого, но та сказала:

– Наука – это эволюция человеческого ума. Это подлинная история человечества.

Еще несколько таких фраз – и она заявила, что мужчины на сцене не нуждаются в представлении, и представила их. Девушка не институтская, и Опарне стало интересно, где они ее взяли. Она помнила, что Джана Намбодри спрашивал, не могла бы она представить гостей и вручить им цветы. «Хочется добавить красоты», – сказал он. Она отказалась, потому что хотела ему отказать. К тому же, хоть и понимая облезлость мужчин и эстетические улучшения, какие могла бы привнести в такое событие женщина, она внутренне была против использования дам в качестве церемониальных кукол. А еще – по причинам, ей тогда еще не внятным, – ей хотелось смотреть на Ачарью из удобного кресла под прикрытием темноты.

Радушие его куда-то испарилось. Красные щеки пошли пятнами, младенческая лысая голова блестела под лампами, пока он смятенно обозревал аудиторию. Кибл поднялся из плетеного кресла и отправился к кафедре. Выпил два стакана воды. Это был высокий стройный мужчина, пожилой, приятный.

– Я рад общению с таким собранием, – сказал он, а затем, поглядев на Ачарью, добавил: – И я несколько робею.

Мягкий шелест смеха пробежал по залу. Кто-то засмеялся позже и громче – показать, что шутку поняли. Кибл приступил к лекции. Опарна вытерпела толкования квантовой механики, наблюдая всю лекцию, чем занимается Ачарья. Он открывал рот, впадая в транс, пялился в потолок, жестами просил принести ему воды, или же на лице его появлялась едва заметная ухмылка – отклик на произносимое Киблом.

В какой-то момент он посмотрел на Кибла сердито, и Опарна заволновалась. Понадеялась, что не выкинет ничего дурацкого. Кибл рассуждал о Времени и подобрался к опасному заключению:

– Хотя Стивен Хокинг сомневается в том, что говорил ранее, по моему мнению, стрела Времени двунаправленна. При некоторых условиях мы можем помнить будущее, а не прошлое: круги на воде могут быть причиной падения камня. Время можно повернуть вспять.

Глубоким оперным голосом Ачарья воскликнул:

– Невозможно. – И повторил это еще раз, тише: – Невозможно.

Кибл несколько смутился, но последовавший невольный «ах» в аудитории, а затем смех и веселый ропот смягчили потрясение. К тому же никакой угрозы в голосе не было. Комментарий Ачарьи воззвал к духу науки, и все именно так его и расценили.

– Поговорим об этом позже, Арвинд, – благодушно сказал Кибл. – Может, встретимся вчера, если у тебя есть время.

Когда Ачарья наконец встал, чтобы взять слово, и крутнул брюки на талии, Опарна рассмеялась. Задумчивый незнакомец рядом с ней глянул на нее с любопытством, но потом вновь упер выжидательный взгляд в сцену. Ачарья, как слон, протопал к кафедре. Опарна почувствовала, как мир вокруг притих. Повисла тишина, совершенная до жути. Ее прервал визг микрофона, по которому Ачарья постучал.

– Мне очень нравится Хенри Кибл, и потому мне больно говорить, что конец квантовой физики близок, – сказал он мужественно и мощно. И при этом невинно, просто и ясно. – Большой адронный коллайдер вскоре подтвердит, что многих экзотических частиц на самом деле не существует, и кое-кто из нас, как выяснится, последние тридцать лет молол чушь. Вероятно, мы не в силах понять физику на квантовом уровне без понимания кое-чего другого, что ныне физикой не считается. Например… – Он умолк. Словно решал, говорить или нет. Не сказал. – Я верю, что пришло время новой физики, – продолжил он. – Честно говоря, я не знаю, какой она будет. Да и во всяком случае сам я стар для этой революции. Может, кто-то в этом зале принесет ее нам. Но не об этом хотел я сегодня потолковать… Здесь есть аспиранты, которые в этом году покинут нас. Они отправятся за своими научными интересами в другие университеты. Езжайте с тем знанием, которое человек лишь чиркнул по поверхности. Чиркнул впечатляюще, нам есть чем гордиться. Но много, много еще всего предстоит сделать. Хотел бы я быть сейчас вашего возраста. Столько дел. Но подсказок, чем вам следует заниматься, у меня нет. Вообще-то я пришел сказать вам, чего никогда делать не следует. Никак тут не обойтись приятностями, поэтому позвольте выразиться, как мне хочется. Большинство из вас, вероятно, никогда и ничего не откроет. Возможно, вы ничего не привнесете в великие уравнения, описывающие человечеству вселенную. Но зато вам сильно повезет в другом: вы встретите людей исключительного ума. Людей гораздо смышленее вас. Никогда не путайтесь у них под ногами, не собирайтесь против них от недовольства, не затевайте игр. Уважайте талант, подлинный талант. Боготворите его. Умных людей всегда недолюбливают. Не наживайтесь на этом, чтобы влезть повыше. По законам вероятности вы – посредственность. Смиритесь с этим. Трагедия посредственности в том, что даже посредственные люди качают головами и размышляют о том, что «планка падает». Так вот, не размышляйте. Просто знайте, когда нужно убраться с дороги. Большинство из вас будет в подтанцовке, в массовке великого раскрытия истины. И это нормально. Приняв это и позволив лучшим умам делать свою работу, вы сослужите службу науке и человечеству.

Опарна вгляделась в лица слушателей. Увидела обиду, увидела и смирение. Увидела свет в глазах и поняла, что запомнит этот миг навсегда. Их зачаровало, они сдались на милость древнего гения, изъявлявшего свою волю. Напряжение спало: Ачарья сменил тему. Принялся рассказывать о Шаровой миссии и заразил аудиторию своей убежденностью, что микроскопические пришельцы постоянно падают на Землю.

– Мы их найдем, – сказал он.

Через два дня после Бесед работа на Шаровую миссию уплотнилась. Оживились спавшие в подвале машины и коробки, а также позаимствованные ученые руки. И лаборатория во чреве Института превратилась в бурливый пчелиный улей. Она стала важнейшим местом в Институте, спиритически связанным с покоями Ачарьи на третьем этаже. Теперь он приезжал в Институт еще до девяти утра, топая по коридорам с еще большей, чем прежде, целеустремленностью и с непременным кометным хвостом научных ассистентов. Один за другим прибывали на помощь, ненадолго, старые друзья Ачарьи из разных частей света. В их душевной компании он несколько расслабился, и его презрение к миру, казалось, несколько рассеялось. Опарна увидела, каким, по ее догадкам, он когда-то был.

Глаза, обычно уставленные в недосягаемую даль, теперь безмолвно допускали братство. Прибывших к нему друзей он пылко обнимал, а на встречах, превратившихся в некое праздничное воссоединение, старики перебирали воспоминания о золотых деньках и битвах с людьми, которых они уничижительно именовали «нормальными». С Ачарьей стало легко. Посреди одного обсуждения, когда кто-то сказал, что Шаровой миссии нужно название, он не счел это баловством. Он понял и включился. Даже коротко подумал и сказал возбужденно:

– «Супермен». – Раскатистый хохот сотряс его живот, отлетела пуговица.

Они обсудили разные названия и в итоге решили, что назовут это просто Шаровым проектом или, может, ШП.

В кабинете Ачарьи закипела жизнь, и Айян Мани в приемной больше не был медиумом. Право входить сюда получили всевозможные люди. Но после первой волны, после того, как старые друзья выполнили свои обещания, они вернулись к себе, в свои страны. Кабинет Ачарьи восстановил покой. Айян постепенно вновь выстроил стену между Ачарьей и остальным миром, но важность Айяна несколько уменьшилась: естественная сила событий дала Опарне непререкаемое право открывать священную внутреннюю дверь когда ей заблагорассудится. Ачарья стал проводить бо́льшую часть времени с ней, и они часто работали вместе до глубокого ночного безмолвия.

* * *

Перевалило за полночь, и, возможно, кроме них в Институте уже никого не осталось. Одинокое окно в его комнате было закрыто, но дух надвигающегося муссона висел в воздухе – запах соли и влажной земли, он тянул ум в сон или же в воспоминания о давнишних дождях. Ачарья вычитывал длинный список ожидаемого лабораторного оборудования. Наконец оторвал взгляд от написанного – дать глазам отдохнуть. Снял очки, откинулся в громадном черном кресле, потянулся. Глянул на девушку, сидевшую напротив него за столом. Склонив голову, она полностью погрузилась в чтение. Опарна изучала «Базовые описания некультивируемых бактерий». Смотреть на нее было покойно, почти приятно. В ней чувствовалось некое неприметное счастье. Ее легко было рассмешить, и в ее смехе чувствовалась женская терпимость, словно она уже слышала этот анекдот, но по-прежнему считала его забавным. И когда посмеивалась – как в тот раз, при обсуждении названия Шаровой миссии, – прикрывала рот ладошкой и немного выгибала спину. А еще витал вокруг нее этот лимонный аромат – очень дорогой лимонный аромат. Опарна была на несколько дюймов ниже Лаваньи, но почему-то казалась высокой. Такая она вся упругая, сильная, подвижная. И очень опрятная к тому же. В ее оливково-зеленой сумке всегда водились салфетки.

Девушка, подумал он, – и решил, что глупо думать про нее «девушка», потому что она со всей очевидностью девушка. Но, умри она, – какое-нибудь загадочное убийство, допустим, – газеты написали бы: «Тридцатилетнюю женщину обнаружили мертвой при подозрительных обстоятельствах». О тридцатилетней никогда не пишут как о девушке. Он задумался почему. Но и она однажды умрет – и от этого ему стало грустно. Столько в ней жизни, столько красоты. Ошеломительное лицо, которого он сейчас не мог видеть. Он виновато глянул на возвышенности ее грудей, разумного размера. Длинные пальцы перебирали тонкую золотую цепочку на длинной юной шее. Он попытался посмотреть на ее стопы. Но под таким углом не получалось. Ему нравилось, как ее стройные пальцы покоятся в тонких сандалиях. Ногти на ногах она всегда красила в красный, а на руках – в розовый. Он сосредоточился на ее все еще склоненной голове. Густые очень черные волосы предельно туго стянуты сзади в хвост. Его это позабавило.

– Если провести сейчас вам по волосам, будет музыка, – сказал он.

Опарна подняла голову. Они встретились взглядами, и он не понимал, почему чувствует, что не стоит на нее смотреть.

– Просто наблюдение, – сказал он, обращаясь к пресс-папье.

– Простите, вы что-то сказали?

– Ничего не сказал. Ничего значимого, во всяком случае.

Она улыбнулась и вновь углубилась в «Базовые описания некультивируемых бактерий». Но она не читала. Она не читала уже сколько-то времени. Так проведи же, хотела она сказать. Палец ее непроизвольно наматывал прядь, упавшую ей на щеку. Опарна знала, что Ачарья смотрит на нее. И сердце ее колотилось, а в горле похолодело. Она молча признала, что пропала и надежды больше никакой. Столько очаровательных мужчин водится в стране, и все они уже начали носить качественные узкие ботинки, а она – поди ж ты – надеялась, что великан-астроном, у которого под нажимом пуза на рубашке пуговицы крутятся, глянет на нее повнимательнее и поймет, что еще можно поделать с ее волосами. Зато у него было красивое лицо и ясные сиявшие глаза, иногда глядевшие по-детски. Она знала, до какого безумия может довести ее мужчина, – и боялась этого. Но что она могла поделать?

Через час они вместе вышли в приемную. (Айян давно уехал.) Прошли по коридору, теперь совершенно безлюдному. Шагали в молчании, от которого оба чувствовали себя сообщниками.

Ачарья проводил Опарну до ее серебристо-серого «балено», припаркованного на подъездной аллее. Она села в машину с видом, какой, по ее убеждению, означал безразличие. Она отъехала, он помахал ей вслед и по растерянному лицу ночного охранника осознал, что махал еще долго после того, как она уже выкатилась за черные ворота. Он отправился домой, раздумывая, улыбалась ли ему Опарна в зеркальце заднего вида.

Странно, что она села в машину, не сказав ни слова. Может, рассердилась на его личное замечание. Ачарье захотелось позвонить ей и спросить, не сердится ли она, однако он понимал, что это будет очень глупо. Повернул ключ в замке, тихонько открыл дверь в дом, чтобы не побеспокоить Лаванью, ощупью пробрался по темному коридору в спальню. Ему было видно фигуру Лаваньи на кровати, рука ее лежала на лбу. До него долетела вонь лечебных масел Кералы.

Опарна ехала по Марин-драйв, открыв окна. Дорога пустовала, и в свете лимонно-желтых фонарей она видела легкую морось, колыхавшуюся на ветру. Опарна вспоминала глаза Ачарьи. Они иногда светились сами по себе.

У ворот высотки на Брич-Кэнди охранник впустил ее, но его поселковые глазки выказали некоторое осуждение: девушка возвращается домой так поздно. Когда двери лифта закрылись и стали зеркалом, Опарна пристально вгляделась в него. Волосы растрепаны, а длинная сорочка выглядела до того ужасно, что она почувствовала себя чуть ли не партизанкой.

Проникая в квартиру, она не понимала, с чего бы ей вдруг таиться так, будто сделала что-то восхитительно скверное. Она прокралась мимо спальни родителей, заглянула внутрь. Оба храпели. Отец – с присвистом подлиннее. Опарна ушла к себе в комнату, светившуюся блеклым пурпуром, занавески порхали от ветра. Она смущенно разделась. И улыбнулась, попытавшись вчитаться в номер «Нейчер».

Она пролежала без сна почти всю ночь, думая о его младенческом лице и невинной ярости. И как легко он понимал мир микробов. Дурацкая влюбленность, не более, думала она, утром пройдет.

И так оно бывает со всеми внезапными любовниками, кто верит, будто их мучения к утру прекратятся, но, как правило, когда их навещает подобное уютное утешение, утро уже наступает.

Ее разбудила мать, которая обычно имела для этого некое скрытое побуждение. Убедившись, что успешно нарушила дочерин сон, она принесла чашку чаю и сказала:

– Подобрали тебе пару. – Глаза Опарны, только что открывшиеся, зажмурились. – Мальчик не из программистов, – сказала мать ободряюще и добавила порезче: – Только не говори мне, что ты лесбиянка.

* * *

В «предельном» коридоре Института сгрудились четверо астрономов: они обсуждали, норма ли для вселенной – двойные звезды. Но тут их отвлек далекий стук каблуков. Они умолкли и глянули в направлении ожидаемого появления.

Появилась Опарна. Волосы летели, лицо сияло, небесно-голубая рубашка впервые знакомила их с настоящей формой ее грудей, – все это означало, что в ближайшие дни их научная работа будет именоваться топологией. На ней была длинная черная джинсовая юбка, у бедра вышито что-то вроде цветка. Прошла мимо них с невинной улыбкой. Они уставились ей вслед. Стук каблуков стих и исчез. Здесь это называлось эффектом Допплера.

– День рождения? – спросил Айян Мани.

– Ваш? – уточнила Опарна.

– Нет. Не ваш?

– Да вроде нет, – сказала она. – У него кто-то есть?

– Нет.

Она толкнула тяжелую дверь – ту самую, что когда-то пугала ее до ужаса. Она знала, что ей делать дальше. Можно держаться по-женски и ждать, пока он рухнет, но она бы не вынесла игры, какую, как теперь понимала, неосознанно вела много месяцев подряд. Ачарья поднял исполинскую голову и мгновение выглядел так, будто по ошибке сформулировал Единую теорию поля. Затем опустил взгляд и сделал вид, что изучает что-то у себя на столе. Опарна села в кресло напротив, закинула ногу на ногу, выгнула спину и посмотрела на него с нежностью. Он глянул ей в глаза и попытался понять ее особое сияние.

Он подвигал пресс-папье и заговорил о том, что криогенный пробоотборник застрял в Америке.

– Надо привлечь Министерство, – сказал он пресс-папье.

Айян Мани чуял: что-то поменялось. Он видел, что Опарна приняла решение. И была в ней тем утром некая сила – спокойное высокомерие, какое обычно присуще красивым женщинам. Он распознал это ее настоящее лицо. Тень, в которой она якобы таилась в этом царстве мужчин, эти ее бесформенные сорочки и джинсы, сдержанное принятие любых обстоятельств, – он знал, что все это ужимки. Айян снял с рычага свою шпионскую трубку и стал слушать.

– Загрязнение проб – серьезная проблема, – говорил Ачарья. – Нужно сделать все, чтобы пробники не были загрязнены – и до отправки, и после. И так-то трудно добиться, чтобы криопробоотборник был стопроцентно стерилен, – вообразите, сколь подвержены загрязнениям летательные аппараты. Когда мы сели на Луну или послали планетоходы на Марс, мы там земных микробов наоставляли.

– Вы пытаетесь на меня не смотреть? – спросила Опарна.

Нарушение субординации со стороны женщины, поймет он со временем, есть частенько следствие влюбленности, но в то утро это отдавало аномалией. Ответил он нервно, ощущая незнакомое волнение в животе:

– Что вы хотите этим сказать, Опарна?

– Можете смотреть на меня, если хотите.

– Не понимаю вашего поведения. Оно странно.

– Вы уснули сегодня ночью? – спросила она.

– Какое это имеет значение?

– Для теории космического происхождения? Никакого. Просто захотелось спросить. Разве все должно всегда иметь значение?

– Нет.

– Я не смогла заснуть, – сказала она.

– Да?

– Из-за вас.

– Не понимаю, о чем речь.

Ум Ачарьи уплыл к далекому дню в детстве, когда он впервые увидел, как умирает рыба. Последний лихорадочный трепет – вот в каком состоянии находилось сейчас его сердце. Он возился с пресс-папье и сквозь подаренную ему Опарной тишину слышал далекие телефоны, случайные автомобильные гудки, даже ворон и какие-то сиротские звуки, которых не мог опознать. Молчание достигло точки, после которой уже перестало быть частью беседы и превратилось в оглушительную, дьявольскую силу. Но он не предложил говорить дальше. Опарна собралась уходить. Полоумное веселье озорства и наглости покинуло ее лицо. Она дошла до двери и посмотрела на него влюбленно – с надеждой и в то же время печалью. Вот так же свет – одновременно и волна, и частица.

Она ушла, и во внезапной пустоте кабинета он попытался постичь смятение чувств, что творилось у него внутри. Он ощущал странный безымянный страх, но при этом ликовал. Он всегда думал, что символом настоящей радости должна быть простая человеческая улыбка, но теперь заподозрил, что улыбка для этого слишком легкомысленна. Лицо подлинного глубокого удовольствия, похоже, – безучастная угрюмость.

Ачарья не понимал, что такое вдруг случилось с Опарной. Она вздыхала по жирному старику. Должно быть, у нее овуляция. Он где-то читал, что мужчины в этот период кажутся женщинам привлекательными. Это пройдет. Но затем осознал: он боится, что это пройдет.

Аскетическая сила сосредоточения покинула его. Он попытался оторваться от виде́ния ее лица. Заставил себя думать о пастве Большого взрыва – обычно эти мысли подымали в нем бешенство. Но на месте былой злобы обнаружились любовь и всепрощение – на фоне лица Опарны, словно огромного призрака, одобрявшего его зрелость. Он попытался читать «Супермена Тополова», но задумался, что́ Опарна подумала бы, застань она его с кровавым подпольным комиксом. Он понял, что, невзирая ни на какие старания, лицо Опарны все равно появлялось. Она возникала повсюду, как Обычный человек Р. К. Лакшмана. Он отчаянно искал отвлечения, чтобы отвлечься от этого отвлечения, но горячки его ничто не утишало.

Ачарья решил выгулять ум. Прошел по тихой дорожке прочь от Института, через Нейви-нагар и далее, до самого Марин-драйв. Остановился на широком променаде и глянул на бурное море. Небо посерело, ветер был силен и солон. Вдали, в конце дуги променада, море билось о волнорезы и взрывалось брызгами.

На бледном горизонте виднелся муссон. Он на двигался серым туманом. На проезжей части среди вечернего движения наметилась некая паника, словно публику предупредили о чем-то жутком и все спешили удрать. Ветер крепчал, нес зримую пыль, листья, старые газеты и брошенный кем-то синий платок. И вот прибыл муссон. Сначала как морось. Немногие вечерние фланеры переключили спешку моциона в режим отчетливой спешки в укрытие. Старухи раскрыли зонтики с видом мудрости, у которой нет отчетливого лица. Ачарья подумал, до чего совершенен и окончателен зонтик. Технологически ему дальше некуда развиваться.

А дождь уже сделался ливнем. Далекие здания через залив исчезли из виду. Он углядел старика, бежавшего к автобусному козырьку, распухшие яички прыгали на щуплых бедрах, как мяч у баскетболиста на разминке. Выскочивший под дождь молодняк завывал, неподвижно стоя под дождем. Кое-кто решил по-киношному раскинуть руки, потому что просто так стоять странно. Девушки беспокоились, что их влажные блузки теперь просвечивают. Но принимали дождь вскинутыми лицами. Они хихикали, скакали и бегали, как в рекламе прокладок.

Но вот ливень стих. Облака растянуло. Свежий свет низошел на Марин-драйв и придал всему блеска. Ачарья даже подумал, что у него улучшилось зрение. Вернулись гуляющие. Воссоединились пожилые пары. Шагали теперь осторожно по мокрым плиткам – богатые знанием, что достигли возраста, когда «поскользнулся» может означать «умер». Шли не спеша, четыре хрупкие руки держались за один зонтик, гнувшийся от бриза. Должно быть, вспоминали давние муссоны, многие муссоны. Во времена их юности и силы дождь никогда не казался таким серым.

Мокрый насквозь, он добрался до дома: белая рубашка с длинным рукавом прозрачна, брюки опасно висели ниже бедер и не падали исключительно благодаря хватке сырости, – и Лаванья схватилась за голову.

– Ты кто? – спросила она. – Архимед?

Она вытирала его полотенцем, теплым на ощупь, а он глазел на нее. Лаванья такая хрупкая, кожа на лбу такая уставшая, крашеные волосы – редкие. Он насчитал тринадцать морщин у нее на шее. Что до́лжно делать мужчине?

В следующие дни он постарался не обращать на Опарну внимания. Это решение проблемы, думал он. Он не станет вызывать ее, пока она не придет без приглашения. И, хотя при виде ее чувствовал в животе нервное возбуждение, говорил с ней о погодных условиях на месте запуска в Хайдерабаде, или же об оптимальном размере шара, или о чем-нибудь в том же духе. А она в ответ лишь смотрела на него.

– Нам необходимо изолировать подачу воздуха в ламинар-бокс, – говорил он.

– Нам необходимо изолировать много чего, – отвечала она.

И тогда он продолжал:

– Я получил сегодня письмо. Кардифф согласился участвовать в миссии.

И она делала вид, что обижается, и уходила.

Он ежевечерне стоял на узком балконе в девяти этажах над землей, совершенно опьяненный Опарной, и эти грезы его жена по ошибке списывала на неизлечимую страсть к поиску истины. Лаванья, правда, оторопела, когда услышала, что он смеется во сне. Иногда она заставала его у зеркала – он вглядывался в свое отражение. А давеча утром опять достал из морозилки овощи, приняв их за лед. Это и раньше случалось, но на сей раз он выхлебал сок и не заметил, что тут что-то не так.

Лаванья, хоть и неисправимо натасканная матерью подозревать мужчин, поскольку они люди неустойчивые, никогда бы не подумала, что закадычный враг Большого взрыва погрузится в мысли о девушке, рожденной после высадки человека на Луну.

В Институте Опарна стала массовым развлечением. Ученые теперь именовали ее прическу «динамической», поскольку она менялась почти ежедневно. Ее длинные юбки в цветочек и облегающие блузки, джинсы в обтяжку и беспринципные сари, которые стенографисты безрадостно объявляли глупостью в такую погоду, покончили с ее почти сложившейся неприметностью, которая ей начала было нравиться. Она это понимала, но больше всего ей хотелось быть дурочкой, шалившей со своим мужчиной.

Ачарья по-прежнему не обращал на нее внимания. Иногда он даже приходил в лабораторию, чтобы и там не обращать на нее внимания. Осматривал оборудование, беседовал с десятком научных помощников, задавал вопросы. Опарна ждала, когда он приблизится и пройдет мимо без единого слова. И тогда она шептала ему: «Можно я позвоню вам, Арвинд?» – или: «Вы сегодня такой неотразимый», или еще что-нибудь. Эта игра продолжалась, дожди превратились во время года, дороги сделались очень черными и чистыми, люди – неспешной процессией зонтиков, воздух – прохладным, успокаивающим. И тут Опарна исчезла.

Она не пришла к нему, а когда он отправился в подвал не обращать на нее внимания, там и следа ее не было. Он прождал до полудня и попросил Айяна позвонить ей.

– Не забудьте сказать, что я звонил исключительно выяснить, есть ли вести от ИОКИ. – Но Айян понимал, что это отчаяние любви. Весь день он набирал ее номер, но слушал лишь длинные гудки. Ачарья перезванивал каждые десять минут и спрашивал: – Где она? – И Айян отвечал:

– Никто не снимает трубку, сэр. – А затем, чтобы досадить ему, добавлял: – Надеюсь, с ней все в порядке.

– Звоните на городской, – повелевал Ачарья.

– У нас нет ее номера, сэр. Я буду дозваниваться.

Ачарья принялся расхаживать по кабинету. Он думал, что она обиделась и рассердилась – и покинула его насовсем. А еще он боялся, что она умерла. Он чувствовал меланхолию дождей, они напомнили об ушедших друзьях, отбывших без единого слова, хотя в остальном это были очень воспитанные люди. Он принялся звонить ей со своего прямого телефона. Мобильного у него не было, иначе он бы даже стерпел идиотизм СМС. Вечер подходил к концу, и он уже почти бредил ею. Он представлял ее с молодым человеком – с каким-нибудь прежним воздыхателем, который вечно за нею ходил, но она им пренебрегала, а теперь ему повезло, потому что он, старый дурак, ее к этому подтолкнул. Он все звонил и звонил ей и сердито ждал, прижимая трубку к уху, слушая ее рингтон: «Детка, дашь обнять тебя?»

Опарна стояла у себя в комнате в двадцати этажах над морем и смотрела в распахнутое окно. Тонкие пурпурные занавески яростно хлопали на ветру. На ней были джинсы и футболка с жизнерадостной амебой. Она держала телефон в руке и улыбалась. При каждом звонке улыбка превращалась в безумный оскал. Она просто яла так весь вечер, пока не стемнело и в громадинах зданий рядом не зажглись миллионы окон. И тогда, будто загадочный знак подан ей был с беззвездного неба, она взяла ключи от машины.

Айян Мани ушел, и приемная пустовала. У него на столе трезвонили осиротевшие телефоны. Опарна на мгновенье замерла перед внутренней дверью, прежде чем открыть ее. Ачарья сидел, уперев локти в стол, положив подбородок в ладони. Когда она вошла и встала посреди комнаты, он не двинулся с места. Она услышала, как дверь за нею захлопнулась.

– Все в порядке, я тут, – сказала она.

– Где вы были? – спокойно спросил он.

Опарна села в кресло напротив его стола и встретилась с ним взглядом.

– Вы на меня сердитесь, Арвинд? – спросила она. – Хотите сделать мне больно?

Они посмотрели друг на друга сквозь тяжесть молчания, которое они оба более-менее поняли как усталое принятие любви.

– Арвинд, я приехала сказать, чтобы вы меня завтра не искали. Меня не будет. А в десять вечера приходите в подвал. Там никого не останется. Только мы с вами. Понимаете, что я говорю?

– Да.

Она оставила на столе голубой конверт. Он был запечатан и надушен.

– Это мои фотографии, – сказала она. – Привезла для вас. Храните их. Не всем мужчинам позволительно видеть меня такой.

Он очень бережно взял конверт, словно это кусок хлеба, утонувший в чае. Открыл второй ящик стола и положил вместе со свежим чтением по меж звездным пылевым скоплениям.

– Завтра в десять, – повторила она и направилась к двери.

Он смотрел ей в спину, на упругость ее плеч, на оттиск бретельки лифчика, натянутой от напряжения, на сочные ягодицы, приподнятые высоким каблуком.

– Вы на меня смотрели? – спросила она в дверях, и лицо ее озарила застенчивая улыбка.

Ближе к полуночи Ачарья наконец выбрался из своего великого кожаного кресла. Он чувствовал себя так, будто весь день проплакал. Горло пересохло, глаза резало. Но в легких был покой. Он отправился по долгому коридору третьего этажа в идеальной тишине. Его подгоняли чары этой тиши и таинственность пустынного коридора перед ним, передний план надвигался, задний отступал. Это жутковатое зрелище ему нравилось. Но тут у него резко заболело левое колено, и он сбавил шаг. Обернулся посмотреть, не мелькнет ли призрак Опарны – подглядеть за его немощью.

Он задумался, что делает человека старым. Тело, которое он сейчас нес, боли в суставах и слабость плоти – не так он себя ощущал внутри. Старик во всем – тот же юноша, но в маске тела, что выглядит уродливо и недостойно, если берется за дела юных. Изящество возраста, подобно здравомыслию, – то, чего ждут люди. Но в тот миг, идя по коридору, он не чувствовал древности, возложенной на него другими. Он чувствовал себя обычным мужчиной, принявшим благоволение женщины. Обычным молодым мужчиной. Важно быть молодым. Только молодые могут любить, потому что идиотизм юности – единственная спектральная характеристика любви. Он отчетливо это понял. Как и любой луч света с длиной волны 700 нанометров всегда красный, всяк, кто влюблен, – молод.

Он встал на пороге и под шелест моря и аромат сырой земли посмотрел на дождь. Прибежал охранник с зонтиком. То был малюсенький человечек, примерно на фут ниже Ачарьи. Он поднял зонтик повыше, надеясь, что этому чудищу хватит милосердия самому взять зонтик. Но Ачарья зачарованно двинулся вперед, и охранник, измученный одним лишь усилием так высоко тянуться, промок насквозь.

Ачарья проник к себе в квартиру, переоделся и заснул в облаках травяных припарок Лаваньи. Он крепко проспал всю ночь. Ему снилась юная красавица. Звон ее серебряных ножных браслетов заполнял призрачные пространства его грезы. Ее непостижимо обнаженное лицо было повернуто к нему, лицо это забавлялось, словно она – мастер, а он – бездарный подмастерье. То было лицо Лаваньи из других времен.

Он проснулся с рассветом и сел на кровати, как великанский младенец, не желая смотреть на лежавшую рядом жену. Ясность прошлой ночи, когда он шел по безлюдному коридору и разрешил себе дух юности в теле, парализованном иллюзией возраста, покинула его. Он боялся, потому что знал: спуск в подвал в десять вечера – неизбежность. Он отправился в ванную поглядеть на свое нагое тело. Лицо у него было красивое – в некотором смысле и под некоторым углом, если смотреть внимательно. Сияющие глаза, здоровая кожа, сочные царственные губы. Волос на голове немного, зато лоб высокий. Он принял холодную ванну и втихаря помыл промежность шампунем. Затем легким шагом вернулся в спальню и осторожно открыл комод. Хотел уехать прежде, чем Лаванья проснется. Сегодня утром он не хотел ее видеть.

У себя в кабинете Ачарья оказался в семь. Сел в кресло и услышал потусторонние звуки мира, который внезапно сделался чуждым. Одиночество утра так не похоже на одиночество ночи. Пели незнакомые птицы, далекие предметы падали с грохотом и эхом, долетали тихие дрожи хохота. Даже запах показался незнакомым. Воняло мокрыми тряпками и деревом. Он собрался открыть окно, однако услышал, как вопят и поют в приемной мальчишки-уборщики. Четверо поломоев ввалились к нему в кабинет с каким-то своим весельем. Они увидели его, и их счастливые лица вытянулись. Они вылетели в ужасе, но один вернулся с прозрачным ведром и принялся мыть пол, исподтишка поглядывая на великана. Ачарья вытаращился на мальчика. Их взгляды встретились и задержались друг на друге на несколько секунд. Ачарья не знал, что в Институте водятся поломои.

Утро постепенно набирало силу, и мир сделался знакомым. Пришел Айян Мани, опрятный и чистенький, принес с собой запах освежителя воздуха, густые черные волосы промаслены и причесаны в монолитную массу.

– Кофе, – сказал Ачарья.

Все утро он просидел у себя, избегая звонков и отказываясь от посетителей. Он желал, чтобы мир оставил его в покое, всего на день, но его осадили. Армия людишек у его ворот. Сначала они просачивались к нему зловещими телефонными звонками, затем подсылали своего темного глашатая с чистыми глазами – он, кажется, что-то знал и нес в уголках рта тревожащую улыбку. Айян все заходил и заходил со словами: «Они пришли, сэр» – или: «Они ждут, сэр». К полудню Ачарья сдался.

Шаровую миссию лихорадило, и на черном диване снаружи сидели люди, которых было не избежать. Ачарья неохотно приглашал их к себе и проводил встречи, скисавшие после долгих пауз, когда он таращился на посетителей без всякого выражения, не понимая, что ему задали вопрос, попросили пояснения, захотели мнения. К вечеру осада спала, и он попытался обрести покой в «Супермене Тополова». Но сосредоточиться не смог. Открыл ящик стола и поглядел на голубой конверт, оставленный вчера Опарной. Ачарья не распечатывал его. «Это мои фотографии, – сказала она. – Не всем мужчинам позволительно видеть меня такой». Открыть конверт означало ввязаться в эту авантюру, а мысль о Лаванье все еще мучила Ачарью.

* * *

За три часа до назначенной встречи с любовью в подвале ум Арвинда Ачарьи неизбежно принялся размышлять, течет ли время непрерывно, как прямая, или же движется скачками, как пунктир. Под угрозой соблазнения его ошеломительной женщиной с настоящими черными волосами ему нужно было отвлечься – требовалась задача, которую он за три часа наверняка не решит. Но он так и не смог избавить ум от мыслей о прикосновении к запретному телу Опарны, которое будет лежать и ждать его у микроскопов и диафаноскопов (и, возможно, ароматических свечей, не принадлежавших отделу астробиологии). Но он ощущал и болезненную печаль. За свою жену с сорокалетним стажем, которая в эту минуту, вероятно, с привычной меланхоличностью складывает одежду. Такой печали он не переживал никогда прежде. Ему было странно, что печаль эта не в сердце, а где-то в животе. Темна эта печаль, гулка. Словно Лаванья умерла и оставила его вдовцом в мире удовольствий. И дело не в уколе совести. То была пустота развлечения в одиночку, не разделенного с ней удовольствия. Без нее даже радость измены была неполной. И это бред. Он не мог больше это выносить. Этот мрак в животе, повисший над нежданным радостным вздутием.

Он встал с кресла и крутнул брюки на талии. Воздух в комнате сделался слишком недвижим. Но он забыл, зачем встал. Ачарья врос в пол у своего кресла и задумался об акустике подвала, о том, зачем мужчины женятся, и о восхитительном значении супружеской верности на карликовой планете, что вращается вокруг посредственной звезды из основной последовательности где-то в периферическом рукаве некой спиральной галактики. Наконец он открыл окно и вдохнул первый натиск морского бриза. Снаружи было темно, однако море слышалось. Оно бушевало. И было в ветре что-то, предвещавшее приход матери всех дождей. Он услышал, как позади него открылась дверь.

– Я хотел повидаться, – произнес голос Джаны Намбодри почти кротко. Во дни после краха его бунта и от унизительного отпущения грехов он присмирел.

Ачарья собрался обернуться и встретить вторжение, однако вовремя осознал, что юношеское вздутие, вызванное мыслями об Опарне, еще предстоит побороть.

– Джана, – сказал он, не отходя от окна, – давай завтра.

Намбодри уже оказался в комнате и тут услышал такое. Он замер несколько оторопело, однако удалился, не пытаясь понять.

Дверь закрылась, Ачарья поспешил к своему креслу и мимолетно почувствовал себя радиотелескопом в полной готовности. Он спрятался за успокаивающую ширь стола и подождал сколько-то времени, чем бы это время ни было. Попытался придавить эрекцию могучими бедрами, пережать приток крови и ослабить напряжение. Он подозревал, что вот так пресекать столь уместную безмедикаментозную бодрость у мужчины зрелых лет – дело беспрецедентное: достижение такой бодрости, даже у юных, – цель многомиллиардной индустрии. Он мимоходом вспомнил Николая Коперника в тот исторический миг, когда ученый удавил свою собственную гелиоцентрическую теорию и признал перед Ватиканом, что Земля – центр вселенной.

Но проблема Ачарьи не решалась. Она высилась эдакой скульптурой дерзновения. Усложнял ситуацию и внезапный позыв помочиться. Личной уборной у него не было. Он отверг былые предложения администрации, поскольку возведение уборной помешало бы работе. Теперь он клял себя за недальновидность. Предстоит пройти длинный людный коридор до середины. Ачарья схватил «Таймс оф Индиа» со стола и вышел, распахнув газету и читая на ходу.

Айян Мани глянул на удалявшуюся исполинскую фигуру и задумался, может ли горячка любви и впрямь довести человека до таких странных поступков. Ачарья вошел в уборную с надписью «Ученые». Там он бережно сложил «Таймс» на сушку для рук – опасался, что она ему пригодится по дороге назад. Вдоль стены, отделанной голубым кафелем, размещалось пять писсуаров, и трое пожилых астрономов стояли у каждого нечетного. Ачарья вклинился меж двух. Его посетило безумное желание ошарашить их – ради мальчишеской потехи. Он сложил руки на загривке, локтями вверх, словно потягивался, и замер в этой позе. Его стремительная мужественная струя ударила выше писсуара. Ученые один за другим повернулись оценить зрелище. Ачарья всегда умудрялся поставить их на место, но не до такой степени.

Он возобновил ожидание у себя в кабинете, методично переставляя предметы на столе. Выдвинул ящик, где спрятал надушенный конверт Опарны. Отказываться от предложения подвальной любви у него больше не было сил. В таком случае, подумал он, отчего бы не открыть конверт. Выпали две черно-белые фотокарточки. Маленькая девочка в ванне. Годика четыре.

Без пяти десять он вышел из кабинета. Как слон, по обыкновению. Огорчился: в коридоре еще были люди. Он надеялся, что из-за дождей все разбегутся, да и вообще – поиск истины, черт бы его драл, может и подождать пару дней. Набитый лифт поехал вниз, и Ачарья стоял в угрюмом молчании, опустив голову. Двери на первом этаже открылись, но никто не вышел, потому что директор перегородил полдороги. Люди огибали его, словно поток – валун. Лифт опорожнился, и это его утешило. Ачарья нажал кнопку «П».

Подвальные лабиринты белоснежных стен проницал гул незримых призрачных моторов. В тупике узкого прохода – лаборатория. Он подумал, что сейчас надето на Опарне, как она сидит, какие у нее планы. Ждет ли она его недвижимым силуэтом во тьме предопределенности? Давно опавшее вздутие вновь набрякло и теперь вело его, словно щуп дурацкого планетохода на Марсе, который в данный момент искал там воду и жизнь.

Лабораторная дверь надвигалась, в животе Ачарьи росла горечь. Ему явился призрак Лаваньи. Ачарья представил, как она с прокурорским лицом складывает вещи. Увидел далекие дни их жизни, когда она двигалась, как серна. Как ее длинные густые волосы щекотали ему нос в бесконечных перелетах через Атлантику. И как голова ее покоилась у него на плече, пока она по-детски спала. Он вспомнил первые прекрасные месяцы их брака. И их любовь, которую они так никогда не именовали. Потому что незачем ее тогда было именовать.

Они так ясно виделись ему, те дни, вся та утерянная эпоха. Какая красивая Лаванья была невеста. Он тогда еще учился. После их свадьбы в Шиваганге, когда ему пришло время везти их в Мадрас, он навсегда запомнил молчаливую толпу слезливых родственников, тенью шедших с ними до станции. Он нервно ждал прибытия поезда, и тут одна тетка Лаваньи сказала: «Он что, забирает невесту в общежитие?» Рыдавшая свита от души расхохоталась под прикрытием слез.

В одиночестве их нового дома в Мадрасе Лаванья принялась писать длинные унылые письма своей матери. Первое он прочитал у нее за спиной. «Он хочет выяснить, почему вещи падают», – сообщала она в письме. Он исследовал гравитацию в Университете Аннамалаи, а жена считала весь его предмет нелепым. «Но он полезный мужчина, – продолжала она. – Может сложить пакеты с рисом на антресоли, не вставая на стул. А еще он такой спокойный и послушный, что я все время прошу его сделать что-нибудь просто так, для потехи. Я знаю, что должна его уважать, но он такой забавный. Вчера в храме я попыталась пасть ему в ноги, так он аж подскочил. У него западные представления».

Они никогда не имели возможности ходить по улице, держась за руки, – времена были другие. Но как же хотели этого. Не от одной лишь любви, а чтобы исцелиться. В переулках Мадраса лавочники, таксисты и пешеходы смеялись над ними нещадно. Пара была такой высокой, особенно по тем временам, а большинство тамилов крохотные и генетически предрасположены считать, будто это с другими не все в порядке, поэтому на их пару вечно все пялились. Мамаши с вопящими младенцами замирали у кованых ворот домов и показывали на них пальцами. Дети от этого всегда умолкали. Банды кастратов пели Ачарье: любишь ее, полюбишь и нас. Беспризорники бежали за ними с криками: «Ка-са-жа, Ка-Са-Жа» (четырнадцатиэтажное здание Корпорации страхования жизни, тогда самое высокое в городе, – оно еще много лет оставалось самым высоким).

Под влиянием одного своего дяди, чья астматическая речь придавала ему некоторую убедительность, Ачарья решил бросить свою тему и войти в Индийскую программу космических исследований, которую родили втихаря в городке под названием Тумба, штат Керала. Но он вскоре понял, насколько обнищало индийское правительство и как весь этот космический порыв оказался лишь жалкой попыткой несчастной нации обрести уважение в мире, ушедшем вперед. Из потайного сарая, по немощеным дорогам, что бежали меж долговязых пальм, ему приходилось на велосипеде возить части ракет к месту запуска. Жизнь тогда была так проста, что однажды Ачарья даже притащил домой обтекатель ракеты – жене показать. Лаванья написала на нем их имена, никто не заметил, его закрепили на ракете – одной из тех, еще первого поколения, что дали сбой и упали в море. Простота всего этого и красный вареный рис Кералы обескуражили Ачарью. Всего через несколько месяцев работы на космическую программу он отправился изучать космологию в Принстон и забрал Лаванью с собой. Он неизбежно сделался одержим гравитацией. «Она его притягивает», – говаривал отец Ачарьи в шутку, которую никто из родственников не понимал.

Много лет назад Ачарья смирился с мыслью, что возраст любви давно миновал. Но вот, пожалуйста, он стоит перед дверью Опарны Гошмаулик, которая могла бы добыть себе любого мужчину, просто опустив взор (или каков там нынче язык обольщения). Ему не терпелось прикоснуться к ней, прижать ее нагое тело к себе и вдохнуть ее цитрусовый запах, который он когда-то презрительно счел вонью юности. Он у ее дверей. Рука легла на серебристую ручку. Он подождал мгновение. А затем развернулся и ушел.

Поднялся по лестнице, выбрался на крыльцо, прошагал по дорожке вокруг главного газона до ворот, где охранник вытянулся в струнку и салютовал ему. Не глядя пересек дорогу и вступил в Профессорский квартал. В лифте с ним ехали двое пожилых ученых. Вежливо улыбались. Он задумался, не пахнет ли от него Опарной. И не поймет ли Лаванья по его глазам, что он держался за ту серебристую ручку, и это могло меж ними прервать что-то, чем бы оно ни было. Он шел от лифта к квартире и не понимал, почему так бухает сердце. С досадной ясностью Ачарья подумал: должны были существовать какие-нибудь доисторические биологические виды, чьи сердца бились так громко, что эхо разлеталось по лесам, и чья кровь текла по венам с шелестом ручьев, бегущих по камешкам. Жизнь в те времена была, наверное, концертом. Но такие внутренние звуки выдавали бы их хищникам. И потому выжили только те, чьи сердца не грохотали слышимо, чья кровь текла молча.

Он взялся за дверную ручку своей квартиры и подумал, что сейчас делает Опарна. И тут дверь яростно распахнулась. Лаванья стояла на пороге в слезах, в руке – коробка с салфетками.

– Где ты был? – спросила она.

Он вошел и закрыл за собой дверь, чтобы они обговорили все приватно.

– Я пыталась дозвониться до тебя, – сказала она и утерла нос. – Анджу умерла, Арвинд.

– Что? – переспросил он.

– Анджу умерла, – повторила она.

Хрупкие плечи Лаваньи сотряслись, и она вновь заплакала. Она смотрелась неполной, как безрукий голодранец-канатоходец, какого он однажды видел. Ей нужно было его объятие, но Ачарья казался самому себе слишком грязным. Предоставил ей плакать в одиночку.

– Я только что проверила, – сказала она едва слышно. – Через два часа есть рейс в Мадрас. Мне надо ехать.

– Хочешь, я поеду с тобой?

– Я знаю, что ты не хочешь.

– Я поеду.

– Нет. Все в порядке. Она все равно была при смерти. Я реву, потому что, кажется, это правильно. А вообще я нормально.

– Я поеду с тобой.

– На самом деле я хочу одна. Вроде отпуска.

– Отпуска?

– Да. Я чокнутая женщина.

До аэропорта поехали в такси, потому что Лаванья сказала, что ему не стоит вести машину под дождем, да и черно-белое такси такое же древнее, как их «фиат». Он настаивал, что поведет сам, но, как обычно в таких случаях, она взяла верх.

– Ты не замечаешь, а на самом деле зрение у тебя не очень, – сказала она ему, когда они втиснулись на зад нее сиденье.

– Очень хорошее у меня зрение, – возразил он.

– Я буду думать в самолете, как ты там добираешься до дома. У меня сегодня такое чувство, будто все вокруг перемрут.

– Когда вернешься?

– Через десять дней, – ответила она. – Или позже. Будут церемонии. И мне нужно передохнуть.

– От чего?

– От тебя, – сказала она.

Окна в такси были закрыты – от дождя. Внутри было жарко и пахло мокрой ватой.

Ачарья почувствовал, что какие-то незримые твари кусают его за ягодицы. Он поерзал, словно желая их сердито раздавить, и Лаванья хихикнула.

– Что? – спросил он, думая, что она спятила от горя.

– Ничего, – ответила она. Дальше ехали молча. А потом он взял ее за руку. И, будто под действием таинственного боевого приема, ее ослабевшая голова легла мужу на плечо.

В зал вылета вел покатый пандус. Ачарья поднялся по нему, как добрый джинн, неся чемодан, казавшийся в его руке маленьким. Ему было странно нести лишь один чемодан. Была в этом суровость побега с невестой.

Еще мальчишкой он однажды ходил с друзьями считать паровозы с пешеходного моста. Увидел на узкоколейке парочку сбегавших любовников – они спешили к платформе, боясь, что за ними гонится весь мир. Мужчина нес черный саквояж, а девушка – маленькую тканую сумку. Много лет спустя, даже теперь, в этот дождливый вечер, где-то в закоулках ума Ачарья связывал любовь с легкостью, а брак – с перевесом багажа. Обычно, когда они с Лаваньей прибывали в аэропорт, он толкал груженую тележку, словно гостиничная обслуга к дверям номера. Еще и поэтому было странно подниматься по пандусу. Он впервые куда-то отправлял Лаванью одну. Обычно это она его провожала. Или же ехала с ним, а это всегда было целое дело. Она никогда не позволяла мужу ездить с заплечными сумками. Чемоданы. «Так одежда не помнется», – говорила она. Он втайне обожал ее логику и даже соглашался с ней, но сумка для него осталась символом бродячей свободы, несовершенством, сообщавшим путешествию меньшую значимость, а точке назначения – мимолетность. Чемодан же символизировал великие отъезды и напыщенные прибытия. Своего рода признание, вроде рубашки щеголя, что жизнь – важна. Однажды, когда он рассказал об этом Лаванье, она заверещала: «Ишь поэт какой, а сам бизнес-классом катаешься, а?»

Они добрались до стеклянных дверей терминала, где трое служителей аэропорта проверяли билеты пассажиров, попутно перемывая кости отсутствовавшему начальству. Ачарья порылся в кармане – искал билет Лаваньи. Только что купил его на стойке. Обрадовался, когда нашел, и вручил жене с широкой улыбкой. Она посмотрела на него встревоженно. Как-то он тут обойдется один?

– Открывай дверь горничным, – сказала она. – У меня есть мобильный Мину. Буду звонить ей каждый день.

– Кто такая Мину?

Лаванья глянула на него с отчаянием.

– Наша кухарка.

Он вытянул ручку чемодана и передал ей с вдумчивым угрюмым лицом, словно награду за жизненные достижения. Она потащила чемодан, шмыгая покрасневшим носом, прижимая платок к лицу. Прежде чем зайти в терминал, она обернулась посмотреть на мужа. Он махал ей. Юная пара позади нее приняла эти слезы за романтическую печаль разлуки. Молодежь одарила пожилых взглядом преувеличенного одобрения.

– Какая прелесть, – сказала девушка.

Лаванья исчезла где-то за рентгенами. Собравшись уходить, Ачарья почувствовал себя так же, как когда-то мальчишкой – когда совал письма в почтовый ящик. Эдакое неприметное облегчение, смешанное с докучливым подозрением, что вот было что-то в руках, а теперь потеряно.

Домой Ачарья добрался к двум часам ночи. К угрюмости просторных чистых комнат он был готов – и к призрачной тишине одиночества, почему-то отличной от тишины совместности. Отправился в спальню и включил в ночи Паваротти на полную громкость. Всего раз он увернул звук – когда звонил Лаванье на мобильный, спросить, долетела ли она. Она удивилась его звонку. Перекрикивая гвалт своих шумных родственников, она заорала – быть может, показать им, что ее мужу не все равно:

– Да, я долетела.

С восходом солнца он уже стоял на балконе, а дом все еще содрогался от стонов Паваротти. В конце арии, в мимолетной растерянной тишине Ачарья услышал звонок в дверь. Открыл и увидел горничную. Она попыталась войти, но внезапно грянул убийственный голос Тенора – и совершенно потряс ее. Не успела она оправиться, как Ачарья захлопнул дверь у нее перед носом. Когда пришла кухарка, он ей даже не открыл.

Все утро он простоял на балконе, тоскуя по вмешательствам Лаваньи и по ее несуразному мадрасскому кофе из кофеварки, ее неумеренному подтруниванию, почему это он не гуляет в своих «найках». Чтобы произвести на нее впечатление – если она станет ему сегодня звонить, – он натянул тренировочный костюм, надел кроссовки с пружинящим действием (или как это называется) и отправился на улицу. Думал прогуляться по внутренним переулкам Нейви-нагара, но через десять минут повернул назад, не в силах выдержать зрелища взрослых моряков в белых шортах, направлявшихся на службу, и их волосатые ноги жали на педали велосипедов или стискивали бока мотоциклов. И вообще есть что-то глупое в людях, носивших в муссоны белое. Домой возвращаться не хотелось. И он погулял по Кварталу еще и обнаружил, что местный чистый голубой бассейн по утрам все-таки посещают.

Часть бассейна отгородили для толстых женщин, танцевавших какую-то курьезную аэробику. Их было восемь, и их нервные взгляды сновали между дамой-инструктором и оторопевшим Ачарьей. Рядом с тем местом, где он стоял, маленькая девочка пыталась поплыть без надувных нарукавников. Она боялась и говорила каждому, кто плавал рядом:

– Мы же друзья, да?

Он вспомнил Шрути и попробовал встретиться с девочкой взглядами, улыбнуться ей. Но его отвлекла женщина в бассейне, пытавшаяся научить свою мать плавать.

– Мама, ты боишься. Я чувствую страх у тебя в животе, – говорила она старухе с суровой дочерней любовью. – Подними страх к ребрам, – втолковывала она, подкладывая руку матери под живот и легонько его приподнимая. – Поднимай к горлу… Вот теперь я его чувствую. Он в горле, мама. Сплюнь его, сплюнь.

Сморщенная древняя мать в купальнике, который во времена ее юности создал бы ей репутацию шлюхи, неловко сплюнула дочери в ладонь и пугливо оглядела бассейн.

– Я отняла у тебя страх, – сказала ей дочь. – Плыви давай.

В дальнем конце бассейна Ачарья увидел крупного мужчину в шортах. У него были груди. А рядом с ним, готовясь нырнуть, были другие толстухи. Судя по всему, молодежь нынче не плавала.

Все это время Опарна не шла у него из ума, словно дурное знамение. Позже, когда он пришел на работу и она явилась пред очи его, он не знал, что ей сказать. Она выглядела ошеломительнее, чем когда-либо, хотя и вернулась к строгости длинных бесформенных сорочек. Запах юной плоти вновь растревожил его нервный покой и вновь напомнил ему, что – невероятно! – она дала ему право быть ей любовником. Лишь на миг они встретились взглядами. Но затем она подровняла стопку бумаг в руках, а он переставил предметы у себя на столе. Попросил ее сесть. Она села. Они вновь посмотрели друг на друга, на сей раз – подольше.

– Простите, – сказал Ачарья. – Я не смог вчера прийти.

– У нас кое-какие подвижки по криопробоотборнику, – сказала она и выдала ему распечатку электронного письма.

И вот так она продолжила вести себя в последующие дни. Что-то в ней умерло. Он видел это в ее глазах.

Опарна прежде смотрела на Ачарью с сиянием новой любви, но оно сменилось немой обидой на предательство и унижение. Ачарья огорчался, но все равно хотел, чтобы эта печаль приходила к нему в кабинет как можно чаще – в этом ее аскетическом облачении из длинной сорочки и джинсов, в этой сутане платонической отстраненности. Опарна говорила с ним только о работе и выглядела такой сильной и решительной в мученичестве своем, что он не находил повода заговорить о себе или обвинить силы добродетели, выкравшие его из подвала.

И все же предлоги видеть Опарну Ачарья находил. Он просил Айяна призывать ее в кабинет по всяким надуманным поводам. И она приходила – всякий раз, когда он ее приглашал. Бывали дни, когда он думал, что зовет ее слишком часто, и боялся, что она уволится из Института, не в силах более видеть его; тогда он собирал общие совещания ученых и ассистентов. Обводил взглядом собравшихся и невзначай останавливал его на Опарне. Она никогда не смотрела ему в глаза, но всякий раз, когда его тщательно продуманный случайный взгляд замирал на ней, Ачарья не сомневался: она знает, что он на нее смотрит. Ее маска отстраненности чуть сдвигалась: Опарна принималась упорнее вперяться в пол или непроизвольно вздыхала. И тогда он изобрел новый способ на нее смотреть.

Он приметил, что, если подвинуть цилиндрическую вазу, в которую незримые агенты Лаваньи по-прежнему ежеутренне ставили орхидеи, видно отражение Опарны. Вазу эту Лаванья купила много лет назад в безуспешной попытке придать его кабинету красоты. А теперь ваза стала сообщницей его тайной любви. У вазы, похоже, был неплохой показатель преломления, и лицо Опарны не слишком искажалось. И теперь на долгих общих заседаниях он глядел на нее так. Иногда в вазе он замечал, что Опарна смотрит на его лицо влюбленно и отворачивается, если чувствует, что ее могут застукать. Это изобретение утешало его, пока однажды вечером он не увидел, что отражение Опарны смотрит на него, а затем – на вазу. Она как-то вычислила его метод. Он встал с места посреди совещания – посреди чьего-то сообщения об оптимальных размерах шара – и унес вазу в дальний конец кабинета. Поставил ее на столик между белыми диванами. После чего вернулся к растерянному собранию с невинным лицом и бросил на Опарну мимолетный взгляд – оценила ли? – однако та смотрела в пол.

Ачарья страдал целую неделю. Каждый день пытался работать, выживать под неотвратимым воздействием Опарны и возвращался домой – к голоду и бодрствованию. Он осознал, что дом его – целиком колония жены. У него вдруг кончились рубашки и брюки. Нижнее белье, обыкновенно выложенное утром на кровати, как на шведском столе, теперь вдруг истощилось. Он ничего не мог найти. И потому Лаванье, прямо посреди сумрачных погребальных молитв или подачи еды горюющим, поступали звонки на мобильный, и она шептала в него:

– Щипчики для ногтей в коробке с леопардовой окраской… коробка внутри сумки в горошек во втором ящике тумбочки с моей стороны кровати… я сейчас не могу объяснить, что значит «в горошек»… это очень много круглых точек… я не знаю, почему именно «в горошек», а не «в точечку»… не забудь положить щипчики обратно в коробку… вытирайся после ванны… И почему ты не открываешь дверь прислуге?

Невзирая на обстоятельства своей жизни, Ачарья понимал, что Шаровая миссия вступает в ключевую стадию. Проблемы с закупкой оборудования постепенно решались. Его друзья из НАСА помогали добыть то, что американское правительство внесло в «черный список» после ядерных испытаний в Покране. Вопреки терзаниям любви и ее странным отвлечениям, от которых время растягивалось, он упорно трудился над многими тонкостями Миссии. Разговаривал с госслужащими, учеными и метеорологами, перепланировал приборное оснащение, переосмыслял физику на высоте сорока одного километра и повелевал в себе всем – для того, чтобы лаборатория Института оказалась достойной исследовать образцы, добытые Миссией. Но он утерял покой – и привилегии высокой мысли, и своего уединения, которое некогда ограждало его от житейских мелочей. Зверь гения в нем оказался смертельно заражен тем, что он диагностировал как влюбленность обыкновенную, однако сквозь случайные прорехи в тумане страданий он все еще видел красоту убежденности, что инопланетные микробы всегда падали с небес и когда-то породили жизнь на Земле.

Мысли о происхождении жизни иногда гасили его тоску по Опарне. Микроб к микробу – вот что такое местная жизнь и смерть. Любовь не имеет значения – это лишь изощренное эволюционное приспособление. Не более. Подобные мысли утешали его, но ненадолго. Так или иначе, он понимал, что Опарна – бесспорное вдохновение в его возрожденных усилиях довести Шаровую миссию до конца. Она глубоко увлеклась проектом, стала сердцем его команды. То было важнейшее время в ее профессиональной жизни. И поэтому, несмотря на неудобства безответной любви, она не оставила Институт. Любой серьезный сбой в проекте разочаровал бы ее, а его опозорил перед ней. И потому он наказал своему уму: как бы то ни было, шар должен взлететь и потом опуститься, а пробы воздуха следует изучить. Эта решимость заставляла его работать, как одержимого. Он вкалывал в сиянии старой неизлечимой веры во внеземное происхождение жизни на планете, в страхе потерять Опарну навсегда, в мучительной однозначности, что выбора у него нет и он ее потеряет рано или поздно, в смятении, что́ именно жена значит для мужчины, в горестном послевкусии ужасной пищи, которую приносил ему Айян Мани, и в смертельной усталости бессонницы. Наконец, через восемь дней после похоронного отсутствия Лаваньи, что-то в нем лопнуло.

Он спихнул на пол все, что было перед ним на столе, и встал с кресла. Он не ведал, который сейчас час, и ему было плевать. Он знал, что Опарна в подвале. Должна быть там.

Он прошел через давно покинутую Айяном приемную. Громыхали призраки-телефоны, факсы срыгивали бумагу. Коридор безлюден. Он простирался сверхъестественным мостом к осенней любви. Было слышно, как лифт тужится и рассылает эхо. Ачарья прошел меж побеленных стен, ощущая тревожность вторжения в юное тело, которое уже вот оно, в конце этого узкого коридора. Он ощутил бешеную ярость – за то, что эта женщина вытолкнула его из твердыни достоинства, которую другие строили ему десятки лет, в ад страдания, где старики вроде него ползали на брюхе и молили молодых женщин об одном лишь благосклонном взгляде. Но действительно бесило его болезненное подозрение, что вот сейчас, в его преклонные годы, к нему пришла настоящая любовь.

Всего несколько недель назад он пребывал в покое, считая любовь кратким незрелым возбуждением, какое он когда-то чувствовал к Лаванье в свежести их брака. То было просто и безболезненно. Никакого преследования, никакой борьбы. Лаванья была рядом с утра, была и вечером, а в некоторые ночи по своему усмотрению обнажалась. Любовь, как ему всегда казалось, была договоренностью. Он не сомневался, что пьяницы-поэты преувеличивают ее горести. Но теперь он ощущал ее муки и безумный страх отвержения.

Он распахнул дверь в лабораторию. Там было почти темно. Опарна сидела на полу у главного рабочего стола, заполнявшего половину комнаты. Она выключила весь свет, кроме маленькой тусклой лампочки прямо над столом. Лампочка отбрасывала от микроскопов и других оптических приборов великанские тени, и они словно затаились в ожидании, как любопытствующие соглядатаи. На Опарне были джинсы и длинная сорочка насильственной скромности. Волосы забраны назад. Он подошел к ней и встал, прикасаясь коленом к ее плечу.

– Зачем вы так со мной? – спросил он.

Она не ответила. Он потянул ее вверх за руки и поцеловал – или укусил (не запомнил). Они рухнули на пол кучей-малой, целовались, лизались и боролись. Он содрал с нее сорочку, сдернул джинсы. Она буянила, не понимая, сопротивляется или содействует. Когда он снял с нее всю одежду, она затихла. Отвернулась от него в припадке стыда, уткнулась лицом в пол, закрываясь локтем от этого безумца, гордые груди желали упокоиться на полу, бронзовая спина вздымалась и опадала, как песчаная дюна в сумерках, длинные упругие ноги лежали безвольно.

Он потянул ее за плечо – повернуть к себе. Он хотел увидеть ее надменное лицо, теперь укрощенное и беспомощное, но Опарна упрямо держалась за ножку стола и зарывалась лицом в локоть. Он сгреб ее волосы в кулак и попытался заглянуть в лицо, уничтожившее его покой. У нее не осталось сил сопротивляться. Рука оставила ножку стола, плечи сдались, и она повернулась к нему, поверженная, исступленная. Волосы разметались, резинка в ужасе слетела и укатилась прочь давным-давно. Она закрыла глаза, и он удушил ее долгим, свирепым поцелуем. Попытался придержать ей ноги, но они блестели от пота, и ладонь его соскользнула. Она рассмеялась. Но ее одержимый смех превратился в стоны, когда он наконец сумел развести ей ноги и вторгся в нее с нечеловеческой силой. Атака была недолгой. Минута, не более, – и он пал ей на грудь и скатился на пол, отдуваясь и смеясь.

Он не знал, что подобное приятное насилие допустимо за пределами порнографии. Позабавленная улыбка на лице юной Лаваньи, этот вид терпеливого мастера дзэн, попускающего ученику его несовершенство, – вот каково лицо женской любви. Но сейчас все было иначе.

Опарна глядела на него, тяжело дыша, лежа на истерзанной груди. Они с Ачарьей смотрели друг на друга так, словно знали, что умрут, и смирились с этой смертью. Заговорили не скоро.

– Что мы наделали? – спросила она с улыбкой.

– Что мы наделали? – повторил Ачарья серьезнее. – Что дальше?

– Что дальше? Не воруй женскую реплику. Это недопустимо.

– Это женская реплика?

– Конечно. Но вообще пока рано ее произносить. – Она перекатилась на бок и положила голову ему на грудь. Он почувствовал, как ее палец ощупывает ему пуп. – У тебя такой большой пупок, – сказала она. – И такой глубокий. И в нем войлок. – Она показала ему, что там нашла. – Жена в отъезде?

– Да, – сказал он. – А ты, похоже, опытная.

– В чем?

На этот вопрос все ответы были по чему-то неудобные.

– Сколько у тебя было любовников? – спросил он.

Она уставилась в потолок, поигрывая прядью волос.

– А правда, что мы применяем десятичную систему счисления, потому что у нас десять пальцев?

– У большинства из нас двадцать пальцев.

Она на мгновение растерялась, но быстро парировала:

– Я про руки.

– Тогда да, – ответил он. – С чего вдруг ты про десятичную систему?

– Я считала своих мужчин, – сказала она, – и десяти пальцев мне мало. – Она приподняла голову – заглянуть ему в лицо. – Тебя раздражает, что я спала со столькими мужчинами?

– Да. Я их всех ненавижу, – сказал он.

– Очень мило с твоей стороны говорить такое женщине, – отозвалась она.

Опарна смотрела на него нежно. Он походил на громадного уютного тюленя. Взгляд его, обыкновенно пылкий и яростный, теперь сиял рассеянным светом обожания или благодарности. Они молча пролежали на полу больше часа. А потом ей что-то пришло в голову.

– Тогда на лекциях, – сказала она, – помнишь, ты произнес речь?

– Ты была там?

– Да. Пришла тебя вожделеть. Ты тогда кое-что сказал. Ты сказал: «Вероятно, мы не в силах понять физику на квантовом уровне без понимания кое-чего другого, что ныне физикой не считается. Например…» И потом умолк. Я подумала, ты хотел что-то сказать, но решил, что не стоит.

– Все так очевидно?

– Что ты хотел сказать?

Он сделался задумчив и отрешен. Она уставила подбородок ему на грудь и попыталась прочесть его лицо. Красивые губы, подумала она, полные и даже самоуверенные, что ли. Такие примут поцелуй женщины как заслуженный. Ее это задело. Надо было заставить его страдать подольше, прежде чем сдаться. Пусть не думает, что она его по праву, как Нобелевская премия или что-то в этом духе.

– Говори, – сказала она.

– Есть вещи, которые такому мужчине, как я, нельзя говорить на людях, – сказал он. – Есть вещи, от которых физика отказывается. Поэтому я и не мог тогда это произнести.

– Но мне-то можешь. Голой женщине мужчина может сказать что угодно.

Он молчал, как показалось, довольно долго. Она ждала.

– Я никому этого не рассказывал, – наконец услышала она. Но он опять умолк. Ему показалось странным говорить это сейчас, в сырости наготы, казавшейся комичной, – и говорить это женщине, которую он знал лишь в пределах временного мучения любви. – Физике нужно уйти, – произнес он, словно революционер при смерти, желающий воли в обмен на свои владения. Ее это разочаровало, хотя она понимала, что его слова будут, конечно, о физике. Но все же надеялась, что о чем-нибудь другом. – Никто не признает этого, но физика в тупике, физике пора меняться, – сказал он. – Известных ныне законов недостаточно. Нужно еще что-то. Физика должна кое с чем смириться. Без толку бомбардировать частицы в коллайдере за девять миллиардов долларов. Физике нужно с этим смириться. Но это не все. Ей нужно смириться и с тем, что жизнь и сознание – скрытая часть того, что мы пытаемся изучать. Я не могу сказать такое на публике, потому что это привилегия исключительно спятивших ученых.

В голове он это себе видел простым и ясным, но вот его впервые попросили выразиться беспомощными средствами языка, и оказалось, что это трудно и даже вульгарно.

– Я верю, что у вселенной есть план, цель, – произнес он. – Не знаю, что это за игра, но она есть. – И затем вдруг добавил – резко, неуклюже: – Ты слыхала о Либете? – Она удивилась. Ачарья с Либетом у нее уж никак не вязался.

Бенджамин Либет был из мужской экзотики, вроде путешествий во времени или антиматерии. Его имя обычно всплывало при стечении пива и философии, когда мужчины на мели спрашивали проникновенно: «Кто мы?»

Опарна села.

– Либет? – переспросила она и хихикнула.

– Да, Либет.

– Когда он работал? В шестидесятые-семидесятые? – спросила она.

– Семидесятые-восьмидесятые.

– Он же с факультета физиологии, кажется, Университета Калифорнии?

– Ты, похоже, хорошо его знаешь, – отозвался Ачарья.

– Кое-что запоминается, – сказала Опарна. – Он возился с человеческим сознанием или чем-то вроде, да? И заявлял, что доказал отсутствие свободы воли. Но как такое вообще можно доказать?

– Он закреплял электроды на головах добровольцев, – ответил Ачарья проникновенно и торжественно, – и просил их выполнять простые задачки: поднять палец, нажать на кнопку. А потом демонстрировал, что за мгновения до того, как они, по их мнению, принимали осознанное решение осуществить действие, их мозг уже запустил нейронный процесс выполнения этого самого действия. Из этого вытекает, что когда человек поднимает палец, он попросту пребывает в иллюзии, что принял это решение. На самом деле это действие уже предопределено. Если Либет прав, у его вывода есть толкование, которое людям может не понравиться: всякое действие на Земле – поворот головы, лай собаки, падение цветка – предопределено. Как сцена в фильме.

Опарне захотелось сказать: «Фигня». Но он как-то по-особенному смотрел в потолок, глазами, хмельными от далеких воспоминаний. Она сказала себе, что ей следует быть женщиной – следует быть понимающей. Да и вообще это ее слабость. Видеть, к чему клонит любимый мужчина.

– Давным-давно я с ним работал, недолго, всего несколько недель, – сказал Ачарья, отрывая взгляд от потолка. – Помогал ему с экспериментами.

Опарна удивилась, но сперва следовало внести научное возражение:

– У Либета было, очевидно, примитивное оборудование. Могла закрасться ошибка.

Ачарья тысячу раз слышал эти возражения, но что-то такое знал, отчего не сомневался: Либет наткнулся на тайну в самом сердце науки. Опарна видела в его глазах непрозрачность, угрюмый неизменный рок, от которого обычно впадала в отчаяние, но сейчас, в темной лаборатории, почти уверилась, что Либет, вероятно, был не так уж безнадежен.

– А чем вы занимались с Либетом? – спросила она. – Ты разве не разгромом Большого взрыва увлекался тогда?

– Когда я узнал, что́ он пытается сделать, мне стало любопытно, – ответил он. Глянул на нее. – Опарна, – добавил он, – когда я говорил тебе, что никому этого не рассказывал, я не имел в виду наши дела с Либетом. Я о другом.

Она подобралась поближе.

– О чем же? – спросила она.

– Когда мне было девять, кое-что произошло, – сказал он. Попытался сесть, но пол был скользкий от его пота. Она помогла ему, и он сел, опершись о стол. – Я собирался с семьей в цирк. Машина не завелась, и отец сказал, что, поскольку цирковой шатер всего в километре от дома, пройдемся пешком. Нас было много. Большая семья. У матери с собой была коробка арахиса, и она все накладывала мне в ладонь. Внезапно у меня отключилось сознание и я отчетливо увидел карлика в красной майке и белых шортах. Он сидел на слоне. Над головой у него летала синяя птица. И тут карлик упал со слона, и слон его растоптал. Я увидел это внутренним зрением. Мать шла рядом. Я рассказал ей, что увидел. Она улыбнулась и взъерошила мне волосы. «Не бери в голову», – сказала она. Мы вошли в шатер, и я увидел, что он полон – за вычетом мест в первом ряду, забронированных для нас. Все смотрели, как мы проходим между сидений и устраиваемся на лучших местах. Я сел между родителями. Хотел защиты – я знал, что произойдет… Посреди представления на арену вышел слон, на спине у него был карлик в красной майке и шортах. Я глянул на маму. Она смотрела на меня с таким видом, будто я ее разыгрываю. Она попыталась понять, откуда я мог знать это. Ущипнула меня за ногу и прошептала: «Ты сюда вчера пролез, да? Говори, я не скажу отцу». Вдруг из ниоткуда возникла маленькая синяя птица и принялась в панике носиться над толпой. Все закричали – такая она была красивая. Она пронеслась над головой карлика и исчезла в отверстии в своде. Карлик упал со слона. Слон его не сбрасывал. Он вел себя спокойно. Он не испугался и не взбесился. Словно это была часть представления, слон прошел по карлику. Поставил ногу ему на грудь. Я видел, как голова карлика вскинулась на миг, а потом упала. Он умер прямо там, на полу арены. Возникла неразбериха, все ринулись вон. Я помню лицо матери. Она смотрела на меня испуганно. Потом мы вернулись домой, и она пересказала отцу мои слова. Он не поверил ни ей, ни мне. А потом этот случай как-то забылся. С тех пор сознание мое ни разу больше не пустело. Я больше никогда не видел будущее. Но что-то в тот день во мне изменилось. И с тех пор я стал вот таким.

Ум Ачарьи, зачарованный памятью детства, все еще пребывал в том далеком времени. Ачарья вспомнил и другие образы. Паровозы, гудевшие под пешеходным мостом, жесткость его накрахмаленной рубашки, материна булавка, иногда державшая ширинку на его шортах, стрекозы над заливными полями – к их хвостам мальчишки привязывали нитки и запускали их, как живых воздушных змеев. Как девочки этого не одобряли. И как они кричали, когда мальчишки говорили им, что скоро они и до бабочек доберутся. Последний путь мертвых – носы забиты ватой, лица желты, плакальщики торжественны, на их плечах ложе с трупом или украшенное кресло, в котором иногда нелепо сидит покойник. Залитый солнцем двор их дома, чистые полы в шахматную клетку, громадные недвижимые двери и резные деревянные колонны, что древнее привидений. И узкий зачарованный переулок между тенями других благодушных домов, которые теперь можно только унаследовать, но не построить. На их черепичных крышах – замершие павлины, у которых не было хозяев. Вот какой была когда-то его жизнь. И сейчас все вернулось.

– Так, значит, все это время Бог показывает нам какой-то старый фильм? – спросила Опарна. На языке у нее вертелся еще один, более серьезный, вопрос, но ей казалось, что произносить такое немножко глупо. – Почему есть жизнь, как ты думаешь? – спросила она, несколько робея. Голая женщина сидит рядом с голым мужчиной и спрашивает: «В чем смысл жизни?» Смахивало на чудовищный эпизод в притязающем на искусство порнофильме. И все же ей хотелось узнать, что он думает.

– У меня есть гипотеза, – сказал он, и от слова «гипотеза» она вдруг склонилась вперед и рассмеялась, распущенные волосы упали ей на лицо. Он встретил ее смех бодро – тоже захохотал. – У меня есть гипотеза, – повторил он и ревностно вгляделся в нее – надеялся насмешить еще раз. Затем его улыбка постепенно сжалась, пока совсем не исчезла. – Творя жизнь, вселенная упрощает себе дело: не нужно создавать целую звездную систему – довольно сконцентрировать колоссальную энергию в виде сознания. Зачем ваять Юпитер, когда можно сотворить лягушку?

– У Юпитера и лягушки одинаковая энергия?

– Думаю, да.

– Такое доктор Арвинд Ачарья ни в коем случае не должен говорить прилюдно.

– Разумеется.

Она положила голову ему на плечо. Было что-то целительное в этой близости, оно ей напомнило обо всех ее внутренних ранах. То, что этот мужчина рассказал ей о своем детстве и о том, что это все означает, должно было потрясти ее. Но ей почему-то представлялось, что лишь он может быть частью этой вселенной – этой заводной игрушки, у которой все выскакивает неизбежно, предопределенно. Абсолютная истина – мрак, накрывавший других людей. Таких, как он. Ему к лицу. Она могла себе вообразить Арвинда Ачарью на его долгом пути к истине: бредет сквозь системы звезд, эпохи напролет, пытаясь разгадать фокус жизни. Вселенная, постигающая самое себя через него, – возможно, сильнее, чем через других. И вот, преодолев громадное пространство и бесконечное время, он оказался рядом с ней, словно усталый скиталец, чтобы остаться на этом случайном перекрестке всего на одну мимолетную ночь, а потом продолжить свой единоличный поход. Он казался таким одиноким. И тут она почувствовала незнакомый страх. То было томление любви к очередному призрачному любовнику. Она не хотела, чтобы этот ушел.

Когда наконец она отыскала свои часы на полу, было три пополуночи.

– Мне пора, – сказала она. И они принялись ощупью собирать разбросанную повсюду одежду. Она ползала по полу и искала под столами свою резинку для волос. – Вот ты где, – сказала она, обретя ее под стулом. Стянула волосы назад, скрепила на макушке.

Он глядел, как она надевает лифчик, – очень ловко, подумал он.

– Это самое уродливое слово в английском, – заметил он, – лифчик. Ужасно звучит.

– Прояви чуткость, – предложила она. – Опра Уинфри говорит, что восемьдесят пять процентов женщин в мире живет в неизбывном неудобстве лифчика, подобранного не по размеру. – И добавила с деланной озабоченностью, изображая кого-то ему не известного: – Бедняжки женщины. Приходится терпеть мужчин, преуспевать в профессии, блюсти дом, да еще и лифчик не того размера.

– Этот тебе как раз.

– Нет-нет-нет, – ответила она, скривившись. – Он кошмарный. Моя цель – жить в приличной стране, где женщине можно ходить без лифчика.

– Осталась бы в Стэнфорде.

– Ну знаешь, я не могу без прислуги, – сказала она.

Ачарья уже стоял полностью одетый. Она сидела на полу и смотрела на него осуждающе: в руках у нее была порванная сорочка. От сурового взгляда Опарны он оробел.

– Как я домой поеду? – спросила она.

Через десять минут они уже шли по аллее, где был припаркован ее «балено». На Опарне была его обширная куртка, почти по колено.

– Я похожа на пугало? – спросила она.

– Да, – ответил Ачарья.

Она села в машину, он склонил к окну голову, как благонамеренный отец. Опарна опустила стекло.

– Увидимся завтра, – сказал он.

– У нас много работы, – сказала она.

– Да. Много работы еще.

– Скажи мне, – проговорила она, заводя автомобиль. – Этот поиск жизни в стратосфере – он… ну… недостающее звено между физикой и всем остальным?

– Нет.

Охранники отперли ворота, выпустили машину. Она давно уехала, а Ачарья все стоял на аллее, ощущал прохладный бриз и слушал рев моря. Быть одному – облегчение. Жила у него в сердце и радость, и чувство, что он натворил нечто очаровательно шаловливое. Он воображал Лаванью с неодобрительной улыбкой. Начало моросить, и он двинулся обратно. Ночная охрана кое-как сосредоточилась и отсалютовала. Он миновал ворота, и они с охранником обменялись долгими взглядами взаимной подозрительности.

Простая радость Ачарьи испарилась, когда он пришел домой и включил свет в гостиной. Он показался себе грязным и бросовым. Сел в кожаное кресло – слишком боялся идти в ванную. Одежда Лаваньи, не взятая ею в спешке сборов, все еще лежала на кровати. Склянки с гомеопатическими таблетками стояли на тумбочке. И это тоже ее обыденность. Ее вещи. Они станут смотреть на него. Он проспал в гостиной, в кресле, пока не проснулся в 7. 4 5 от дочкиного будильника. Будильник сегодня утром был резок. Болезнен. Как расчлененная кукла маленькой девочки. Будильник был голосом другого мира, оттуда обиженно и сердито смотрели на него суровые призраки жены и дочери.

Но утро зрело себе дальше, и Ачарью наполнило предвкушение новой встречи с Опарной.

И так все последующие дни. Он просыпался в тоске, будто убил жену и дочь, потом раздраженно копался в поисках своей одежды – идти ждать Опарну.

В паранойе, какая настигает любовников, Ачарья и Опарна больше не встречались вдвоем у него в кабинете – даже если потребность встретиться была сугубо профессиональной. Всюду глаза, всюду уши. Они опасались всесильного взгляда Айяна Мани и его улыбки, которая, по мнению Опарны, была сама многозначительность. Ученые и помощники, занятые в Шаровой миссии, начали чувствовать, что общие совещания как-то участились и сделались дольше. Во время этих совещаний Ачарья и Опарна бросали друг на друга взгляды деланной угрюмости. Улыбались глазами и говорили на языке любви, облекая его в сухие вопросы. А по вечерам она ждала его в обезлюдевшем подвале, куда он являлся, как тень.

Так продолжалось неделю, включая целое воскресенье любви и ужин в подземелье. Опарна принесла электрический тостер, хлеб, фрукты и даже одеяла, и они провалялись весь день. А во вторник позвонила Лаванья.

* * *

Айян Мани положил трубку и коварно ухмыльнулся. Он прекрасно понимал: рок всякой любовной истории – в тлене совместности либо в тоске разлуки. Любовники чаще предпочитают первое с той же иллюзорной мудростью, с какой люди желают умереть потом, а не теперь. А в заблуждении новой любви они не только забывают, что это безумие быстротечно, – они к тому же, как это ни смешно, воображают, будто притаились. Их ночная нагота, как им кажется, замаскирована конторской одеждой. На людях они истончают свою скрытную связь, старательно держась на расстоянии друг от друга. Они заражают друг друга лихорадкой взглядов и верят, что диагностировать ее могут лишь они сами. А вообще-то любовь подобна тайному сокровищу. Его сияние не спрячешь. Рано или поздно узнают все. И двое сделаются зрелищем в представлении, которое – без их ведома – происходит с аншлагами.

Айян не был уверен, в курсе ли брамины, осмыслявшие вселенную, но охранники, слуги и дворники знали, что Большой Человек пахтает подвальную фифу. Призрачное присутствие, которое ощущали любовники за подвальной дверью, – вездесущий дух Айяна. Всю неделю ему докладывали о стонах и шепотах, долетавших из лаборатории. Время, когда Ачарья спустился в подвал и когда они вдвоем оттуда появились, как он нежно цеплялся за стекло ее машины и прощался с ней. В этом романе надвигались потрясения, и роману этому не выжить, подозревал Айян. Лаванья Ачарья только что звонила из Ченнаи.

– Он на месте? – спросила она.

– Нет, мадам, – ответил Айян после целенаправленной паузы. Он понимал, что эта пауза досадит ей. Она подозревала, что муж на работе время от времени ее избегает.

– Где он?

– Не знаю, мадам, – ответил Айян. (Ачарья в этот момент был у себя в кабинете.) – Что ему передать?

– Передайте ему, что я прилетаю семичасовым рейсом. К девяти буду дома. Дожди сильные?

– Очень.

– Дороги размыло?

– Поезда ходят.

– А дороги что?

– Машины ездят.

– Передайте ему, что в аэропорт приезжать не нужно, – сказала она. – Меня друг заберет.

Айян собрал свежую почту и факсы и отправился в кабинет Ачарьи. Директор что-то царапал в блокноте. Айян заглянул, что именно. Длинная цепочка какой-то математической белиберды. Цифры и символы. Ни дать ни взять, поиск истины.

– Какие будут указания, сэр? – спросил он. Ачарья помотал головой. – Я тогда пойду.

Айян не сказал ему о звонке жены. Через несколько часов она окажется дома и попробует ему дозвониться. Но Ачарья будет в недосягаемых глубинах подвала, голый, со своей любовницей. А потом он придет к рассвету домой, ошалелый от любви, и увидит устрашающий образ жены. С чего бы Айяну сообщать ему об этом звонке?

В ту ночь любовники лежали на пурпурном одеяле, как две скобки. Плошка с виноградом без косточек – между ними.

– Ты когда-нибудь думала о «мусорной» ДНК? – спросил Ачарья.

– Да, – ответила она. – Девяносто восемь процентов генома человека даны в нагрузку и вроде бы ничем не заняты. В существовании «мусорной» ДНК нет никакого смысла.

– Должна быть причина, – сказал он, потянувшись к винограду. – У меня есть гипотеза. – Он ожидал, что Опарна хихикнет, потому что обычно слово «гипотеза» ее забавляло. Но она внимательно слушала. Он продолжил: – Жизнь перемещается по вселенной в виде микроскопических спор на астероидах, и они падают в разных мирах. В зависимости от условий в этих мирах оказываются полезными разные участки генома. На Земле нужна лишь малая часть.

– Откуда, как ты думаешь, эти споры берутся? – спросила она.

Он взял еще одну виноградину и ответил:

– Я же не все знаю.

Домой он добрался примерно к двум. Шел сильный дождь, но Ачарья шагал беспечно, как счастливый выпивоха. Его светло-голубая рубашка прилипла к мягкому телу, брюки висели опасно ниже талии. (Ремень он забыл в подвале.)

Он сунул ключ в замок и повернул ручку. В гостиной горел свет. Он закрыл дверь и встал рядом с диваном. Попытался понять, почему горит свет. А потом заметил, что в комнате прибрано. Занавески и скатерть заменены. Книги, которые он оставил на диване, исчезли. Он двинулся в спальню с упавшим сердцем. Увидел спящую фигуру, завернутую в одеяло.

Лаванье снились сны, и в эти дни она знала, что видит их. Она шла по тропическому лесу. Она никогда не была в тропическом лесу, но это явно был он. Великанские стволы деревьев, черные, сырые, казались живыми. Подлесок – дикие лианы. А еще там была табличка с надписью «Тропический лес». Шел такой ливень, что, даже вытянув руку, дальше локтя она ничего не видела. Но сама при этом не мокла. Потому что ей не нравилось мокнуть. При ней была бордовая хозяйственная сумка, и она искала лавку, где продавались бы кешью. Из густого тумана дождя проступила здоровенная голова слона. Остальное его тело скрывал дождь. Это был мудрый и милый слон. «Арвинд, – сказала она, – что ты здесь делаешь?» И открыла глаза.

Она увидела громадный силуэт, кравшийся по другую сторону кровати. Она потянулась к выключателю над тумбочкой.

– Ты весь мокрый, – сказала она, выбираясь из постели. Спросонья открыла комод и извлекла полотенце. – Не понимаю, почему тебе нравится мокнуть, – сказала она, обертывая ему голову полотенцем. – В доме невесть что, Арвинд. Ты действительно спятил или все это, чтобы мне досадить? Тут такая грязь была, когда я приехала. Выдам горничным ключи. – Она вытирала ему голову и лицо, он не двигался.

– Можешь теперь сказать, что рад меня видеть, – проговорила она.

– Я по тебе скучал.

– Ты в эти дни так допоздна работаешь? Это все шар? – спросила она. У нее заломило плечи, и она бросила его вытирать. – Теперь иди в душ и переоденься. Сложи мокрое в стиральную машинку. – Ачарья ушел из комнаты, а Лаванья задумалась, что это за запах. Сладкий, напомнил ей о чем-то давно знакомом. Но опознать его она не могла. Может, таков запах дождя на мужском теле?

Он вернулся сухой и опрятный, в свободном незастегнутом тренировочном костюме. Лег на кровать и уставился в потолок.

– Тебя что-то беспокоит, Арвинд? Что случилось?

– Ничего.

– А это что такое? Ты побрызгался дезодорантом? – спросила она и хихикнула. – Стоило мне уехать на пару недель, и ты тут совершенно с ума сошел.

Грудь у него все еще была мокрая, и Лаванья промокнула ее, бормоча, что он мочит постель. Бессознательно сунула ему палец в пуп.

– Вообще ничего не набилось, – сказала она. Пошла в угол комнаты – убрать полотенце. – Как это у тебя в твоем колодезном пупе ничего не собралось? У тебя, что ли, роман? – спросила она.

– Да, – сказал он.

Лаванья задумалась: выйти на балкон и повесить полотенце на струну или же оставить на полу. На балкон идти ей сонно, однако и на полу полотенцу не место. А уж обратно в комод его убирать она точно не хотела. Мысль о мокром полотенце на полированном дереве была ей отвратительна. И тут она сообразила, что последнее слово висит в воздухе печалью. «Да», – сказал он. Лаванья медленно обернулась.

– Ее зовут Опарна, – сказал он. – Она со мной работает.

Лаванья медленно осела на край кровати.

– Это же не от икоты прием, верно?

– У тебя нет икоты.

– Что-то я запуталась, – сказала она. – Что ты сказал? Что именно ты сказал?

Она пошла к тумбочке и поискала очки, будто в них лучше слышала.

– Так что ты сказал, Арвинд? – переспросила она, надев очки. Снова села на край кровати.

– Ее зовут Опарна, – произнес он.

Дождь за окном неистовствовал. Они с Лаваньей слушали его. А потом она сказала чуть мечтательно:

– Я тебе не верю. Ты? Да ты же ничего не знаешь. Ты даже не знаешь, короткий у тебя нос или длинный.

Он не понял связи между своим носом и ситуацией. Но осознал, что она права. Если бы его кто-нибудь попросил описать собственный нос, он бы не знал, что сказать.

– И давно это происходит?

– После твоего отъезда. Незадолго до него, вернее. Но в некотором смысле после.

Вернулась тишина, а дождь, кажется, взбесился еще сильнее. Он смотрел в потолок. Она глядела на комод.

– Прости, – сказал он. – У меня такое чувство, будто я тебя убил.

– Она молодая?

– Да.

– Красивая?

– Да.

– Насколько молодая?

– Как Шрути примерно, думаю.

– Ты приводил ее сюда?

– Нет.

– Ты с ней спал?

– Да.

– Где?

– В подвале Института.

– Это ненормально, – сказала она. Невольно принялась складывать полотенце. – Ты ее любишь? – спросила она.

– Не знаю.

Лаванья вышла из спальни. Она слышала, что он что-то сказал, но смысл уловила не сразу: «Ты по-прежнему мой почтовый пароль».

Она села на диван в гостиной, поджав ноги под себя. Я так устала от похорон, пришло ей на ум, и она задумалась, кто же умер на сей раз. Он, нет, не умер, судя по ощущениям. Она все еще чувствовала его присутствие. Тихое бурление мужчины все еще было в ее жизни – в полную силу. И все же кто-то несомненно умер. Она просидела так всю ночь, пока не услышала птиц и не увидела первый свет утра в маленькой прорехе в небе, сквозь висячую балконную зелень. Теперь она опознала рану. Страх – вот что это. Страх, что ей совсем не грустно. Воображать, что у него роман, – это потрясение. Это нелепо. Но грустно ей не стало, и потому она испугалась. Люди обычно боятся будущего, а этот страх относился к прошлому. Она поразмыслила, почему ей все равно. Вдосталь ли она любила этого мужчину? Что между ними такого было все эти сорок лет? Очередная договоренность? Она знала, что любит. Он теперь стал вроде чужака, но, вспоминая его, она это воспоминание очень любила. Она даже хотела пойти к нему, погладить по лысой голове и сказать, что ничего страшного. Она ощутила, как от сострадания к нему сокрушается ее сердце. Она хотела ему счастья. Как и в тот далекий день, когда он, жених, почему-то пылко прошептал ей на ухо: «Лаванья, знаешь, Земля движется со скоростью сорок километров в секунду».

Она увидела тень в переходе между гостиной и кухней. Он стоял в дверях спальни. Она не могла видеть его самого, только тень. Высунулась голова. Увидев ее на диване, он удивился. Они посмотрели друг на друга и отвернулись. Через несколько минут его тень пришла в гостиную и встала рядом. Она не взглянула на него. Он сел у обеденного стола на стул. Случайно повернулся посмотреть на нее. В 7.45 их тишину пронзил будильник Шрути. И оба почувствовали, что им нужно спрятаться.

Он просидел все утро в гостиной, играя с ложкой, или сминая в рубчик края газеты, или поднимал ноги, когда горничная явилась подмести, и поднимал их еще раз, когда она принялась мыть. Лаванья ушла в кухню. В то утро кофе ему принесла кухарка, она же подала завтрак. Он выпил кофе и съел завтрак, не вставая со стула, словно забрался в чужой дом и потеряет его, если встанет с места. Ближе к полудню он залег в ванну. Остался дома на весь день. Кухарка по вечерам не приходила. А Лаванья – не готовила. Он порылся в холодильнике и разогрел что нашел.

Так минула неделя. Он просыпался и молча сидел за столом или стоял на балконе без единого слова. Ел что подавали, а когда понимал, что еду не несут, шел за ней сам.

На утро третьего дня его заточения Лаванья сидела в гостиной и читала газету. До нее дошло, что на нее таращится горничная.

– Телефон. – Горничная поморщилась.

Лаванья продолжила читать. Телефон на этажерке в виде двойной спирали рядом с телевизором потрезвонил и умолк. Они не принимали звонки уже три дня. В то утро телефон звонил не умолкая, и Лаванья знала почему. То было отчаяние сучки.

Телефон вновь зазвонил. Лаванья не обращала внимания. Ачарья глянул на аппарат всего раз и грустно отвернулся. Она видела. День прошел под колыбельную дождя, в упокоении его соленым бризом и в неотступной тиши раны, которую время от времени бередил телефон. Вечером, когда телефон зазвонил в очередной раз, Лаванья наконец сняла трубку. На том конце – молчание.

– Это Опарна? – спросила Лаванья.

– Да, – отозвался голос.

– Это наш дом, и мы не хотим, чтобы нас беспокоили. Больше не звоните.

Она положила трубку и выдернула шнур из розетки. Посмотрела на мужа, сидевшего за обеденным столом. Спина согбенна, голова склонилась чуть влево. У Лаваньи сердце облилось кровью, словно она отказала младенцу в простой радости. В тот вечер она сама накрыла ему поужинать.

– В дожди приличной рыбы не достанешь, – сказала она, задумавшись, можно ли ракообразных именовать рыбой. Он когда-то что-то про это говорил.

В понедельник утром он отправился на работу. На аллее вокруг главного газона он почувствовал, что за ним наблюдают. Тихий шорох моря походил на шепот. Двое молодых людей в джинсах, прошедших мимо, посмотрели на него, как ему показалось, с осторожным уважением, не имевшим ничего общего с его ученой степенью.

Айян Мани приподнялся в привычном приветствии. Уголки его губ, ясное дело, слегка морщила всезнающая улыбка.

– Пригласите ко мне Опарну, – сказал Ачарья, направляясь к себе.

Айян потыкал в кнопки, озадаченный чрезмерным спокойствием Ачарьи. Оно ему напомнило покой в его собственных глазах через две недели после смерти отца. Это был покой жестокого облегчения легкости, с какой исцелилась та рана.

– Директор просит вас подняться, – сказал он Опарне. Он слышал, как мгновенно бросили на том конце трубку. Он глянул на часы и засек время. Если прибудет меньше чем за три минуты, значит, какую-то часть лестницы или коридоров она бежала. Экое увеселенье – тяготы влюбленных. Он прижал трубку к уху – проверить, отчетливо ли ему все слышно в кабинете директора. Сегодня ничего нельзя пропустить.

Она вошла менее чем через три минуты после звонка Айяна. Изобразила спокойствие, чуть ли не сонливость. Айян указал ей на диван. Хотел рассмотреть ее лицо. Целую неделю не видел. Она осталась стоять с некой робкой дерзостью. Хотела сразу войти к нему, но больше не была уверена, какое место теперь занимает. Айян это видел.

Он набрал номер и нахмурился, будто не может дозвониться. Сквозь эту хмурь он тщательно оглядел ее. Так вот, значит, как нынче выглядит освобожденная женщина с разбитым сердцем. Темнота вокруг глаз, поражение в них же, волосы тусклые. Она позволяет мужчинам творить с собой такое. Опарна Гошмаулик позволяет. Вновь и вновь. А в БДЗ было немало дев, никогда не дававших мужчине разбить им сердце. Более того, в чоулах вообще становилось все больше девиц, особенно из настоящей бедноты, которые решали оставаться синими чулками, лишь бы жить спокойно. И Айян задумался, что же такого потрясающего в женщинах вроде Опарны. Именно Опарна и ее лимонно-ароматные подруги, рвавшиеся поддержать нищих девушек из чоулов, в отличие от последних были слабы и зависимы от мужчин. И вроде всякое удивительное умеют делать, но желают при этом мужчину. Он задумался про Ачарью и Намбодри, и про пьянчуг из БДЗ с кровоточащими печенями, и про серебряных «живчиков» из прибрежных наследных домов, слушавших «По-своему», и про жалкие вечерние лица в мужском вагоне – и содрогнулся от одной мысли оказаться зависимым от переживаний и любви мужчин. Устрашающая мысль, право слово.

– Опарна пришла, – сказал он телефону и махнул ей на дверь.

Арвинд Ачарья не понимал, почему это видение вечно лишало его сил. Слова, которые он собирал у себя в голове, – унылое объявление о расставании – испарились. Словно тщательно составленные записи оратора, сдутые внезапным порывом ветра. Вот она, такая прекрасная в своей бесформенной сорочке и джинсах. Глаза, столь захватывающе уставшие, лицо смазанное, слабое, пленительное. Ему захотелось обнять ее и тронуть ту таинственную точку, от прикосновения к которой головы женщин падают на плечи их мужчин.

Он стоял у окна. Она подошла ближе и взяла его за руку.

– Почему ты не позвонил мне? – спросила она.

– Не был склонен, Опарна, – проговорил он.

– Не был склонен?

– Так и есть, да.

– Один звонок мог бы не дать мне сойти с ума.

– Все у тебя будет хорошо.

– Я не хочу, чтобы у меня было хорошо.

– Но это лучшее, на что мы можем надеяться.

Она видела в его глазах обреченность решения. Она видела это и в других мужчинах. Конец чарам и внезапное вспоминание того, что они именовали совестью, или свободой, или семьей, или работой, или еще чем-нибудь. И она вдруг устала. Устала от жестокости любви и разлуки. Она вновь потянулась к его руке, сплелась с ней пальцами. Смотрела в пол и плакала. Пыталась не плакать, но плакала. Ее хватка делалась все яростней. Она зажмурилась. Он едва мог разобрать, что она говорит. «Я тебе не каникулы, когда жены дома нет», – кажется, это она сказала. Опарна выпростала пальцы и утерла слезы, как дитя. Ушла.

В тот день она вернулась четырежды, вопреки здравому смыслу – умолять его, и всякий раз уходила униженным просителем любви. Это продолжалось три дня, пока Ачарья не сказал:

– Так дальше быть не может. Либо мне нужно уйти, либо тебе.

Опарна спихнула с его стола стопку почты. Она словно обезумела. Но Ачарья был способен на куда большую ярость, и в бешенстве того мига, спугнувшего голубей с подоконника, заорал:

– Вон отсюда, вон отсюда!

Характер, отметил Айян Мани из приемной, – на самом деле кровяное давление.

Опарна не навещала третий этаж много дней кряду. Но однажды в среду вдруг появилась. Она пришла к Ачарье и сказала:

– Я готова смириться. Все кончено, я знаю. Прости, что вела себя как дура. Со мной все хорошо.

– И ты меня прости, – отозвался Ачарья устало. – Я за все это в ответе. Но не знаю, как поступить правильно.

– За это не беспокойся, – сказала она. – Со мной все хорошо.

– Правда?

– Да, – подтвердила она. – Давай завершим миссию. Она важна для нас обоих. А потом посмотрим.

– А потом посмотрим, – повторил он тихо.

Глаза у него постепенно налились светом, и она повернулась и ушла. Он остался, почувствовал себя одиноко – и все смотрел на закрывавшуюся дверь. Вспомнил карлика из другого времени, который ехал на слоне, – судьба этого карлика была решена многими эпохами ранее, как рождение звезд или столкновение миров. Вот и наши истории, Опарна, таковы, какими должны были быть. Ох уж эта правда – есть в ней что-то непристойное.