В его крошечное горло сунули что-то громадное. К незажившему пупку присоединили шнур. Покрыли его белыми липучками. Паутина проводов и трубок сплела его со множеством громких пищавших приборов. Ребенка едва хватало на все, что в него пришлось затолкать.

– Думаешь, они знают? – прошептала Кли с кресла-каталки.

Мы держались за руки в складках наших белых больничных рубашек – из наших сцепленных побелевших костяшек образовался маленький твердый мозг. Я поглядывала на медсестер. Все знали, что ребенок на усыновление.

– Это не важно. Главное, чтобы он не знал.

– Ребенок?

– Ребенок.

Не было ужаснее мысли, что этот ребенок сражается за свою жизнь, не догадываясь, что он в этом мире совершенно одинок. У него не было родни – пока не было: юридически мы могли уйти и больше не вернуться. Мы стояли, как зачарованные преступники, забывшие удрать с места преступления.

Мой собственный мозг и его мысли были лишь далеким шумом. Имело значение только одно: раз в несколько секунд она или я сжимали кулак, что означало живи, живи, живи. Притащили пакет с кровью – из Сан-Диего. Я там один раз была в зоопарке. Представила, что кровь взяли у мускулистой зебры. Это хорошо: люди вечно чахнут от разбитого сердца и воспаления легких, а звериная кровь – она крепче, живи, живи, живи. Нас подозвал мясистый мужчина в медицинской одежде.

– Он в стабильно критическом состоянии. Если начнет терять цвет, вам необходимо будет его оставить в покое.

Он показал Кли, как засовывать руки в дырки в прозрачном пластиковом инкубаторе. Ладонь младенца как по волшебству обернула ей палец. Это просто рефлекс, сказал мужчина. Живи, живи, живи.

Кли бормотала какой-то повторявшийся напев, я его едва слышала; поначалу казалось, что это молитва, но чуть погодя я поняла, что это просто «Ой милый мальчик, ой милый малыш», снова и снова. Она перестала, лишь когда пришел главный врач, высокий индиец. Лицо у него было жутко серьезное. Лица у некоторых людей всегда так выглядят, этих людей просто такими вырастили. Но когда заговорил, стало понятно, что он не из таких. Несколько раз прозвучало слово «меконий»; я это слово запомнила еще на занятиях: экскременты. Меконий оказался аспирированным, а это привело к СЛГН. Или СЛГМ. Он говорил медленно, однако недостаточно медленно. Оксид азота. Вентиляция. Мы кивали и кивали. Мы были актерами телевидения, которые кивают, – плохими актерами, из-за них все выглядит ненастоящим. Он завершил словами «пристальное наблюдение». Мы забыли спросить, выживет ли ребенок.

Зубастая медсестра в очках предложила Кли прилечь в палате на предродовом-родовом этаже. Кли сказала, что и так нормально, а сестра сказала:

– У вас вообще-то кровь течет, сильно. – Вся рубашка сзади промокла насквозь. Она рухнула в кресло-каталку, внезапно вовсе не нормально. Глаза у нее странно запали. Если что-то изменится, нам позвонят. Мы угрюмо посмотрели друг на друга. Если не уйдем – не примем ужасный телефонный звонок.

– Я побуду, – сказала я, и Кли увезли за дверь.

Я боялась на него смотреть. Рядом имелось еще десять-пятнадцать младенцев, каждый подключен к писклявому прибору, и все они то и дело впадали в панику: сирены накладывались одна на другую, возникал волнообразный хаос. В другом углу реанимационного отделения для новорожденных команда врачей и медсестер окружила что-то крошечное и неподвижное. Родители стояли порознь, чтобы мы все понимали: винить надо другого, и он никогда, ни за что не будет прощен, на веки вечные. Их молитва – ярость. Мать посмотрела на меня; я отвела взгляд.

Без Кли рядом мне некого было держать за руку, и мысли у меня сделались устрашающе разнузданы. Я могла думать о чем угодно. Я могла думать: Что я здесь делаю? Или: Все кончится трагедией. Или: А если я не смогу с этим совладать, а ну как свихнусь? И принялась плакать великанскими мокрыми слезами.

Ха. Я плакала.

Оказалось легко, по-дурацки легко. Я утирала нос руками, сообщая им негигиеничность. Вышла в фойе, вымыла их заново; от горячей воды на руках мне захотелось домой. На обратном пути от меня потребовали заполнения анкеты. В графе «Родственная связь с ребенком» я вписала «бабушка», потому что меня тут все считали ею.

Я заставила себя посмотреть на крохотное серое тело. Глаза у него были закрыты. Он не знал, где находится. Не мог вычислить – из писков, из шороха шагов по линолеуму, – что он в больнице. Все вокруг было новым и непонятным. Как в фильме ужасов, но он и с этим не способен был сравнивать, поскольку ничего не знал о жанре. Или о самом ужасе, о страхе. Он не умел думать «я боюсь» – он даже не знал, что такое «я». Я закрыла глаза и принялась напевать. Дома это давалось легче, когда он все еще был у нее внутри. Тогда это казалось дурацкой телепрограммой: мы втроем плаваем в каком-то оцепенении и верим, что навеки в безопасности. А тут вот – настоящая жизнь. Я пела так долго, что у меня закружилась голова. Когда открыла глаза, он смотрел прямо на меня. Сморгнул, медленно, устало.

Знакомо.

Кубелко Бонди.

Я расправила больничную рубашку и убрала волосы за уши.

Неловко признаваться, но я до сих пор не понимала, что это ты, – сказала я. Он одарил меня тем же теплым взглядом узнавания, какой я встречала с тех пор, как мне было девять, – но усталым, словно у воина, который рискнул всем, чтобы добраться домой, полумертвый на пороге. И невыносимо было теперь, что ему приходится лежать не тронутым никем, а только иголками и трубками. Я открыла круглые дверки и осторожно подержала его за голову и за ногу. Если он умрет – умрет насовсем: я больше никогда не увижу другого Кубелко Бонди.

Смотри, вот как оно бывает, – начала я, – мы существуем во времени. Это и означает «жить»; сейчас ты этим занят в точности так же, как и все остальные. Было ясно, что он принимает решение. Он прочувствовал его и пока ни к каким выводам не пришел. Теплое, темное пространство, откуда он явился, против этого яркого, писклявого, сухого мира.

Все равно что отговаривать кого-нибудь прыгать с подоконника.

Разумеется, «правильного» выбора нет. Если выберешь смерть, я не рассержусь. Я сама хотела ее выбрать несколько раз.

Его громадные черные глаза вперялись вверх, к манившим флуоресцентным огням.

Знаешь, что? Выкинь из головы, что я сейчас сказала. Ты уже часть всего этого. Ты будешь есть, будешь смеяться над дурацкими вещами, будешь не спать всю ночь, просто чтобы прочувствовать, каково это, ты мучительно влюбишься, у тебя родятся твои дети, ты будешь сомневаться, сожалеть, маяться и хранить секреты. Ты состаришься и одряхлеешь, а затем умрешь, усталый от всего этого житья. Вот когда ты умрешь. Не сейчас.

Он закрыл глаза; я его утомляла. Думать потише давалось с трудом. Медсестра-азиатка в очках ушла на обеденный перерыв, ее заместила свиноликая нянечка с короткой стрижкой. Он оглядела меня и предложила отдохнуть.

– Поешьте что-нибудь, прогуляйтесь по кварталу. Он никуда отсюда не денется.

– Точно?

Она кивнула. Я не хотела зарываться и спрашивать, будет ли он жить в принципе, а не до тех пор, пока я не вернусь. А если я не уйду, он все равно будет жить?

Я сейчас уйду, но ненадолго. Оставить его не получалось совсем.

Я его оставила.

Вину остудило облегчением: приятно было оказаться вне той ужасающей, оглушительной палаты. Я двинулась по указателям к «Предродам-и-Родам», ошарашенная тихими коридорами, где все шло своим чередом.

На медсестринском посту произошла сумятица.

– Как вы сказали, ее зовут?

– Кли Стенгл.

– Хм-м-м. Хм, хм, хм, хм-м-м-м. – Пухлая медсестра покопалась в компьютере. – Вы уверены, что она в нашей больнице?

– Ей сказали спуститься сюда, из реанимации для новорожденных, она… – Я показала себе на брюки сзади – обозначила кровотечение. Вспомнила ее запавшие глаза и внезапно почувствовала, что Кли в большой опасности, сию секунду борется за свою жизнь. Медсестра постарше читала журнал и наблюдала издали. Я склонилась над стойкой.

– Вы применяете широкий… поиск? – Я имела в виду, что, может, она в операционной или в реанимации, но не хотела это произносить. – Стенгл. Может, ей добавили гласную между «г» и «л»? Там нет гласной, она отчасти шведка. Очень светлая. – И на всякий случай – вдруг поможет – добавила: – Я ее мать.

Женщина постарше отложила журнал.

– В приемном, – сказала она тихо другой медсестре, встав у нее за спиной. – Два ноль девять, кажется. Домашние роды.

Дверь в 209 была приоткрыта. Кли лежала на механической больничной койке, облаченная в халат. От руки к подвешенному мешку с жидкостью тянулась трубка. Кли спала – или же нет: веки трепетали.

– О, хорошо, – сказала она, когда заметила. – Это ты.

Я села с ней рядом, чувствуя себя до странного робко и нервно. Волосы заплетены в две косы – я такого у нее никогда не видела. На ум пришел Уилли Нелсон или же кто-то из коренных американцев.

– Кажется, он пока хорошо. Медсестра сказала, что мне надо уйти.

– Они мне сообщили.

– А.

Казалось, она в этой палате от начала времен и все знала о больничных порядках, а я тут отираю стены, как нищенка.

– Что это за пакет?

– Соляной раствор, у меня обезвоживание. Доктор Бинвали меня осмотрел. Сказал, что со мной все в порядке.

– Так и сказал?

– Ага.

Я минуту глядела на потолок. Теперь плакать стало легко – слишком легко.

– Я подумала, может… – Хохотнула. – …ты умираешь.

– С чего это мне умирать?

– Не знаю. Ни с чего.

Подобного разговора между нами раньше произойти не могло, но теперь мы вместе прокатились на «скорой», послушали сирену изнутри. И тогда же она впервые вцепилась мне в руку.

Вошла медсестра.

– Вызывали?

– Можно еще воды? – попросила Кли.

Медсестра удалилась с графином, оставив по себе странный металлический запах.

Я почувствовала, что нам ничего нельзя говорить – зная, что она вернется. И она ввалилась обратно, с графином, медный запах удвоился. Я подождала – сначала пока медсестра уйдет, а потом пока ее запах не последует за ней.

– Можешь подать мне вон то? – спросила Кли. – «Таппервер».

Спагетти Кейт. Контейнер лежал на пластиковом стуле.

Кли отлепила крышку и опустила голову, зарылась ртом в содержимое. Ладонь сложила лопаткой и принялась запихивать еду в рот. Не спагетти. Конечно, не спагетти: Кейт была у нас в гостях много месяцев назад. Я встала и отвернулась к окну, чтобы не смотреть. Я все еще видела Кли в отражении, но не кровавое нечто, которое она ела. Что произойдет, если съесть столько себя самого? Она откинулась и жевала, жевала, жевала. Слишком много напихала в рот и теперь пришлось справляться. У стекла был янтарный оттенок или пленка на нем, и в отражении Кли выглядела старомодно. Завораживало, до чего сильно эта женщина отличалась от Кли. Вот она тщательно закрыла контейнер – щелк – вытерла руки о салфетку, выпила стакан воды и откинулась на приподнятое изголовье кровати. Косы легли ей на грудь, и казалось, что Кли исполнена печали, как на фотокарточке времен Пыльного котла. Сразу виделось, что вся ее жизнь будет тяжела, каждая секунда ее.

– Если он выживет, – сказала она, – с ним черт-те что будет?

– Не знаю.

– Эми и Гэри его не захотят, – медленно проговорила она. – Что происходит с такими детьми, если их не усыновляют?

Она смотрела на меня – в стекле. Я была в той же печальной сепии.

Я просидела с Кубелко Бонди весь вечер, глядя на его крошечные пальцы, обернутые вокруг моего большого. Я знала, это рефлекс – их пальцы обовьют и морковку, – но меня так долго и так упорно никогда не держали. Когда я бережно убрала руку, он схватился за воздух. Я утром вернусь. Пока это было правдой.

Я спала на металлической кушетке между койкой Кли и окном. Какой-то ребенок плакал в ночи, плакал и плакал, безостановочно, а затем вдруг затих. По коридору прогремела тележка, кто-то спросил:

– Кто? – и кто-то ответил:

– Эйлин. – Заорала сирена, отключилась, заорала вновь, после чего отключилась насовсем. Я проспала минуту-другую и проснулась старой собой, невозмутимой и очумевшей, пока все не принесло обратно, как плавучий остов. Бросить его – все равно что убить кого-нибудь и не попасться. Меня это будет преследовать вечно. Зачем вообще эта жизнь? Все кончено.

Он где-то там, один. Может, даже не живой. Мне хотелось завыть. Где настоящая бабушка, пастор, вождь, Бог, Рут-Энн? Никого. Мы одни.

Кушетка невозможна. Я села, опустила ноги на пол, матрас образовал вокруг меня букву «V».

– Ты уходишь? – прошептала она. – Пожалуйста, не уходи.

– Я не ухожу.

Она подняла изголовье кровати. Звук мотора оказался очень громким.

– У меня плохие мысли, – сказала она.

– Знаю. И у меня. – Не тот сценарий, в котором можно сказать что-нибудь утешительное – «Все будет хорошо», например. Ничего не будет хорошо, в том-то и загвоздка. Я встала и потянулась к ее руке; может, нам удастся еще раз слепить кулак. Она сграбастала всю мою руку.

– Правда, не бросай меня здесь.

Глаза у нее сделались огромные, зубы стучали. Она впала в безумную панику. Я сдернула одеяло с кушетки и обернула ей плечи, включила обогреватель – хотя не была уверена, что он к чему-нибудь подсоединен. Наполнила графин горячей водой в туалете и сделала паровой компресс из белой больничной тряпицы.

Кли раздумывала, не позвонить ли родителям.

– Думаю, это хорошая мысль.

– Правда?

– У их дочери родился ребенок. Они захотят об этом узнать.

– Они не такие.

– Это биологическое, они с этим совладать не смогут.

– Правда?

Я знающе кивнула.

Она набрала номер. Я пошла было на цыпочках вон, но она яростно покачала головой и категорическим пальцем показала на стул.

– Мам, это я.

Партия голоса Сюзэнн оказалась отрывистой; слов я разобрать не могла.

– В больнице. Родила.

– Не знаю, мы пока не знаем. Он в реанимации.

– Не успела, тут все на ушах.

– Я же говорю, не успела. Никому еще не звонила.

– Нет, Шерил здесь.

– Не знаю, так получилось, и всё. Она приехала со мной в «скорой»

Сюзэнн стала громкой; я ушла к окну, чтобы ее не слышать.

– Мам…

– Мам…

– Мам…

Кли сдалась и выставила телефон перед собой; вопли жутко искажались, потрескивали в воздухе. Она так держит телефон в порядке хамской шутки? Нет. Она задыхалась. Рука вцепилась в живот; что-то у нее там скрутило. Я склонилась к телефону – саркастический голос насмехался:

– …очевидно, я тебе больше не мать; меня заместили…

Мне захотелось ударить Сюзэнн, связать ее и завалить на пол и бить головой о линолеум, бить и бить. Твоя (бум) дочь (бум) в аду (бум). Будь с ней поласковее.

Я жестом показала Кли, что нужно сбросить звонок, а она смотрела на меня звериными, непонимающими глазами.

– Повесь трубку, – прошептала я. – Просто повесь трубку.

Ее рука подчинилась мне; телефон умолк.

Я извинилась, что подтолкнула ее к звонку. Она сказала, что никогда не бросала трубку в разговоре с мамой.

– Серьезно?

– Никогда.

Мы помолчали. Через мгновение она налила себе воды и выпила целый стакан.

– Еще хочешь? – Я встала принять у нее стакан. – Позвать медсестру?

– Будет та же, что и в прошлый раз?

– У нее странный запах, да?

– Она пахнет металлом, – торжественно сказала Кли.

Я рассмеялась.

– Ну правда, – сказала он. – У меня от этого запаха зубы разболелись.

И это показалось не менее потешным. Я схватилась за поручень кровати, захихикала; у меня, кажется, началась легкая истерика. Хохот ее не красил – гогот: рот у Кли сделался громадным. Такую улыбку я у нее видела лишь раз. Она смотрела на мои губы; отсмеявшись, я их утерла. Со смехом мы покончили. Она по-прежнему смотрела на мой рот; я прикрывала его рукой. Она молча отвела мои пальцы и тихонько меня поцеловала. Отстранилась, сглотнула и принялась снова. Мы целовались. Какое-то время я целовалась и думала, что этот поцелуй – не из тех. Я целовала ее по-незнакомому мягко, целиком в губы, еще и еще, и рассуждала, что есть множество семей, где легко целуются в губы – французы, молодежь, селяне, римляне… Чуть погодя эта гипотеза отпала: ее руки гладили меня по спине, по волосам, она взяла меня за лицо. Я оглаживала и оглаживала ей косы, словно хотела трогать их миллион лет и никогда от этого не уставать. Долгое время спустя, минут десять или пятнадцать, поцелуи замедлились. Произошло несколько завершающих поцелуев, прощальных поцелуев, поцелуев, размещаемых, как крышки на коробках, – но крышки слетали, и их необходимо было класть заново. Так, вот этот поцелуй – последний, нет, этот – последний. Вот этот – точно, наверняка. А теперь я целую этот поцелуй на прощанье.

Она выключила свет у своей кровати. Я отошла и притаилась на кушетке. Она опустила изголовье; шум мотора заполнил палату. Затем – тишина.

Я ни разу в жизни настолько не хотела спать. Что это значит? Что это значит? Я много лет никого не целовала. Я никогда не целовала человека с шелковыми губами. Мне вообще понравилось? Немного тошнотворно. Я хотела еще. Возможно, этого никогда больше не случится. У нас кризис. Такие вещи случаются в кризис, посреди ночи, безо всякой причины. Что это значит? От мысли, какой голодной казалась, я заалела. Можно подумать, будто хотела этого до смерти. А на самом деле это у меня на уме было в самую последнюю очередь. Я вскинула палец – в последнюю очередь! – но судья остался непроницаем. Как нам будет поутру? Кубелко Бонди. Почему-то трудно было теперь поверить, что он умрет, поскольку он – часть всего этого. Мягкие – не то слово. Атласные? Послушные? Новое слово, сейчас я придумаю его – какие применить буквы? В нем наверняка должна быть «С». Может, «о». Вот так слова и делаются? Как я это слово обнародую? С кем мне по этому поводу связаться?

Утром постель ее оказалась пуста. Я поспешила в туфли и поднялась на лифте в младенческую реанимацию. Линолеумные коридоры длились и флуоресцировали, поцелуйный эпизод остался вдали – просто одно из вчерашних многочисленных драматических событий. Сегодня, будем надеяться, второй день его жизни. Я вымыла руки и надела больничную рубашку. Кли склонялась над стеклянным ящиком, мурлыча свой гимн «милый малыш». Косы исчезли. Она посторонилась, не глядя на меня – уступила очередь.

Трубка у него в горле сегодня смотрелась громаднее, словно он за ночь усох. Его усталые черные глаза раскрылись, лишь когда позади нас возник высокий индийский врач.

– Доброе утро. – Он пожал нам руки. – Прошу вас, пройдемте со мной.

Лицо у него было угрюмое, и, подумалось, сейчас нам сообщат, что ребенок не выживет. Может, он уже, говоря строго, умер, и лишь приборы создают иллюзию жизни. Кли бросила на меня затравленный взгляд.

– Можно ей остаться с ребенком? – спросила я. – Он только что проснулся.

Я пошла за врачом в другой угол комнаты. Я алкала юриста и права на один телефонный звонок. Но это всё привилегии арестованных людей. А у нас – никаких. Что бы он ни сказал мне, оно станет новой действительностью, и нам просто придется ее принять. Врач тормознул меня перед тощей женщиной с папкой.

– Это бабушка Новорожденного Мальчика Стенгла, – сказал он, представляя меня.

– Меня зовут Кэрри Спивак, – сказала женщина, выступая вперед.

– Кэрри – из «Семейных услуг Филомены».

На этом врач собрался уйти – вот так вот попросту. Я вцепилась в него.

– Не стоит ли нам подождать, получится ли…

Он глянул на свой карман: там была моя рука. Я ее оттуда вынула.

– Получится ли – что?

– У него выжить?

– О, он выживет. Крепкий пацан. Пусть покажет только, управляется ли он со своими легкими.

Кэрри из «Семейных услуг Филомены» вновь протянула руку. Я обняла Кэрри, эту хрупкую тростину. Он выживет.

Та шагнула назад из моих объятий – она не из тех христиан.

– Я приехала поговорить с вашей дочерью – это она, вон там?

– Нет.

– Не она?

– Сейчас не лучшее время.

– Конечно, не лучшее.

– Не лучшее?

– Она прощается, – сказала Кэрри.

– Это займет сколько-то.

– Вы правы. Это дуга усыновления.

– Дуга?

– Начало, середина, конец. Конец всегда одинаков.

– Ну, я не знаю.

– Это потому что сейчас самое начало. В начале никто не знает. Все уже происходит как надо.

– И сколько это длится?

– Недолго. Я обычно совсем не давлю, пусть гормоны делают свое дело.

– Ну примерно?

– Три дня. Через три дня станет как обычно.

Кэрри сказала, что вернется завтра и что не о чем тревожиться. Эми и Гэри уже едут.

– Они едут сюда?

– Ей не придется с ними знакомиться. Вот моя карточка, просто скажите ей, что она не одна.

– Она не одна.

– Отлично.

Кли упиралась лбом в инкубатор. Глаза у ребенка вновь были закрыты.

– Кто это?

– Врач сказал, он выживет. Сказал, что он крепкий пацан.

Она выпрямилась.

– Крепкий пацан? – Подбородок у нее дрожал. Она отщелкнула одну из круглых дверок и прижала губы к отверстию для руки. – Слыхал, милый малыш? – прошептала она. Его тощие рябые ручки вяло покоились поверх крошечного торса. – Ты крепкий.

Я оглядела палату – три дня включая сегодняшний? Или вчера был первый, а сегодня уже второй? Учитывала ли Кэрри, что мы вчера целовались, и целовались, и целовались? Я поморщилась от неловкости.

Мимо пронеслась медсестра.

– Прошу, – сказала она, времени на «прощения» у нее не осталось. Я посмотрела на родителей в другом углу палаты – на тех, что будут винить друг друга вечность напролет. Они здесь были как рыбы в воде, оба в равной мере, – как медсестра, врачи и Кли. Никто из них не осознавал, что сюда затесался самозванец, но скоро они поймут. Меня втянуло в драму обстоятельств, я вмешалась по ошибке.

Пора домой.

Он выживет, Кэрри Спивак уже здесь, через три дня со вчерашнего либо с сегодняшнего Кли выпишут без ребенка. Я приберусь, подготовлю дом. Я представила, как снимаю туфли и помещаю их на подставку на пороге. Забавно: всего несколько минут назад я думала, что этот бессвязный страх, этот лимб продлится вечно. Я попыталась улыбнуться – проверить, вправду ли это забавно, ха-ха. Ладонь метнулась к горлу – горло жестоко сдавило. Глобус истерикус. Я считала, что он исчез насовсем, но, конечно, нет. Ничто никогда не меняется по-настоящему.

Я склонилась по другую сторону ящика. Пальцы у ребенка шевелились, как подводные растения. Как я узнаю его, если пересекутся дальше в жизни наши пути? Эти водорослевые руки окажутся погребены внутри нормальных мужских рук. Он не будет мне известен даже по имени, потому что его у него нет.

Почти! – сказала я. Никак тут по-хорошему не быть, и я решилась на рыцарское безрассудство, пронзая копьем собственное сердце. Нам почти удалось. В другой раз!

Кубелко Бонди посмотрел на меня недоуменно, утратив дар речи.

Я развернулась и покинула реанимацию, не успела Кли на меня отвлечься. Дошла до лифта, спустилась в приемный покой. Выбралась из приемной на улицу. Солнце ослепляло. Люди шагали мимо, размышляя о сэндвичах и о том, что их подвели. Где я оставила машину? В стояночном гараже. Я обыскала все, этаж за этажом, ряд за рядом. «Скорая». Я приехала сюда на «скорой». Придется вызвать такси. Мобильный не с собой. Он в палате. Ладно. Вернись, забери. Войди и выйди вновь. Я поднялась на лифте обратно на седьмой этаж. Все смотрелось так же, у свиноликой медсестры было то же лицо. До чего хорош был этот мир – с его большими, настоящими заботами. Обнаружилась и пара, винившая друг дружку, – они держались за руки и нежно улыбались. Я – призрак, шпионящий за моей старой жизнью, где меня больше нет. Палата 209. Кли вернется из реанимации в любую секунду. Мой мобильный, хватаю и ухожу.

Она сидела на краю кровати, плакала. За краткое время, пока меня не было, стряслось что-то ужасное. Она уставилась на меня и произвела бесформенный сердитый звук.

– Я не могла тебя найти. Везде искала.

Ничего ужасного не стряслось.

– Я пыталась позвонить. – В доказательство похлопала по карману с телефоном. Телефон и впрямь был у меня в кармане – все это время. Я вернулась за чем-то другим.

Остаток ее плача выбрался наружу в комковатом вздохе – после первого поцелуя. Мы начали с последовательности неприцельных, словно слишком спешили и не заботились запечатлевать их как надо; затем наши рты сделались кончиками пальцев, вслепую двинулись по выпуклостям и впадинам каждой черты. Она замерла, чуть отклонила голову и посмотрела на меня. Рот у нее остался открыт, взгляд задумчиво медлен. Она изучала мое лицо, словно пыталась его разъять, найти в нем привлекательность – или же понять, вероятно, как ее сюда занесло, как такое могло случиться.

– Иди ко мне, – сказала она, приподнимая крахмальную белую простыню.

– Там места не хватит. – Я осторожно присела на край ее кровати.

– Иди и все.

Я сняла туфли, и она медленно, мучительно сдвинулась самую малость на одну сторону односпальной кровати. Суммарная ширина наших поп едва помещалась между поручнями.

Мы начали заново, на сей раз – медленно. И глубоко. Ее грудь, свободная под больничным халатом, прижималась к моей; Кли засовывала в меня язык сильными, зрелыми движениями, а я держала ее лицо, эту мягкую, медвяную кожу. Ничего подобного я с ней в своей голове и близко не делала. Филлип, слесарь и прочие мужчины все делали совершенно мимо. А не мимо – это целоваться. Внезапно она замерла и отшатнулась.

– Тебе больно?

– Если честно – да, – немного резко сказала она. Меня поразило, как стремительно она изменилась.

– Может, больше жидкостей надо? – Я глянула на ее мешок с раствором. – Позвать медсестру?

Она хрипло рассмеялась.

– Я бы чуток подумала кое о чем другом. – Она глубоко, осмысленно выдохнула. – Кажется, я для таких вот чувств не готова.

– Каких чувств? – спросила я.

– Половых.

– Ой.

В одиннадцать я принесла нам обед из подвальной столовой; она поела минестроне, а потом захотела поспать. Но лишь после того, как поцеловала меня в шею и пробежалась рукой по моим коротким волосам. Как во сне: самый маловероятный для этого человек не в силах тобою насытиться – кинозвезда или чей-то супруг. Как такое возможно? Но притяжение взаимно и бесспорно; оно – причина самому себе. И, словно изумление на Луне или изумление на поле боя, ошеломление свойственно этим местам. Воздух в № 209 зловонен, он растил экзотический цветок, а не естественное нечто, о котором толковала Кэрри Спивак. Или, может, она бы сказала, что все становится крайне чувственным как раз перед отдачей ребенка, на третий день; может, это часть дуги. Завтра третий день.

Я подождала, пока она проснется, сама она в реанимацию не пошла, и туда отправилась я. Какая-то пара снимала с себя больничные рубашки, когда я надевала свою. Они обсуждали подержанные автомобили.

– Ты бы ни за что не купила машину, не попинав сначала покрышки, – говорил он, комкая свою рубашку и по ошибке швыряя ее в бак для переработки отходов.

– Ты бы купил, если б уверовал, что Господь знает, что́ тебе по силам.

– Как-то я не сомневаюсь, что Господь не желает, чтобы ты купила старую паршивую развалюху.

– Ну, теперь уж поздно, – сказала она, стискивая в кулаке ремень от сумочки. Эта женщина выглядела старше, чем на фотографии на «АнкетыРодителей. ком», – оба они выглядели старше. От них несло их домом в Юте – старыми коврами, пропитанными сигаретным дымом. Таков будет запах его жизни – его запах.

– Да ладно? – сказал Гэри. – Поздно – юридически? – Он испугался. Он правда не хотел этот автомобиль, который они уже купили.

– Да, поздно, – сказала она. И глянула на него в смысле «Давай не будем обсуждать такое в присутствии этой женщины». Они оказались ужасными людьми – даже чуть хуже всех прочих. Я тянула время, возясь с рукавами своей рубашки. Представиться им или же пытаться их убить? Не жестоко – просто чтобы их не стало. Эми выделила мне вежливый кивок, они вышли. Я кивнула в ответ, дождалась, пока дверь качнется назад и закроется. До меня дошло: врач сказал лишь, что ребенок будет жить. Не что он будет бегать, или есть пищу, или разговаривать. Жить означает лишь не умирать, но это совсем не обязательно включает какие бы то ни было рюшечки и кружева.

Глаза у Кубелко Бонди были широко открыты, он ждал.

В тебе всё без исключения совершенно, – сказала я ему.

Ты вернулась, – сказал он. Я склонила голову и попыталась выдать ему обещание: ничего, что в моей власти, не допущу.

Я люблю твои родные плечики, – сказала я. – И всегда буду любить.

Кли проспала до полудня, и мы поднялись вместе. В лифте она меня обняла и не убирала руку, пока мы шли по коридору. Наши бедра бились в сложном синкопированном ритме. Миновали пару, которая когда-то винила друг дружку, и нам кивнули, не морщась. Про себя я подумала, что эти двое навсегда останутся первыми, перед кем я «вышла из чулана». Они показались очень принимающими. Померещилось, что некоторые медсестры молча оторопели от нашей новой близости. Может, потому, что они думали, будто я – мать Кли. Или, может, потому что теперь они возились с двумя парами родителей, и мы были ненастоящими. Перед кувезом Кли чмокнула меня в губы. Вот так, бессловесно, мы «вышли из чулана» и перед младенцем.

Кэрри Спивак тоже была рядом; карточка «Семейных услуг Филомены» торчала из пластикового держателя, на котором значилось «Новорожденный Мальчик Стенгл». Я, как фокусник, выудила ее из держателя и переместила к себе в карман.

– Мы не можем и дальше называть его «ребенком», – шепнула я.

– Ладно. Какие у тебя мысли?

Меня это тронуло – что она считает, будто у меня есть какое-то право назвать его. Я представила попытки объяснить имя «Кубелко Бонди».

– Это ты должна, ты – его мама.

Она хохотнула – или мне показалось, что это смех; он завершился чем-то вроде сглатывания. Мы заметили странную красную отметину у него на крохотной руке. Я подозвала медсестру с вытравленными светлыми волосами.

– Привет, чувачок, – каркнула она, глянув на монитор. – У вас сегодня большой день. – От нее несло духами – возможно, прикрытие запаха сигарет. Отметина: сигаретный ожог. Я ожила от гнева. Но я-менеджер знала, как с этим управиться: уже представляла себе, как она заплачет после того, что я ей скажу.

– Снимаем его сегодня с вентиляции, – продолжила она. – Будем надеяться, что он у нас крепкий маленький дыхалка.

Мы с Кли встревоженно переглянулись. Дыхание. Главное в списке всего того, что, мы надеялись, он сумеет.

– Вы будете участвовать в этом снятии? – нервно спросила я. Лишь бы нет.

– Ага. Мы его на СИПАП переведем, на постоянную подачу воздуха, и поглядим, как он адаптируется. – Она подмигнула. Не добрым подмигиванием, а таким, которое говорило, что все прочие медсестры и все сотрудники «Раскрытой ладони» мне о вас доложили, и теперь – мырг – мы отомстим. Я глянула на ее бейдж. КАРЛА. Поздно покупать Карле подарочный сертификат или блендер для смузи «Ниндзя» на пять чашек. Может, конфет или кофе.

Она глянула на отметину у него на руке и издала цокающий звук.

– Когда вынимают капельницу, остается отметина. Если б я вынимала… – опять мырг, – …отметины бы не было.

Подмигивание оказалось тиком. Ни жестоким, ни злокозненным – просто у нее вот так. Очевидно, в палате реанимации для новорожденных курить не разрешалось. Я наблюдала, как она перекладывает провода вокруг его тела, чтобы они ему не мешали. Пальцы у нее были стремительны, словно она уже проделывала это девятьсот раз.

Кли спросила, когда снимут вентиляцию.

– Назначено на четыре. Можете навестить его после – его усыпят, но так ему гораздо спокойнее.

– Спасибо вам, Карла, – сказала я. – Мы очень ценим все, что вы делаете. – Этого недостаточно, это лживо и глупо.

– Пожалуйста. – Медсестра улыбнулась всем лицом: ей это глупым не показалось.

– Нет, правда, – сказала я пылко, – мы правда ценим все, что вы делаете.

В половине пятого мы позвонили с нижнего этажа в реанимацию.

– Получается чуть дольше ожидаемого, – сказали нам из приемной. – Врач все еще при нем. Мы вас позовем, когда закончим.

– Врач – высокий индиец?

– Да, доктор Калкэрни.

– Он хороший, да?

– Лучший.

Я повесила трубку.

– Он пока с индийским доктором, говорят, он лучший.

– Доктор Калкэрни?

Я велела Кли запомнить имена всех медсестер и врачей и записала их. Маленький коренастый медбрат – Франсиско, зубастая азиатка в очках – Кэти, а Тэмми – свиноликая.

– Откуда ты их всех знаешь?

– У них бейджи.

В палате стемнело, но свет мы не включали. Мы включим свет, когда возникнут хорошие новости, а если они никогда не возникнут, мы навек останемся жить в этой тьме.

Прошло еще пятнадцать минут. А затем еще пять. Я встала с кушетки и включила флуоресценцию.

– Давай назовем его. – Кли сморгнула на свет. – Ты придумала имя?

Она вскинула палец и хлебнула воды. Она забыла придумать имя. Она его выдумывает вот сейчас. Мое застарелое к ней отвращение было тут как тут.

– Придумала два имени, – сказала она и откашлялась. – Первое ему сейчас вроде как с виду и не подойдет, но, думаю, погодя самое оно будет. – Я устыдилась своего отвращения. Стыд ощущался как любовь.

– Ладно.

– Я его прям скажу.

– Прям скажи.

– Малыш Пухляк.

Я подождала без всякого выражения – убедиться, действительно ли это имя.

– Потому что… – Глаза ее внезапно налились слезами, голос треснул. – …он рано или поздно будет толстым.

Я обняла ее.

– Очень милое имя, правда. Малыш Пухляк.

– Малыш Пухляк, – плаксиво прошептала она.

– По-моему, я никого с таким именем не знаю. – Я погладила ее по спине. – А второе какое? – спросила я невозмутимо, зная, что второму имени и быть, какое б ни возникло.

Она глубоко вдохнула и на выдохе произнесла:

– Джек.

Нам позвонили в пять тридцать и сказали, что вентилятор сняли и он хорошо дышит на СИПАПе. Мы поспешили наверх.

Без громадной трубки во рту он выглядел совершенно иначе. Это был ребенок, милый младенец с пластиковой вилкой в ноздрях.

– Привет, Джек, – прошептала Кли.

Джек – это теперь твое имя, – объяснила я. – Но Кубелко Бонди – имя твоей души, навеки. Я вздохнула и заставила себя добавить: – У тебя будет и третье имя, которое дадут тебе Гэри и Эми. Может, Тревис, а может, Брейден. Мы пока не знаем.

Мы стояли по обе стороны от инкубатора, обе просунули внутрь руку. Он сжал палец Кли правой рукой, а мой – левой. Он думал, что это пальцы одного и того же человека, человека, у которого одна рука старая, а другая – юная. Мы простояли так двадцать или тридцать минут. Спину мне заломило, рука онемела. Время от времени мы с Кли поглядывали друг на друга поверх пластикового ящика, и желудок у меня укатывался вниз. Пришел капеллан и принялся благословлять младенцев. Я огляделась по сторонам – законно ли это? А как же отделение церкви от государства? Всем было плевать. Наконец он остановился перед Джеком, и прежде чем я успела помотать головой, Кли кивнула. Его молитва накрыла нас троих; лицо у меня покалывало, голова кружилась. Я чувствовала себя свято, почти замужем.

Пока мы шли рука об руку к палате 209, я осознала, что женщина, цокавшая по коридору впереди нас, – Кэрри Спивак. Я исподтишка замедлила нашу поступь – ждала, чтобы Кэрри Спивак делась вправо или влево по коридору. Но, разумеется, она никуда не делась, потому что направлялась прямиком в нашу палату. Шел третий день. Впереди огнетушитель и окно. Я выбрала окно. Разговаривать было рискованно, и я просто подала знак – широким жестом махнула на вид за окном. Кли глянула вниз, на автостоянку. Пара, когда-то винившая друг дружку, побрела к нам и остановилась, растерянно улыбаясь, поглядеть, что мы там высматриваем. Мы вчетвером пялились в окно. Мужчина средних лет помогал пожилой женщине выбраться из кресла-каталки и устроиться на переднем сиденье микроавтобуса.

– Когда-нибудь мы станем ими, – сказала жена в паре, которая когда-то винила друг дружку. – Я и Джей Джей. – Муж сжал ей плечо. Я подумала, что Джей Джей, должно быть, – имя их ребенка.

Ноги у пожилой женщины совсем ей не служили, и сын поднял ее из кресла и усадил на сиденье одним долгим неловким движением. Руки матери обвивали ему шею, держались изо всех сил. Эми из пары Эми и Гэри когда-нибудь вот так же вцепится ему в шею. Сейчас он еще слишком малюсенький, но однажды станет сильным мужчиной средних лет, может, даже дюжим или ражим. Он сможет переносить свою мать куда стремительнее, чем способен этот мужчина, и будет приговаривать: Вот, ма, дай-ка пристегну тебя, и мы поедем. Меня накрыло ревностью; пришлось отвести взгляд.

Мы приблизились, Кэрри Спивак выпрямилась и заострила уголки улыбки, распахнула перед нами дверь, как привратник. Кли прошла внутрь, думая, что это какая-то медсестра пришла проверить у нее давление.

– Уверена, вы не против, если мы поговорим недолго один на один, – сказала мне Кэрри Спивак. Она поняла, что я не бабушка. И вообще никто. Кли у нее за спиной растерянно пожала плечами и полуулыбнулась, чуть-чуть. Та же полуулыбка была у пассажиров «Титаника», которые смотрели вниз на причал, на своих возлюбленных, когда корабль отправлялся. Бон вояж, Китти! Бон вояж, Эстелль!

Я поплыла по коридору к лифту.

– Спускаетесь? – Юная латиноамериканская пара с новорожденным. Синие шарики скакали над ручками кресла-каталки.

– Ладно, спускаюсь.

Пара трепетала: происходил самый невероятный миг их жизни. Они сейчас заберут своего ребенка в мир – во всамделишный мир. У ребенка было много влажных на вид волос, он казался пухлее Джека. Когда двери открылись, юный отец глянул на меня, и я ему кивнула: Ага, ваша жизнь, приехали, идите в нее. И они пошли.

Я погуляла по приемной. Пролистала список абонентов в телефоне – позвонить было некому. Я механически стерла все сохраненные сообщения, за исключением того, которое оставила себе в прошлом году. Десять максимально громких «НЕТ» звучали, как вой, – безутешная женщина выла на улице: НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ.

В столовой не было никого, кроме кассирши. Я заказала горячей воды; подали с кусочком лимона и салфеткой. Я потягивала очень медленно, каждый раз обжигая рот. Три стены были белые, а четвертая раскрашена в розовый и оранжевый. Чтобы опознать, что это фреска заката где-то в Тоскане или Родезии, потребовалось напрячься. Дверь, через которую я вошла, была в пляжной части; слева от солнца размещался пустой автомат с бумажными полотенцами, раззявленный, как рот, обалдело. О том, что происходило наверху, нельзя было подумать ни единой мысли. Немыслимо. Вдоль нижней части стены был нарисован парапет, и зритель оказывался на террасе виллы или, может, палаццо. Соленый ветер наполнил мне ноздри; исполинские волны обрушивались на скалы внизу, одна за другой, одна за другой. Я плакала и плакала. Чайки парили под потолком. Вдали по пляжу шла маленькая фигурка. Его или ее облекали струящиеся белые одежды. Золотые волосы, теплая средиземноморская улыбка. Фигурка махала рукой. Я отерла лицо тыльной стороной ладоней. Она плюхнулась в кресло напротив меня.

– Я сначала поискала в приемной, – сказала она.

– Я там сколько-то пробыла. – Высморкалась в салфетку.

Она огляделась.

– Не очень людно, да?

– Не очень.

Она сдавила лимон и облизала пальцы.

– Не сознавала, насколько там все иисусно.

– Там – где?

– Да в «Филомене» этой. Раз Эми и Гэри его не хотят, он отправился бы в какую-нибудь еще ужасную христианскую семью.

С фреской начало происходить странное. Солнце принялось вставать, очень-очень медленно.

– Дамочка, на самом деле, нормальная – не попыталась мне ничего впарить или как-то. Я просто сказала, что у меня обстоятельства поменялись. – Она взяла меня за руку.

Или, может, оно вообще вставало; может, это фреска рассвета, а не заката. Ой мой мальчик. Мой милый Кубелко Бонди.

– Я же не ошибаюсь, правда? – сказала Кли, выпрямляясь. – Про это, между нами?

– Нет, ты права, – прошептала я.

– Я так и думала. – Она откинулась в кресле, вытягивая ноги широким клином. – Но общение… понимаешь? Я верю в общение.

Я сказала, что тоже в него верю, а она сказала, что Джек ей кажется клевым ребенком, и хоть она и не собиралась быть матерью, не очень-то оно сложно, если только пацан не окажется козлом, а она была уверена на сто процентов, что Джек таким не окажется.

– Плюс, – добавила она, – думаю, ты бы с катушек съехала.

Я сказала, что съехала с катушек. Восемь или девять мгновенно возникших вопросов пришли мне на ум – касательно ее отношения ко мне и моего отношения к мальчику, но я не хотела ничего испортить, набросившись. Она сильно потерла мне руку большим пальцем и сказала:

– Мне нужно придумать тебе кличку.

– Может, Шер? – предложила я.

– Шер? На слух – как имя старика. Нет, дай минутку подумать.

Она подумала, подперев голову костяшками кулака, а затем сказала:

– Ладно, вот. Му.

– Му?

– Му.

– Как мычать?

– Нет, как Муля, типа, ты моя Му.

– Ладно. Интересно. Му.

– Му.

– Му.