За Сибiром сонце сходить…
Мои самые первые и не первые воспоминания о бабе Софии я описал в предыдущих главах. Начиная с первой. Тем более, что это были самые первые воспоминания о моем, совсем еще раннем детстве. В предыдущих главах короткими штрихами я старался раскрыть облик этой простой и бесхитростной, увидевшей жизнь без прикрас, женщины.
Не ходившая в церковь, но глубоко впитавшая в себя истоки православного христианства, моя баба София могла служить иллюстрацией толстовства, как образа духовной и мирской жизни.
Родилась моя бабушка на древней Подолии, в селе Драгановка Чемировецкого района Хмельницкой области (в прошлом Каменец- Подольской губернии). По подсчетам ее собственных детей и рассказам родственников баба София родилась в третью субботу после Зелених Свят (праздник Святой Троицы) т. е. 07 июня 1879 года.
Отец ее Иван Жилюк (Укр. — житель) по некоторым данным вел свой род от осевших во второй половине семнадцатого века турок-жилюков. Селились жилюки, на тогдашней условной границе, проходившей по широкой полосе между реками Збручом и Жванчиком. В жены, не церемонясь, брали понравившихся местных девушек и молодых женщин.
Вполне вероятно. Потому, что Жилюков нашего села отличал османский облик: жесткий, слегка вьющийся черный волос, смуглая с оттенком бронзы кожа, черные глаза и удлиненный с горбинкой нос. Баба София своей внешностью вполне соответствовала образу турчанки.
Другие фамилии коренных жителей нашего села прямо или косвенно указывают на турецкое происхождение. Гормах (Гормак, Горман), Научак (Нунчак), Навроцкий (Навруз). В старой польской транскрипции Navrozki читается Наврузкий. Кордибановские (Курды-баны). Старожилы так и говорили: не Кордибановские, а Курдебански.
В Бессарабию из Подолья баба София прибыла в составе немногочисленного семейства Жилюков. Вскоре после переезда она вышла замуж за Ивана Единака, моего деда. Мой прадел Прокоп происходил от осевших в Подолии поляков. Фамилия Единак в переводе с польского означает одинокий. Не единственный, а именно одинокий. На протяжении своей сознательной жизни я, пожалуй, болезненно присматривался к характерологическим особенностям всех Единаков. Большинство моих близких и далеких родственников отмечены печатью душевного одиночества. Ваш покорный слуга также.
По рассказам бабы Софии дед был чуть выше среднего роста, коренастый, русоволосый с голубыми глазами и вздернутым носом. Баба София говорила:
— Якби вкоротии нiс Симонове, це був би викапаний Иван (Если укоротить нос Симону, получился бы вылитый Иван)
Симон — старший из сыновей бабы Софии. Перед ним были еще две старших сестры. Гафия (Агафья), которая умерла до года вскоре после переезда с Подолья в сыром бордее. Потом следовала Ганька, родившаяся в 1901 году. И лишь затем сам Симон, появившийся на свет в девятьсот четвертом. За ним в девятьсот седьмом родилась моя тетка Мария.
Павлина, старше отца на четыре года, родилась в начале четырнадцатого года. В конце пятнадцатого родился Михаил. Когда 1 сентября 1918 года родился последыш, мой отец, бабе Софии шел сороковой год. Кроме отца и тетки Павлины, остальные дети бабы Софии были голубоглазыми.
Весной девятнадцатого на территории Бессарабии свирепствовал сыпной тиф. Баба София рассказывала, что в начале мая дед Иван, вернувшись из Тырново, привез на себе вшей. Дед долго отмывался, одежду баба София выжарила в печи. Несмотря на предосторожности, дед заболел и шестнадцатого мая умер, оставив в числе шестерых детей моего восьмимесячного отца.
Больше от нужды, нежели по любви сначала была выдана замуж за Антона Байдюка из Каетановки (Первомайска) тетка Ганька. Вслед за ней на старшей дочери Пастухов — Вере женился старший сын — Симон. Через несколько лет вышла замуж за Навроцкого Петра — Мария. Почти сразу же за парубка-перестарка Еремчука Ивана из соседних Мошан вышла замуж самая младшая из сестер — тетка Павлина.
Оставались с бабой Софией самые младшие: Михаил и Николай, мой отец. Влачили бедное, почти нищенское существование. Без лошади, без земли, так как земельные наделы нарезали только родителям, имеющим дочерей. Впоследствии земля становилась приданым девушки.
В двадцать седьмом году без сватов к бабе Софии наведался вдовец, оставшийся с семерыми детьми — Кордибановский Иосиф (Юсько). Оборотистый, зажиточный смекалистый мужик. Еще в молодости, подавая в конную соломорезку солому, лишился обеих рук. Левую руку затянуло почти до лопатки. Справа осталась треть плеча.
Ствол с извитой ветвью и трехпалой расщелиной после долгих поисков в лесу подобрал себе сам. Сельский столяр самоучка Штефанина (Степан Тхорик) в стволе выдолбил нишу, в которую удобно уместил короткую культю плеча. Потом долго вырезал, гнул над горячим паром и шлифовал под присмотром Юська пальцы его будущей деревянной руки. Потом несколько раз пропитывал сваренной из прогорклого подсолнечного масла олифой, снова сушил.
Притянутая сыромятными ремешками, «рука» служила деду Юське до конца его жизни, побывав впоследствии со своим хозяином в Сибири. По мере надобности в развилку близко расположенных веточек заклинивали ложку, вилку либо самокрутку.
Я помню эту руку. Почерневшая от времени и впитавшейся олифы, обгорелая у основания «пальцев», где клинили самокрутку, эта рука внушала мне безотчетный страх. От этой руки мне всегда хотелось убежать подальше, хотя дед по натуре был добряком. Похоронили деда Юська вскоре после возвращения из Сибири вместе с его «рукой».
По рассказам самой бабы Софии, о каких либо чувствах между двумя уже пожившими людьми, речи не было. Жалостливая и остро сопереживающая чужому горю, баба София обстирывала всю детвору, ухаживала за двумя коровами. Без конца в печке тихо булькало варево на несколько душ.
А самого деда Юська надо было утром умыть, одеть, застегнуть и подпоясать. Затем три раза в день надо было вставить в развилку «пальцев» ложку. Борщ дед Юсько зачерпывал из миски и подносил ко рту сам. А хлеб, ломая на небольшие кусочки, баба София опускала размокать в борщ и внимательно следила, как покачивающаяся ложка несла еду в раскрытый, беззубый с молодости, рот. А сколько самокруток?
— А потом надо было несколько раз в день расстегнуть и застегнуть ширинку. Надо было быть начеку и вовремя проводить до нужника, снять штаны, потом вытереть, а затем снова одеть и застегнуть. — говорила баба София своим давнишним подругам по возвращении из ссылки.
Я, восьмилетний, сидя на корточках у низкого столика в тени за ветхой хатой старой Милионихи, слушал эти неспешные исповеди. При этом я старательно вытирал черным хлебом сковороду с остатками зажаренного до черноты лука, мелких кусочков грибов и подсолнечного масла. Грибы баба София вместе Милионихой собирала на полусгнивших пнях в старом лесу.
— Твоя Сибирь, София, длилась не пять, а целых двадцать пять лет. — сказала до сих пор молчавшая Сивониха, вдова бабиного брата Сивона Жилюка.
Лишь повзрослев, я понял, что Сивониха имела в виду двадцать семь лет, поведенных бабой Софией во втором замужестве.
Мой девятилетний отец жизнь в новой семье терпел с трудом. Большую часть времени он проводил на старом отцовском подворье, вырывая высокие сорняки, подступившие вплотную к стенам уже косившейся хаты. Лепил и сушил на завалинке кизяки, перепревший навоз для которых разрешили ему брать соседи Гусаковы, державшие две коровы.
В возрасте двенадцати лет отец вернулся на родное подворье окончательно и навсегда. Пас у Марка Ткачука овец, у Максима Мошняги — коров. Ходил в Цауль собирать в саду гусеницы у помещика Помера. Тот кормил вдоволь и платил, говорил, вспоминая, отец, по совести. В конце сбора гусениц, лично проверив деревья, доплачивал и молча накидывал на плечи что-то из ношеной одежды.
Дядя Миша, будучи на три с половиной года старше отца, оказался более терпеливым и покладистым. После ухода отца он прожил в доме Кордибановских еще два года. В семнадцать дядя Миша внезапно женился на сверстнице, Каролячиной (Навроцкой) Ганьке, живущей неподалеку. Две недели спустя, ушел на воскресенье в Каетановку к старшей сестре Ганьке один. В Елизаветовку он больше не вернулся. Через год сошелся с Александрой Мельник (Сянькой). Еще через полгода молодые супруги повенчались в Антоновской православной церкви.
А баба София продолжала молчаливо и безропотно тянуть лямку своего нелегкого бремени. В сороковом, как говорили в селе, пришли русские. В сорок первом началась война. В сорок пятом вернулся с фронта отец. По рассказам мамы, когда баба приходила в гости, отец возмущенно требовал бросить все и вернуться. В выстроенном еще до войны доме отец предусмотрел комнатенку для стареющей матери.
— Сколько можно служить так тяжко, да еще бесплатно? — горячился отец. — Вертайтесь на свое подворье и доживайте в покое! Хватит терпеть!
— Как людям, так и мне — постоянно повторяла баба София. — Такую долю бог дал.
В сорок шестом организовали колхоз. С подворья Кордибановских, не спрашивая, свезли на конный двор остатки того, что называлось когда-то конной соломорезкой и еще исправную ручную веялку для зерна, и разобранный мотор. Не сильно богатый до того, двор опустел совсем.
Каково же было изумление сельчан, когда летней ночью сорок девятого у ворот Кордибановских остановился «Студобеккер». С кузова соскочили два смуглых солдата-энкаведиста с раскосыми глазами. Из кабины не спеша спустился, отъевшийся за годы борьбы с врагами советской власти, «ястребок», стоявший на страже закона в четырех селах.
Баба София по возвращении из ссылки, сидя на просторной печи, рассказывала:
— Ночью внезапно раздался сильный стук в дверь. Я решила одеть хотя бы юбку. Пока я одевалась, дверь рванули. Крюк с грохотом покатился по полу. Сразу вспыхнули две батареи (фонарики), ослепив нас обоих. Мы ничего не понимали. Не верилось, что все происходит на самом деле.
Кряхтя, в одних кальсонах с кровати спустился безрукий дед Юсько. Ястребок вытащил из кармана бумагу и осветил ее светом от фонаря:
— Кордибановский Иосиф Францевич и Кордибановская София Ивановна здесь проживают?
— Да, здесь.
— Где они сейчас находятся?
— Это мы.
— Ка-ак?!
Луч фонаря снова заскакал по лицам стариков и уткнулся в лист бумаги в руках «ястребка»:
— Сколько вам лет?
Бабе Софии в то лето исполнилось ровно семьдесят, а деду Юське семьдесят четыре.
— Тут что-то не то. — пробормотал «ястребок» и, подумав, спросил. — В селе есть еще Кордибановские Иосиф и Софья?
— Нет. Мы одни.
Ястребок озадаченно, сдвинув фуражку на лоб, чесал затылок.
Начинало светать. Единственный телефон, совсем недавно установленный, был в сельсовете, под бдительной охраной дежурного. Не было в селе и других средств связи. Но в дом, тяжело ковыляя, вошел самый младший сын Юська — Сташко, инвалид с детства. Немного погодя прибежал мой отец. Никто ничего не понимал.
— Разберемся! — неуверенно промолвил ястребок, и, повернувшись к Сташку и отцу уже твердым голосом отчеканил. — Вы будете отвечать головой за их местопребывание! Ваши фамилии!
За день несколько раз звонили из Тырновского райотдела. Наконец было принято решение:
— Завтра к полудню колхозным транспортом с вещами доставить в распредпункт на станции Дондюшаны.
На следующее утро, по рассказам мамы, отец через огороды пошел на конюшню. Вскоре он подъехал к воротам нашего двора. Мама усадила меня в подводу, и отец тронул вожжами.
Я этого не помню. Моя память вырвала депортацию бабы двумя небольшими клочками того дня.
Помню, что на косогоре двора собралась группа молчаливых людей. Отец вынес из дома два узла и кинул их на повозку. Медленно взобравшись, уселась боком баба София. Как поднимали и усаживали с другой стороны деда Юська, не помню. Меня, против воли, усадили на колени бабы Софии. Почему-то запомнилось тарахтение и подпрыгивание подводы на Марковом мосту. Помню мамины руки, снимавшие позже меня с повозки возле нашего дома.
Воспоминания, связанные с пребыванием бабы Софии в Сибири, выглядят больше осколками.
Отец периодически отправлял посылки с едой. Когда резали кабана, отец круто солил сало и, завернув в чистые двойные тетрадные листы, укладывал на дно фанерного ящика посылки. Зимой, наделав колбас и поджарив их, укладывали в глиняный горшочек. Залив топленым жиром, мама долго томила горшок в печи. Завязав, пропитанной жиром, бумагой от тех же тетрадей, отец укутывал горшочек множеством газет и укладывал между кусками сала.
Вытопленный мамой нутряной жир отец заливал в высушенный до треска мочевой пузырь забитого кабана. Вынутый из только что убитого животного, пузырь долго, пока не растянется, валяли в пепле от соломы, которой шмалили. Потом отмывали добела, долго полоскали и обдирали пленки с остатками жира. До утра помещали в соленую рапу с толстым слоем осевшей соли на дне. Потом надували и, вставив в отверстие деревянный чоп, завязывали и сушили.
Пузырь становился искристо-белым от осевших на его стенах мелких кристаликов соли. Мне нравилось смотреть, как отец, вынув деревянный чопик, вставлял жестяную лейку и, зачерпывая темной кружкой из кастрюли, заливал в пузырь еще жидкий теплый жир.
Пузырь медленно расправлялся, принимая форму чуть вытянутого шара. Белоснежные стенки его постепенно становились желтоватыми и полупрозрачными. Потом отец завязывал пузырь пеньковой веревочкой и подвешивал на крупный квадратный гонталь, вбитый над окном в длинных сенях. А я опять наблюдал за цветовой метаморфозой пузыря. Сначала он мутнел серповидным новолунием снизу. Потом муть захватывала весь пузырь, который постепенно становился белым.
На второй день в сенях висел белый плотный шар со слегка желтоватым отливом. Потом я узнал, что такой оттенок называют цветом слоновой кости. Поместив пузырь в сшитую мамой торбочку, завязывали и помещали в посылку. У нас дома всегда было достаточно топленого жира, но мне очень хотелось попробовать именно того, из пузыря.
Осенью, готовя посылку, отец укладывал по углам посылочного ящика крупные яблоки со странным названием «Саблук». Яблоки также заворачивали в бумагу. Наполнив посылку, отец прикладывал крышку и, приподняв, тряс. Почтальон говорил, что в посылке все должно быть упаковано плотно.
Письма бабе Софии отправляли в посылках или отдельно в конвертах. Большинство писем писал брат. У Алеши был очень правильный, легко читаемый почерк. Писал он старательно, очень чисто, сопровождая писание, несмотря на постоянные мамины замечания, какими-то хаотичными движениями языка за плотно сжатыми губами.
Закончив писать, он клал мою руку на письмо и, растопырив мои пальцы, щекотно обводил кисть цветным карандашом. Чаще всего это был красный. Потом письмо отдавали, разносившему газеты, почтарю.
Посылок из Сибири мы не получали, хотя, признаюсь честно, я их очень ждал. Редкие письма были короткими. Написаны они были другими людьми, даже детьми, так как баба грамоты не знала. Писались письма, скорее всего стандартно, так как отец, прочитав очередное письмо, каждый раз говорил:
— Все то же.
А баба София, вернувшись из ссылки, рассказывала о своих мытарствах, на мой взгляд, скупо и неинтересно. Воспроизвести полностью ее рассказы шестидесятилетней давности об этапировании до Ишима проблематично, но многое помню.
Отец привез стариков на станцию, помог сойти матери и снял с повозки безрукого Юська. Взяв узлы, направился к центральному входу в вокзал. Стоявший в дверях с винтовкой охранник, резко выставил оружие поперек двери, запрещая вход в служебное помещение. Отец протянул бумагу с печатью, выданную перед отъездом секретарем сельского совета.
Охранник долго читал несколько строчек, написанных от руки. Затем костяшками пальцев отбарабанил по стеклу высокого станционного окна какую-то условную дробь. На перрон вышел необычайно худой невысокий капитан в стиранной-перестиранной гимнастерке. Внимательно прочитав сопроводительное письмо, он спросил:
— Где доставленные?
Отец, стоя с узлами в руках, кивком головы указал на стариков. Глаза капитана расширились. Он еще раз прочитал бумагу, спрашивая у отца фамилии, имена и возраст. Пожав плечами, что-то крикнул в глубину здания. Вышли двое в черных шинелях, подпоясанных широким ремнем с застегнутой портупеей. Один взял узлы, другой указал старикам следовать за узлами. Сам пошел следом.
Рассказывала баба София:
— Попрощаться с Николой нам не дали. Повели в темную глубь вокзала. Открыв дверь, конвойный вбросил узлы внутрь длинной, забитой людьми, комнаты. Повернувшись к нам, сказал:
— Проходите быстрее.
Дверь за спиной захлопнулась. В комнате, стены которой, судя по запаху, недавно были окрашены серой краской, царил полумрак. Стекла единственного окна почти доверху были закрашены той же краской. Через окно были видны только верхушки древних привокзальных акаций. Длинные темнеющие стручки покачивались над самым окном.
Через пятнадцать лет, когда мы ждали поезда на Черновцы, отец показал мне комнату, куда заперли, не дав попрощаться, бабу Софию. В шестидесятых эта комната служила столовой при станционном буфете для питания начальства вокзала и районного руководства. Сегодня это называется комнатой для ВИП-персон..
Позже, возвращаясь из школы мимо вокзала мои глаза упирались в огромные кроны называемой нами дикой акации с невероятно длинными колючками. Глаза искали окно, куда ветки дерева подступали ближе всего. Однако нависающие ветви упирались сразу в три окна.
Осенью мы собирали падающие длинные коричневые стручки. Мы с треском разрывали их и вытряхивали блестящие, похожие на мелкую фасоль, семена. А половинки стручков мы тщательно вылизывали изнутри, глотая сладкий, по запаху ни на что не похожий, «дикий мед». Потом эти деревья вырубили, а площадь покрыли мертвым асфальтом. Много позже я узнал, что такая акация называется гледицией.
Глаза стариков привыкали к полумраку медленно. С деревянного сундука в углу комнаты поднялся лысый небритый мужик. Переступая через узлы и чемоданы, он подошел к старикам. Сложив похожие друг на друга чужие узлы, на освободившееся место подвинул узлы вновь прибывших и усадил стариков, бережно поддерживая безрукого деда Юська. Поклонился бабе Софии:
— В тридцать втором, я был еще парубком, мы с отцом приезжали за купленной у вас молоденькой кобылой. Ее звали Рыжей. Помните?
— Как же помним! — закивали старики.
Они были рады, что в зловещей комнате есть хоть кто-то, кто их знал. Тем более, что в те времена, купившие или продавшие лошадь или корову, становились почти родственниками. При встречах спрашивали, ожеребилась ли, как тянет, покорная ли в работе. Такие связи, бывало, поддерживались поколениями. Случалось, продавшие кобылу или корову через несколько лет покупали у новых хозяев телят или жеребят от когда-то своих молодых маток.
— Добрая была кобыла! — оживленно рассказывал мужик. — Столько работы переделала. В войну прятали в глубоком бордее, сверху накрытым стогом соломы. Искали и немцы и русские. А зимой сорок седьмого, в самую голодовку, пришлось спасаться самим. Прирезали. Совсем старая стала, усыхать начала.
Мужик скороговоркой рассказывал о кобыле, как бы стараясь отвлечь себя и всех сидящих в станционной комнате от тревожных мыслей. Большинство людей не имели представления, за что их темной ночью вырвали из теплой постели, куда и зачем везут. Из всех сидящих в комнате только стариков Кордибановских привезли днем на телеге. Для всех остальных недолгий путь сюда начался с ночного стука прикладов в дверь и крытого «Студобеккера».
Прошли несколько часов, казавшихся вечностью. Начавшее садиться солнце позолотило верхушки высоких лип, растущих через дорогу от станции. Щелкнул замок, дверь широко открылась.
— С вещами посемейно всем выйти на перрон! — раздался хрипловатый голос капитана, тут же прерванный затяжным натужным кашлем. Все направились к выходу на перрон. Баба София пыталась тащить оба узла сразу, но застряла в дверях. Она почувствовала, как чужие руки подхватили узел, и пошла к выходу. Дед Юсько, сразу сгорбившись, тронулся за ней.
На перроне построили, приказали выставить вещи для осмотра перед собой. Капитан делал перекличку, а два солдата-узбека проворно развязывали узлы. Как будто только этим занимались всю свою жизнь, ловко запускали руки в содержимое узлов, сундуков и ящиков. Проверяли, нет ли запрещенных вещей.
Закончив перекличку, капитан достал другой лист бумаги и, часто поглядывая, громко огласил:
— Вам, врагам народа, в соответствии с указом…. надлежит отправиться к местам отбывания ссылки согласно приложению….
Капитан опять что-то долго читал. Даже знающие русский язык, ошеломленные спрессованными событиями прошедших суток, мало что поняли из сказанного. А большинство высылаемых были молдаванами.
Затем подали вагоны, называемые в народе телятниками. Началась погрузка. Обоим старикам помогли подняться в вагон. Расселись. Заскрежетала, тяжело задвигаемая дверь. Осталась небольшая щель, возле которой устроился солдат из охраны. Старики оказались в самой передней части вагона, в углу со стороны приоткрытой двери.
Вагон дернулся. Плавно поплыли назад, красного кирпича, здание станции и привокзальные пристройки. Скорость быстро нарастала. Вот уже промелькнули черные столбы длинной рампы. Солдат закурил, периодически сплевывая в щель приоткрытой двери.
Ехали медленно. Подолгу стояли на каждой станции. В Гринауцах стояли более получаса. Как только остановились, прозвучала команда:
— Оправиться!
Никто не сдвинулся с места. Люди просто не знали такого слова. Последовало объяснение. Люди стали спрыгивать с вагона.
— Женщины направо, мужчины налево!
Баба София, как обычно пошла с дедом Юськом. Конвойный окликнул:
— Бабка! Ты что, мужик?
Пришлось объяснять. Застегнув на муже все пуговицы, баба София пошла в противоположную сторону, к женщинам.
Потом снова громкий перестук вагонных колес по стыкам до Окницы. Быстро темнело. Мужчина, сидевший на узлах в соседнем углу возился с досками передней стенки вагона, часто оглядываясь в сторону конвойного.
В Окнице поменяли паровоз, и поезд, казалось, покатил в обратном направлении. Ездившие на поездах ранее объяснили, что паровоз прицепили с другой стороны и поезд едет в сторону Могилев-Подольска.
Почему-то остановились в поле перед станцией Бырново. Мужик, возившийся с досками, прижал к себе сына подростка, зашептал:
— Коля! Спрыгивай и сразу ложись, чтобы не заметили. Как поезд уйдет, через поле пойдешь в Савку к дяде Пете, тут близко. Если сможет, пусть запишет тебя на свое отчество. Прыгай! Даст бог, свидимся!
Подросток просунул свое узкое тело в раздвинутую щель. Мужик сдвинул на место доски и вставил на место железный болт. Перекрестился.
Баба София рассказывала мне об этом, позже, когда мне было около четырнадцати лет. Потом эта история выпала из моей памяти.
Было уже начало третьего тысячелетия. Ранней весной, вернувшись с работы, разделся. Когда я уже вытирался после ванной, Таня сказала:
— Какой гость у нас сегодня был! Уникальный! Просто прелесть! Недавно уехал.
— В чем же его уникальность и прелесть?
…Незадолго до моего прихода в проезд въехала и затормозила малолитражка. Открылась пассажирская дверка и из машины вышел, медленно разогнувшись, худой высокий старик. Опершись на столбик забора, старик в течение нескольких минут следил за голубями, расположившимися на шиферной голубятне и крестовине, поднятой мной немного выше самой голубятни. Затем повернул голову в сторону дома.
Таня вышла на крыльцо:
— Вам кто-либо нужен?
Убедившись, что гость тугоух, жена вышла за ворота:
— Кто вам нужен!
— Хозяин вон тех голубей.
— Его сейчас нет, он на работе. А зачем он вам? У вас, что, голубь пропал?
— Да нет. Я хочу купить у него. Вон того, поясого. — Старик показал на действительно уникального голубя.
Выведению этой линии породы я посвятил несколько лет.
— Если он продаст мне этого голубя, то я доживу до девяносто двух.
— А сколько же вам сейчас?
— Минуло девяносто в январе…
…Часа через два в проезд вновь въехал оранжевый «Гольф». Старик вышел из машины и направился к воротам. Водитель сидел за рулем, уткнувшись в книгу.
Я пригласил старика в дом. Он отказался, предлагая поговорить на свежем воздухе. Только сейчас я его узнал. Старик одиноко жил недалеко от въезда в поселок со стороны Корбула в старом, обшарпанном доме. В солнечные дни вся крыша его дома-сарая была усеяна снующими и воркующими голубями.
Старик был действительно оригинален. В свои девяносто он еще держал корову, различные породы кур. Охотился на лис в засидках, приносил, бывало, зайца. По словам местных охотников, в свои девяносто, дед был отличным стрелком. Обе его двустволки были предметом самого пристального внимания коллекционеров охотничьего оружия. Его бельгийская вертикалка была из штучных. Затвор украшала оригинальная инкрустация из серебра.
— Меня зовут Петря Таран. Сам я из Высоки. До пятьдесят первого жил в Савке, в доме моей первой жены. После ее смерти перебрался сюда, в Дондюшаны. Это мой сын от второй жены. Живет в Братушанах.
Старик указал на водителя с окладистой бородкой. Как будто из боязни, что я ему откажу, старик торопливо продолжал:
— У меня тут племянник в Дондюшанах. Почти что сын. Таран Николай Данилович, инженер. Не знаете? В сорок девятом брата с семьей подняли, везли в Сибирь. За Окницей Коля выпрыгнул из вагона. Утром он уже был у меня. Жил у меня, учился в школе, пока не вернулся из Сибири Данила.
Вот это да! Память воскресила рассказ бабы Софии о подростке, выпрыгнувшем из вагона за Окницей. Все легло на свои места, как пазлы. Николая Даниловича Тарана я знал. Выше среднего роста с вьющимся волосом он был необычайно скромным, даже стеснительным. Работал инженером-механиком в районном объединении механизации сельского хозяйства.
Голубя я старику подарил. Он настойчиво пытался заплатить. Под конец по традиции он всучил мне в ладонь несколько монет. Чтобы не переводились голуби…
…Однажды, проезжая мимо дома старика, я увидел завязанное на открытых дверях дома траурное полотенце с платком. Я подсчитал. Дед прожил почти девяносто три года. Годом раньше от тяжелой болезни безвременно ушел из жизни его племянник — Николай Данилович Таран.
До Могилев-Подольска ехали медленно, останавливаясь на каждой станции. Борьба с врагами народа набирала обороты, собирала щедрый бессарабский урожай. К составу цепляли пустые вагоны, по пути заполняя их еще вчера свободными, ничего не подозревающими людьми. Жизнь рушилась в самое воровское время, ночью, когда у ворот останавливалась крытая машина и в дом заходили вооруженные люди.
Три раза в день, а бывало и два, на остановках в вагон поднимали небольшие зеленые бидоны с пищей. Алюминиевые миски и ложки раздали раньше. Потом разрешили пользоваться ножами. Назначили старших по вагонам, те в свою очередь каждый день назначали дежурных по уборке, раздаче пищи, мытью посуды.
С туалетом было хуже, вернее его не было совсем. Нужду справляли на остановках, по команде. Тяжелее всех было Бабе Софии и самому деду Юське. Воду для мытья наливали в двухсотлитровую бочку на остановках. Вода отдавала прелью. Воду для питья набирали в зеленые бидоны, помыв их предварительно после приема пищи.
Знакомство депортированных, происходило неторопливо, как-то само собой. Скоро все в вагоне знали друг друга, знали, кто из какого села. Основное большинство было из Тырновского района, две семьи были из Сорокского, одна из Атакского и одна из Единецкого районов. Баба София и дед Юсько оказались самыми старшими по возрасту. Несколько семей было с детьми. Грудных детей в вагоне не было. Об исчезнувшем еще под Окницей подростке никто не вспоминал.
Начало пути в этот, грохочущий на стыках рельс, вагон у многих было схожим. Богатых среди депортированных не было, так как за период войны и последующей голодовки никто не успел разбогатеть. Даже зажиточными можно было назвать лишь единицы с большой натяжкой. Большинство, сидя в вагонах на своих нищенских узлах, еще не понимали, что случилось, почему их погрузили и куда их везут.
Но классовая борьба, в соответствии с директивами, в стране тогда только обострялась. Сверху спускались планы на депортацию вредителей государства. Снизу, показывая свое усердие, старались выполнить и перевыполнить задание.
Но некоторые уже были уверены в истинной причине ареста и депортации. Мужик, еще в тридцать втором покупавший с отцом кобылу у деда Юська, рассказывал:
— Все из-за дома моих родителей. Дом завещали мне, так как старшей сестре после замужества мы все помогли построить хороший дом. А тут подросла племянница и вышла замуж за сына секретаря сельсовета.
Муж моей сестры быстро нашел общий язык со сватом. Пили они втроем с председателем у сестры дома, всегда до глубокой ночи. По утрам все трое ходили опухшими. Я ни о чем не подозревал. Только сейчас, в вагоне вспомнил, как кумнат (муж сестры), придя к нам сильном подпитии по-хозяйски оглядывал комнаты.
Уже перед уходом сказал, что обе печки надо переделать. А через две недели ночью нас подняли, спешно погрузили. Когда мы одевались, следили, чтобы мы из хаты ничего не взяли. Мне тогда невдомек было, только сейчас дошло.
Люди в вагоне постепенно разговорились. Общая на всех беда, свалившаяся внезапно, сблизила людей. Говорили больше на длительных остановках, так как в пути грохот колес заглушал все звуки. Конвойных в вагонах не было. Тяжелые двери неплотно задвигали, накинув снаружи скобу. Оставалась щель шириной не более пятнадцати сантиметров. По два охранника в первом и последнем вагоне, стоя на площадках, наблюдали за составом.
Пожилой, еще крепкий, невысокого роста Панфил Тарнавский из Брайково, сидя на самодельном сундучке, держал руку усохшей и побледневшей за несколько дней жены, а другой гладил волосы восемнадцатилетней дочери, сидящей на небольшом узелке.
— В село на бричке приехали комсомольские активисты. Один из района, двое из соседнего села. Собрали молодежь, долго говорили, убеждали поступать в комсомол, организовать в селе ячейку. Записали всех. Один из них особенно долго говорил с дочкой, взял за руки. Кароля вырвалась и убежала. Потом он приехал на велосипеде, все уговаривал покатать. Пытался посадить на раму насильно. Кароля ударила его локтем в живот и убежала.
А через три дня ночью нагрянули с обыском трое из НКВД на машине. В сарае нашли, заваленный хламом, немецкий радиоприемник. У меня вообще никогда не было радио. Чтобы купить радио нужно быть богатым. А у нас хатенка да коза. А все мое богатство — вот. — закончил Панфил, кивая на Каролю.
— С вами хоть дочка едет. А моя неизвестно куда делась. — Заговорил отец троих едущих с ним детей из Русян. Мы из зажиточных. Пара коней, две телеги, плуг, было шесть десятин земли. Повадился к нам инструктор из района. Все старшую дочку обхаживал. Сначала уговаривал, а потом стал угрожать:
— Ваша семья в списках на депортацию. Только я могу вас спасти. Выходи за меня замуж, я все устрою.
— Дочка колебалась. Мы были против. Видели, не любит она его, боится. В одну ночь нагрянули, приказали собираться. Пока грузили, детей перепуганных успокаивали, не заметили, что дочь исчезла. Только по пути на станцию обнаружилось, что ее нет. А спросить некого.
Мир тесен. Совмещая учебу в институте с работой на кафедре лаборантом, по вечерам помогал соискателям в постановке экспериментов. Зная, что мой руководитель из Русян, я рассказал ему истории, в свое время поведанные мне бабой Софией. Каково же было мое состояние, когда доцент кафедры, впоследствии мой нанаш (крестный на свадьбе) Василий Иванович Нигуляну громогласно на всю ассистентскую заявил:
— Это моя двоюродная сестра. Она того деятеля никогда не любила. А родителей активист выслал потому, что они были против их свадьбы. После высылки он держал сестру две недели запертой, а потом повел в сельсовет и заставил ее расписаться в книге регистрации. А фамилия этого негодяя — Бурдюжный (фамилия изменена, потомки не виноваты). Сейчас он большой человек. У него шикарный дом в самом центре Окницы. Председатель большого колхоза, член райкома партии. Поэтому я и не вступаю в партию. Не хочу быть рядом с ним и такими же!
Эти слова были произнесены отважным человеком в 1969 году, задолго до пресловутой горбачевской перестройки с гласностью, свободой слова и последовавшей затем катастрофой планетарного масштаба. Оказалась разрушенной целая цивилизация. Последствия ее уничтожения будут сотрясать планету в течение многих поколений.
Должен сказать, что В.И.Нигуляну, талантливый ученый, больше десяти лет обивал пороги научных инстанций с готовой докторской диссертацией. Всюду ему долго отказывали по различным причинам, но на самом деле из-за того, что он не член КПСС, не умел пресмыкаться и держать язык на привязи.
Рассказывает ныне здравствующий Виктор Серафимович Унгурян из села Плоп, восьмилетним ребенком попавший в пасть всепожирающему Молоху раскрутившегося колеса кровавых репрессий тех лет.
— В тот день было необычно жарко. С утра я выгнал гусей на Куболту и сразу же искупался в прохладной воде. В течение дня мама обычно два — три раза посылала проведать гусей. В тот день меня не надо было посылать. Я пробегал луг несколько раз и окунался в речку, стараясь держаться ниже извора, где вода была прохладнее и чище.
Ближе к вечеру приехал верхом на коне отец, служивший инспектором в районном лесничестве. Обслуживал он четыре села: Цауль, Плопы, Елизаветовку и Боросяны. Приезжал домой усталый, пыльный. После дня верховой езды купался с конем в Куболте. Лишний раз побежал искупаться и я. После купания отец посадил меня на коня и под уздцы привел коня домой. После ужина долго не засиживались. Как стемнело, легли спать.
Всех нас разбудил сильный грохот в сенях. Даже не постучав, выбили дверь. Включили фонарики. Приказали одеваться и взять с собой самое необходимое. Мама пыталась на молдавском языке выяснить, что происходит. Никто не отвечал. Три солдата-узбека молчали. А офицер только поторапливал, глядя на часы. Отец застыл, прислонившись к печке, держа обе руки на груди. Потом сел на пол.
Нас посадили в крытую брезентом большую грузовую машину. Там на узлах и ящиках молча сидели несколько человек.
— Какое это село? — спросил из темноты женский голос.
— Не разговаривать! — крикнул офицер.
Офицер, хлопнув дверцей, сел в кабину. Один солдат сел впереди у самой кабины, два остальных сидели по углам у заднего борта. Начинало светать. Через село ехали медленно. У окраины села на обочине дороги, ведущей в Цауль, в двуколке сидела женщина. Это была председатель сельского совета. Увидев ее, отец снова схватился за сердце.
Через Цауль прямая дорога вела на Тырново. В Тырново машина подъехала к длинному бревенчатому зданию, стоящему у железной дороги. Через десять лет, попав после возвращения из Сибири в Тырново, я узнал это здание. Это была рампа.
Последовала команда выгружаться. Отец с трудом сошел и сразу же опустился на землю. До этого он никогда ничем не болел. Всегда выглядел здоровяком. Сейчас лицо его стало непривычно серым, а губы фиолетовыми. Мама перенесла к ступенькам узлы, потом помогла отцу.
Нас надолго заперли в пыльном, просторном помещении самой рампы. Шмыгающие как молнии, крысы скоро освоились, подходили к сидящим людям на расстояние не более метра, но при резком движении мгновенно исчезали.
Потом нас погрузили в деревянные вагоны, в которых сильно пахло лошадиным калом. Вагон были старыми, стены его были латаны горбылями. Местами между досками были проемы, в которые я просовывал голову. В лицо, бил тугой ветер, изредка что-то больно ударяло по лицу и голове. Это были крупные зеленые кузнечики. Через широкие щели они залетали в вагон и прыгали по полу. Я их ловил.
Пацан совсем еще был, Меня беспокоило только то, что родители встревожены. А так, мне было даже интересно. В Тырново я был впервые, впервые увидел железную дорогу и в первый раз ехал в поезде. Я не знал, что кроме вагонов для скота, в котором нас везли, есть другие вагоны. Я их видел, они мелькали мимо нас. Но я не знал, что в тех поездах существует другая жизнь.
Я ложился на пол и через щели смотрел на бесконечное сливающееся мелькание шпал. Конвойных в нашем вагоне не было. На остановках к нам иногда заходил один из охранников, пальцем пересчитывал нас и уходил. К вечеру первого дня охранник прошел в угол вагона и заставил убрать вещи. Затем он вызвал двух мужчин и что-то долго им объяснял.
На следующей станции охранник спрыгнул и прикрыл дверь, Мужчины отодрали в самом углу вагона короткую доску, прибитую к полу. Под доской оказалось небольшое круглое отверстие. Потом они возвели из ящиков и чемоданов невысокий барьер и объяснили, что это будет наш туалет.
Передали слова охранника, что нужду справлять можно только на полном ходу. За поход даже по малой нужде на остановках охранник предупредил, что дырка в полу будет забита раз и навсегда. Так решилась далеко не второстепенная проблема нашего тюремного быта на колесах.
Я слушал исповедь бывшего заключенного-ребенка и мне показалось, что Виктор, никогда в жизни не куривший, сейчас достанет сигарету, разомнет ее, закурит и глубоко затянется. Но он, только глубоко вздохнув, продолжал:
— Детей в вагоне все старались подкармливать. И своих и чужих. Потом, когда стало холодать и вагон, особенно ночью, продувался промозглым ветром насквозь, для детей в передней части вагона из узлов отгородили общую широкую постель. Как только темнело, дети скопом устраивались на ночлег и, несмотря на постоянный стук колес и скрипы, мы все удивительно быстро засыпали.
А днем я большую часть времени сидел рядом с родителями. Боли за грудиной стали беспокоить отца все меньше. Очень долго еще боли отдавали в левую руку и ключицу. Думаю, что мой отец тогда, в тридцать четыре, перенес инфаркт. Из одышки он так и не вышел до самой кончины. Умер внезапно. Скорее всего, от второго инфаркта.
По поводу причин нашей высылки у отца тогда были только догадки. Он их и выкладывал всегда сидящей рядом матери.
Потом, по возвращении из Сибири я пошел сначала в ремесленное училище, потом Харьковский индустриально-педагогический техникум. Учился вместе с Вишневским Антоном, Чайковским Франеком и Адамчуком Адольфом.
Всюду, где я бывал, потом возвращался домой, знакомился со многими людьми, знающими отца в Тырново, Дондюшанах, Дрокии, я ловил себя на том, что мои мысли возвращают меня в сорок девятый. Помимо воли я изучал жизнь и продвижение по службе женщины, которая на момент нашей высылки была председателем сельского совета.
Нет, я не вынашивал мщения, нет. Та семья сама себя уничтожила: муж и сын алкоголики, потом сын надолго попал в тюрьму, а сама начальница проворовалась. С работы выгнали, исключили из партии, потом заболела туберкулезом. Перед смертью сама стала здорово пить.
Надолго замолчав, Виктор, казалось, безо всякой связи продолжил:
— Если мы будем говорить о мертвых только хорошее или ничего, то живые никогда ничему не научатся.
— Отец, — продолжал Виктор, — работая инспектором в лесничестве, внимательно изучал все законы и приказы по лесному хозяйству. Русским языком он тогда уже владел свободно. По роду своей работы он неоднократно сталкивался со всеми председателями сельсоветов, а в родном селе — тем более.
Вначале отец был категорически против вырубки лесных насаждений на крутых склонах в сторону Цауля и Дондюшан. Насаждениями ведал сельский совет, но надзор был, по закону, со стороны лесничества. Отец настоял на своем и вырубка была прекращена. В тех местах и сегодня случаются громадные, разрушительные оползни. А если бы тогда провели сплошную вырубку?
Потом велась санитарная вырубка на другом массиве. Тогда очень строго за этим следили. Только отец стал замечать, что, сложенные вчера вечером складометры, к утру таинственно исчезали. Отец официально составил акт, а копию направил в район.
Через несколько дней отца вызвал одноногий с войны, в прошлом особист, ставший прокурором, бывший капитан НКВД Уваров. Внимательно ознакомившийся с документами, прокурор дважды спросил инспектора, не ошибается ли тот. Тот пообещал доказать, что не ошибается.
А в это время по району усиленно шел поиск врагов народа. Старательно выполнялась и перевыполнялась разнарядка по высылке бывших богачей, и просто неблагонадежных. В списки на депортацию в Плопах попал действительно зажиточный мужик. Фамилия его была Унгурян, а имя — Семион. И сын у него был один.
Когда в село приехал «Студобеккер», председатель встретила сотрудников в доме, где располагался тогда сельсовет. Уточнив, за кем приехали, подробно рассказала, как проехать к нам. Посоветовала, видимо, действовать пожестче. При насильственной депортации шести семей нашего села в том месяце, дверь выбили только у нас.
Первые проблески истины стали проступать в Сибири, уже после смерти отца. Мне было двенадцать лет, учился в четвертом классе. Пока я был в школе, сотрудник военкомата явился к нам домой и вручил маме повестку на мое имя, потребовав расписаться.
Мама расплакалась:
— Какая комиссия? Ему только недавно исполнилось двенадцать!
— По документам ему семнадцать. А где он сейчас? — спросил работник военкомата.
— Да в школе он, с утра ушел! — вмешалась бабушка София, жившая с нами в одном доме.
Пошли в школу. Зашли в класс. Работник военкомата проверил по классному журналу. Сличил с повесткой. Я — Виктор, а там — Виталий. Мое отчество Серафимович, а в повестке — Семионович. Да и ростом я был ниже даже своих двенадцатилетних одноклассников. На том и кончилось.
Дома мама расплакалась:
— Правильно говорил Серафим! Подняли нас вместо других!
— Знаешь, — продолжал Виктор. — по возвращении из Сибири я заполнял множество документов, анкет, личных листков по учету кадров. Всюду были такие вопросы:
— Привлекался ли к судебной ответственности и за что?
— Подвергался ли репрессиям сам или мои близкие родственники?
Вначале мне было очень неловко. Мне казалось, что все только на меня и смотрят. Потом привык. Как-то сгладилось. Всегда писал правду.
За все время многолетней учебы, а потом работы я ни разу не почувствовал на себе косой взгляд, недоверие или презрение. Смотрели с интересом, пытливо, часто участливо.
Но как заполняли эти пункты документов те, кто своей рукой отправляли в депортацию на длительные сроки совершенно непричастных к преступлению людей? Что они думали о судьбах отправленных? Приходила ли им в голову мысль о том, что бывшие ссыльные заполняют такие же анкеты?
Я слушал воспоминания Виктора, а перед глазами вставала баба София, почему-то всю жизнь носившая, как монашка, черные длинные одежды. Рядом с ней я видел безрукого ее мужа, деда Юська. Они так же попали в крутой водоворот событий тех лет случайно, по чьей-то недоброй и бездумной воле.
Когда в село пришла разнарядка на депортацию, без долгих раздумий выслали повторно Соломию Ткачук, старшую сестру моей бабушки Явдохи, до войны действительно богатую. Мощных кланов за ней в селе не было, опасаться мести в будущем не приходилось. Но жертвенное гирло борьбы с «врагами народа» требовало пищи. Много пищи!
Келейно решили подать списки самых тихих, безответных и ущербных, чтоб не взяли. Чтобы вернули за ненадобностью. Много лет спустя родственники деда Юська мне рассказали, что уже утром бабу Софию уговаривали скрыться на несколько дней. А вместо нее приложить к сопроводительным документам выписку из церковной книги записей, удостоверяющую, что Кордибановская Софья почила в бозе около тридцати лет назад. Никакой фальсификации документов не было. Первую жену деда Юська звали Анной-Софией.
А одинокого, без обоих рук, старика никто обхаживать не будет. Вернут назад с первого же этапа.
Но «хитроумную» комбинацию с треском разрушила сама баба София. Трудно сказать, что сработало: то ли она не поняла сути замысла, то ли сработала против нее ее же почти библейская порядочность и сердоболие. Но возможность убежать и спрятаться, тем более от закона, баба София с ходу отмела:
— Что с вами, люди добрые! Я столько лет прожила вот тут, все знают нас как мужа и жену и вдруг: меня нет!? Что люди скажут? Ведь мне все верили всю жизнь! Я же поручительницей у стольких людей была!
Баба София действительно много лет ставила в селе свое слово, когда надо было поручиться за кого-либо, взявшего в долг, при совершении какой-нибудь сделки между сельчанами. Ее порядочность не могли не учитывать обе стороны сделки. Тем более, что делала она это совершенно бескорыстно.
Уговаривали скрыться бабу Софию через родственников деда Юська и через близких соседей и ее сестер.
Скорее всего, уговаривал ее сделать это и мой отец. Даже я, малолетний, запомнил его отрывистые, резкие движения при погрузке узлов на телегу. Те узлы он бросал. Свое сердитое лицо отец тогда не прятал. Становятся на свое место и слова отца, в сердцах брошенные бабе Софии в минуты семейной неурядицы, возникшей из-за судьбы одной из моих двоюродных сестер уже в середине пятидесятых:
— Мамо! Вы со своей добротой и терпением вон куда вылезли! Не вмешивайтесь! Ваша доброта и в этот раз может злом обернуться для многих! Как тогда, когда вы от собственных детей добровольно в Сибирь поехали… подтирать…!
Слова отца я привел почти дословно. Будучи самым младшим сыном бабы Софии, он почти всегда расставлял последние точки над «и» в обсуждении родственных проблем.
Отец, не стесняясь, выговаривал довольно близкой родственнице за непресеченную в юности непорядочность ее сына, переросшую во взрослом состоянии в огромную личностную прореху. Он так и говорил:
— З малиньку незашита дюрочка, а здоровому и латку нема куда вже класти! (С детства прореха, к старости — дыра. — смысл. перевод).
Среднему брату, дяде Мише, проработавшему много лет председателем колхоза в Каетановке (Первомайске) Дрокиевского района, потом столько же заведующим фермой, он, почти крича, выговаривал:
— Ты не сумел с детства заложить в головы обоих твоих детей думку о необходимости сначала иметь хотя бы среднее образование. А там бы и сами дальше пошли. А ты все по райкомам и по пьянкам! Ты думаешь, если самого выбрали председателем, то и дети, как вырастут, сразу станут председателями?
Случилось, к сожалению, в точности так, как прогнозировал мой отец.
Дядя Симон, который был на четырнадцать лет старше отца, любил в конце свадеб на складанах (поправках) петь пересоленные песенки, пританцовывая при этом. Не стесняясь, отец выговаривал старшему брату на следующий день, всегда на трезвую голову:
— Твои неумные песни слушают все, включая твоих, моих и чужих детей! Когда дурости покинут твою уже седую голову?
Но случилось то, что случилось. В конце сентября, холодным утром поезд остановился на станции Ишим. Часть депортированных выгрузили. Привокзальная площадь светилась солнечными бликами от уже замерзающих ночью луж. Справа от вокзала, словно выскочив из-за горизонта, висел большой темно-оранжевый солнечный диск. Он казался разрезанным пополам длинным пешеходным переходом на восточной стороне огромного железнодорожного узла.
Потом сто двадцать километров от Ишима до Викулово тряслись в кузове грузовика с остановками около четырех часов. Ночевать повели в длинный деревянный барак, расположенный в ста пятидесяти — двухстах метрах от берега реки Ишим. По рассказам бабы Софии все вокруг пахло керосином, даже хлеб, который им принесли с кашей на ужин.
Конечным пунктом назначения была глухая деревня Волынкина. На следующее утро пришел человек в военной форме, но без погон. Повел группу на самую окраину Викулово. Там у самого берега Ишима на воде покачивался небольшой черный обшарпанный катер. Мотористом и капитаном и на нем был уже пожилой человек в потертой и промасленной форме железнодорожника. Рядом с ним на таком же промасленном сундуке сидел подросток лет пятнадцати.
Из разговора провожатого с мотористом ссыльные поняли, что большак на Волынкину был перекрыт илом после недавно прошедших ливней. Поселенцев усадили на катер. Затарахтел мотор и, изрыгая вбок черный дым, катер повез депортированных вниз по течению.
— А какова ширина Ишима? Глубоко ли там? — спросил я бабу Софию после ее возвращения из Сибири.
— Говорят, что немного уже Днестра в Могилеве. А если смотреть, то немного дальше, чем до Франковой кирницы, — ответила баба София, до того не видевшая ни одной реки, кроме пересыхающей Куболты.
Я знал, что от наших ворот до Франковой кирницы было около пятидесяти метров. Глубина Ишима, по словам бабы Софии, не очень большая, но местные говорили, что есть глубокие омуты.
Катер пристал к довольно крутому берегу. Подросток, спрыгнув, замотал канат вокруг высокого пня. Вынув из нагрудного кармана часы на цепочке, моторист, обращаясь к подростку, сказал:
— Около часа шли. Нормально.
Ссыльных ссадили, а катер затарахтел дальше, вниз по течению. На верху утеса стоял однорукий мужчина в солдатской, выцветшей до светло- серого, гимнастерке. Пустой левый рукав был заправлен за пояс.
Он что-то сказал окружавшим его подросткам и те наперегонки бросились на берег. Взяв узлы и, поддерживая безрукого новоприбывшего ссыльного, поднялись по крутому склону. Однорукий оказался председателем сельсовета.
Он не отрывал глаз от тяжело поднимающегося наверх депортированного, без обеих рук, старика, а потом посмотрел потемневшими глазами куда-то вдаль, поверх Ишима.
Поздоровались. Все присели на толстое кривое бревно, лежащее на широкой площадке утеса. Председатель внимательно изучал сопроводительные бумаги. Потом, сложив вчетверо, сунул документы в левый карман гимнастерки.
— Все дома местных жителей забиты. В некоторых избах по две-три семьи приезжих. Расселяем в сараях. Но зимовать в них нельзя. Нет печей. А на носу зима. Пойдемте со мной!
Пройдя метров пятьдесят вдоль утеса, повернул направо и, как сквозь землю провалился. Оказывается, он уже спускался по ступенькам глубоко прорытой тропки вниз. В метрах пяти ниже была довольно широкая терраса. Слева у почти отвесного склона работали несколько мужчин. Они рыли глубокие ниши. Мужики выбрасывали плотный суглинок из ниш, а находящиеся снаружи, сгребали грунт вниз крутому склону.
— До весны поселитесь здесь. — сказал председатель. — Печка врыта в стену. Дымоход пробуравят сверху, с площадки. Дверь помогут сбить из бревен. Щели законопатите мхом.
Обратившись к одному из мужчин помоложе, сказал:
— Завтра с утра зайдешь в совет. Подберем кусок стекла побольше. Вроете и законопатите. — и, обращаясь почему-то к бабе Софии, добавил:
— Перезимуете в тепле. Не вы первые. А весной построите избу. — и мельком кинув взгляд на деревянную руку деда Юська, поспешно отвел глаза. — Поможем всем миром.
Окликнул пожилого мужика, возившегося у костра, над которым был подвешен небольшой котел:
— Николай! Рыбы сегодня предостаточно. Накормите ухой и оставите рыбы на завтрак. А я пошел. Буду в совете допоздна, если что.
И, повернувшись к старикам, сказал:
— Располагайтесь! Трудно сказать: добро пожаловать.
Заправив выпростанный из-за пояса рукав гимнастерки, стал ловко подниматься по ступенькам вырытой в круче тропки.
Потянулись первые ссыльные будни. Просторную землянку закончили через несколько дней. Врытая в стенку печка оказалась довольно вместительной. По обе стороны печи вырыли глубокие узкие ниши. Чтобы тепло выходило в комнату. Нижние ниши были предназначены для запаса дров. Узкий дымоход выходил прямо на поверхность земли. Вокруг отверстия вбили несколько колышков, на которые установили широкую тонкую каменную плиту. Для защиты от дождя и снега.
Окошко вырыли в стене, выходящей на Ишим. Совсем молодой парень по имени Андрей ловко встроил стекло, заклинил тонкими поленцами и тщательно законопатил сухим мхом. Сразу стало светлее.
Баба София сама, по своему усмотрению, вырыла несколько ниш для будущей посуды и другой домашней утвари. У одной из стенок в пол вбили колья и настлали толстые доски. Получилась удобная кровать. Наполненные сухим мхом мешки постлали как матрац. Такой же мешок служил подушкой.
Когда баба София затопила, дым сначала заполнил всю землянку. Но через несколько минут пламя весело гудело, устремляясь с дымом в дымоход. Через короткое время в землянке стало удивительно тепло и уютно. Ночью, впервые за три с половиной месяца, старики с наслаждением растянулись в теплой кровати. Прогретый мох источал доселе незнакомый аромат леса.
Но старики отогрелись не только печкой в землянке. Впервые они почувствовали и отогрелись душевным теплом сибиряков. Казалось, все жители небольшой сибирской деревеньки не представляют себе жизни с какой-либо, даже незначительной, задней мыслью. На следующий после приезда день вся деревня знала о новоприбывших самых пожилых поселенцах.
Возвращающиеся из леса женщины охотно делились поздними грибами и ягодами. Кухаривший в первый день Николай оказался соседом. Проверяя закинутые в Ишим сети, освобождали запутавшуюся в них рыбу. Походя, всегда оставляли часть рыбы, которую не успевали съедать. По совету местных старики стали вялить впрок.
В километре от Волынкиной на запад протекала совсем небольшая, но очень чистая речка со странным для приезжих названием Ик. Оттуда, по рассказам местных жителей, летом в мешках приносили хариусов. А прямо за околицей селе на север вытянулось узкое озеро Бездонное длиной около километра. В этом озере, шириной не более сорока метров, мальчишки ловили огромных зубастых щук и широких, на одну сковороду, жирных карасей.
Посланные председателем молодые парни и подростки играючись, с шутками и смехом взялись за заготовку дров. К концу третьего дня у стены выросла высокая в несколько рядов поленница крупноколотых дров. А баба София все сокрушалась, что не в состоянии ни оплатить, ни отблагодарить за работу молодых парней. Те, смеясь и шутя, уходили, пожелав старикам спокойной ночи.
А баба София постепенно знакомилась с Волынкиной и ее жителями. Она знала всего лишь нескольких человек, а ее уже знало все село. Издали здоровались с ней, называя бабушкой Софьей. Две сестры-близняшки (их имена к сожалению, остались неизвестными) вызвались писать письма в Молдавию.
Отец и брат впоследствии рассказывали, что в течение года много писем от бабы Софии были писаны детской рукой. Начало писем всегда было стандартным в сообщениях о здоровье, как устроились. Затем следовала значительная часть письма, в котором баба София подробно описывает деревню, школу, кто как занимается в шестом классе, кто из мальчишек дергает за косы девочек, с какой горки надо спускаться зимой на санях, чтобы доехать до самой середины Ишима.
В заключительной части писем баба София просила передавать поклон всем родственникам поименно, всем знакомым и соседям. Затем следовало пожелание здоровья и долгих лет жизни. Лишь в самом конце она писала: Ваша матушка и бабушка Софья.
Первая зима была на редкость малоснежной. В самом начале зимы к старикам зашел председатель и сообщил, что им выделено место под строительство избы. Место, выделенное сельсоветом находилось совсем рядом, на площадке утеса в двадцати метрах от их временного жилища.
Лес для возведения изб заготавливали сообща, несколько семей работали вместе. Лес пилили двуручными пилами: и мужчины и женщины. Сообща обрубали сучья и волоком тащили по бревну на место будущего строительства. Баба София уставала быстрее. Бревна, предназначенные для строительства избы стариков к концу дня всем миром перетаскивали на площадку.
Фантастикой, нереальностью смотрелись рассказы бабы Софии об участии в заготовке леса безрукого деда Юська. Под его руководством баба София вязала из пеньковых веревок упряжку для безрукого старика. К упряжке, охватывающей лопатки и грудную клетку, была привязана трехметровая веревка с петлей, которую накидывали на толстый конец ствола. Петлю затягивали чуть выше первого уровня сучьев.
Дед Юсько волоком тащил бревно, часто останавливаясь отдыхать. Уже на второй день он попросил наиболее мастеровитого вытесать широкую доску с загнутым и закругленным концом, наподобие лыжи. На лыжу укладывали бревно и привязывали его к лыже, в которой были выжжены несколько отверстий. Переволакивать бревна стало значительно легче.
Скоро все заготовщики леса волокли бревна на своих, подчас более усовершенствованных лыжах. Но название лыжи само по себе стало общим для всего села. Так и называли: Юськова лыжа. Особенно бурно приветствовала деда Юська детвора, возвращающаяся из школы. Они дружно хватались за веревку и скопом тянули бревно почти рысью. Старику приходилось прилагать немало усилий, чтобы не упасть под напором толкающей сзади оравы.
Бывало дед падал. Подняться без рук старику было проблематично. Но его немедленно поднимали и ставили «на попа». Со смехом отряхивали. И дед Юсько снова пускался рысью, чтобы напирающая сзади ватага вновь не повалила в снег «коренника». Баба София рассказывала, что ослабевший за время пути, старик быстро восстановил силы и, казалось, без устали тянул лямку почти наравне с более молодыми неувечными мужиками.
Зима прошла относительно благополучно. Дров было много, в землянке было тепло. Старики поднимались на утес и продолжали знакомиться с селом, приглядывались к быту. Удивляло отсутствие заборов. Сараи и другие хозяйственные пристройки не знали замков. Еловая ветка, продетая сквозь кольца на дверях, оповещала, что хозяев нет дома.
Старики присматривались к домам сибиряков. Почти половина домов в селе стояли под плоскими крышами с толстым слоем дерна. На плотно пригнанные друг к другу потолочные балки стелили дерн травой вниз. И лишь потом стелили второй слой травой кверху.
Дед Юсько настоял на строительстве избы с двухскатной крышей, покрытой тесом. Такие дома были привычнее взгляду ссыльных. Выглядели они несравненно наряднее. Только слеги под тес решили стелить чаще, над каждым самцом (бревна фасада чердака). Для прочности. Леса было достаточно.
Весной венец за венцом в течение двух недель подняли сруб. Затем настлали слеги на суживающиеся кверху самцы. Еще не успели настлать тес, как уже стали конопатить щели между венцами. Люди приходили без зова. Сделав свою часть работы, уходили. При этом слова благодарения произносились и хозяевами и помогающими.
Когда природа вокруг покрылась изумрудной зеленью, старики перешли в новую избу. Сестренки, писавшие в Молдавию письма, впустили сначала котенка. Новоселья, как такового не было. Просто все соседи и новые знакомые приходили, коротко поздравляли и уходили, оставляя что-нибудь из домашней утвари.
Из соседнего Юшково, что расположилось в двух километрах западнее Волынкина, неожиданно пришли гости: Коренастый круглолицый мужик лет сорока с сыном, худеньким русоголовым пареньком, лет шестнадцати. Они оказались совсем близкими земляками, уроженцами районного центра Тырново. Пришли, сгибаясь под тяжестью принесенных подарков. В руке паренька был увесистый липовый туесок со свежим, янтарного цвета, медом из весеннего разнотравья.
На новоселье они попали случайно. Им предстояло переезжать в Мизоново, расположенное в двадцати километрах западнее города Ишима. Они оказались не в состоянии увезти с собой всю утварь и, прослышав о стариках — земляках, пришли поделиться. Так издавна было заведено среди ссыльных и переселенцев.
В восемьдесят втором году я ремонтировал свою, цвета «Золотое руно» «копейку» — «Жигули» первой модели. Ремонт производил автомеханик от бога, водитель машины «Скорой помощи» Тырновской больницы Володя Маркоч.
Закончивший на «отлично» индустриальный техникум, пару лет проработал преподавателем в профтехучилище. Затем бросил, устроился водителем на машине «Скорой» по сменам. А свободное время отдавал любимому делу — механике. У себя в просторном гараже установил различные точила, токарный и сверлильный станок, компрессор, электро- и газосварку и многое, многое другое…
Когда он снимал амортизатор, я обратил внимание на, словно перерубленный пополам, бицепс его левого плеча с глубоким, втянутым обезображивающим рубцом на коже.
— Откуда этот рубец? — спросил я Володю и неудачно пошутил. — бандитская пуля?
— Это еще с Ишима памятка. Корова чего-то испугалась и рванула вперед. Сбила подвешенную косу. А я не успел увернуться. Молодой был, шестнадцатый год шел. Мышца пересечена только частично. Там в селе один ссыльный фельдшер был. Зашил обычными нитками. Зажило.
— А где именно ты был на Ишиме?
— Где я только не был. Нас три раза перебрасывали с места на место. Там много людей было с нашего района. Совсем рядом жил с родителями Митикэ Руссу. Дмитрий Андреевич, фельдшер на Дондюшанской скорой. Ссылали тогда, абы кого.
Из Юшкова нас переселяли в Мизоново, там создавали пчеловодческий совхоз. Отец всю жизнь занимался пчеловодством. Перед отъездом мы ходили в соседнее село. Слышали, что там двое сосланных стариков. Мы им отнесли часть из хозяйства, что не могли взять с собой. Там так заведено. Мы пришли, а там беззубый старик без обеих рук. Нашли кого ссылать!
— А у тебя в руке был липовый бочонок с первым медом. — утвердительно сказал я.
Володя выпустил из рук амортизатор. Несколько секунд он стоял на корточках с приоткрытым ртом:
— Ты что, был на Ишиме? Детей я там не помню!
— Нет, не был. То была моя бабушка. Она мне и рассказала.
— Да-а. — только и промолвил Володя.
Бывшие до тех пор в приятельских отношениях, мы ни о чем не договариваясь, помогали друг другу безо всяких условий. Я чувствовал его ревность, если он обнаруживал в моей машине следы ремонта другими, не его, руками.
Однажды, в предзимье, по моей внезапной просьбе он повез меня на своем «Москвиче» по маршруту Дондюшаны — Тернополь — Киев — Дондюшаны. За сутки его машина пробежала более тысячи двухсот километров.
С помощью своего давнего приятеля, намного старше меня, я завез в Володин гараж полный комплект газосварки со шлангами. Потом сварочный трансформатор с кабелями. На всем этом новом оборудовании, как говорят, еще муха не сидела. Такое было время. При сдаче в эксплуатацию промышленных объектов списывалось строительное и монтажное оборудование, стоимостью в целые состояния. Такова была правда того времени.
Володе уже за восемьдесят. Кроме автомеханики он всю жизнь, как и его отец, колдует на пасеке. Я не помню случая, чтобы мне при отъезде он не вручил банку меда. Часто я находил мед на заднем сиденье машины, уже приехав домой. Если же у Маркочей я подолгу не бывал, то Володя приезжал навестить меня на работе. Всегда с банкой меда.
Сейчас, после перенесенной болезни, Володя разговаривает с затруднением. Но я рад, что он по-прежнему со мной на ты. Как и я с ним. При написании главы, приходилось звонить много раз. Многое выпало из памяти, многое надо было уточнять. Общаемся больше через его милую жену, Женю. Ровесница мужа, она прошла со своей семьей по Ишиму путь, параллельный Володиному.
Я уже говорил, что мир тесен. На Ишим, вместе с родителями в трех-четырехлетнем возрасте уехали и мои одноклассники: Валерий Ярмалюк и Люда Потынга. В школу они впервые пошли в Сибири. В Дондюшанской школе они стали учиться уже в пятом классе. Русская речь обоих очень правильна. Без молдавского акцента и моего малозаметного, но неистребимого украинизма.
Их семьи, как и другие, проделали непростой путь по ишимскому краю. Семья Потынги начала свой скорбный путь по Сибири с деревни Новотравное, что в двадцати пяти километрах от города Ишима. Ярмалюки жили в Бердюжье, что почти в ста километрах юго-западнее Ишима.
О том, что пешеходный переход на станции Ишим по утрам делит пополам утреннее большое оранжевое солнце, рассказал еще в шестьдесят третьем, пятьдесят два года назад, старший брат Люды Потынги — Жора. Он тогда работал слесарем КИП и автоматики на Дондюшанском сахарном заводе. Я проходил там же производственное обучение.
В самом конце лета председатель Волынкинского сельского совета пришел с молодой женщиной, с огромным рюкзаком за спиной. Рядом с ней, нагруженный узлом и небольшим деревянным чемоданчиком стоял мальчик восьми-девяти лет. Это были переведенные из Каргалы, что в двадцати пяти километрах ниже по течению Ишима, Нюся (Анна) Унгурян с сыном Виктором.
— Тетя Софья, принимай на временное проживание постояльцев. Говорят, что ваши земляки, соседи. Из какого вы села? — переспросил председатель женщину.
— Дин Плопь сынтем, — по молдавски сказала Анна, обращаясь к бабе Софии, — и повернувшись к председателю, перевела. — С Плопь мы.
Баба София всплеснула руками и засуетилась:
— Совсем рядом! Господи, свои все! Проходите, снимайте поклажу. Отдыхайте.
В это время по извилистой тропинке, затем по ступенькам поднялся безрукий дед Юсько, с помощью изобретенной им упряжи держащий в равновесии коромысло с двумя ведрами справа и слева. В ведрах плескалась вода из Ишима.
— Витя, ши аштепць? Ажутэ май репеде! (Витя, что ждешь? Помоги быстрее!) — воскликнула тетя Нюся и бросилась к старику.
Но все было не так просто. Чтобы снять коромысло, надо было поднять его вместе уключинами, охватывающими ключицы спереди и лопатки сзади. Однако дед подошел к двум рогатинам, воткнутым глубоко в землю. Положив коромысло на обе рогатины, дед присел и сделал шаг назад. Коромысло с полными ведрами устойчиво разместилось на рогатинах. Женщина мелко перекрестилась. Повернувшись к сыну сказала на молдавском:
— Витя! С сегодняшнего дня вода на тебе.
— Мал еще, — сказал немногословный дед Юсько. — Вдвоем будем ходить.
Так началась совместная сибирская жизнь двух горемычных семей из Бессарабии: молдавской и украинской. Объединенные общей неволей, они прожили вместе неполных четыре года. За эти годы ни одной стычки, ни одной недомолвки. Расстались только в конце пятьдесят третьего, когда из наркомата внутренних дел пришло решение о возвращении стариков домой. А Унгурянам предстояло жить в том доме еще два года.
А вечером тетя Нюся, как я называл ее по возвращении их из ссылки до самой смерти, за чаем рассказывала старикам о мытарствах ее семьи.
— Поездом прибыли на станцию Ишим. А пакет с документами застрял по дороге. Около месяца мы жили в боковой комнате, примыкающей к багажному отделению вокзала с еще двумя такими же семьями. У Серафима снова сердечный приступ следовал за приступом. Ему постоянно не хватало воздуха.
Живущий с нами в комнате старый худой, сам постоянно кашляющий, фельдшер подолгу слушал сердце Серафима. Закончив слушать, каждый раз подолгу молчал. Лекарств не было.
Наконец пришли документы. Нас на машине привезли в Викулово. Оттуда по большаку в Каргалы. Недалеко, около тридцати километров от Викулово. Отсюда еще ближе. Выделили небольшую отдельную уютную комнату. Серафима сразу взяли на работу в строительную бригаду. Витя пошел в школу. Жизнь стала налаживаться.
А потом случилось несчастье. Во время сенокоса объявили субботник. Косили на жаре целый день. Муж пришел с субботника усталый, какой-то посеревший. Витя играл на улице.
Раздевшись, Серафим помылся. Глядя на накрытый стол, подошел и, потирая руки, сказал:
— Хорошо дома…
Взявшись за спинку стула, на мгновение застыл и с грохотом рухнул на пол. Стул под ним вдребезги. Он был рослый мужик.
— Когда я наклонилась к нему, он был уже мертв. Я это сразу поняла, хотя верить не хотелось. Хорошо, хоть Витя не видел.
На вскрытие тело повезли в Викулово. Там и похоронили мы Серафима. Люди помогли. А в той комнате жить уже не могла. Витя уже давно спит, а я лежу в темноте с открытыми глазами и слышу дыхание мужа рядом. Знаю, никого нет, но все равно слышу. А днем повернусь в комнате и слышу грохот. Будто вижу, как он падает, такой большой. Несколько раз ходила к начальству. Просила отправить куда-нибудь, только бы не жить в этом селе, не спать на этой кровати, где я слышу его дыхание. И вот я здесь.
Рассказывает Виктор Серафимович Унгурян:
С первого же дня казалось, что я вернулся домой. Уже вечером я был уверен, что знаю бабушку Софию и деда Юська всю жизнь. Нам совершенно не пришлось привыкать друг к другу. Жили мы все в одной комнате, поделенной пополам большой печью. С одной стороны на широкой постели спали старики, с другой мы с мамой. Весной мне сделали узкую кровать за печкой. Я стал спать один.
Во второй класс я пошел в Волынкиной. С первого же дня я стал в школе своим. Учился хорошо. На русском я разговаривал без акцента, даже правильнее, чем местные ребята. В сентябре уходил с ребятами на Бездонное озеро. На простые снасти ловили и приносили домой много рыбы.
Зимой я катался на санках с горы. Один спуск был короткий, но крутой. Совсем недалеко от нашего дома. Другой санный спуск начинался в центре села, недалеко от школы. До Ишима было около двухсот пятидесяти метров. А потом санки скользили по льду почти через весь Ишим. Затем учительница подарила мне самодельные лыжи. Остались от кого-то из ссыльных. На лыжах мы ходили кататься за излучину Ишима.
Постепенно отошла от навалившегося на нас горя мама. Только по ночам она резко вздрагивала, почти вскакивала. Бывало, по несколько раз за ночь меня будил ее тяжелый стон во сне. Она постоянно была в работе, стараясь помочь то одному, то другому старику.
Русский язык сначала давался маме довольно туго. Но скоро она бойко разговаривала на смеси из русского и украинского языков, а когда не могла подобрать слово, мгновенно вставляла молдавское. Местные великолепно понимали ее речь и почти никогда не переспрашивали.
Но были случаи, когда сказанная ею фраза в селе становилась крылатой. Однажды бабушка София долго возилась с сучковатым поленом, пытаясь его расколоть. Выйдя во двор, мама увидела безуспешные усилия бабушки. Издали закричала:
— Бабушка! Бросай мене топор! Сейчас я тебе зарубаю!
Так мама сказала, что сейчас нарубит бабушке дров.
Слышавшие крик мамы соседи застыли в недоумении. Пришлось мне переводить мамину фразу. Вплоть до нашего отъезда по селу слышались окрики, вроде: Мария! Бросай в меня топор! Сейчас и я тебя зарублю! (Мария! Подай мне топор. Сейчас я нарублю дров).
Звучали шутки удивительно доброжелательно и беззлобно.
В конце мая, когда все вокруг зазеленело, я играл на площадке перед открытой землянкой, где старики провели свою первую зиму. Сейчас там держали разный инвентарь, вялили рыбу. Вечерело. Вверх по склону, выходящему на Ишим, в село потянулись вереницы коров. Каждая возвращалась к своему дому. Коровы жили свободно. Их привязывали только на время дойки. Утром, если корова не уходила пастись самостоятельно, ее просто выгоняли на пыльную улицу и она направлялась к склону, где паслось все сельское стадо.
Поднявшись по тропке, коровы медленно проходили возле меня. Каждая направлялась к своему сараю. Некоторые держали коров в землянках, где когда-то зимовали сами. Вдруг одна телка отделилась от группы коров и вошла в нашу землянку. Я за ней. Выгоняя, я увидел на полу несколько коровьих лепешек. Некоторые уже были почти сухими. Я понял, что телка заходит сюда не первый раз.
Выгнав телку из землянки, я закрыл дверь. Но полностью закрыть не смог, так как она перекосилась, толстые доски уперлись в землю. Оставалась небольшая щель. Телка, не обращая на меня внимания, вернулась и встала у дверей. Я наблюдал. А телка просунула морду в щель и головой открыла дверь. Войдя в землянку, она встала на то же место. Я побежал за взрослыми.
Пришли все. Проходящий сосед сказал, что телка принадлежит одному из местных, живущих на соседней улице. Меня послали за ним. Войдя в землянку, мужик стоял в дверях, глядя на телку. Потом почесал затылок, и, повернувшись к нам, сказал:
— Моя телка. А здесь нашла свое убежище. Вторая телка ее часто обижала. Ведь у меня две коровы и две телки.
И, немного помолчав, повернулся к бабе Софии:
— Пусть она живет у вас. Отгуляет, будет молоко, — Мужик кивнул на меня. — А пока приходите каждый день за молоком, у нас достаточно. А как отелится, вернете теленка.
Так решилась у нас проблема с молоком.
Потом у нас появились гуси. Купили ли, подарил ли кто-то, или обменяли? Не помню. Сначала это были небольшие гусята. Держали их в загородке рядом с землянкой. К концу лета гусята подросли настолько, что самостоятельно покидали загородку и по склону скатывались к Ишиму. Мама вначале боялась, что гусят унесет вода. Но оказалось, что Ишим течет еще медленнее, чем Куболта.
Вечером гуси неизменно возвращались домой. Зимовали в огромной конуре, которую мы вырыли рядом с землянкой. Рыли впятером. Глину сваливали вниз по склону к Ишиму. Конуру все расширяли и в итоге она по площади лишь немногим уступала землянке.
Несмотря на увечье, дед Юська работал со взрослыми почти наравне. Всех инструментов в хозяйстве было по паре. К каждой лопате, граблям и даже косе, бабушка София с мамой по указанию деда прикрепляли специальные шлейки. Часть инструментов от начала до конца приспособил недалекий сосед-мастеровой по имени Тимофей.
Шлейку одевали деду через голову, а потом одевали пояс с какими-то палками и ремешками. Так дед мог одеть и работать с лопатой, граблями и даже косой. Заготовленное и высушенное сено привозили домой на необычно длинной двуколке соседа. Брали у соседей, когда надо было. Спрашивали разрешения только в первый раз. Так было заведено. В двуколку запрягали корову.
Я сам уже старый человек. С тех пор прошло больше шестидесяти лет. Будучи маленьким, я примерял на себя шлейки деда Юська. Примеряю мысленно и сейчас. Не знаю, откуда брал силы и черпал волю безрукий худой старик, работая наравне со здоровыми, а иногда и больше. Не дай бог никому! Я бы так не смог.
В конце пятьдесят третьего пришло письмо из Москвы, где сообщалось, что старики могут ехать домой, в Молдавию. По ночам мы с мамой слышали впервые начавшиеся разногласия между стариками. Бабушка София стала потихоньку собираться. Дед Юська ворчал. Он категорически не хотел уезжать.
Странно было слышать от старого, искореженного судьбой человека, оставившего на родине семерых взрослых детей следующие слова:
— Сейчас мне хочется дожить жизнь и умереть здесь. И чтобы здесь меня похоронили. Чувствую, что возвращение очень быстро загонит меня в гроб.
Из его глаз в такие минуты катилась крупная слеза. А вслед за слезами начинало часто капать из носа. Немного помолчав, дед Юсько продолжал:
— Если бы я знал, какая она Сибирь, то еще лет пятьдесят назад просил бы сослать меня сюда.
После этих слов деда Юська начинала плакать моя мама. За ней, всхлипывая, вытирала глаза концом своего черного платка бабушка София.
Последние два письма в Молдавию от стариков в декабре пятьдесят третьего писал я. Одно письмо я написал дяде Коле, твоему отцу. Письмо было писано от бабушки Софии. Второе письмо я написал от деда Юська младшему его сыну Сташку (Евстахию).
Ответа на письма получить не успели. Как выяснилось потом, копии писем об освобождении из ссылки получили и в Елизаветовке. Перед новым годом без предупреждения, как снег на голову, появился самый старший сын деда Юська — Олесько. Он, никогда не выезжавший никуда дальше Тырново, удивительно оперативно научился ориентироваться в маршрутах и расписании поездов.
Сказать, что встреча с сыном после пяти лет разлуки, была радостной, не могу. По приезду сына старик выглядел загнанным в угол зверьком. За несколько недель он резко похудел. Верхние веки постоянно прикрывали глаза наполовину, а нижние опустившись, вывернулись и образовали широкую красную кайму, которой до того, не было видно. Дед, согнувшись, часто сидел в углу за печкой. Из глаз его текли слезы.
За четыре года я ни разу не видел деда пившим водку, а не то, что пьяным. А сейчас он довольно часто просил меня достать из нагрудного кармана деньги и сходить за монополькой. Так он называл московскую водку в маленькой бутылочке, которую местные нарекли чекушкой.
Дед спускался на террасу, где была землянка, в которой они провели первую сибирскую зиму, садился на бревно и просил меня поить его прямо из горлышка. Выпив пару глотков, он, ссутулившись, глядя слезящимися глазами на просторы за Ишимом, подолгу сидел на бревне.
В такие минуты он мне напоминал охотничьего сокола ссыльного башкира Урала Нурисламова, сосланного, по его словам, из Парижа. Но не из французского, а из башкирского Парижа. Сослали Урала всего лишь за семьсот пятьдесят километров от дома. В Волынкиной он жил одиноко на краю у Бездонного озера. Урал содержал сокола в просторной клетке, обильно кормил, но выпускал редко. В неволе сокол как будто стал меньше. Его некогда широкие тугие перья на крыльях и хвосте напоминали небрежно обломанные прутики.
Дядя Олесько спускался на террасу и садился рядом с отцом. В такие минуты мама звала меня наверх. Мне, двенадцатилетнему, было понятно настроение деда Юська и я, лежа на краю обрыва, смотрел на сидящих внизу отца и сына. Дядя Олесько о чем-то подолгу говорил, разрубая рукой перед собой воздух. Дед в такие минуты казался совершенно неподвижным, застывшим.
Бабушку Софию, мне кажется, тогда раздирали противоречия. С одной стороны, она за долгие годы привыкла к ежедневному кругу обязанностей и самому деду. За пять лет, проведенных на Ишиме она привязалась к просторам за Ишимом, к насиженному месту, а главное к людям. Она, не скрывая мыслей, как то сказала маме:
— Таких людей в Бессарабии я уже не увижу.
Дети уже взрослые, если не сказать пожилые. Внуки кажутся какими-то далекими, а иногда совершенно чужими. За время Сибирской ссылки у бабушки Софии, судя по письмам, было уже трое правнуков.
Вместе с тем, как признавалась маме бабушка София, она устала. Устала до того, что часто хочется просто лечь и умереть. Устала от постоянного, не по силам физического труда. Устала от необходимости каждый день повторять одно и то же: вставать всегда намного раньше, приготовить ведро и тазик, нагреть воду. Помыть, вытереть, потом одеть, застегнуть, покормить, сводить в туалет деда, в последние годы страдающего жестокими запорами. Потом обед, затем вечер. А вечером опять купание, посложнее, чем маленького ребенка.
— А через полгода мне самой семьдесят пять, — как будто убеждая себя, говорила маме бабушка София.
— Если мы отсюда уедем, будем жить отдельно, каждый у своих детей. Я не говорила, но мне кажется Юсько это понял. — говорила бабушка София, не скрывая мыслей и не стесняясь моего присутствия.
Но через минуту бабушка неожиданно говорила:
— А может лучше бы Олесько не приезжал. Доживали бы мы тут с вами. Привыкли уже. Иногда кажется, что я без вас с Витей уже не смогу..
Еще через одну минуту она себе возражала:
— Да нет. Если бы Олесько не приехал, очень скоро приехал бы Никола. Он бы меня тут не оставил. Он еще маленький был, а решал все сам. Резкий он у меня.
Неделя сборов прошла незаметно. Да собирать особенно старикам было нечего. Бабушка София складывала, вязала узлы и узелки, а дядя Олесько потом развязывал, пересматривал и молча откладывал большую часть вещей на печь и за кровать стариков. С домом вопрос был решен с самого начала. Единодушно старики оставляли дом нам.
Да и мы с мамой надеялись, что не за горами тот день, когда мы получим письмо о нашем освобождении. Мама рвалась домой безо всяких сомнений. Меня же, подобно бабушке, надвое раздирало стремление уехать с желанием остаться.
За последние несколько месяцев неузнаваемо изменилась часть села, где строились и жили депортированные. Много домов опустело. Их покидали люди, уезжающие в разные концы страны. От Молдавии и Украины до Белоруссии, Прибалтики и самой России. Окна и двери одних домов были заколочены белыми досками крест-накрест. В части домов даже двери остались открытыми. Заходи и живи.
Несмотря на снежную зиму дорога из Волынкиной до Викулово была укатанной. На улице перед школой остановился гусеничный тягач с длинным санным прицепом. В то воскресенье село провожало несколько семей, возвращающихся в родные края.
Я стал просить маму поехать проводить стариков до Викулово. Это как с Дондюшан до Плоп, около семи километров. Места в санях было достаточно. Мама сначала дернулась сесть, а потом вдруг как-то осела и заплакала навзрыд. За ней как по команде стали плакать отъезжающие и провожающие женщины. Мужчины отворачивались, вытирая глаза, потом громко сморкаясь.
Водитель тягача впрыгнул в кабину и завел двигатель. Однорукий председатель сельсовета громко что-то говорил всем, но рокот двигателя заглушал его слова. Прошло больше шестидесяти лет, а я не перестаю себя укорять за то, что не запомнил имя этого, потерявшего на фронте руку, удивительного человека.
За четыре года я бывало по несколько раз в день видел этого, размахивающего единственной рукой, худого, часто небритого мужика, спешащего по улочкам села. Во все вопросы он вникал с ходу, так же быстро решал их. Достойно и без обид. На деревне он был председателем, прокурором, судьей и просто добрым советчиком…
При написании главы я, бывало, говорил с Виктором по телефону почти каждый день. Иногда передо мной вставал какой-либо вопрос, требующий немедленного разрешения. В противном случае я не мог двигаться дальше. С трудом останавливал меня только поздний час.
Но каждый раз, когда в конце телефонного разговора мы с ним прощались, он говорил:
— Женя, ты звони. Звони, как только будет необходимость. Знаешь, мне это тоже нужно. Вечером ложусь и начинаю вспоминать. Жизнь в Волынкиной со стариками была не самым худшим периодом в моей жизни. Если честно, то мне хотелось бы там побывать, в Волынкиной. Но не сейчас, а в начале пятидесятых. Я даю себе отчет, что Волынкина сейчас другая, а может быть ее уже вовсе нет. Говорят, что сейчас в Сибири пустеют и вымирают целые районы. Звони, может еще что-нибудь стоящее вспомню.
А для меня в словах Виктора стоящее все. Любая мелочь, любая подробность о бабе Софии и не только о ней. Почему? Потому, что Виктор в этой истории — последний из могикан. А я и правнучка деда Юська, внучка Олеська — Галя Ставнич, старше меня на три года — последние, кто видел живыми всех участников этой житейской драмы.
Мы уже немолоды. Надо спешить. Они должны вспоминать, а я должен успеть записать. С нашим уходом все канет в забвение. И уже никто не воскресит в памяти событий тех непростых и неоднозначных лет.
Январь пятьдесят четвертого. Третья четверть в первом классе. Мы только что вернулись с большой перемены, со школьного двора, освещенного желто-оранжевым зимним солнцем. Сам воздух казался желтым с каким-то неестественным розовым оттенком. Покрытые снегом крыши сельских домов почему-то были бледно-розовыми. А мы лепили, бросали снежки и кричали, что скоро весна.
Петр Андреевич Плахов, войдя в класс, положил на стол классный журнал. Это было сигналом к полной тишине. Наш Петр Андреевич был очень серьезным и довольно строгим учителем. На этот раз он не спешил сесть. Стоя рядом с учительским столом, он завел большие пальцы за широкий ремень с желтой пряжкой со звездой и одним движением отвел назад несуществующие складки гимнастерки. Взгляд его остановился на мне:
— Единак! Можешь идти домой.
У меня неприятно заныло под ложечкой. Неужели Броник успел сообщить о брошенном мной снежке и случайно попавшем в раму окна дома Чайковских, граничившего со школьным двором.
Я скосил глаз на Броника, сидящего после нового года со мной за одной партой. Броник сидел совершенно спокойно и непринужденно.
— Твоя бабушка вернулась. На сегодня ты свободен.
Наскоро собрав портфель, я побежал домой. Забыв обмести снег я влетел в комнату. В комнате было тесно от пришедших родственников и соседей. Бабушка, одетая в черное, сидела на кровати у края стола. На меня, казалось, она не обратила внимания. Она рассказывала, как быстро они проехали поездом обратный путь из Сибири.
Тетка Мария подтолкнула меня вперед:
— Узнаешь бабу? Она с тобой много няньчилась.
А я узнавал и не узнавал. И без того тусклый образ в моей памяти, вероятно, за неполные пять лет почти выветрился из головы. Я не чувствовал в своей груди никаких порывов. Уже тетка Павлина, взяв меня за плечи, подвела к бабе:
— Поздоровайся хотя бы!
Баба София положила руку мне на голову:
— Подрос гарно! Сколько тебе лет?
— Уже семь. Я в первом классе. — сказал я, предупреждая ее вопросы. Мне захотелось побыстрее отодвинуться. От бабы Софии исходил неприятный запах. Точь-в-точь, как от нищенки, которая когда-то крутила яйцо над моей головой на пороге нашего дома. Тогда мама жебрачку прогнала. Но сейчас запах был в комнате!
Я побежал на улицу. Дверь в камору была открытой. Отец стоял над развязанными узлами и перебирал привезенный скудный скарб. Вынул и отставил в сторону бочоночек с крышкой, деревянные ложки, каталку для теста, настенный ящичек для ложек и вилок и сольницу в виде пузатой утки или гуся с длинной шеей. Бочонок и сольница мне понравились.
Затем отец вытащил металлический безмен, почти такой же, как у деда Михаська, только поменьше. Я сразу протянул руку.
— На, поиграйся! — отец подал мне безмен. — Поздоровался с бабой?
Ответить я не успел. В каморе сразу потемнело. В узких дверях стояла мама. Отец, продолжая вытаскивать вещи, откладывал их в сторону:
— Такое барахло из Сибири везти! Олесько же не глупый мужик, неужели он не мог оставить всю эту рухлядь?! Столько тяжести на себе тащить! А переодеть, знаешь? Не во что!
— Не сердись! — ответила мама, — Переоденем в мое. Есть во что. Пока баба неделю походит, я закажу у Анельки. У меня есть темный ситец и сатин. Ты видишь? Мама как ходила, так и ходит во всем темном.
Родители ушли, оставив меня наедине с целой кучей вещей, некоторые из которых я видел впервые в жизни. Была еще длинная деревянная лопатка. Ею можно играть в цурки. На самом дне узла лежала длинная, потемневшая от времени деревянная ложка.
— Зря отец сердится. Этой ложкой можно перемешивать запаренную мешанку для свиней. Все польза. — подумал я.
Вместе с тем я был разочарован. Привезла бы волчью шкуру из тайги или медвежью голову. На худой конец кедровых шишек. Петр Андреевич, сам сибиряк, рассказывал, как они били шишки и насколько вкусны и полезны кедровые орешки.
Быстро стемнело. Большинство гостей разошлись. Остались только тетки Мария и Павлина. Мама накрыла на стол. Все расселись. Тетка Мария, указав на место на кровати у угла стола, сказала мне:
— Садись! Это твое место.
Я отрицательно замотал головой и сел на табуретку. Мама, подававшая на стол большую миску с картошкой, крупными кусками мяса и зеленью петрушки и укропа, засоленных с лета, весело посмотрела на меня. Она знала, что на том месте днем сидела баба София. Моя мама, как никто, видела и мгновенно оценивала все.
После ужина тетки ушли. А мама, вытащив из печи казаны с горячей водой, принесла большое круглое оцинкованное корыто, устроила в сенях баню. Меня загнали на печь. Мама раздела бабу, усадила в корыто и долго мыла, часто сливая на голову чистую теплую воду. После мытья, баба София долго вытиралась. В комнату вошла в маминой сорочке и платье. Потом мама расчесывала бабу сначала редким, потом густым гребешком. После купания мама долго стирала бабину одежду. Под конец, мельком взглянув в мою сторону, стянула с кровати и выстирала покрывало.
В начале пятьдесят четвертого, когда из Сибири вернулась баба София, моим родителям было по тридцать пять лет.
На следующий день, когда я вернулся из школы, войдя в дом, я, сам того не желая, невольно понюхал воздух. В комнате пахло нашим домом. Баба София сидела на печи и вязала для меня шерстяные носки. К вечеру она показала мне уже готовый носок.
— Посмотри, красивый получился! Примерь, должен быть в самый раз. А завтра свяжу второй.
— Я такие не одеваю! Страшно кусаются, а потом ноги сильно чешутся!
У бабы Софии опустились руки. Мама отвернулась к плите. Плечи ее чуть вздрогнули. А я, как мне казалось, уже извинительно продолжал:
— И вообще, я же вас не просил.
На печь к бабе Софии я залез только на третий день. Уселся после того, как понюхал воздух. Все было в порядке. В этот раз баба занималась со мной более интересными делами. Несмотря на то, что новый год давно прошел, баба София попросила исписанные тетради и стала вырезать снежинки.
Мы в школе вырезали на новый год снежинки, но эти были особыми. Баба София вырезала несколько разновеликих снежинок с замысловатыми узорами, а потом сшивала их белыми нитками, один конец которой оставляла свободным. Потом она выгибала мелкие лепестки и получалась пушистая, почти круглая, очень красивая снежинка.
Баба София подвешивала готовые снежинки на шнурок от печной занавески. Подвешенные, они красиво качались, каждая на свой лад, особенно когда кто-то открывал дверь в сени. Снежинки мне скоро наскучили. Баба София не знала, чем меня занять.
Выход неожиданно нашел я сам. Я подробно расспрашивал ее о Сибири, о речке Ишиме, о деревне, лесах. Вопросы мои были дотошными. Я расспрашивал о любой мелочи. И баба София рассказывала, как они рыли землянку, как строили в ней печку. Особенно интересен мне был дымоход. Как будто знал, что через шестьдесят лет ее рассказы пригодятся.
Моим расспросам не было конца. Баба София, бывало, уставала. Она говорила родителям:
— У меня уже язык высох. А он все расспрашивает. Зачем ему все это нужно?
И началась у нас с бабой Софией любовь, поверх которой резво и часто скакали конфликты, пламя от которых, бывало, развевалось на потеху всему селу.
Весной у тетки Павлины от рака желудка умер муж, дядя Иван. Не дожидаясь сороковин, тетка Павлина пришла к нам.
— Пусть мама переходит ко мне. Все будет веселее. А когда иду на колхозные работы, хоть кто-то будет дома.
У тетки Павлины была еще младшая дочь, моя двоюродная сестра Саша, старше меня на год. Училась она неважно, да и дома не держалась. Саша любила петь. Услышав незнакомую песню, бежала в противоположный конец села, а то и в Мошаны или Боросяны. Песни переписывала в свои бесчисленные песенники — общие тетради. Вот и решила тетка Павлина привлечь в качестве воспитателя бабу Софию. Через какое-то время отец, попросив ездового, перевез бабу Софию на новое место жительства.
Сначала мне не хватало бабы, но скоро я привык. Меня даже устраивал такой поворот. Я в любое время мог отлучиться, мотивируя уход из дому визитом к бабе Софии. В действительности я навещал ее очень часто. Я продолжал ее расспрашивать о жизни в Сибири. Бывало, она уставала и начинала повторяться. Я мгновенно ловил ее на этом и требовал рассказывать новые, еще незнакомые мне сибирские истории.
К бабе Софии приходили ее подруги молодости. Они неспешно беседовали о прошлом, об обычаях. По их мнению, во времена их молодости всё было гораздо лучше.
Однажды, пришедшая с утра её подруга сообщила, что дед Юсько, выйдя вечером на высокую, неогороженную террасу дома Сташка, упал. Невестка, услышав глухой удар тела о землю вышла посмотреть. Дед Юсько лежал лицом вниз мертвый.
Баба София, со времени приезда не общавшаяся с дедом, пошла в другой конец села и три дня, пока не похоронили, была там. Кое в чем помогала, но больше сидела на узкой лавочке под орехом, сохранившейся с еще досибирского периода ее жизни. Впоследствии, до конца своей долгой жизни, то подворье она не посещала.
Однажды в июле баба София пришла к нам. Родители были в поле. А я сидел на низенькой табуреточке в тени под старой грушей и резал яблоки-папировки мелкими дольками. Потом раскладывал порезанные дольки на ульи, где дольки сохли до состояния сушени. Зимой из сушеного ассорти фруктов и ягод варили компот.
Наблюдая за моей работой, баба София неожиданно сделала мне замечание:
— Ты очень крупно режешь. Сушеня будет гнить. Резать надобно тоненькими дольками. Тогда при сушке они быстро скручиваются и никогда не гниют.
У меня, при моей занятости, еле хватало времени на нормальные дольки! А тут:
— Еще тоньше режь!
В тот день программа моя была очень насыщенной. После чертовой сушени мне предстоял еще визит к Ковалю в кузницу. Потом надо было бежать почти два километра к колхозной стыне (овчарне), где в соломенном навесе уже несколько дней чирикали, одевающиеся в перья, воробьята. Опоздай всего на день, вылетят из гнезда, потом не поймаешь.
А ближе к вечеру надо было успеть на вторую случку фондовской кобылы Ленты с недавно привезенным из Черкасс жеребцом Жирафом. Конюхи нас гнали, но мы, заблаговременно спрятавшись в высокой траве лесополосы, лежа, наблюдали подробности лошадиной любви.
А тут какая-то сушеня! Меня прорвало:
— Чего вы приходите сюда порядки наводить? Шли бы себе домой и наводили порядок там.
Что тут сталось! Ведь подворье, где жили мы, считалось исконно бабиным!
Круто развернувшись, баба пошла к тетке Марии. А у той золовка Марушка Загородная и двоюродная сестра Волька (Ольга) Твердохлеб, племянница бабы. Выслушав возмущения бабы Софии, те не выдержали и громко расхохотались:
— Шо старэ, то и малэ! — вынесла вердикт тетка Мария. Разобидевшись, баба София ушла до горы, к тетке Павлине.
Родителям колхозное радио сообщило о конфликте еще до прихода домой. Я уже предполагал, что меня ждет разбор полетов, так как тетка Мария предварительно успела со мной поговорить. Придя с поля, отец, отворачивая голову в сторону соседа, ушел в сад, к пасеке. Воспитательные воздействия мамы были сведены к нравоучениям.
Но баба София не могла долго держать зла. Когда случался любой конфликт, она чувствовала себя неловко. Невиноватая, она всегда первой искала примирения с виноватым.
Баба София часто рассказывала мне о жизни на Подолье, обычаях, о приготовлении различных старинных блюд. Однажды речь зашла о так называемых галушках, подаваемых на стол под затиркой.
Галушка — это катыши теста из отрубей и ржаной муки размером с небольшой огурец. Обжаренные в подсолнечном масле, они лучше сохраняют свою форму. Затирка готовилась как подлива из зажаренной ржаной муки. На порцию приходились две-три галушки, залитые сверху темной сметано-образной массой затирки.
Баба София через маму передала, чтобы в воскресенье после обеда я пришел отведать галушек. В обед мама позвала меня к столу. Я отказался, сказав, что обедать я буду галушками. Мама тихо посмеивалась.
До горы я шел, подпрыгивая, предвкушая лакомство.
У бабы Софии, прослышав про дивное яство, собрались ее товарки. Они сидели за столиком под раскидистым ясенем у забора. Ясень тот никто не сажал. Вырос из семени, невесть откуда принесенного ветрами. Перед каждой бабиной гостьей стоял полумисочек, в котором угадывались по две галушки, облитые затиркой.
Одна из старух, взяв полумисочек в руку и, держа его у груди, ложкой брала небольшой кусочек галушки. Поваляв его в затирке, отправляла в свой беззубый рот. Долго жевала, как будто сосала. Проглотив, с вожделением произнесла:
— Ото ж як смачно!
У меня от голода засосало под ложечкой. Рот наполнился слюной.
— Тебе сколько? — угодливо наклонилась ко мне баба София, — две, три?
— Четыре! — я решил не мелочиться.
Баба София подала мне заветное блюдо. Глядя на бугристые контуры галушек, облитые серовато-бурой затиркой, я вспомнил одноклассника Мишку Бенгу, часто страдающего несварением желудка.
Ребром ложки я отдавил треть галушки и храбро сунул ее в рот. Начав резво жевать, я вдруг притормозил, неуверенно валяя во рту галушку, не зная, что дальше делать. Галушки были совсем безвкусными. Затирка такая же, к тому же сильно отдавала жженной мукой. Баба Явдоха почему-то называла такой соус душениной.
— Ну як воно? — голос бабы Софии напрашивался на похвалу.
Чтобы выглядеть воспитанным, я с усилием проглотил то, что было во рту.
— Як г…о! — как можно честнее, без паузы отреагировал я.
Бабины подруги застыли с открытыми ртами. Замерли в воздухе и их ложки, несущие ко рту очередную порцию…
Тотчас вернувшись домой, я с нетерпением ждал, когда мама скроется в доме или уйдет на огород. Мамин борщ я ел у дворовой плиты прямо из кастрюли, едва успевая глотать. Потом настала очередь пляцок (коржей) с маком, залитых топленым молоком с сахаром. Коржи я заканчивал под собственный стон от получаемого наслаждения.
Вечером я услышал, как мама тихо рассказывала вернувшемуся из Могилева отцу:
— Наш после галушек съел пол-кастрюли борща. А пляцки с маком ел так, что хавки трещали (за ушами трещало. — смысл. перевод).
И когда она подсмотрела? Сама-то ушла далеко в огород.
Вкусовые качества галушек под затиркой в селе обсуждали долго.
С возрастом подобные инциденты случались все реже. Свидетели наших стычек пытались возмущаться. Баба София в ответ успокаивала:
— Такий вродився. Так бог дав. Такий самий скаженый як Никола.
А я бродил по лесополосам, заготавливая бабе цветы акации в конце мая. Потом цвела липа. Набив торбу цветом, я ломал две — три ветки, густо усеянных липовым цветом и все это приносил бабе Софии. По крохким (ломким) липовым деревьям лазил осторожно. Предпринятая однажды попытка подстраховаться веревкой могла закончиться плачевно. Липовый цвет баба сушила на подоконнике, а ветки развешивала по стенам нежилой великой хаты.
Ромашку в больших количествах я находил вдоль лесополосы, сразу за селом. Вырванную с корнем, я приносил ее снопами. Цвет баба София обрывала сама. За шиповником и терном она ходила глубокой осенью в старый лес. Если это случалось в воскресенье, за ней увязывался и я. По дороге домой по склонам долины Куболты она вырывала с корнем несколько низкорослых кустиков седой душистой не горькой полыни. Чай и кофе она не пила. Всегда говорила:
— То хай пани пьют.
В июле поспевали вишни. Мне доставляло удовольствие собирать урожай вишни. На дерево я забирался с большим куском серого подового хлеба за пазухой. Варенье баба София варила из крупных светоянских вишен. Темные терпкие хруставки она сушила. Часть вишен помещала в огромные бутыли и засыпала сахаром.
Когда баба София сыпала сахар, я любил наблюдать, как скачущие по ягодам кристаллики достигают дна бутыли. Чтобы ускорить падение сахара, баба периодически наклоняла в разные стороны бутыль и стучала по ней кулаком. Наверху оставалась белая сахарная шапка, доходящая до самой горловины.
Через пару дней на дне бутыли появлялся, казавшийся черным, густой сок. Бахромчатый уровень его медленно поднимался, скрывая собой проседающие ягоды. С ягодами оседала и сахарная шапка. Я никак не мог уловить день, когда сок и сахар встречались. Когда я приходил, по низу сахарной шапки уже была широкая лиловая кайма. Наконец, в соку исчезал весь сахар. Еще пару недель со дна поднимались, виляя между ягодами, как живые, на ходу сливающиеся друг с другом, юркие пузырьки газа.
После ливней по руслу Куболты вода несла массу рыбы. Мы ловили ее авоськами, рубахами с завязанными рукавами, а то и просто голыми руками. Домой рыбу я нести не смел. Ее мне жарила баба София. Сама она жаренную рыбу не ела давно. Одну рыбешку она отваривала с луком и потом долго обсасывала ее своим беззубым ртом. Под конец выпивала прозрачную подсоленную юшку.
Однажды, когда спала вода, в заиленной траве на долине Куболты, на повороте речки, нашел, принесенные бурным ливневым потоком, нескольких раков. Я их собрал, отполоскал в посветлевшей воде и принёс бабе Софии. Раков она не варила и не ела. Аргумент ее был предельно прост:
— То як не божа тварина.
Раков я, повторно промыв колодезной водой, сварил с укропом и солью самостоятельно. Не особенно печалясь, съел сам.
Шли годы. Потом, учась в Дондюшанах я приходил в гости к бабе гораздо реже. Почти каждый раз баба София спрашивала меня:
— В каком ты уже классе.
До двенадцатилетнего возраста вопрос меня задевал. Как она не может запомнить, в каком классе ее самый младший «неповторимый» внук? Потом этот вопрос я воспринимал, как должное.
Когда я учился в Дондюшанской школе, а потом в институте, в завершение моих визитов баба София совала мне в руку неизменные три рубля. Я всегда брал и благодарил, так как отказ мог повлечь за собой обиду. А с возрастом я просто боялся ее обидеть.
Иногда я приносил ей конфеты. К шоколадным она почему-то относилась настороженно. Конфеты я покупал в Дондюшанах, но чаще забывал. Уже идя до горы к бабе, заходил в сельмаг и покупал небольшой кулек карамели. Она бережно разворачивала сначала кулек, потом обертку. Медленно, как будто осторожно, она засовывала карамель в рот. Так же медленно, жуя, обсасывала в беззубом рту конфету. Потом спрашивала:
— А подушечек не было?
Каждый раз я неизменно отвечал:
— Подушечки уже не выпускают.
Обсосав конфету, баба часто заворачивала остатки леденца в его же обертку, неизменно говоря:
— Смачни. А подушечки були смашнiщи.
Часто, придя с очередным кульком, я заставал на столе у бабы Софии принесенный в прошлый раз кулек с остатками конфет.
В конце шестидесятых баба София стала собирать вокруг себя вещи, привезенные из Сибири. Деревянные ложки, забыто лежавшие в каморе, она забрала и поместила в настенный резной полукруглый навесной ящичек, прибитый у края стола рядом с ее кроватью.
Забрала и большую деревянную ложку с подгоревшим черенком, которой я предполагал замешивать запаренную еду для свиней.
У тетки Павлины на столе стояла, модная в первые послевоенные годы, двух-чашечная стеклянная сольница. Свою же деревянную сольницу в виде толстой, почти круглой утки баба поставила рядом. В ней, почему-то всегда я видел куриное яйцо, а рядом лежал длинный красный стручок высохшего горького перца.
Темный от времени, покрывшийся пылью безмен, более пятнадцати лет висевший в нашей каморе, неожиданно стал нужным. В нашем селе безмен называли уже на молдавский манер — кынтар. Баба София тщательно оттерла его с керосином и повесила на вбитый теткой Павлиной гвоздь в сенях, у самого входа. Дети ее понимающе тихо улыбались. Вероятно, так же безмен висел у бабушки Софии в ссылке.
У каждой вещи, как и у людей, своя судьба. Из вещей, привезенных бабой Софией из ссылки я запомнил все. Но запали в душу небольшой туесок, нож и макогон. Туесок много лет служил бабе Софии для хранения сахара. О нем я вспомнил после того, как Володя Маркоч рассказал мне о встрече со стариками на Ишиме. Это было уже после смерти бабы Софии.
Решив, что это тот самый туесок, в котором был принесен мед, я кинулся по его следам. Мама сказала, что туесок, скорее всего, остался в доме умершей в семьдесят пятом тетки Павлины.
Нож, привезенный бабой Софией из Сибири, был самодельным. По словам бабушки он был сработан из остатков двуручной пилы. Меня всегда поражала малая толщина лезвия и необыкновенная его гибкость. Лезвие почернело от времени, но ржавчина его не брала. Со временем самодельная деревянная ручка стала крошиться.
Я сделал новую текстолитовую ручку, закрепив ее, вместо заклепок, винтами с утопленными круглыми гайками. Нож еще долго служил на кухне, потом в мастерской. Однажды, подрезая прокладку, я нечаянно согнул лезвие ножа в самом узком месте. При попытке выровнять, лезвие дало трещину. Я перезаточил нож и он до сих пор мне служит для вырезания резиновых и паронитовых прокладок.
Макогон небольшой, из какого-то темного прочного дерева. После приезда бабы Софии, он несколько лет провисел на гвоздике в каморе. Потом наш макогон, служивший много лет, дал широкую продольную трещину и пришел в негодность. Мама до самой смерти пользовалась бабиным макогоном. После смерти родителей я забрал эту ненужную, но чем-то дорогую моему сердцу вещь, к себе. До сегодняшнего дня он висит в одном помещении с бардой деда Михаська, скорбя совместно с соседкой в своей бесполезности.
В семьдесят пятом от тяжелого онкозаболевания скончалась тетка Павлина. Баба София, завершив громадный круг в пространстве и времени, вернулась на свое исконно родное подворье. Поселили ее в той самой комнатенке, которую отец предусмотрел еще в тридцать восьмом, когда строил дом.
В свои девяносто четыре она ходила еще прямо. К тетке Марии, внучке Саше, правнукам и другим родным и знакомым баба София ходила самостоятельно, не дожидаясь их визитов. Когда она шло по селу, сельчане шутили:
— Вон, баба София пошла. Как на мотоцикле поехала.
В своем неизменно черном одеянии она пересекала село по несколько раз в неделю. Живо интересовалась новостями. Знавшая подноготную родственных кланов еще с Подолья, она всегда была в курсе рождения детей, крестин, свадеб, смертей.
Особенно остро переживала она перед чужими свадьбами. Узнав, кто женится, кто родители, она оперативно составляла генеалогию с обеих сторон. Иногда от нее можно было услышать:
— Не боятся люди бога. Ведь Макарова Марфа была родной сестрой Юзика. А Юзик с другой стороны, с Максимовой Люнькой двоюродные. Люнька родная племянница Михася (имена вымышленные). Близкая родня оказывается. К концу света все катится.
Село наше маленькое. Старики, приехавшие в конце девятнадцатого века с Подолья не раз останавливали, хотя и дальнее, но все же кровосмешение.
К восьмидесятому году, когда бабе Софии исполнился сто и один год, у нее стало падать зрение. Дальше ворот она уже не выходила. Неоднократные предложения моих родителей перейти жить в дом, чтобы быть всем вместе, баба София отвергала моментально и довольно резко. Ее переход стал бы значительным облегчением для мамы, которая тогда же стала слепнуть от катаракты.
Воскресным днем во второй половине февраля восемьдесят первого, когда бабе Софии без малого было сто два года, родители услышали довольно отчетливый глухой звук удара в комнатке бабы Софии. Вошедший в комнату отец застал бабу лежащей на полу. Родители вдвоем перенесли бабу Софию на кровать. Левая ее нога при этом болталась неестественно свободно.
Родители позвонили мне. В течение получаса я прибыл вместе с травматологом. У бабы Софии случился перелом шейки бедра. Об операции в таком возрасте речь даже не шла. Наложив имобилизационную гипсовую повязку и дав рекомендации, травматолог уехал.
Отец кормил ее с ложки, вдвоем с мамой растирали спину со скипидаром во избежание пролежней. Пролежни не успели образоваться. Началась тяжелая застойная пневмония. В слякотную ночь на пятницу, шестого марта бабы Софии не стало.
Хоронили ее в уже морозное бесснежное воскресенье, восьмого марта. Проводить бабу Софию собралось неожиданно много людей. Из правления колхоза, сельского совета и школы вынесли знамена. Приехал дядя Симон, множество внуков, уже взрослые правнуки и два праправнука. Приехал Витя Унгурян с женой Надей, проживший на Ишиме с бабой Софией в одном доме почти четыре года. Скорбь была тихой, без лишних слез и слов. Лишь на кладбище траурную тишину вдруг разорвали одинокие причитания незнакомой женщины.
— Тетя София! Если бы не вы, я бы на этих похоронах сегодня не была. Сколько раз Ваши руки протягивали через забор мне кусок хлеба, когда у меня от голода пухли ноги и живот!
Массу людей прорвало. Женщины рыдали в голос. Не выдержали и мужчины: тяжело всхлипывая, вытирали скупые слезы.
После похорон Таня спросила:
— Мама! Кто эта женщина, причитавшая на кладбище?
— В голодовку это была еще совсем юная девушка. Отца убили на фронте. Мать умерла сразу после войны. Действительно, выходила ее тогда баба София. Хлеб давала тайком, чтобы не видел Юсько и, особенно, его дети. Потом она вышла замуж в Бельцах. Как она узнала о похоронах? Скорее случайно. В селе об этом уже все забыли. А она вот помнит. — рассказала нам об этой истории моя мама.
После поминок я сразу взял курс на Тернополь. В понедельник предстояла апробация моей диссертационной работы. Машина мерно катила по сухому промороженному асфальту. За Черновицами начало снежить. От Залещиков начался настоящий снегопад. Щетки дворников едва успевали сметать снег.
Глядя на белый асфальт, бьющие в лобовое стекло крупные снежинки, неожиданно, казалось, вне всякой связи подумалось:
— Вот и Сибирь-матушка возвернулась. Не иначе, как попрощаться с бабой Софией.
Послесловие к главе
При написании главы я почти все время чувствовал, что меня начинает сносить на Солженицынский стиль и ритм повествования. Я же старался идти своей дорогой. Но делать это мне было довольно трудно. Солженицын мне постоянно мешал.
Я чувствовал, как за моей спиной стоит Великий Маэстро и следит за каждым моим знаком препинания.
Я не хочу себя ставить рядом и сравнивать с Александром Исаевичем. Мы как две несоизмеримые планеты: Огромный Юпитер и крошечный Меркурий. Так же, как и между планетами, далека и дистанция между нами. Но я шел своим путем. Шел, думая о том, почему я не хочу идти уже проторенной дорогой? Кажется, я нашел ответ.
В своих«…кругах…» и других книгах А.И. Солженицын выписывал, вскрывал и выворачивал ненавистную ему систему. Она выступает четко очерченным горельефом на фоне людских судеб. Я же старался выписать лики и характеры маленьких и простых людей, попавших в мясорубку той же, но служащей мне фоном, системы.
Насколько мне это удалось, судить читателю.