2006 год

Как выяснилось, причиной пожара явились щипцы для завивки, по оплошности оставленные включенными в гостевой комнате рядом с использованной салфеткой на нейлоновом лоскутном покрывале ее чересчур озабоченной светским выходом матерью.

Единственный вопрос, что теперь оставался: почему они так и оставили ее дальше жить со столь ущербной памятью?

Ответ Глории ее ничуть не удивил:

– Мы думали, это только к лучшему.

– Я даже не сомневалась, что ты это скажешь! – гневно прорычала Мелоди.

– Знаешь, для нас это было вовсе не простое решение. До этого ты была такой несчастной, ты замкнулась, перестала разговаривать, и твое поведение стало таким пугающим… Мне казалось, ты еще до пожара разобрала и разложила по полочкам эту ужасную историю своей жизни. И когда ты пришла в себя и улыбнулась, и назвала нас мамой и папой – у нас бы сердце разорвалось, если бы пришлось вернуться к прежней точке. Из пожара ты вышла совершенно другим ребенком. И мы всё ждали, когда же ты как-то обмолвишься о своем прошлом – ну, о матери или о Кене, – но этого так и не случилось. Прошел не один месяц, пока мы ясно осознали, что ты попросту ничего не помнишь. И, знаешь, мы сочли это удачной возможностью нового старта для всех нас – когда прежнего нашего дома не стало и когда ты наконец почувствовала себя счастливой.

– Но как же моя семья?! – вскричала Мелоди. – Мои две тети? Моя сестра? Кен?

– Я уже сказала, это было вовсе не простое для нас решение. На самом деле даже самое трудное решение, что мне когда-либо доводилось принимать. Если не считать решения тебя отпустить…

– Что значит: «меня отпустить»?

– Ну, восемнадцать лет назад. Если ты кого-то любишь – отпусти его. И если он тебя любит, то непременно… вернется… – Голос ее стал срываться. Глория помолчала с печальной улыбкой, потом протяжно вздохнула и продолжила: – А ты так и не вернулась. И мне пришлось сжиться с тем фактом, что ты меня так и не полюбила. Я невольно стала спрашивать себя: стоит ли так винить меня за те решения, что я – точнее, мы приняли столько лет назад?

– Ну, я думаю, ты знаешь ответ на этот вопрос. Как вы вообще могли решить, что для меня будет нормально и здорово прожить всю жизнь, так и не зная, кто я такая?!

– Вовсе нет, – сухо ответила Глория. – Мы вовсе не считали это нормальным. Просто мы сочли, что из двух возможных вариантов, где один другого не лучше, этот все же предпочтительнее.

– В смысле, для вас?

– Нет, не для нас одних, а для всех нас. Так мы могли бы стать счастливой семьей.

Мелоди ошеломленно уставилась на Глорию Браун. Она что, правда в это верила – эта глупая, добродушная и суетливая женщина?! Что их крохотный провинциальный мирок был для Мелоди более удачным вариантом?!

– Счастливой семьей?! – взорвалась она. – Какая, к черту, счастливая семья?! Семья без истории? Семья без корней? Семья, которая засела в своем глухом кентерберийском тупике, слишком боясь впускать кого-то в свою жизнь – а вдруг он возьмет да и развеет весь этот мираж! Мы никогда не были счастливой семьей – мы были три механически, без эмоций, живущих рядом человека. И знаешь, что самое печальное? Если бы ты дала мне возможность все узнать – позволила бы мне эту привилегию сохранить свое «я», – то, возможно, я была бы счастлива с вами, потому что я знала бы, что вы для меня сделали. И я не чувствовала бы себя с вами, как в глухой западне. Были бы и другие люди, которые меня бы тоже любили. Я только теперь с ними встретилась – с теми людьми, у которых вы меня украли, – и они все меня помнят и любят, и сейчас, благодаря им, я ощущаю себя в миллион раз особеннее, исключительнее, как личность. И если бы я испытывала это ощущение в детстве, если бы я с этим выросла – из меня, возможно, вышло бы что-то гораздо большее, нежели малолетняя мамаша и эта дурацкая буфетчица, и у тебя до сих пор была бы дочь, а у меня – мать.

Последовало короткое молчание. Наконец Глория прерывисто вздохнула.

– Я знаю, – прошептала она. – С того самого момента, как ты в ту ночь покинула наш дом, я поняла, что мы поступили неправильно. И с этим пониманием я дальше и жила. С величайшим раскаянием всей моей жизни. Теперь я, конечно, не надеюсь, что из этих обломков крушения можно что-либо спасти, но, знаешь, мне было бы намного легче, если бы ты смогла нас не то чтобы простить – но хотя бы попытаться понять, почему мы поступили именно так.

Мелоди помолчала. Гневный дух в ней начал понемногу остывать. Она подумала об этой женщине – о маленькой и павшей духом, совершенно одинокой в своем глухом переулке, живущей в окружении лишь фотографий своей давно утраченной семьи, своего любимого мужа и загулявшей дочери, – и почувствовала, как что-то в глубине ее смягчилось. Ей вспомнились восточные шаровары цвета электрик и белая пиратская блузка, что Глория шила ей на первую школьную дискотеку, когда Мелоди было тринадцать, – наряд, которому обзавидовались все девчонки в школе. Она вспомнила то пьянящее возбуждение их совместной тайной вылазки в «Boots» следующим летом – после того как у Мелоди начались первые месячные и ей понадобилось купить упаковку огроменных прокладок. Она вспомнила празднование своего четырнадцатилетия, когда ей удалось уговорить Клайва и Глорию оставить ее в одиночку принимать гостей, и то, как она гордилась тем, что Глория вернулась в десять вечера в пустой и аккуратно прибранный дом, и единственными оставшимися свидетельствами их веселой пирушки были пятно от сока на полу в гостиной да смазавшийся след от голубой подводки на скатерти. «Как же чудесно, что мы можем тебе полностью доверять, Мелоди, – сказала тогда Глория, оглядывая свой идеально чистый дом. – Это очень многое для нас значит». А потом ей вспомнилось лицо матери меньше чем через год, когда она впервые увидела в их переулке Тиффа на рокочущем скутере – твердо и сурово застывшее лицо, исполненное высокомерия. «Он совсем не то, что мы бы для тебя желали, – мягко сказала она тогда. – Ты могла бы сделать гораздо лучший выбор».

Ей вспомнились десятки других моментов, когда Глория бывала терпеливой и внимательной, горделивой и любящей, и Мелоди осознала, что, пусть даже эта женщина и не являлась ей настоящей матерью, пусть даже сама она никогда не испытывала к той никаких дочерних чувств – но в действительности эта женщина была ей очень и очень хорошей мамой. И с этой мыслью Мелоди глубоко вздохнула и ответила:

– Ладно, хорошо, я попытаюсь. Но не могу ничего обещать.

Когда Мелоди уже собралась уходить, Глория вручила ей конверт:

– Это тебе.

– А что там?

– Открой.

Мелоди открыла конверт и извлекла оттуда кремовый листок рукописного документа.

– Твое свидетельство о рождении, – сказала Глория. – Я хранила его все эти годы, ожидая, что ты за ним придешь, что рано или поздно оно тебе понадобится. Для паспорта за границу или для устройства на работу. Думала, это и будет тот самый момент, когда мне понадобится тебе все рассказать.

Мелоди ни разу не ездила за границу, так что у нее не возникало нужды в паспорте. «Если б только мне это однажды понадобилось!» – подумала она, глядя на обстоятельно выведенные там чернилами тридцатитрехлетней давности имена своих настоящих родителей, название больницы в Южном Лондоне, где она на самом деле родилась, и лондонский адрес – в Ламбете, на северо-западе Лондона, где она провела первые годы своей жизни. Оказывается, все это время она могла бы знать о своем прошлом! Достаточно было лишь спросить у матери этот листочек бумаги – и она бы все выяснила! Но она просто об этом не спрашивала.

Мелоди сложила свидетельство обратно в узкий прямоугольник и сунула в конверт.

– Спасибо, мне оно как раз пригодится, – сказала она. – Спасибо тебе.

И, чмокнув напоследок сухонькую даму в парике в мягкую напудренную щеку, Мелоди покинула ее у старого кентерберийского порога, оставшись снова одна, но уже не ища никаких ответов на вопросы.

Вернувшись к вечеру домой, Мелоди какое-то время сидела, пытаясь разобраться в своих чувствах. Солнце заливало ее комнату ярким светом и отражалось в зеркале. С уголка этого зеркала свисало колье – то самое, что она много лет назад стащила из шкатулки Глории. То самое, что она понесла в ломбард, когда Эду было два месяца и ей понадобились деньги, чтобы оплатить счета. Ей тогда сказали, что дадут за украшение пять фунтов. И она уже почти готова была забрать эти пять фунтов, но что-то вдруг ее остановило. Что-то заставило ее схватить со стойки колье и сунуть обратно в сумочку. До сих пор она ни разу всерьез не задумывалась над этим моментом, но теперь знала точно, что ее тогда остановило. Это колье связывало ее с матерью, словно заключая в себе ее дух, квинтэссенцию того, кем та была и что собою представляла. И Мелоди испытывала потребность хранить у себя нечто подобное – эту маленькую вещицу, которая прежде касалась материнской кожи и по-прежнему чудесно ею пахла. Колье стало ее талисманом, и в отсутствие матери оно все эти годы было с ней, каким-то непостижимым образом ее оберегая.

И с этой мыслью Мелоди поднялась с кровати, открыла дверцу шкафа и, опустившись на колени, кое-что достала с самого его дна. Ту самую коробку, что отдала ей тетя Сьюзи. Коробку, которая, судя по всему, заключала в себе самую суть ее другой, уже настоящей, матери. Мелоди отнесла коробку на кровать и медленно, чувствуя, как все сильнее бьется сердце, срезала скреплявший ее скотч. Клапаны туго набитой коробки сразу подскочили, и Мелоди заглянула внутрь. Неспешно, одно за другим, она извлекла из коробки все содержимое. Сначала – широкие джинсы, бледно-голубые, сильно потертые на коленях и вдоль швов, с ярлычком сзади, где сообщалось, что это джинсы фирмы Lee 36-го размера. Следом вынула просторную блузу из темно-синего полиэстера с бледно-голубым принтом, с проступившими пятнами на подмышках и с серенькой атласной биркой на спине – «Dorothy Perkins». Следующим из коробки извлекла плащ. Он был из голубой джинсовой ткани с рисунком в виде черных пятен и с таким же черным поясом. Мелоди вмиг его узнала. В долю секунды в мозгу у нее промелькнуло: «Это ж мамин плащ!»

Она проверила карманы и выудила оттуда помятый бумажный платочек, тюбик блеска для губ и упаковку мятных конфет «Polo». Все это Мелоди подержала немного на ладони, задумчиво глядя на вынутые предметы. Куда, интересно, ходила мама, когда покупала эти конфеты? Когда последний раз вытерла нос этим платком и когда последний раз намазала губы этим блеском?

Под одеждой, которая, помимо того, включала в себя полный гарнитур нижнего белья от «Marks & Spencer» и пару серо-желтых носков с дырками на пятках, лежала дорожная косметичка в цветочек, в которой оказался флакон дезодоранта, тюбик зубной пасты «Crest», бирюзовая, довольно потрепанная, зубная щетка, пилка для ногтей темно-терракотового цвета и деревянная щетка для волос с застрявшими в ней волнистыми каштановыми волосами. И, наконец, на самом дне коробки обнаружился большой конверт из манильской бумаги. Вскрыв его, Мелоди высыпала его содержимое на кровать.

Там были три маленьких конвертика. Один – с написанным сверху именем Романи, другой – с именем Эмбер, а третий – с ее именем, Мелоди, выведенным таким знакомым, аккуратным почерком. Мелоди охватил трепет взволнованного ожидания – подобный тому радостному предвкушению, с каким в детстве разворачиваешь подарки. Что она там найдет? Пряди волос? Или первые выпавшие зубки? Или письмо со словами нежной материнской любви?

Мелоди не могла даже решить, какой конверт вскрыть первым. Лучше с именем Эмбер, решила она наконец. Той, по крайней мере, не существовало в реальности. Мелоди отодрала запечатывавший его клеевой клапан и дрожащими пальцами вынула содержимое: вырезанную из газеты фотографию Эдварда Томаса Мэйсона, розовые пинеточки и прядку каштановых волос, приклеенную скотчем к кусочку плотной бумаги.

Следующим Мелоди распечатала конверт с собственным именем. Сквозь манильскую бумагу конвертика формата А5 она уже физически ощущала строки письма. Она так долго, очень долго ждала, чтобы узнать, что же расскажет обо всем сама Джейн Рибблздейл. Когда Мелоди оторвала клапан конверта, на ладонях у нее выступил пот. Внутри оказалась прядь золотистых волос, крохотная белая рукавичка, пластиковый больничный браслетик с надписью: «Род. Джейн Рибблздейл, 3 ноября 1972 года. 5 ч. 09 мин». Там же был еще один, меньший размером, конверт, где также значилось ее имя, только написанное уже гораздо менее уверенным почерком. Набрав полную грудь воздуха, Мелоди вскрыла письмо. Написано оно было на линованной бумаге, однако слова не придерживались ровных строк, а беспорядочно, точно пьяные, скакали по бумаге. Так что Мелоди пришлось хорошенько сосредоточиться, чтобы разобрать написанное.

«Моя дорогая и любимейшая Мелоди!

Как ты живешь? Уже давно собиралась тебе написать, но время здесь проходит как-то настолько непонятно, что стоит взяться за письмо, как уже пора что-то делать – или есть, или спать, или принимать эти бесконечные таблетки – вот, собственно, и все, чем я тут занимаюсь. Но как ты там сама? Я очень часто думаю о тебе, моя чудная девочка, и все гадаю, как ты там, со своей новой семьей? Добры ли они к тебе? Уверена, что так оно и есть – вроде бы они мне дальние родственники, так что лучшей семьи для тебя и не придумаешь. Надеюсь, однажды меня отсюда все же выпустят и мы с тобой снова сможем быть вместе. Хотела бы ты этого? Здесь мне пытаются помочь, чтобы мне стало лучше, но сомневаюсь, что у них что-то выйдет. Со мной случилось какое-то помутнение, моя детка, долгое помутнение рассудка, и ты держалась такой умницей со мной! И все это у меня, понимаешь, случилось из-за детей. Ведь сколько времени, сколько сил уходит на то, чтобы они родились на свет, сколько ожиданий и надежд! Все думаешь: как они там чувствуют внутри тебя, – и мечтаешь, и что-то загадываешь, и предвкушаешь их появление – а потом приходит злой рок и забирает их у тебя, забирает все самое лучшее, оставляя тебя ни с чем – этакой пустой зияющей дырой, с пустыми руками и пустой душой. Знаешь, у кого-то, может, и выходит чем-то вновь заполнить себя, но у меня этого не получилось – даже заполнить тобой. К счастью, всегда находились другие люди, готовые о тебе заботиться – такая ты у меня милая, обаятельная девчушка.

Я по всем вам очень скучаю. Скучаю и по Кену, и по нашему дому. Но мне лучше побыть пока здесь. Я очень хочу выздороветь, но уже не уверена, что такое случится. Слишком уж много, детка, черных дыр у меня в голове, слишком много всего плохого. Слава богу, ты не такая, как я, ты папина дочка. И всегда была бы ею, если бы только он не оставил тебя и не ушел. Если бы он вообще не уехал с этой женщиной. Но, по крайней мере, ей удалось подарить тебе сестру – не то что мне. Бедная малютка Романи! А потом – и несчастная крошечка Эмбер, которой я лишилась в двенадцать недель, залив тогда кровью чуть не всю ванную. Как я могла сказать Кену, что потеряла его дитя, малютку Эмбер! А потом еще и мой страшный грех – забрать у той девушки ее дитя. Каким ужасным я стала человеком! Я ни на что не гожусь, я не стою тебя и никого не стою. Кажется, в ручке кончаются чернила. Прости. Я очень люблю тебя, Мелоди, моя ты чудесная малышка. Будь умницей. Целую. Мама».

Долгое мгновение Мелоди сидела не шелохнувшись, держа в открытых ладонях письмо и пытаясь из этой путаницы слов, из кучки неприглядной одежды и виденных ею в газетах фотографий слепить воедино образ человека. Было что-то совершенно детское и в материнской беспорядочной манере одеваться, и в ее описании своего круговорота несчастий, приведших к заключению в тюремной психбольнице и последовавшему за этим суициду, и даже в ее косметичке в цветочек. Мелоди с грустью поняла, что эта женщина вообще была бы не способна стать заботливой матерью. С ней не светило бы ни домашнего печенья, ни тортиков, ни посещений салонов красоты и парикмахерских, ни идеально проведенных дней рождений.

Но сильнее всего Мелоди сразило глубочайшее чувство сопереживания. Она сразу вспомнила первые месяцы жизни Эда и свой постоянный страх его потерять, сопровождавший каждый его сон и каждый поход в супермаркет. Эта женщина, Джейн Рибблздейл, пережила самое страшное, что только может случиться: она держала в руках свое дитя и видела, как это дитя умирает. «Худшего даже представить невозможно, – подумала Мелоди, – нет ничего ужаснее на свете!»

Она отложила письмо в сторону, после чего взяла на колени третий конверт, с именем Романи. С этого, как недавно ей сказала Эмили, как раз все и началось. Мелоди вскрыла его – и от увиденного резко ахнула. Там тоже оказался белый пластиковый браслетик на лодыжку, красный розовый бутон, высохший до цвета грязи, и фотография. Вот фотографии Мелоди никак не ожидала там увидеть! Тем не менее вот она, сестренка – крохотная и бледная, с нездоровым цветом кожи, лысой головой и ручонками, сжатыми в малюсенькие кулачки, – глядела прямо в камеру огромными темными глазами. На обороте снимка было написано: «Романи Роузбуд, 4 января 1977 года». Фотографию явно сделали вскоре после рождения малышки. Наверное, еще до того как выяснилось, что с ней что-то не в порядке, когда ее родители были еще счастливы и жизнь их текла совершенно иным курсом.

Мелоди поднесла снимок поближе к лицу, проникая взглядом в глаза своей маленькой сестренки.

– Ну, здравствуй, – прошептала она, – привет, Романи. Я твоя старшая сестра. Как чудесно наконец с тобой познакомиться. Ты на самом деле очень, очень миленькая…

Так она и сидела еще какое-то время – со сложенными у коленей вещами своей умершей матери, пахнувшими как-то странно, будто бы сыростью, и с фотографией сестренки в руках, – дав себе вволю поплакать.

Потом взглянула на портрет испанской девушки, висевший у окна, и улыбнулась ей сквозь слезы:

– Ты знала, – мягко укорила она испанку. – Ты все знала – и ничего мне не рассказывала.

Мелоди сложила вещи обратно в коробку, сунула фотографию умершей сестры под стекло своего трюмо, рядом с материнским колье, и пошла искать сына, чтобы позвать его куда-нибудь на ланч и там поведать ему всю историю от начала до конца.