Реквием

Единак Евгений Николаевич

Вдоль по памяти

 

 

Память

Суть человека такова, что память его никогда не бывает полной, сквозной. Психике человека свойственна самозащита от перегрузки информацией. Большинство событий вытесняется в бессознательное и в памяти остаются лишь эпизодические воспоминания, несущие в себе нагрузку актуальности конкретного периода жизни. У каждого актуальность своя.

Лев Николаевич Толстой помнил себя с младенческого возраста. На то и Толстой.

Работая психотерапевтом, мне часто приходилось расспрашивать пациентов о наиболее значимых событиях детства, психотравмах. Одни помнят себя с 2-3-4-х летнего возраста, а другие не помнят даже таких веховых событий, как, например, первое сентября в первом классе.

Самыми ранними воспоминаниями я делился с родителями. Они, помня эти события, довольно точно определяли период и мой возраст. Первым событием, вырванным памятью из прошлого было мое пребывание в доме у бабы Софии до того, как она была репресcирована летом 1949 года.

Бабушка жила в нижней части села, как говорили «на долине», в доме второго мужа Иосифа Кордибановского (на польский манер — Юсько). Мой родной дед Иван умер в 1919 году от тифа, оставив в числе шестерых детей и моего отца в возрасте 8 — 9 месяцев.

Деду Юське еще в молодости конной соломорезкой отрезало обе руки. Вместо правой руки сельский умелец из изогнутой как в локте ветки соорудил руку с тремя веточками-пальцами, в развилку которых бабушка, в зависимости от надобности, вставляла ложку либо зажженную самокрутку.

Я боялся его деревянной руки, хотя дед по натуре был добрый. Почти всегда он носил в кармане, по рассказам моей мамы, конфеты-подушечки с налипшей табачной пылью.

Отчетливо помню комнату в доме деда Юська с большой русской печью, в которой зимой почти всегда горел огонь. Напротив печки — широкая темная лавка, на которой стояло ведро с водой. Над лавкой в стене торчали гонтали (большие гвозди) для верхней одежды. Ниже гонталей кнопками прикреплен красный плакат с мужчиной во весь рост и кочергой в руках (наверное, металлург). Плакат предохранял одежду от известки, которая легко пачкала все, включая мои руки.

Правее лавки находилась темно-коричневая дверь, покрытая сплошь воздушными пузырями отслоившейся краски. Мне очень нравилось нажимать на пузыри пальцем. Некоторые пузыри при надавливании издавали тихий треск. При медленном надавливании пузыри выползали из-под пальца и казались живыми. На двери висел большой черный крюк. При открывании и закрывании крюк мерно хлопал по двери, выбив со временем глубокую полукруглую борозду.

С этим крюком у меня связано воспоминание, о котором хочу рассказать. Среди зимы баба София в одном капоте (халате) вышла во двор за очередной порцией палок подсолнечника для подбрасывания в печь. Я влез на табуретку и навесил крюк, как это делали взрослые после ухода вечерних гостей, отрезав бабушке путь в дом.

Ни стук в дверь, ни ее просьбы не могли заставить меня сообразить, что надо снова встать на табурет и снять крюк. Печь ярко горела, угли потрескивали, а баба, как рассказывала потом, переживала за меня, едва не сходила с ума, не говоря о том, что окоченела на морозе. На ее крик поспешили соседи справа и слева: Марко Ткачук и Костек — Константин Адамчук. Плоским немецким штыком через щель выбили крюк из кольца и открыли дверь.

Поскольку я родился в августе 46-го, значит, тогда мне было около двух с половиной лет. Если эпизод с крюком мог быть поддержан в моей памяти воспоминаниями бабы Софии после возвращения из депортации, то печка, лавка, плакат и пузыри на двери отпечатались в детской памяти без посторонней помощи, без наведенных и поддерживающих воспоминаний. Летом этого же 49-го года старики были высланы в Сибирь на Ишим и в этом доме я больше никогда не был.

Второй, запечатленный в памяти эпизод имел место ранней весной этого же года. Когда я впоследствии рассказал его маме, то она определила год потому, что той весной отелилась корова, но вместо долгожданной телочки родился бычок. Помню себя стоящим на деревянном, с широкими щелями, пороге дома. Лужи во дворе сливались. Яркое солнце горело в луже, а отраженное небо было такого же бирюзового цвета, как и дом соседей Гусаковых, беленный с медным купоросом (тогда говорили с синим камнем).

Со стороны сарая внезапно появился отец с теленком на руках. Увидев меня, он что-то крикнул. Мама подхватила меня на руки и отодвинулась от крыльца. Отец занес теленка в дом, где в комнате перед печью уже была постелена солома. Уложив теленка на солому, отец почему-то очень быстро выбежал во двор.

Я застыл на пороге комнаты, разглядывая теленка. Он был еще мокрый и огонь из печки отражался на нем золотыми блестками. Я стоял и зачарованно смотрел на это живое чудо! Внезапно теленок повернулся, встал сначала на задние ноги, затем стал подниматься и на передних. Ноги его дрожали, потом вдруг разъехались по соломе и теленок упал.

Через какое-то время он снова повторил попытку встать, на этот раз удачно. Он стоял, расставив дрожащие ноги. Потом он застыл и откуда-то из середины живота на солому полилась журчащая струя. Мама быстро подставила широкую миску. Ошеломленный, я не мог оторвать глаз.

Следующими по времени были отрывочные воспоминания о том, как бабушку Софию провожали в Сибирь. На косогоре двора молча стояли несколько человек. Никто не плакал. Отец порывисто вышел из хаты, держа в руках какие-то узлы. Сели в повозку. Отец сел впереди, взял вожжи и кнут.

Меня подняли и посадили в подводу. Я хотел сесть рядом с отцом и свесить ноги, как это сделал он. Но бабушка посадила меня к себе на колени. Стало очень обидно. Поднявшись на Марков мост, подвода затарахтела, подпрыгивая на досках настила. Толчки подводы приятной нудьгой отдавали в животе. Обида прошла. Мама ждала нас возле нашего дома. Попрощавшись со стариками, она сняла меня с повозки.

Воспоминание пятидесятого года. Осень. Далеко в глубине огорода были развалины глинобитной хаты, построенной дедом Иваном. Отец только что свалил старую, тополе-образную высокую яблоню и топором обрубал ветки, очищая корявый ствол. Мама подбирала осыпавшиеся яблоки и, выбрав одно, дала его мне. Небольшое яблоко было красным, продолговатым. На вкус оно было слегка сладким, но больше горьковато-терпким.

Зима следующего, пятьдесят первого года запомнилась свадьбой у Михаила Александровича Парового (Цойла, он же Молдован) в самой нижней части села — Бричево. Свадьба была в небольшом доме. Палат тогда ещё не возводили. Родители усадили меня между собой на длинную широкую скамейку от стены. Многолосый шум, музыка, обилие еды вселили в меня будоражащее ощущение торжественности, моего участия в чём-то очень важном. Своей вилкой мама накалывала голубцы, кусочки мяса, макаран (домашняя лапша, запеченная в русской печи с яйцами и сахаром). Затем вилку с наколотой едой передавала мне. Всё казалось очень вкусным.

Напротив сидели двоюродные братья отца. Постоянно чокаясь, пили много. Не отставал от родственников и мой отец. Сквозь свадебный гул я услышал мамины слова:

— Скiлько ж то можно наливати в сэбе того зiлля (зелья)?

Я не знал, что значит слово «зiлля». Но мой отец на глазах становился непохожим на себя, казался чужим, совсем незнакомым. Мне стало страшно. Свадьба уже не казалась торжественной и радостной. Мне захотелось поскорее покинуть тот дом, вернуться домой, чтобы отец снова стал моим.

Родственник в очередной раз налил полные стопки. Снова все чокнулись. А когда отец поднёс стопку к губам, я, неожиданно для себя, ударил по стопке наотмашь. Ударил, скорее всего, не сильно. Но стопка вылетела из отцовой руки и полетела вдоль стола, кувыркаясь и разбрызгивая самогон по тарелкам с едой. Свадебный галдёж мгновенно стих. Все повернулись в нашу сторону. А отец повернулся ко мне и, казалось, очень долго смотрел на меня, широко открыв глаза.

Мне стало страшно до тошноты. Я сжался и стал сползать со скамейки под стол. Меня подхватила мама и, усадив на колени, отодвинулась от отца. На нас смотрела уже добрая половина свадьбы.

— Шо? Нажлапанились аж по саму гергачку (наглотались по кадык)? Вже щастливи?! — это был мамин голос.

В тот вечер отец больше не пил. Вяло чокались и его двоюродные братья. Домой в деревянных санках меня везла мама. На следующее утро отец, лёжа в кровати, позвал меня к себе. Перелезть к нему не было сил из-за страха, а отказать было почему-то ещё страшнее. Наконец я перешагнул через маму. Отец уложил меня на свою грудь. Прижал к себе и затих. Неожиданно я расплакался так, что мне долго не хватало воздуха. Под конец меня одолела икота. Потом, вспоминали родители через много лет, несмотря на уже наступившее утро, я крепко и надолго уснул.

В начале лета пятьдесят первого отец приобрел и привез домой два улья. Мне нравилось крутиться вокруг, наблюдать как отец открывал ульи и просматривал рамки, несмотря на то, что пчелы, бывало, меня жалили, иногда по две сразу. Я старался не плакать, зато в последующие дни с огромным интересом наблюдал метаморфозу моего лица, особенно вокруг глаз, весьма сожалея, что отеки на лице быстро исчезают. Затем места укусов сильно чесались.

Перед работой с пчелами отец тщательно мылся и одевал одну и ту же рубаху с длинными рукавами. Работал он без маски с сеткой, попыхивая дымарем, заправленным тряпками с сухим разнотравьем. От отца постоянно пахло воском, пчелиным ядом и дымком от трав. Мне нравилось ложиться рядом с ним, просить его рассказывать про войну. Он ловко уходил от разговоров о войне, плел, как говорила мама, банделюхи (небылицы). Я это уже понимал, но слушал с удовольствием, вдыхая запахи, которые по мере моего взросления исчезали и остались только в памяти.

Теплой осенью 1951 года отец взял меня с собой на озера (ставы). В тот день колхоз вылавливал рыбу для продажи. Запомнилось, как взрослые тянули за веревку сеть через озеро от берега до берега. Другая группа колхозников у хвоста озера била длинными шестами по воде, выгоняя рыбу из камышей.

Затем сосед Ананий Гусаков посадил меня вместе с его сыном Сашей, младшим меня на год, в лодку и, сев за весла, сделал небольшой круг недалеко от берега. Лодка покачивалась, Я не чувствовал под ногами привычной опоры. Озеро казалось бесконечно глубоким, а лодка ненадежной. Мне стало боязно, подташнивало. Как только лодка уткнулась в берег, я в свои пять лет самостоятельно и очень быстро выскочил на берег.

Затем я пошел к подвалу. Он был очень глубоким и длинным. Говорили, что он перешел в наследство колхозу от пана Соломки. Вместе с отцом я спустился в подвал, где было пронзительно холодно. Меня поразило огромное количество льда, лежащего под соломой с прошлой зимы. Солому сдвигали и рыбу в деревянных носилках укладывали на лед, а носилки с рыбой снова укрывали соломой.

На следующий день правлением колхоза отец был послан продавать рыбу в соседнее село Городище. Возницей был здоровенный недоросль Боря Твердохлеб. Мы стояли в центре села. Отец зачем-то зашел в магазин.

Боря посоветовал мне зазывать людей стихами, чтобы у нас быстрее покупали рыбу. Это было скабрезное двустишие на молдавском языке. Молдавского я, разумеется, не знал. Простое двустишие я запомнил с ходу и стал громко кричать. Женщины озорно смеялись, но подходили охотно. Вышедший из магазина отец прервал «рекламу» и пригрозил Боре. Текст «рекламы», при всей глупости, я запомнил на всю жизнь.

Дома мама пекла темно-серый с рыжинкой хлеб из так называемой разовой муки. В руках он был тяжелый, кисловатый на вкус. Зато родители всегда держали корову. У нас постоянно были молоко, сметана, творог. Время от времени мама наливала в кувшин молока и поручала мне отнести его через дорогу к Савчукам.

Сам Савчук — угрюмый, звероватого вида мужик с налитыми кровью глазами был ветеринаром. Как говорили в селе, штатным. Его жена, тетя Женька была худой, болезненной и плаксивой женщиной. Коровы у них не было. Перелив молоко и сполоснув кувшин, тетя Женька отрезала толстый ломоть белого-белого хлеба, опускала его в кувшин и отдавала его мне. Еще на середине улицы от хлеба не оставалось ни крошки. Таким он был вкусным. У нас дома белый хлеб появился, когда я пошел во второй класс.

1952 год запомнился выпускным вечером, хотя все происходило днем. Мой старший брат Алеша закончил семь классов. На торжественном собрании ему вручили свидетельство об окончании школы с отличием. После собрания был торжественный стол в клубе. Родители и педагоги пили самогон. Стол, по словам мамы, по тем временам, был обильным. Участвовали все родители. Каждая семья готовила свое блюдо. В селе это стало традицией.

Считавшие себя уже взрослыми, четырнадцатилетние выпускники тайком принесли самогон и в перерыве застолья выпили его. Опьянели, как говорила мама, быстро. В память впечатался брат, стоявший за клубом на четвереньках, опершись руками о землю. Его рвало. При этом он стонал совершенно чужим голосом, с каким-то рыком. Мне было по настоящему страшно, и очень жаль его. А мама стояла рядом и говорила:

— Так! Так! Сильнее! Чтоб она тебе всегда возвращалась так!

Этот мамин урок психоэмоциональной терапии скорее всего внес свою лепту в формирование нашего отношения к алкоголю. Ни брат, ни я в последующем не считали приоритетными застолья. До сих пор за столом в пьянеющей компании мне становится просто скучно. Веду себя, по выражению выпивох, как сволочь: пью очень мало.

В этом же году я столкнулся с медициной в буквальном смысле этого слова. Общепринято говорить, что человек впервые сталкивается с медициной при рождении. Но я родился дома. Роды принимала и перевязывала пуповину моя бабушка по матери. Звали ее Явдоха. Смолоду она слыла удачливой повитухой. Она приняла роды шестерых из семи собственных внуков. Многие в нашем селе были обязаны ей благополучным рождением.

В качестве повитухи одни из последних родов в селе баба Явдоха принимала в сорок восьмом. Мне это стало известно уже после написания настоящей главы от восьмидесятивосьмилетней односельчанки Брузницкой Любови Михайловны — самой бывшей роженицы, внучки старой Каролячки, близкой нашей соседки. Она пришла ко мне на обследование перед удалением катаракты в сопровождении младшей дочери Дины. Дина усадила слепнущую маму на стул. Я спросил:

— Какие-либо жалобы есть?

Любовь Михайловна встрепетнулась, узнав меня по голосу:

О! Так это Евгений Николаевич! Добрый день!

В молодости мне было особенно приятно, когда меня уважительно называли Евгением Николаевичем. Приятно и теперь чувствовать себя нужным. Но ближе к старости становится теплее, если ко мне обращаются проще:

— Женик!

Так называют меня только сельчане из моего детства, мои старшие земляки. Так зовут люди, помнящие меня, носящегося с утра до ночи и с мая по октябрь по селу в строгой «академической» форме — в одних бессменных отцовских чёрных трусах со стянутой в поясе резинкой и с разводами грязи на животе, особенно в период созревания арбузов. Длина трусов едва не доходила до моих щиколоток.

Скорее всего по вечерам Дина читала маме отрывки из книги. Любовь Михайловна оказалась в курсе содержания некоторых глав. Вспоминая далёкие годы, женщина оживилась:

— В сорок восьмом ваша баба Явдоха принимала у меня роды. Тогда родилась моя старшая — Ира. Спасибо. Всё обошлось хорошо. Вспоминаю — как будто вчера всё было.

Когда начались схватки, мама уложила меня в кровать. А бабушка по матери (Каролячка, вы её помните) куда-то побежала. Вернулась она с бабой Явдохой. Баба Явдоха, помыв руки, присела у моей кровати. Схватки усилились, сильные боли, казалось разрывали внизу всё. Потом боли почти прекратились. Затем снова возобновились и усилились. Было очень больно. Я напряглась, хотелось скорее освободиться от болей.

А баба Явдоха, сидя рядом, положила руку на живот:

— Не спiши. Легэнько, легэнько, доню. Шануй силы на потому.

(При этих словах тёти Любы я вспомнил свои студенческие годы. Пожилой доцент кафедры акушерства и гинекологии стоял рядом с роженицей и, положив руку на живот, приговаривал:

— Спокойно, спокойно, девочка. Не тужись, не напрягайся. Вот сейчас расслабься! Я скажу когда надо, вот тогда и будешь тужиться).

— Слова и руки бабы Явдохи успокаивали. — продолжила наша соседка. — Я перестала бояться. Когда Ира родилась, баба Явдоха перевязала пуповину. Долго ещё сидела, пока не убедилась, что всё в порядке. Когда баба Явдоха уходила, мама Надя дала ей несколько рублей. Даже не знаю сколько. А баба Каролячка насыпала в торбочку муки… Господи, как быстро летит время!..

Через две недели по телефону Любовь Михайловна сказала:

— Дай вам бог здоровья, чтобы вы могли дальше писать… Хоть что-то в селе останется от того времени…

…Начавшееся ещё днём тупое стенание за грудиной отпустило меня после, мудрых в своей первозданной незамысловатости, нескольких слов простой сельской женщины…

Мир тесен… Особенно благодаря Интернету. В «Одноклассниках» у меня много друзей. О судьбе многих своих земляков, с которыми учился в школе, я знал. Но значительная часть моих одноклассников и не только растворилась по всей планете. С того дня, когда внучка Оксана открыла для меня страничку в «Одноклассниках», стало возможным виртуальное общение со многими моими однокашниками и соучениками в Молдове, Украине, России, Германии, США, Австралии, Израиле….

Совсем недавно меня попросила выйти на связь по скайпу моя одноклассница Ариела Халимская. Ариела училась со мной в десятом классе Дондюшанской школы. Сейчас она живет в небольшом городе Акко на западе Израиля, на самом берегу Средиземного моря. Прочитав мою книгу, она рассказала мне историю, в которой нашлось место и для моей бабы Явдохи….

В конце сороковых и самом начале пятидесятых отец Ариелы Давид Исаакович Халимский был директором семилетней школы в селе Плопы, расположенном в двух километрах от Елизаветовки. Отец был в отъезде, когда у пятилетней Ариелы на фоне полного благополучия стала резко отекать правая половина шеи, больше у угла нижней челюсти.

На председательской бричке поехали с мамой в Тырновкую больницу. Осмотревшие девочку врачи рекомендовали немедленно ехать в Кишинев. Вернулись домой, чтобы собраться и дождаться отца семейства, который должен был вернуться из поездки к утру.

— По приезду домой соседка посоветовала маме показать девочку Явдохе. — рассказывает Ариела. — Она же и рассказала маме, как найти дом Явдохи в Елизаветовке.

— Преодолев холм, по проселочной дороге через поле вышли к домам нижней части Елизаветовки. Явдоху нашли по высоким кустам сирени, плотно окружавшим домик под соломенной крышей.

— Явдоха возилась в огороде. Вымыв руки, она ощупала мою шею и, поглаживая, стала вполголоса что-то быстро говорить, переходя со скороговорки на какой-то непонятный напев. Утомленная поездкой на бричке в Тырново, походом пешком в Елизаветовку, я неожиданно уснула. Мама с трудом разбудила меня, когда надо было возвращаться домой, в Плопы.

— Придя домой, я снова уснула. Проснувшись утром, мама обнаружила, что опухоли нет совершенно, моя шея стала совершенно ровной. В это время вернулся с поезда встревоженный папа. В селе кто-то успел сообщить ему о моей болезни и необходимости везти меня в Кишинев.

— Собирайтесь! Председатель дает бричку до станции. Пригородным до Бельц, а там снова поезд. К вечеру будем в Кишиневе.

Мама не успела вмешаться.

— Папа, папа! Меня ничего не болит! После больницы мы с мамой пошли к Явдохе. Она шептала, шептала и я уснула. А когда проснулась, уже ничего не болит!

Зная отношение папы к знахарям, колдовству и прочим «чудесам», мама сочла за лучшее промолчать.

Папа схватился за голову:

— Что ты натворила? Я — директор школы, секретарь партийной организации в колхозе! И вдруг — обращаемся к знахарке, без медицинского образования, к совершенно безграмотной старухе. А если в райкоме партии узнают? Что будет? И накажут, и засмеют!

— Но Ариела здорова. — пожала плечами мама. — Это главное…

Слушая исповедь Ариелы по скайпу, я с трудом сдерживал улыбку. Моя память в это время услужливо вытолкнула на поверхность сознания рассказ Сергея Званцева «Чудо Иоанна Кронштатдского».

Сейчас, с высоты моего опыта могу предположить, что у Ариелы тогда имел место спазм выводных протоков подчелюстной слюнной железы. Накапливающаяся слюна может распирать ткани железы до гигантских размеров. Усталость девочки, успокаивающая скороговорка и поглаживание возможно оказали успокаивающее гипнотворное воздействие. Спазм прошел самостоятельно и во время ночного сна вся накопленная слюна излилась в полость рта и была проглочена.

Говорить о чудодейственном способе лечения пришептыванием при других острых воспалительных заболеваниях глотки, шеи и зубо-челюстной системы не приходится. В подобных случаях необходима экстренная специализированная, чаще всего хирургическая помощь. Чудес не бывает.

А в пятьдесять втором медицинская сестра фельдшерско-акушерского пункта села, участница войны, в прошлом операционная сестра госпиталя Лидия Ивановна Бунчукова ходила по селу и проводила вакцинирование. Сейчас дико даже говорить, но в те годы, когда все жители села были в поле, оставшиеся с грудными детьми, для выпечки хлеба и больные женщины отлавливали из оравы подлежащих процедуре детей, невзирая на степень родства. Держа пойманных детей, визжащих как поросята, проводили вакцинацию. Никаких показаний и противопоказаний, равно, как и письменного согласия родителей на проведение лечебной процедуры не было и в помине.

Мы с Женей Сусловым, соседом и почти ровесником, играли в канаве у мостика Гориных. Увидев суматоху несколькими домами выше и, услышав вопли, мы все поняли и устремились к нам во двор. Когда медсестра открыла калитку, мы, два будущих врача хирургического профиля высшей категории стояли на крыльце. В руках у Суслова был небольшой топор, а у меня нож для забоя свиней. Не увидев взрослых, медсестра пошла дальше вниз по селу. Событие в селе обсуждали живо.

Спустя много лет, осенью 1976 года я, заведующий вновь открытого ЛОР-глазного отделения Тырновской больницы, проводил утреннюю планерку. Познакомившись с медицинскими сестрами и санитарками, выслушав отчет о дежурстве, отпустил сотрудников. Одна медсестра, уже пенсионного возраста, задержалась:

— Евгений Николаевич, вы меня не помните?

— Н-нет.

— А помните прививки в Елизаветовке в пятьдесят втором? С топором и ножом…

Все выходящие вернулись. Пятиминутка закончилась весело.

Однажды весной еще не светало, когда нас всех в доме разбудил топот под окнами, кто-то начал колотить в двери и раздался истошный крик соседки тети Любы Сусловой:

— Ганя! Открой быстрее!

Мама в одной сорочке открыла.

— Сталин умер! Что теперь будет?

— Ничего не будет. Будет кто-то другой. Не другой, так третий. Чего горлаешь (орёшь, вопишь — укр.)? Дети испугаются.

Маме тогда исполнилось тридцать пять. А было это 5 марта 1953 года.

В бросовом доме Александра Брузницкого, стоящем через три дома от нашего, колхоз организовал ясли-сад. Каждое утро туда отводили детей на день, поскольку родители трудились на колхозных полях, на ферме, в саду, в огородной бригаде с раннего утра до вечера. Дисциплина в колхозе была строгая. За невыполнение минимума выходо-дней в году лишали части оплаты, штрафовали, грозили лишением приусадебного огорода.

Отвели в ясли и меня. Конечно улицей. Мне там сразу не понравилось, несмотря на то, что няней там была моя тетя Раина, младшая сестра мамы. В шесть лет я уже мог пробежать пол-села не только улицей, но и дворами или огородами, тем более через три дома. Нетрудно догадаться, что пока родители дошли домой улицей, я уже сидел на пороге нашего дома и плакал. Приручали к яслям меня довольно долго. Затем привели моего одногодка Сергея Навроцкого. Я перестал убегать.

Игры в яслях были незатейливо простые. Нас выстраивали в ряд вдоль дощатого забора дяди Миши Кордибановского и начиналось:

— Гуси-гуси! Га-га-га.

— Есть хотите? Да-да-да!…

Серым волком всегда был Навроцкий Сергей.

На обед давали либо картошку, либо суп картофельный с зажаренным луком, иногда домашние макароны, тоже с луком. Мы с Сергеем были старшими, нам, вероятно, было мало той ясельной порции и мы усердно помогали двух-трехлетним осилить обед. Это всегда делалось под благородным актом позичания (одалживания) картошки всего лишь до завтра. И так каждый день. До завтра.

Потом садик перевели в верхнюю часть села, в старый нежилой дом Ивана Ткачука, что напротив Чернеева колодца. Но туда я ходил мало. Мы выросли и пора было идти в школу.

 

Школа

Школа для меня не была открытием. Школьную атмосферу я вдохнул с пятилетнего возраста. Мой брат Алексей был старше меня на восемь лет и учился тогда в выпускном седьмом классе. Школа была тоже семилетней. Я удирал из дома в школу с его старой полевой брезентовой сумкой, которую заполнял старыми учебниками и исписанными братом тетрадями.

Мои визиты в школу брата отнюдь не радовали, Он гнал меня домой. Спасали меня его одноклассницы, часть из которых была старше брата на 1 — 2 года из-за войны, во время которой школа была закрыта. Они усаживали меня между собой на последних партах, чтобы не заметили учителя и, тем более, брат. Я быстро сообразил, что на уроке надо сидеть тихо.

Знание алфавита и чтение пришли как-то сами собой, без труда, напряжения и особого желания. В пять лет хоть и медленно, но уже уверенно читал. В школу я пошел в 1953 году, умея бегло читать и писать печатными буквами.

Первого сентября мама уложила в купленную накануне сумку букварь, тетрадку, кусок хлеба, яблоко и повела меня в школу. На школьном дворе толпились ученики, стоял шум и гам, которые вселили в меня чувство радостной торжественности, сродни той, которая возникала, когда родители брали меня с собой на свадьбы и провожания на службу в армию. Меня подвели к группе первоклассников, большинство из которых было с родителями.

Там же стоял наш будущий учитель, благословенной памяти Петр Андреевич Плахов, участник войны. Одет он был в гимнастерку, которую стягивал широкий коричневый пояс, брюки-галифе, заправленные в сапоги, начищенные так, что мы видели на их носках свои собственные двойные силуэты.

Прозвенел звонок и мы цепочкой, уже без родителей, потянулись за учителем в класс. Класс казался очень большим. На стенах висели географические карты, между которыми были прикреплены к стене керосиновые лампы с пузатыми стеклами. Нас рассадили в два ряда от окон. Ряд от стены был уже занят третьеклассниками, так как классы были спаренными.

Меня усадили за вторую парту напротив учительского стола рядом с моей троюродной племянницей Полевой Ниной. На первой парте по центру рядом с Мишкой Бенгой сидела двоюродная сестра моей матери, моя двоюродная тетя — Тамара Папуша. На самой задней парте в моем ряду сидел мой троюродный брат — Иван Пастух, учившийся в первом классе уже второй раз. Соседом его по парте был его одногодок Иван Твердохлеб. На уроках они возвышались над всем классом и были видны отовсюду.

Дав третьеклассникам задание писать, Петр Андреевич проверил, как отточены наши карандаши и, подходя к каждому, сначала своей рукой, а затем нашей рукой в своей учил писать косые палочки. Проблемы возникли только у двоих — Лены Твердохлеб и Броника Единака, моего очередного троюродного брата. Они были левшами. А в школе тогда все должны были писать только правой рукой.

На первой же перемене наш класс подвергся опустошительному нашествию мужской половины четвертого и пятого классов. В мгновение ока наши сумки были освобождены от съестных припасов. Добыча была богатой и разнообразной. Хлеб, намазанный смальцем, со шкварками, политый подсолнечным маслом, сложенный бутербродом с ломтиками сала, один даже с повидлом, просто хлеб, яблоки, продолговатые сливы моментально исчезли в карманах и за пазухами пришельцев. Исчез и мой хлеб с яблоком.

В числе конфискаторов были и два моих старших двоюродных брата: Борис и Тавик (Октавиан). Несмотря на то, что дома они щедро делились со мной съестным, отдавая мне подчас лучшие куски, в школе они были в другой команде. Таковы были правила игры. Как у древних римлян: закон суров, но он закон. Жаловаться дома, либо учителям не было принято.

Грабители исчезли так же стремительно, как и напали. Я смотрел в свою пустую сумку и, наклонив голову, зачем-то понюхал. Упоительный аромат кирзового кожзаменителя сумки в смеси с запахами яблока и серого хлеба из разовой муки казался необыкновенным. И сегодня, через много лет, запах и вкус яблок с хлебом на мгновение переносит меня в то светлое, безоблачное и невинное время.

Первый день в школе выявил своих героев и кумиров. Живший напротив школы тринадцатилетний Сева Твердохлеб, учившийся в одном классе с 9 — 10 летними, на большой перемене привязывал к балке деревянного коридорчика кружку, наполненную водой. К ручке была привязана длинная тонкая веревочка, выведенная за пределы коридорчика наружу. Когда приговоренное лицо входило в коридор, Сева тянул за веревку и вода выливалась на голову входившего, вызывая дикий восторг у зрителей.

Как только звенел звонок, возвещавший конец урока, ныне здравствующий Валерий Семенович Паровой (тогда шестиклассник Нянэк) спешил к дверям седьмого класса, из которого, после урока с журналом под мышкой, сутулясь, выходил пожилой, коренастый и совершенно лысый учитель Тимофей Петрович Бруско.

Неспешно он шел по длинному коридору в учительскую. За ним журавлиной походкой на цыпочках крался долговязый Нянэк и, приставив к своим губам свитую заранее тонкую длинную трубочку из двойного листа тетради, тихо дул старому педагогу в лысый затылок. Тот, не оборачиваясь, отмахивался рукой у затылка, полагая, вероятно, что это муха, чем вызывал наше немое восхищение изобретательностью Нянэка.

Вернувшись домой из школы, я, захлебываясь от восторга, рассказал родителям о впечатлениях первого в жизни дня в храме науки. К моему глубокому огорчению, родители не разделили моего восхищения описанными событиями.

Более того, мой отец сделал первое и последнее отнюдь не «китайское» предупреждение о недопустимости аналогичных «изобретений» с моей стороны. Вовремя, так как в моей голове еще в школе вызревали более достойные проекты. Тогда же я сделал вывод, что родителям не обязательно все знать.

Должен был ранее сказать, что родился я в украинском селе Елизаветовка на севере Молдавии. Село было относительно молодым среди старых молдавских сел — Плоп, Цауля, Городища, Брайково, Сударки, и украинских — Мошан и Боросян. Возраст последнего по разным источникам около 600 лет. Как населенный пункт Елизаветовка сформировалась в 1898 году в результате переезда нескольких десятков семей сел Яскорунь (Заречанки) Летавы, Драганивки, Гукова и других сел Каменец-Подольской губернии. Название села было завещано Елизаветой Стамати, дочерью обедневшего плопского помещика.

При составлении договора на пользование землей переселенцам было поставлено условие, что село будет носить ее имя. Языком общения стал украинский язык, богато сдобренный польским, так как несколько семейств вели свое начало от поляков, густо населявших перечисленные села на правом берегу речки Жванчик, протекавшей на юг и впадавшей в Днестр двумя километрами ниже по течению от места слияния реки Збруч с тем же Днестром.

Обучение в школе до 1940 года велось на молдавском языке. Я не оговорился. С восемнадцатого по сороковой год, когда Бессарабия находилась в составе Румынии, издаваемые в Кишиневе и Яссах учебники назывались: Грамматика молдавского языка, молдавский язык и литература.

Мои родители, как и все остальные жители старшего поколения прекрасно знали разговорный молдавский язык. На свадьбах, крестинах и других сельских торжествах одинаково охотно пели и украинские и молдавские песни. С 1944 года после изгнания гитлеровцев обучение в школе велось уже на русском языке.

Направленные на работу из России и Украины учителя были настоящими подвижниками. Бедные, как все тогдашнее население, без жилья, ютившиеся по частным квартирам, часто жившие впроголодь, оторванные от насиженных мест, педагоги с большой буквы, формировали в детских умах и сердцах тягу к знаниям и, как писал Н.А.Некрасов, сеяли разумное, доброе, вечное. Они взрастили и воспитали целую плеяду молодых талантливых педагогов из местных детей. Они научили нас любить книгу, тянуться к знаниям без понукания, блата и взяток. Низкий поклон им и вечная память.

В послевоенные годы в школе сформировался оригинальный билингвизм. Уроки велись на литературном русском языке. Учителя терпеливо учили нас правильно говорить и писать. На переменах же, когда необузданная разновозрастная стая вываливалась во двор, все вопросы и споры решались на «елизаветовском» языке.

Я снова не оговорился. Используемый в селе язык невозможно было назвать украинским. Это была гремучая смесь украинских, русских, польских и изредка молдавских слов. Так и говорили в округе на разных: елизаветовском, боросянском, мошанском, марамоновском, гашпарском языках.

Учился я, по определению моей мамы, «таки нияк» (таки никак). Во мне не было усидчивости, добросовестности и ответственности при выполнении домашних заданий. С некоторыми моими соучениками домашние задания выполняли старшие братья и сестры. А самая способная в классе Нина Полевая многие часы добросовестно учила уроки. Убористым каллиграфическим, почти идеальным почерком она исписывала черновики, а затем и чистовики, особенно по чистописанию. Выговаривая за небрежно выполненное домашнее задание, мама не раз говорила, что черновики Нины достойнее моих чистовиков.

Я, по выражению родителей, успевал быстро нацарапать задания и переложить в портфель книги и тетради, приговаривая: это я знаю, это я знаю, это не завтра, а это не надо и так далее. Школа подчас была только силой необходимости, досадной помехой «обширным» интересам, «грандиозным» замыслам, роившимся с утра до глубокой ночи в моей мятежной голове, очень «важным» мыслям и буйным фантазиям, в которых я был всегда главным героем.

В результате, хотя я писал почти без ошибок, почерк на всю жизнь сформировался отвратительный, неровный. Перья «звездочки», которыми мы писали до седьмого класса включительно, почему-то постоянно спотыкались на ровной бумаге, разбрызгивая вокруг себя кляксы самых разных форм и размеров.

Причудливые очертания клякс привлекали мое внимание гораздо больше, чем написанные буквы и цифры. После пятого класса нам разрешили писать авторучками, на перьях которых были написаны буквы АР. Эти перья уже были гладкими и несколько улучшали мою писанину.

Брат Алеша в это время уже учился в девятом классе районной школы в Тырново. Его старательность в учебе граничила с педантизмом. По всем предметам у него были в большинстве отличные оценки, родители с охотой и гордостью сидели на родительских собраниях, где Алешу постоянно ставили в пример.

Нас непрерывно сравнивали родители, родственники и односельчане. Сравнение всегда было далеко не в мою пользу. Было расхожее выражение: вот Алеша — хлопец, а с этого ничего не выйдет! Нельзя сказать, что мне это было безразлично. Более того, мне были довольно неприятны эти сравнения. Но ревности и зависти во мне почему-то не было, как и не было стремления исправиться и быть похожим на брата.

Я жил так, как жил. Я просто, не очень задумываясь, спотыкаясь, шагал своей дорогой. Мне так было интереснее. А то, что надо было делать из-под палки, особенно собственной, вызывало какую-то глухую тоску.

В школе же на уроках я был довольно внимательным. Скорее всего, сказались постоянные наказы родителей. Дежурным их напутствием было:

— Все время смотри в рот преподавателю, внимательно слушай и все запоминай!.

Во время урока Петр Андреевич объяснял первоклассникам новую тему, давал письменное задание в классе и переходил к разъяснению урока третьему классу. Поскольку мне было необходимо все внимательно слушать и запоминать, то я, написав, как только мог быстрее, задание, ловил каждое слово учителя.

Выручала меня память. Наряду с предметами первого класса, я знал наизусть все стихотворения и рассказы третьего класса, элементы природоведения, а в третьей четверти первого класса в моей голове нечаянно уместились дроби и действия с ними. Во время уроков я не мог удержаться и добросовестно подсказывал тем третьеклассникам, которые затруднялись отвечать пройденный урок.

Первая серия возмездия следовала незамедлительно. Меня отсылали стоять в углу или оставляли сидеть после уроков. Вторая серия возмездия ожидала меня дома, так как мой троюродный брат Броник Единак регулярно и добросовестно сообщал отцу о моих прегрешениях и наказаниях.

Мстил ему я довольно своеобразно и коварно. К этому времени нас пересадили и я оказался за одной партой с Броником. Учился он из рук вон плохо. Классные задания он выполнял, копируя написанные мной тексты и решения примеров по арифметике, особенно на контрольных. Я писал, намеренно пропуская буквы, слова и цифры, оставляя места.

Броник тщательно и бездумно копировал, подглядывая. Когда он отвлекался, я, прикрывшись промокашкой, быстро вписывал необходимое и закрывал тетрадь. Мое возмездие настигало его тогда, когда Петр Андреевич обходил парты, нося с собой ручку с красными чернилами и выставляя оценки.

Между тем набеги и продразверстка со стороны старших ребят как-то сами собой очень быстро сошли на нет. Мы влились в школьный коллектив. Наличие в старших классах родственников создавало для малышей какой-то пояс безопасности от воинствующих хулиганов, которые были, есть и будут в каждой нормальной школе.

Мое положение упрочилось, так как случайно я поднялся в табели школьных рангов на одну ступеньку. Это произошло после того, как я стал откручивать колпачки бутылочек с чернилами, после того, как их не могли открутить мои одноклассники для того, чтобы подлить чернила в чернильницы — невыливайки. Информация распространилась быстро и ко мне стали обращаться за помощью из старших классов, особенно девочки.

Мои двоюродные братья даже заключали пари. Самый рослый и крепкий из четвероклассников, будущий чемпион районных спартакиад и мореход Виктор Грамма, ныне живущий в Крыму, закручивал флакон и передавал желающим попробовать силы. После безуспешных попыток бутылочку отдавали мне. Нелегко, казалось, сейчас кожа сдвинется с костей пальцев, но почти всегда я откручивал крышку и открывал флакон. Мои руки были постоянно фиолетовыми, но я ими гордился. Сейчас мне кажется, что крышка отвинчивалась не столько силой, сколько моим желанием.

К зимним каникулам в первом классе у меня возникло нездоровое критическое отношение к авторитетам, включая напечатанное типографским способом, что расценивалось тогда, как святотатство.

К началу третьей четверти нам поручили купить в сельмаге дневники. Листая дома дневник, я обнаружил массу ошибок-опечаток, частности в названиях дней недели. Если воскресенье, понедельник и вторник меня устроили, то в среде оказалась недостающей буква «е» после «с». В четверге оказалась лишней последняя буква «г». В пятнице не хватило мягкого знака после первой буквы «п», а в субботе оказалось две буквы «б» вместо одной.

Взяв флакончик с тушью, принадлежавший брату, с помощью печатных букв, и с не характерной для меня усидчивостью, я исправил ошибки от первой до последней страницы, не забывая при этом под недостающей исправленной буквой нарисовать птичку, а под лишними поставить двойную черточку, как это делал в классе наш Петр Андреевич.

Не знаю, как бы отреагировал Петр Андреевич на мою корректорскую подвижку, но к родителям в гости зашел мой двоюродный брат по линии отца Макар, сын тетки Марии, много старше меня, слушатель высшей партийной школы в Кишиневе. Открыв дневник и полистав его, он смотрел на меня, округлив глаза. Затем спокойно сказал отцу:

— Этот далеко пойдет, если вовремя не остановить.

Я получил соответствующее разъяснение и новый дневник. Но этим не кончилось.

Придя после каникул в школу, на географической карте Европы я так же обнаружил ошибку. Выбрав момент, когда остался один, исправил Румыния на Роминия. Так говорили в селе. Вычислили меня быстро. О последствиях говорить не хочется.

Странно, но комплекс «Фомы неверующего» преследует меня всю мою жизнь, не принося никаких удобств и дивидендов, а больше наоборот. Избавиться не могу, да и нет желания.

Вторая половина первого класса высветилась в памяти несколькими более яркими вспышками: последние дни третьей и четвертой четверти.

23 марта 1954 года был очень прозрачный солнечный и сухой день. Старшие классы с утра возбужденно гудели, как один из наших ульев, после того, как я резко пинал коленом в заднюю его стенку и, приложив ухо, слушал, несмотря на то, что это было строго запрещено моими родителями.

После второго урока Петр Андреевич вывел наши классы во двор школы, где уже были ученики старших классов с вениками, метлами, скребками, лопатами и грабельками. Учителя развели классы по участкам и работа закипела.

Первоклассникам было поручено собирать во дворе, саду и треугольном огородике школы бумагу и другой разный мусор, сносить все на растущий холмик на заднем дворе. Старшие сгребали в кучи сухие прошлогодние листья, копали, ровняли грядки и с помощью веревки с двумя колышками очерчивали и обкапывали по кругу клумбу. Затем нас перевели на территорию сельского клуба, отделенную от школы забором с широкой калиткой. Холмик из бумаги, сухих листьев и веток быстро рос.

Но самое удивительное было впереди. Кто-то из старших поджег костер с нескольких сторон. Поползли юркие ручейки пламени, костер окутался белым дымом. Ветра не было, дым сразу же поднимался вверх. Внезапно пламя охватило весь костер, загудело, поднялось, увлекая за собой искры сгорающей листвы. Круг стоящих вокруг детей расширился из-за бьющего в лица жара.

Отойдя, мы зачарованно смотрели на оранжевое пламя, которое весело плясало, изменяя свои формы и ни разу не повторяясь. За это время старшие ученики, жившие в округе школы, принесли из погребов картошку и сахарную свеклу. Костер между тем догорал, пламя уменьшалось и, полыхнув еще раз, спряталось в жар. Наши лица и руки приятно горели. Живое тепло костра дурманяще ощущалось животом и бедрами.

Петр Андреевич, не спеша, грабельками сдвинул ярко тлеющую массу костра и в центр черного круга лопатами были уложены бураки, а вокруг них широкое кольцо картофелин. С помощью тех же грабелек и лопат жар аккуратно нагребли на картошку. Мы еще продолжали некоторое время убирать, но наш трудовой порыв был бесповоротно расплавлен костром и ожиданием печеной картошки.

Наконец, когда мы устали глотать слюну, старшие ребята разгребли еще горячую золу, выкатывая черные клубни. Воздух наполнился удивительным запахом печеной картошки, замешанным на сладковатом аромате полуобгорелой сахарной свеклы. Всем досталось по одной картофелине.

Мне достался небольшой клубень, наполовину сгоревший с одной стороны. Он был очень горячим. Я перекатывал его с ладони на ладонь и дул до головокружения. Очищать очень горячую горелую часть было почти невозможно, да и руки сразу стали черными.

Тогда я натянул широкий рукав куртки, которая перешла ко мне наследство от брата и, захватив картофелину через ткань, начал обтирать горелую часть о ствол акации, постепенно обнажая темно-рыжую съедобную часть. Моему примеру никто не последовал.

Подошел директор школы, Цукерман Иосиф Леонович, капитан — артиллерист, который до сих пор ходил в кителе, на грудной части которого слева была широкая орденская планка, а справа красная и две желтых нашивки за ранения. Китель в селе называли «сталинкой». Самого директора взрослые и дети, по понятной причине, за глаза называли Виссарионом.

Повесив военную фуражку с зеленой кокардой на сучок и, присев на корточки так, что голенища его хромовых сапог спереди собрались в мелкую гармошку, он взял из кучки небольшую картофелину. Он держал ее на широкой ладони, не дуя на нее и не перекатывая, и задумчиво молчал. Потом он тихо сказал Петру Андреевичу, делая паузы после каждого предложения:

— После форсирования (название реки не коснулось моего детского сознания) в Польше мои ребята наткнулись на взорванный немецкий грузовик с картофелем. Разложили костер вокруг брошенной бочки, грелись и сушились после переправы, а в бочке пеклась картошка.

И так же тихо добавил:

— Не дойдя тридцать километров до Берлина, весь этот расчет остался там, в Германии. Молодые были ребята, красивые.

Свет померк в моих глазах. Я полагал, что он сейчас наконец-то расскажет, как он стрелял в немцев, как они убегали и падали, а он на войне пёк картошку! А его слова об оставшемся в Германии расчете тогда не достигли осознания мной факта гибели людей.

Должен сказать, что ни директор, ни Петр Андреевич, ни мой отец и другие воевавшие мои односельчане практически не рассказывали о боевых действиях. По вечерам у нас дома собирались соседи и родственники послушать последние известия. В начале пятьдесят четвертого года отец привез из Могилев-Подольска «радиво» АРЗ — небольшой радиоприемник в жестяном корпусе. После известий обсуждались и сельские новости.

Что касается войны, то рассказывали больше, кто как уцелел во время бомбежек и артподготовки, что немец бил крепко, что ели, бывало, раз в сутки, как холодно и сыро было в окопах, как редко приходили письма. Мне это было непонятно и даже обидно.

19 мая между сельским клубом и памятником расстрелянным односельчанам был сбор пионерской дружины. Вся школа была построена буквой П. Наш первый класс стоял на самом левом фланге. В центре стояли третьеклассники, с которыми мы учились в одной классной комнате. Их принимали в пионеры. Хором была произнесена клятва юного пионера. Затем были повязаны красные галстуки.

Я тоже хотел стать пионером, как Толя Ткач, Каетан Мищишин и Мишка Кордибановский. Слова клятвы в моем сознании звучали как выученное стихотворение. Они проходили как-то касательно, не вызывая каких-либо глубоких порывов. Однако я был убежден, что к пионеру в красном галстуке будет более серьезное отношение окружающих, а мои родители будут менее придирчивы.

23 мая в конце четвертой четверти был всего лишь один урок. К великой радости нас не спрашивали, мы не писали и не читали. Зато каждому из нас учитель раздал табель об успеваемости. К моему удивлению и нечаянной радости я увидел, что напротив каждого предмета годовая оценка была пятерка и рядом в скобках — отлично.

Были удивлены многие, в том числе и мои родители. Сейчас я полагаю, что в отличных оценках в табеле была значительная доля аванса, несмотря на то, что Петр Андреевич был ко мне, как и ко всем строг, серьезен и даже суров. В классе оказалось три отличника: Нина Полевая, Тамара Папуша и я. Затем Петр Андреевич сказал, что мы отдыхаем до первого сентября. Он довольно долго говорил, что нельзя свешиваться в колодцы, залезать на высокие деревья, заходить глубоко в озеро, безобразничать, что необходимо помогать родителям по дому.

С высоты моего возраста я полагаю, что, наряду с долгом педагога, Плаховым руководило подсознательное, а может быть и сознательное нежелание терять кого-либо из учеников, как совсем недавно, всего лишь восемь лет назад, он терял своих однополчан.

За первым классом последовал второй. Несмотря на то, что я, по словам моего отца, учился в школе «карабульце», что в переводе с елизаветовского языка означало «кубарем», второй класс я также закончил на отлично.

Кстати, ни в одном словаре, ни в одном переводчике в интернете, слова «карабульце» я найти так и не смог, включая язык эсперанто. Притянутыми по смыслу могут стать слова тюркского происхождения «карабуль, карабулак». Означает: шумный, беспорядочно клокочущий, бурливый, беснующийся, громко булькающий, бешенный черный родник.

После второго класса нашего Петра Андреевича перевели в Бричево — расположенное за Тырново, совсем небольшое село. Цукерман был назначен директором средней школы в большом селе Марамоновка. К нам приехала новая учительница Нина Григорьевна Нагирняк. Поселилась она с семьей у соседей наискось-напротив у стариков Натальских в нежилом доме, привезя туда около полусотни гусей и козу с молоденьким козлом — цапом, как говорили в селе.

За два года мы ни разу не видели Петра Андреевича принимающим пищу и, вообще, лично мне казалось, что учителям даже в туалет ходить не положено. Глядя на то, как Нина Григорьевна выгоняет пасти гусей, в мою душу закралась неясная тревога:

— Это еще что за учительница?

Козу она привязывала пастись к колышку на длинной веревке, козлик же бегал свободно. Ближе к вечеру я увидел, как учительница присела доить козу. А когда козел в это время подошел сзади и прыгнул передними ногами на спину Нины Григорьевны, в моей голове разразилась катастрофа.

Идти в школу утром я отказался, не объяснив причины. Безусловно, мне было сообщено внушительное ускорение, на уроки я пошел, но к учебе у меня возникло отвращение. Мне все время казалось, что в классе пахнет козой. Даже появление в нашем классе нового, самого способного, но с ленцой ученика — Жени Гусакова, учившегося в Бельцах и вернувшегося в родное село с родителями, не смогло стать для меня стимулом состязательности.

Небольшое отступление. Принцип состязательности и конкурентной борьбы был мне чужд в школе, институте, на работе. Наверное, со временем сказались наставления бабы Софии, вернувшейся в начале 1954 года из Сибири.

На улице я часто играл с одноклассниками Борей Пастухом и Сергеем Навроцким. Если у Бори характер был добрым и покладистым, то мало-мальские споры с Сергеем всегда перерастали в драку, причем расходились, как правило, с расквашенными носами, больше я. Драки всегда начинал Сергей. Дома, сливая мне над тазиком, бабушка советовала:

— Ты не дерись, уступи и, даст бог, он образумится.

— Но он первый начинает!

— Все равно уступи.

— А если он не образумится?

— Тогда бог его простит.

Моему детскому разуму была непонятна вопиющая несправедливость:

— Он начинает, а его кто-то еще должен прощать!

Тем не менее, в моей дальнейшей жизни, комсомольская, административная работа в семидесятые, длительная профсоюзная работа приходили ко мне нечаянно, неожиданно, без особого желания и борьбы. Впрочем, уходил я всегда по собственному заявлению. Это случалось не из-за трудностей, а как только мне надоедало или находил себе более интересное занятие.

Положа руку на сердце, скажу: в жизни я всегда гулял сам по себе, как кошка. Меня никогда не тяготило одиночество. Оно стало моим не обременяющим крестом. Я никогда не играл в команде. Мой, так называемый индивидуализм в душе был густо приправлен смесью эгоцентричности с анархизмом. До сих пор.

Благодаря постоянной стимуляции со стороны родителей, особенно мамы, третий класс я закончил на одни четверки. Этим же летом Нину Григорьевну перевели и вся семья, включая гусей, козу и козла уехала на постоянное место жительства в Марамоновку.

В четвертом классе нас учила, приехавшая из Сибири, Ольга Федоровна Касатова. Я стал учиться лучше, но не намного. Зато я подружился с ее сыном Виктором, который был старше меня на два года и, казалось, знал почти все: от названия звезд на небе до фотографирования, проявления пленки и печатания фотографий. Он открыл для меня секрет движения на киноэкране. У него я впервые одел наушники детекторного приемника и ловил еле слышимый звук передач, что было гораздо занимательнее, чем слушать на расстоянии домашний АРЗ.

Школьные годы с пятого по седьмой классы выступают в памяти более рельефно, в основном благодаря новым предметам и новым педагогам. Вместо одного, у нас уже было несколько учителей.

Прибыл новый директор Николай Григорьевич Басин. Сын Николая Григорьевича — Аркадий, будучи на год младше меня, как-то очень органично подключился к нам с Виктором Касатовым, и мы образовали техническую тройку. Нам выделили маленький чулан, входивший в состав небольшой двухкомнатной квартиры с тыльной стороны школы, где, по установившейся традиции, жила семья очередного директора. Чулан мы тщательно затемнили и во внеурочное время постигали волшебное мастерство фотографиии.

При всем этом наше детство не было прилизанно пионерским, как это может показаться на первый взгляд. За школьным забором у нас кипела другая жизнь, шалая, полудикая, необузданная, подчас граничащая с криминалом, вольница. Но об этом позже.

В шестом классе Николай Григорьевич впервые ввел нас в мир физики. На первом уроке он раздал нелинованные листочки бумаги, вырванные из блокнота. Затем попросил убрать с парт линейки и треугольники и лишь потом дал задание нарисовать по памяти отрезок линии длиной в один дециметр. Нарисованные нами и измеренные Николаем Григорьевичем отрезки заставили нас поставить себе вопросы, ответ на которые я зачастую ищу в своей домашней мастерской и вне её до сих пор.

Отвес, ватерпас, изготовленный из пробирки, найденной на свалке за медпунктом, отградуированные мной с помощью гирек пружинные весы. Всё это было сконструировано мной в шестом классе. Самодельные измерительные приборы продолжали служить моему отцу много лет, когда я уже учился на старших курсах в медицинском.

Вместе с Николаем Григорьевичем мы, забыв пообедать, всем классом обустраивали метеорологический уголок на придорожной части школьного двора. Флюгер, показывавший направление ветра, не давал мне покоя ни днем, ни ночью. И вот, однажды я принес на урок физики самодельный флюгер. Так, как подшипника у меня не было, мой флюгер вращался на гвозде, опущенном в узкий высокий флакон, на дно которого для лучшего скольжения я налил немного подсолнечного масла. Каково же было удивление Николая Григорьевича и моя нечаянная радость, когда испытания показали, что мой фанерный флюгер оказался таким же чувствительным как и школьный с шарикоподшипником, изготовленный на заводе.

Ботанику, зоологию, сельхозтруд, а в седьмом и химию преподавала Людмила Трофимовна Цуркан. Она же вела уроки пения и руководила школьным хором. И сейчас, когда я в душе, неслышно пою — например «Ой туманы, мои растуманы…», слышу, что я пою ее голосом, так как своего певческого голоса у меня никогда и в помине не было.

Особые ощущения навевают воспоминания об уроках труда. Конец третьей, четвертая четверть, летние каникулы и, следующая за ними, первая четверть следующего класса были заняты уроками сельхозтруда. Школьный огород, выделенный правлением колхоза для школы, находился совсем рядом с колхозной конюшней, чуть выше огорода Тавика, моего двоюродного брата. От старой школы опытный школьный сельхозучасток находился в двустах метрах по прямой.

Школьный огород всегда пахали тракторным плугом. За плугом следовали несколько, перекрывающих друг друга по захвату, борон. За боронами оставалось гладкое, чистое, черное пушистое поле. Уже в конце третьей четверти, если не было грязи, Людмила Трофимовна выводила классы в поле. Это были поистине счастливые весенние часы. Земля уже прогревалась. От неё поднималось всепроникающее и будоражащее первое весеннее тепло. Глядя в сторону школьной спортивной площадки, над теплой землей мы наблюдали удивительное волнообразное колебание воздуха.

Под руководством Людмилы Трофимовны колышками мы размечали участки и грядки. Забивали колышки с табличками, заготовленными в школьной мастерской ещё зимой. А позже следовали высадка картофеля и посев остальных культур. Летом, несмотря на каникулы, собирались для прашовки и прополки. Во второй половине лета и осенью убирали. Тщательно взвешивали. Урожайность каждой культуры пересчитывали на гектар, ревниво сравнивали с урожайностью в колхозе. Выращенные своими руками картофель, свеклу, фасоль, горох поглощали в супах, подаваемых на обед в недавно организованной школьной продлёнке.

Со второй четверти уроки труда перемещались в школьную мастерскую. На всю жизнь запомнились уроки труда, которые вёл у нас Михаил Прокопович Петровский, инвалид войны после контузии и тяжелого ранения в грудную клетку. Он учил нас правильно держать молоток, пилу, напильник, рубанок.

По чертежам делали заготовки и собирали кроличьи клетки. Из фанеры лобзиком выпиливали полочки, подставки, собирали ажурные фанерные вазы и абажуры. Узоры выжигали раскаленным шилом. Выжигатели были большой редкостью, да и сельская электростанция в те годы работала только в темное время суток. Готовили ручки для лопат, грабелек и сап. Учились с помощью рубанка делать идеально круглые болванки-заготовки.

Когда Михаил Прокопович отлучался, мгновенно переходили на подпольный промысел. Из заготовленных развилок ветвей делали рогатки, рукоятки для самопалов. Из старых ромбовидных напильников, стачивая рифление, делали ножи. Как только в коридоре слышались шаги Михаила Прокоповича, наши тайные рукоделия мгновенно исчезали в карманах и голенищах кирзовых сапог.

Не обходилось без курьёзов. Из привезенных из РОНО заготовок собирали лучковые пилы. В среднике — несущей части инструмента, предстояло сделать пропилы для стоек. Михаил Прокопович долго и детально наставлял нас как правильно делать пропилы. Особое внимание учитель уделил предварительной разметке, чтобы, упаси бог, не сделать пропилы перпендикулярными. Заготовка, в таком случае, была бы загублена бесповоротно.

Разметив с одного конца, мы сделали пропилы, а потом узкой стамеской выдалбливали ненужную середину. Затем разметили и повторили всю операцию с другой стороны. Работавший рядом со мной, Мишка Бенга закончил работу первым. Михаил Прокопович, едва взлянув на Мишкино творение, отвесил юному столяру подзатыльник. В те годы это не считалось криминалом. Женя Гусаков, Иван Твердохлеб и я громко захохотали, показывая на мишкино изделие пальцем. Несмотря на предупреждения Михаила Прокоповича, пропилы Мишка сделал перпендикулярно. Заготовка средника была загублена. Михаил Прокопович, повернувшись к Гусакову, неожиданно сломал планку, служащую метровой линейкой, о место, что было ниже Жениной спины. Взглянув на Женину заготовку, мы захохотали ещё громче. Женя, как и Мишка пропилил средник перпендикулярно. В это время получил увесистый подзатыльник и я. Вырвав из моих рук изуродованную деталь, Михаил Прокопович стал потрясать ею в гневе:

— Найти материал, сделать заготовку и пропилить правильно! На следующем уроке труда сдать мне готовые инструменты! Хоть спите в мастерской! Понятно!?

Все было понятно. Из четырех «мастеров» правильные пропилы сделал один Иван Твердохлеб. Ровно через неделю на следующем уроке труда мы вручили нашему учителю четыре готовых лучковых пилы. Замечаний не последовало.

Сегодня любое физическое воздействие на ученика в школе считается непозволительным проступком педагога, который осуждают родители, пресса, правоохранительные органы и т. д. Не приветствовались телесные наказания и в мое время. Но относились мы к подзатыльникам больше с юмором. А наши родители в таких случаях часто говорили:

— Мало дал. Это же сколько терпения тому бедному учителю надо иметь, чтобы не прибить за такое?

Я не защищаю систему воспитания с физическим насилием над ребенком. Скорее наоборот. Но в случае с Михаилом Прокоповичем мы воспринимали ситуацию с пониманием. Во время боев за Варшаву девятнадцатилетнего красноармейца Петровского взрывной волной швырнуло об стенку разрушенного в одно мгновение блиндажа. Очнулся на второй день. Слух стал возвращаться лишь через несколько дней. Мы не раз были свидетелями, когда Михаил Прокопович, стыдливо отойдя в сторону и отвернувшись, менял комочек ваты в правом ухе.

— Кантюженый. — беззлобно констатировали мы.

Тем не менее, в мастерской мы занимались серьёзными делами. Михаил Прокопович, будучи и преподавателем физкультуры, привез нам в школу доселе не виданный нами настольный теннис. Вот только стола не было. После его визита на заседание правления колхоза у школы выгрузили кучу толстой обрезной, уже высохшей, доски. Электрофуганка и рейсмуса в колхозе тогда и в помине не было.

В мастерской на уроках труда, набивая мозоли, мы строгали доски. Затем на полу, уплотнив клиньями доски, сбили огромную тяжелую столешницу длиной около трёх метров. Потом сделали козлики, на которые предстояло водрузить наш стол. А потом началось главное. Вручную, рубанками мы строгали всю площадь, выравнивая стол. В конце сам Михаил Прокопович, встав на колени, огромным тяжелым фуганком выводил последние неровности. Стол получился на славу. Он был занят с утра до позднего вечера, когда уже становился невидимым белый целулоидный шарик.

Играли все желающие. Но время, способности и настойчивость по обе стороны стола выдвигали своих героев. Ныне здравствующий Валерий Михайлович Суфрай уже в четвертом классе занял призовое место на районных соревнованиях по настольному теннису среди семилетних школ. А в пятом классе стал чемпионом, несколько лет подряд никому не уступая первого места.

На уроках по обработке металлов по заданию Михаила Прокоповича мы, прихватив ножовку, шли за развалины старой мельницы. Отрезали от заржавелой шпильки с квадратным сечением отрезки длиной около 9-10 см. Сначала сверлили отверстия. Потом соединяли их круглым напильником. Затем спиливали клином. Шлифовали и полировали. И лишь в конце, переворошив дома кучу деревянных обрезков, делали рукоятку для молотка.

Молоток, сделанный мной в седьмом классе, много лет провисел на стенде выставки технического творчества учащихся. Я учился в институте, когда учитель физики Алексей Иванович Цыбульков, прочитав на рукоятке мою фамилию и инициалы, вручил мне мой молоток.

— На вечное хранение. — коротко сказал педагог.

Сработанный мной пятьдесят пять лет назад молоток и сегодня живет серьёзной рабочей жизнью в моей домашней мастерской. Каждый раз, взяв в руки инструмент, хоть на секунду, но вспоминаю нашего Михаила Прокоповича.

Русский язык и литературу у нас вначале вела Зинаида Александровна Басина, мама Аркадия. Она носила очки с очень толстыми, уродующими ее стеклами. У меня сформировалось глубокое убеждение, что она плохо видит даже в очках.

Я неоднократно «горел» на своем убеждении, так как Зинаида Александровна ненавидела грязное, неаккуратное письмо. Выполняя домашние задания, я старался писать красиво и чисто. Проверяя написанное, я находил, как правило, пропущенные буквы, но с тупым упрямством всегда наступал на одни и те же грабли. Чтобы не марать, я не исправлял:

— А-а, она слепая, не заметит.

Но Зинаида Александровна все замечала. Мои тетради были испещрены красным.

В шестом классе русский язык и литературу преподавала, приехавшая по направлению, Валентина Васильевна Сафронова, молодая выпускница Горьковского педагогического института. Корни, приставки, окончания, существительные, прилагательные, глагол, склонения, спряжения и др. мы уже знали, но она удивительным образом разложила все это в наших головах так, что логика правописания закрепилась довольно устойчиво у многих ее учеников на всю жизнь.

Валентина Васильевна ввела нас в волшебный мир А.С.Пушкина. Мальчики и девочки были влюблены в Дубровского. Она раскрыла перед нами неповторимый гоголевский стиль повествования. Оказалось, что литературные художественные произведения разнятся по формам и структуре содержания.

От нее мы впервые услышали прочитанное ею «Не жалею, не зову, не плачу…», хотя С.Есенина тогда в школьной программе не было вообще. В конце августа 1959 года во дворе дома, где жила на квартире, Валентина Васильевна в темноте оступилась и, упав, ударилась виском об острый камень. Хоронили ее, без преувеличения, всем селом.

В седьмом классе русский язык и литературу нам читала Мария Алексеевна Петровская, жена Михаила Прокоповича. Наряду с диктантом и изложениями, она по своей инициативе натаскивала нас на написании сочинений, причем темы их всегда были неожиданными, в основном свободными.

Полина Михайловна Вайсман преподавала нам французский в пятом, а геометрию в шестом классе. Не скромничая, скажу, что, благодаря ей, я до сих пор помню многие формулы и красивую логику планиметрии, теоремы и аксиомы. После недолгой работы в сельской школе Полина Михайловна всю жизнь проработала преподавателем на кафедре математики в педагогическом институте.

Папуша Иван Федорович — наш односельчанин и двоюродный брат моей мамы. Учился в Тырновской средней школе в сорок седьмом году, на самом пике послевоенной голодовки. Когда мой дневник начинал пестрить плохими оценками и замечаниями, написанными внизу страниц красными чернилами, да еще, если при этом, теряя ощущение реальности, я становился привередливым в еде, незамедлительно следовало мамино наказание — безжалостное, бьющее по самому больному.

Мама в таких случаях рассказывала, что по воскресеньям, добираясь в любую погоду пешком до Тырново, обутый в латаные-перелатаные сапоги, Ванька нёс с собой шестидневный запас еды. Еженедельно это был один круг подсохшей сероватой мамалыги, несколько луковиц, пара головок чеснока и соль в спичечном коробке. Видя его приближение к шляху, мама выносила, завернутые в бумагу, кусочек сала, шкварки со смальцем, солёную коровью брынзу. Приготовленный небольшой пакет мама, по её словам, каждый раз почти насильно втискивала в, перекинутую через плечо, торбочку из мешковины. Ванька неизменно коротко и негромко благодарил:

— Спасибо, Ганю.

Аттестат зрелости получил только в девятнадцать лет. Из-за войны. Той же осенью был призван в армию. Проходя службу в танковых войсках, окончил курсы младших офицеров. Демобилизовался в звании лейтенанта танковых войск. Домой возвращался в душном прокуренном общем вагоне. На дорогу одел выцветшую солдатскую гимнастерку и брюки ХБ. Наглаженный офицерский мундир вез в просторном картонном пакете, рассчитывая переодеться перед встречей с родными, уже сойдя с поезда. На одной из узловых станций выскочил на перрон купить у старушек малосольных огурцов, вкус которых за три года успел подзабыть. Когда вернулся в вагон, пакет с мундиром исчез. Благо документы всегда носил с собой в нагрудном кармане гимнастерки.

И вот за плечами два года учительского института. Потом факультет физики и математики педагогического института. Постоянно читая, в школе Иван Федорович был энциклопедистом. На его уроках истории мы чувствовали себя спутниками Одиссея, участниками битвы за Трою, присутствовали на коронации и низложении королей.

А математику он объяснял настолько экспрессивно, почти артистично, что отвлечься от темы даже на короткое время было просто невозможно. Ко всему он был физруком. При нем наша школа много лет подряд занимала призовые места на районных спартакиадах для семилетних школ.

О многих я не рассказал, хотя помню всех по имени-отчеству. Не покривив душой, скажу: среди моих учителей не было казенно-равнодушных. Среди них не было тех, кто не любил детей.

Однако, как говорят на востоке, вернемся к нашим баранам. Точнее — к козам. Вспоминая учительницу в третьем классе Нину Григорьевну, я лишний раз убеждаюсь в том, что в жизни за все надо платить.

В так называемые лихие девяностые мой младший сын Женя учился в университете. Заработной платы в денежном исчислении не было. Через предприятия, оставшиеся колхозы, размножившиеся, как грибы кооперативы, заработную плату выдавали натурой: зерном, яблоками, сахаром, жомом, сеном, сливовым соком, неликвидными товарами… Денег не было.

Развел кролеферму, выращивая кроликов, которых люто ненавидел в детстве за их прожорливость. Так что мясо уже было. Занялся разведением коз, число которых колебалось от семи до двенадцати. Всех коз знал, как говорится, в лицо: Лайма, Майка, Принцесса, Рамона, Белка, Стерва, Ласка, Лада, Мася… и козел Павлуша. Каждая коза реагировала на свое имя. Держал их во дворе в вольере, сообщающемся с деревянным сараем.

Вставал в пять часов ежедневно, включая выходные и праздники, которых у животных нет. Успевал доить, процедить, еще теплое молоко затянуть сычужным ферментом, накормить, напоить. Затем мылся, брился, завтракал и на работу. Вечером все снова, плюс уборка. Запаха практически не было, козы не блеяли, так как кормил их обильно и разнообразно. Соседи длительное время не подозревали о соседстве козьего царства. И так по кругу. Девять лет.

Каждые две недели надо было встать еще на полчаса раньше, чтобы отправить маршруткой забитых кроликов в виде сырого мяса, консервированного в банках и копченого. Готовил сыры идеальной шарообразной формы. Свежие и выдержанные, с перцем, тмином, укропом, подкопченые и просто так. Кроликов перестал ненавидеть.

Через полвека уже по-другому видел семью сельской учительницы с мужем — инвалидом войны, двумя маленькими детьми, козой с козлёнком и стадом гусей.

— Нина Григорьевна, простите меня!

Марию Николаевну Николову, пенсионерку, в прошлом учительницу географии из Тырново вижу часто. Педагог от бога, Заслуженный учитель Молдавской ССР, Отличник народного образования, несколько десятилетий отдавшая школе, детям, в свои восемьдесят лет, полуслепая, летние дни проводит вдоль лесополос, на опушке небольшого леса вместе со своей козой Маркизой. Хозяйка целый день ведет неспешные беседы с козой, называя ее ласочкой, кормилицей, тепленькой. Кому просить прощения у Марии Николаевны и у тысяч других педагогов-пенсионеров?

 

Каникулы

Окончание каждой четверти венчали каникулы. Эмоциональной потенциал в конце четверти был значительно выше, нежели в начале. Я не знаю никого, кто не ждал бы каникул с нетерпением. Именно начало каникул, а не начало учебы было психологическим рубежом, всегда ожиданием чего-то пока неясного, но очень светлого. По крайней мере, мои ощущения были именно таковыми.

Еще в начальных классах я вел учет длительности четвертей. Учебники, тетради, альбомы и дневник тогда оборачивали газетами. Мы старались это делать максимально аккуратно, ревниво следя за соседями. У девочек, как правило, газетные обложки получались более изящными.

На заднем обороте обложки в начале учебного года я тщательно выписывал числа, означающие количество дней в каждой четверти. В первой четверти таких дней было 66, во второй — 51, в третьей, самой длинной, — 72, в четвертой — 53. Воскресенья и праздники не учитывались. Раз в четыре года третья четверть длилась 73 дня.

Однако самой длинной четвертью всегда была та, во временном промежутке которой я пребывал. В самом начале четверти я с тоской пересчитывал предстоящие дни, включая выходные. Потом я забывал это делать. Зато за две — три недели до конца учебного периода я снова начинал с нетерпением считать, уже исключая выходные дни.

 

Осенью

Осенние каникулы в наших головах увязывались со школьным концертом, посвященным очередной годовщине Октябрьской революции. Седьмого ноября на бульваре (с ударением на У) перед сельским клубом с утра до глубокой ночи гремел колхозный духовой оркестр. С утра были встречи у родственников, обед сопровождался застольями, в которых и детям позволялось скромное участие. Разогретая обедом публика в два-три часа дня подтягивалась на звуки оркестра.

Женская половина села чинно рассаживалась на длинных, вкопанных в землю скамейках, расположенных вокруг гладкой площадки в виде приплюснутого с одной стороны эллипса. Молодежь танцевала. Глядя на танцующих, всегда одна и та же группа немолодых женщин составляла прогноз будущих семейных пар. Поодаль от площадки несколько отдельных групп мужчин обсуждали, как правило, международные дела и колхозные новости.

Подростки толпились беспокойной стайкой, ревниво глядя, как парни постарше приглашают их сверстниц на танец. Деланно отвернувшись, как будто им нет никакого дела до происходящего на танцплощадке, подростки тайком закуривали, часто сплевывая сквозь зубы обильную слюну. Младшие, возбужденные скопищем людей и бухающей в животе и груди музыкой, носились между деревьями, часто толкая стоящих взрослых.

На террасе клуба сгрудились парни, которым предстояло идти в армию. Откуда-то появлялся графин с вином. Передавая по кругу, взятую из кинобудки, помятую и обитую эмалированную кружку, наполненную вином, парни с видом бывалых вояк смаковали будущие армейские будни.

На низких скамейках у входа в сельсовет отдельной группой располагались старики, большинство из которых опирались на палки с гнутыми полукруглыми рукоятками, отполированными мозолистыми руками до лакового блеска. Из года в год они собирались на этом месте, так как близкая громкая музыка отдавалась, по словам георгиевского кавалера и обладателя кайзеровских усов Гната Решетника, болью и шумом в ушах. Они сидели, поглядывая на бульвар, периодически громко вспоминали прошлое, никогда не перебивая друг друга.

На улице, среди гуляющих и возле сельмага уже появлялись первые, всегда одни и те же, пьяные. Вели себя они по разному. Одни, вклинившись в какую-либо группу, дурашливо развлекали народ, другие громко выражали свое личное мнение по любым вопросам. Некоторые стояли, качаясь с носка на каблук, впившись взглядом во что-то, им одним видимое. Наиболее беспокойных родственники, чаще всего жены, уговаривая, уводили домой.

Со стороны Брайково по шляху на велосипеде подкатывал холостой наглаженный дьяк плопского прихода Антоний. Демократически поздоровавшись с каждым стариком за руку, он снимал деревянные прищепки с манжет брюк. Вынув из внутреннего кармана пиджака алюминиевую расческу, он долго причесывал свои редкие длинные белесые волосы гладко назад, без пробора.

Отряхнув воротник и плечи, старательно продувал и прятал расческу. Прислонив велосипед к сосне, росшей перед сельсоветом, направлялся к небольшой группе старых парубков (холостяков), всегда стоящих в треугольничке между акациями возле верхней калитки бульвара.

Засветло со стороны Плоп, громко тарахтя и извергая густой голубой дым, подъезжали цепочкой два — три мотоцикла, на каждом из которых сидело минимум по трое седоков. Подъезжали лихо, почти вплотную к гуляющим. Это были уже взрослые парни, студенты техникумов и институтов, учащиеся ремесленных училищ. У части из них в селе были родственники, но в большинстве это были друзья по учебе, просто знакомые.

Они растворялись в компании парней, здороваясь и находя своих приятелей. Языком общения был русский, которым владели все. Часть плопских парней говорили на хорошем русском языке, без сочного и тяжело истребляемого украинизма, присущего жителям нашего села. Это были ребята из репрессированных плопских семей, учившиеся в Сибири и вернувшиеся совсем недавно с родителями из ссылки.

Оркестр играл очередную танцевальную мелодию. Приехавшие ребята приглашали елизаветовских девчат. По скамьям наблюдателей волной пробегало легкое оживление. Ожидались новые конъюнктуры. Но за все годы праздничных гуляний я не помню ни одного случая драки, как это сейчас бывает сплошь и рядом на дискотеках. Если приглашенная девушка была «занята», то-есть были серьезные и взаимные планы, то об этом оперативно и дипломатично информировали гостя и ситуация разрешалась мирным путем. Учитывалось и мнение девушки.

Я знаю более десятка смешанных браков между елизаветовкими и плопскими жителями. Как правило, эти союзы строились не по расчету. Мой знакомый и ровесник Костя Райлян, женившись елизаветовской «руске» Миле, прожил с ней, как говорится, душа в душу много лет. Потом несколько лет ухаживал за ней, прикованной к постели. Похоронив жену, он уже много лет живет бобылем, не представляя, по его словам, на месте Милы другую женщину.

Гуляния продолжались до поздней ночи. Домой я приходил на гудящих от усталости ногах. Восьмого ноября, как правило, спал дольше. Остаток дня проводил в безделии. В последующие каникулярные дни стаями бродили по лесополосам, доходя до пастбища в пойме речки Куболты, обследуя каменоломни и лисьи норы.

Подолгу, сидя на корточках на берегу, глядели в, ставшую к осени прозрачной, воду, надеясь увидеть, затерявшуюся с летних паводков, рыбешку, а то и что-то почудеснее. Ходили прощаться с озерами до следующего лета, по ходу проверяя, который раз в году, каждое дупло, засовывая в него руку по локоть, а то и по плечо.

Домой возвращались кругами, навещая соседние Боросяны, дойдя до легендарной каплицы (католической часовни), подвал которой служил усыпальницей нескольких поколений польских помещиков Соломок, владевших этой землей. В который раз пересказывали легенду о подземном ходе из подвала каплицы чуть ли не на берег Днестра, дополняя легенду своими фантазиями.

Затем через виноградник шли по направлению к сильно поредевшей вертикальной чресполосицей брайковской лесополосе. Издали она казалась нарисованной небрежными багряными, оранжевыми и желтыми мазками на голубом полотне. Жадно поглощали, утоляя жажду, найденные, оставшиеся после уборки урожая, мелкие гроздья винограда.

Перейдя лесополосу, выходили на котловину. Справа была полоса непаханной земли шириной около ста метров, которую разрезал извилистый ручей, питавшийся сразу из нескольких изворов на брайковской территории. Самый большой источник брал начало у подножия широкого оползня в верхней части котлолвины. Обследовав источники, двигались на север. Перепрыгивая с кочки на кочку, шли к очередной лесополосе. За пологим перевалом открывался вид на Брайково.

Возвращались в Елизаветовку уже с совершенно другой стороны вдоль придорожной лесополосы. После сладкого до одури винограда мы, царапая руки, срывали и ели сизо-фиолетовый терпкий терн.

 

Зимой

Обратный отсчет дней, оставшихся до зимних каникул, я начинал уже после 22 декабря, когда был самый короткий день и самая длинная ночь. Должен сказать, что я никогда не любил ночей, особенно длинных.

Мне никогда не хватало даже самого продолжительного летнего дня для того, чтобы воплотить в реальность все те «грандиозные» и «ценные» замыслы, которые с утра роились в моей голове. Поздно вечером, уже засыпая, продолжал строить планы. Возникали новые идеи, наматываясь на запутанный клубок уже существующих в моем сознании проектов.

Распределить все это на последующие дни и недели было просто невозможно, так как следующее утро наполняло меня «перспективными» идеями, например: будущей весной ножом аккуратно отделить ласточкино гнездо от балки в сарае и с помощью вишневого клея закрепить его пониже над крыльцом, от чего будет сразу тройная польза.

Состояние гнезда и птенцов можно чаще контролировать, гнездо будет хорошо видимо для моих одноклассников с улицы и я не буду пугать привязанного в сарае теленка, который выделывал невероятные кульбиты, видя, как я взбираюсь на ясли хлева, чтобы достать до балки. А то, что ласточка перестала бы кормить птенцов, и они были бы обречены, до меня доходило чаще всего поздно.

Уже 23 декабря я был уверен, что день уже стал больше, в чем старался уверить и моих родителей. В ответ они всегда весело посмеивались. Убедил я их неопровержимым доказательством с помощью отрывного календаря. Во втором классе я продемонстрировал родителям, что с 22 декабря до 1 января день увеличивается на целых семь минут!

Приближение зимних каникул доказывал и нарастающий ажиотаж в школе и сельском клубе. Вырезали, красили и клеили длиннющие бумажные гирлянды, соединяющие противоположные стены клуба с елкой в разных направлениях.

На белые нитки разной длины, вдетые в иголку, нанизывали распушенные комочки ваты. Нитки закрепляли к деревянному потолку кнопками. Получался падающий снег. Младшие классы распускали новые тетради и, сложив лист вдвое, вчетверо и «ввосьмеро» вырезали различной величины и формы снежинки, которые приклеивали мучным клеем к стеклам окон клуба и школы.

Игрушек, дутых из стекла и покрытых изнутри зеркальной амальгамой тогда было очень мало. Из года в год снятые с елки игрушки хранились в пионерской комнате. Битые игрушки и мелкие осколки не выбрасывали, тоже хранили. Перед Новым годом девочки старших классов обмазывали грецкие орехи и еловые шишки силикатным клеем и присыпали измельченными осколками игрушек.

Высохнув, орехи и шишки приобретали вид настоящих игрушек. Репетиции проводились каждый день. В классах звучало разноголосое пение, декламировали стихи, разучивали художественные монтажи, акробатические номера. После четвертого урока регулярно собирался на репетиции школьный хор.

Маски и маскарадные костюмы готовили сами. Если девочек наряжали в новые платья и костюмы снегурочек и снежинок, принцесс и волшебниц, то мальчики одевались, кто во что горазд, часто используя поношенную одежду. Тут были и баба Яга и Кощей бессмертный, разбойники, гайдуки, солдаты, матросы. Выдумкам предела не было.

Новогоднюю елку устанавливали в клубе по центру ближе к сцене. Вдоль стен вокруг елки устанавливали низкие скамейки для детей. Зрители рассаживались на сдвинутые назад скамейки. Часть скамеек выносили на террасу клуба.

— Внимание! Концерт начинается! Первым номером нашей программы — монтаж на Новый год! — объявляли ведущие с хорошей дикцией. Следовали стихи, песни, снова стихи… Затем хор под руководством Людмилы Трофимовны пел песни. Затем декламация стихов, сольные песни, танцы моряков, как правило вдвоем, акробатика, спортивная пирамида.

Поскольку слуха и голоса у меня не было, танцы мне не давались, мое участие скромно ограничивалось декламацией стихов. Правда, позже, в шестом классе я играл роль придурковатого купца-богача, а Сергей Навроцкий — умного и находчивого слугу в небольшой двухактной пьесе. Но наши актерские потуги этим закончились: И меня и Сергея впоследствии ни на главные, ни на второстепенные роли не приглашали.

Зимние каникулы, как правило, зависели от погоды. В Молдавии бывают зимы, когда Новый год встречают в тумане, холодных моросях, по густой клейкой грязи. И лишь к концу каникул, как назло, начинает подмораживать. А бывает, что снег ложится плотным покровом на незамерзшую грязь и лишь к середине января показывают свой суровый норов крещенские морозы. В такие зимы каникулы, как правило, проходят для нас бездарно, больше дома, где я изнывал от безделия. Спасали книги и кинофильмы, которые, несмотря на вязкую грязь, доставлялись в село регулярно.

Не пустовала в такие зимы школьная мастерская, где мы выпиливали лобзиком, а выпиленные детали полочек, подставок и абажуров украшали выжиганием раскаленным на примусе шилом. Электровыжигателей не было, да и электричество сельская дизельная электростанция подавала только с наступлением темноты. Выпиленные и склеенные изделия после шлифования наждачной шкуркой покрывали пахнущим бесцветным лаком.

Зимой, загодя, по чертежам из журнала «Пионер» готовили детали и собирали аккуратные кроличьи клетки. Когда учитель труда Михаил Прокофьевич отвлекался или отлучался, из карманов немедленно извлекались принесенные тайком заготовки.

С помощью ножовки, рашпиля и напильников различной конфигурации из-под наших рук выходили разной степени изящности деревянные ручки ножей, рогатки с готовыми пропилами на рогах, рукоятки будущих самопалов. Много позже, вспоминая наш подпольный промысел, стало ясно, что Михаил Прокофьевич, сам участник и инвалид войны догадывался с достаточной степенью достоверности, чем мы занимались в мастерской в его отсутствие.

Будь мы догадливее, мы бы уразумели еще тогда, что его рассказы о выбитом рогаткой глазе у девочки из другого села, о раскрытом ножике, вонзившимся при падении в бедро шестиклассника из соседнего района, о разорвавшемся и покалечившем руку самопале возникали не на пустом месте. Но тогда это было не про нас, а мы вообще казались себе бессмертными.

Когда Новый год приходил под скрип укатанного снега, когда при дыхании начинало пощипывать и покалывать в носу, уже первого января с утра по селу вниз «на долину» тянулась длинная вереница ребятни с деревянными санками. Металлические, фабричные санки в те годы были редкостью. Если в семье было двое-трое ребят, то и размеры саней были соответственными.

До долины, которую вдоль пересекала извилистая, пересыхающая летом, речушка, в селе было два относительно крутых склона. Первый, короткий, брал начало от Маркова моста. Второй, более длинный спуск начинался от Карпа, низкорослого, плотного мужика с бульдожьим лицом, работающего на колхозных мельнице и маслобойке мотористом.

Метров сто ниже спуск выходил на широкую долину. Поджидая «горишных», с верхней части села, друзей, «долишние» катались с этих двух спусков. По мере продвижения к нижней части села вереница детворы с санками становилась все более длинной.

Дойдя до дома моего деда Михаська, я забегал во двор и менял мои широкие неповоротливые дощатые санки на дедовы. Как и все остальное, сделанное дедом неспешно, сани были удобными и красивыми. Длинные полозья спереди выгибались кверху изящными полукружьями и вверху слегка расходились в стороны. Как в сказке. Несмотря на размеры, скольжение было очень легким.

Дед готовил сани летом буквально. Он хранил их подвешенными тыльной стороной на стене сарая под широкой соломенной стрехой. В знойные июльские дни, на жнивье, дед укладывал сани полозьями кверху. Он тщательно натирал полозья воском и оставлял в таком положении на несколько дней под жарким солнцем. В результате зимой сани скользили с горы дальше всех.

Катались мы с высокого горба, на вершине которого после войны была построена животноводческая ферма. Мы предпочитали кататься с северо-западного склона, выходящего на село. Он был короче, но значительно круче. Юго-западный склон в сторону Плоп был хоть и длиннее, но более пологим.

Втаскивать на гору более массивные дедовы сани не было проблемой. Ребята без саней с энтузиазмом впрягались в веревку. Втроем поднимали сани довольно споро на самый верх. Спускались с горы тоже втроем. Двое усаживались в сани, а третий, как правило, я — на правах «владельца», становился на далеко выступающие задние концы полозьев.

Держась за веревку, как за вожжи, сталкивал сани с места. Когда сани набирали скорость, мне приходилось наваливаться вперед и держаться за плечи впереди сидящего, чтобы не упасть. Сразу же возникал встречный ветер, который обжигал щеки и выбивал слезы из глаз. Наши сани достигали берега высохшей речушки, оставив далеко позади всех остальных.

И снова подъем. И снова свистящий спуск. И так, казалось, без конца. Ни насыщения, ни усталости. И только когда багряное зимнее солнце опускалось к далеко чернеющей полосе, видимого с горы, плопского леса, мы спускались в последий раз. И снова вереница ребятни с санями на дороге, но двигались уже в обратном направлении с «долишной» в «горишную» часть села.

Только дойдя до дедова подворья, я чувствовал онемение кончиков пальцев ног. Кирзовые сапоги за день были насквозь пропитанными растаявшим снегом. К вечеру сапоги промерзали, казались деревянными. Зайдя в дом, я без слов усаживался на низкую табуреточку перед печкой. Баба Явдоха начинала суетиться. Она снимала с меня сапоги. Затем выдирала из них мокрые, зачастую примерзшие портянки, причитая:

— Ой, доню! Как же так?

Ко всем семерым внукам, независимо от пола и возраста, бабушка обращалась: доню.

— Как же так? Как же так? Она же тебя убъет, если увидит! — это она про мою маму, свою дочь.

Портянки и носки баба Явдоха развешивала на шнурок сдвинутой занавески припечка (загнетки), устраивала мои сапоги напротив устья горящей печи. Я пересаживался на взрослую табуретку, ноги ставил на край припечка, подошвами к огню. Бабушка постоянно двигала сапоги, чтобы грелись и сохли равномерно. Подошвы ног приятно грело, но скоро начинало припекать. Я слегка подгибал ноги и приятная расслабляющая истома охватывала мое тело. Только сейчас я начинал чувствовать усталость, не хотелось даже пошевелиться. От сапог и портянок уже поднимались струйки пара. Домой идти не хотелось.

Баба Явдоха давала мне в руки глубокую глиняную миску ржавого цвета с черными завитушками по краю. В миске всегда было что-нибудь вкусное: разогретая мамалыга со шкварками, толстая душистая кровянка с гречкой и мелкими кусочками сала, поджарка, состоящая из кусочков мяса, сала, печени, легких с разомлевшим, слегка розоватым луком. По воскресеньям баба Явдоха часто готовила на противне в русской печке малай — замешанная на молоке крупная кукурузная крупа пополам с натертой на крупной терке сахарной свеклой с добавлением мака.

В селе баба Явдоха исполняла должности повитухи и стряпухи. В конце сороковых в селе впервые открыли фельшерско-акушерский пункт. Потребность в повитухе сама собой отпала с приездом акушерки.

Перед Рождеством бабушку приглашали в селе для разделки забитых к празднику свиней, распределения мяса для жаркого, котлет, колбас и копченки.

— Дать раду мясам — говорила сама баба Явдоха.

Собиралась кровь, тщательно промывались толстые и тонкие кишки с выворотом наизнанку. За проделанную работу оплачивали натурой. В холщевой торбочке баба приносила домой круглый глиняный горшок с кровью, кавалок (кусок) сала, мяса, печень, почки, легкие. Из мелко нарезанных кусочков вареных легких и притомленного лука бабушка пекла изумительно ароматные и вкусные пирожки.

В летний период баба Явдоха была востребована как мазальщица глины. При строительстве новых домов «тянуть откосы», как наиболее ответственную часть обмазки, поручали бабе Явдохе.

Очнувшись от полудремы, я жадно съедал все, что было на тарелке с мягким, теплым и пахнувшим по-летнему кукурузой хлебом, который я ел только у бабушки. Хлеб в селе хозяйки пекли раз в восемь-десять дней. Через два-три дня хлеб становился черствым. Бабушка укладывала в большой глиняный горшок слегка увлажненные початки кукурузы, а сверху хлеб. Закрытый горшок ставили на припечек горящей печи. Через какое-то время хлеб становился свежим и сказочно вкусным.

Затем я самостоятельно зачерпывал и выпивал две, а то и три эмалированных кружки еще теплого густого компота из сушени (сухофруктов). Еще с лета дед с бабой Явдохой сушили тонко нарезанные яблоки, мелкие кисловатые груши, вишню. На небольшой лознице в теплом дыму сушили чернослив. Вся эта смесь долго вываривалась без сахара в почерневшем от времени и огня чугунке на краю печки.

После того, как я насыщался, в разговор вступал дед. Он серьезно и подробно расспрашивал, как я закончил четверть, видел ли я, идя на горб, его родного брата Ивана, сестру Зёньку (Зинаиду), Карпа, коваля Прокопия.

На улице давно стемнело. Носки и портянки высохли. Сапоги, хоть и оставались влажными, были приятно теплыми. Я обувался, одевался и с сожалением покидал низенький дом деда под соломенной крышей. Свои сани я оставлял под сараем до конца каникул.

Шел домой не спеша, с наслаждением вдыхая морозный воздух с едва уловимым запахом, сжигаемой в печах, горелой соломы. Периодически отстреливался снежками от собак, лаявших на меня из-за заборов.

Придя домой, раздевался. Каждый раз меня встречал один и тот же вопрос мамы:

— Где тебя носило? Все нормальные дети уже давно прошли!

— Ждал, когда баба приготовит и вытащит из печки еду.

— А дома, что, кушать нечего?

Мама придирчиво ощупывала мои носки, портянки, сапоги и ноги. Удовлетворенная, располагала носки и портянки на теплой лежанке досыхать до следующего утра. Сапоги сушили в глубокой, расположенной между печкой и стеной щели под лежанкой.

В последующие дни происходящее на склонах горба напоминало массовый психоз. К катающейся ребятне присоединялась старшеклассники, сельская молодежь. Приходили молодые родители, привозящие в санках своих маленьких чад. Горб в те дни напоминал беспокойный муравейник.

В первые новогодние дни, чаще всего в воскресенье, тяжело взбирался на горб Мишка. Это был небритый, вечно полупьяный мужик сорока лет, отличавшийся огромной жизнерадостностью. Его всегда тянуло в компании молодежи, а то и ребятни, туда, где было шумно и весело. То, что дома его ждали болезненная жена и малолетняя дочка, его волновало мало. Мишка ходил на свадьбы и другие сельские праздники, даже если его не приглашали. Как только начинала играть музыка, он без устали танцевал один, как говорили в селе — сам с собой.

Достигнув вершины, Мишка приставал ко всем с просьбой скатиться с горы. Из года в год повторялась одна и та же история. Заставив себя долго упрашивать, его племянники, наконец, соглашались. Усадив Мишку ногами вперед, разгонялись и коварно направляли санки с родным дядей в направлении кротовых холмиков, прикрытых снегом. Не имея возможности рулить, Мишка мчался вниз по склону, как неуправляемый снаряд. Достигнув холмиков, санки начинали вилять и тут же опрокидывались.

Мишка летел дальше по склону кубарем, широко раскидывая руки и ноги. На горбу долго не утихал восторженный визг детворы, смех, переходящий в стоны. Покувыркавшись, Мишка некоторое время лежал неподвижно, затем поднимался, находил шапку и, не отряхивая снег, брел к селу, размахивая руками и рассуждая вслух. Племянники начинали спорить, кому спускаться за санками.

Лыжи в то время были большой редкостью, но находчивость ребятни не знала пределов. Брали клепки от старых дубовых бочек, посередине гвоздями прибивали в виде полудуг отрезки старых вожжей, выпрошенных на колхозной конюшне, и лыжи готовы.

Настоящие лыжи стали повальным увлечением сельской детворы лишь в пятьдесят девятом. Тогда учитель физики, труда и физкультуры Михаил Прокопович Петровский, убедив родителей, собрал деньги и привез с Украины более шестидесяти пар лыж разных размеров по заказу. Вот тогда санки были почти забыты. Михаил Прокопович учил нас приемам шага, бега на лыжах, как правильно спускаться с горы, поворачивать, тормозить. А когда учителя не было с нами, мы сами учились прыгать с трамплина, используя обрывы небольших каменоломен и глинищ. Устраивали соревнования, где каждая возрастная группа имела свою дистанцию.

Несколько ребят в селе были обладателями коньков. У меня их не было. Если деньги на лыжи мой отец без особой охоты, но дал, то покупать коньки наотрез отказался, зная мой авантюристичный характер. Нескольких счастливых обладателей «снегурок» на пруды сопровождала большая толпа болельщиков.

У Броника Единака коньки были деревянными. Они представляли собой треугольные планки, по нижнему углу обитые жестью. Прожигались боковые отверстия, через которые веревочками коньки крепили к обуви. Такие, почти прямые, коньки назывались спотыкачами.

Странно, но на катание никогда не выходили по тонкому льду. Свидетельством безопасности льда было начало работ по заготовке льда на первом, самом нижнем ставу. Блоки кололи, баграми и крючьями вытаскивали на лед и вывозили для хранения в подвалах у озера и на ферме. Лед плотно укладывали на толстый слой соломы в несколько рядов и затем укрывали еще более толстым слоем той же соломы.

Лед сохранялся до поздней осени. Летом, когда лед начинал подтаивать, талая вода отводилась по наклонной трубе наружу много ниже уровня подвала. На ферме труба выходила на склоне горба. На Одае талая вода из подвала стекала по деревянному полусгнившему желобу во второй став. На ферме лед использовали для охлаждения собираемого молока. Об электрических холодильниках тогда еще не ведали и не мечтали.

Для катания на коньках выбирали наименее заснеженный участок озера. Владельцы коньков упражнялись в катании. Мы же давали советы, на которые следовал один ответ:

— Не учи учёного…

Однако роль наблюдателей нам скоро надоедала и мы разбредались по всему озеру. Обнаружив гладкий прозрачный лед, мы ложились и, закрыв ладонями боковой свет, до слезотечения вглядывались в темное серовато-зеленое подледное царство. И сейчас не могу себе ответить, что же мы надеялись увидеть? Озеро обходили кругом вдоль берега. Зимой оно казалось совсем другим, иногда становилось почти незнакомым, а хвосты озера смотрели в ином направлении, нежели летом.

Из года в год каждую зиму в завершение обхода мы традиционно заходили в конец восточного хвоста пруда. Очистив сапогами, а затем, если необходимо, и шапками лед, мы находили вмёрзшие в нем овальные пузыри болотного газа различной величины. Приготовив, предусмотрительно утащенные из дома, спички, ножиками высверливали во льду отверстия над пузырем.

Как только нож проваливался в пузырь, к отверстию быстро подносили горевшую спичку. Сначала слышался негромкий хлопок, и струйка голубого пламени со свистом вырывалась наверх, слегка оплавляя края отверстия. Мы могли искать пузыри и поджигать их, казалось, до бесконечности. В горении газа во льду было что-то чарующее. К глубокому сожалению спички заканчивались и мы вместе с конькобежцами брали курс на село.

В селе церкви не было, крестились только ветхие старушки, но Рождество и Пасху праздновали постоянно. Думаю, это была укоренившаяся в сознании людей традиция, культура психологического взаимодействия.

Шестого января, перед Рождеством, я как правило, сидел дома. Мама хлопотала у плиты. Разливала холодец, жарила котлеты, в казанке доходило жаркое. В растопленной с утра печи в пузатых глиняных горшках, замазанных тестом, уже томились маленькие, на один глоток, голубцы. Мама готовила их с различной начинкой: с гречневой, пшеничной и кукурузной крупами с мелкими, аккуратно нарезанными, кубиками подчеревки.

В каморе, низкой односкатной пристройке к задней стене дома, отец растапливал другую, низкую с очень широким дымоходом, печку. В печке тихо тлели дубовые дрова и яблоневые ветки. В дымоходе отец развешивал куски замаринованного мяса, сала, на круглые толстые палки нанизывал розовато-белые дрожащие кружки колбасы.

К топке отец меня не подпускал, несмотря на то, что я не раз предлагал ему свою помощь. Свой отказ он всегда мотивировал рассказом о своем двоюродном брате. Тот, заправив коптильню и оставив ответственным сына, ушел выпить с соседом стопку самогона. В результате, после третьей стопки, все копчености сгорели в топке жарким пламенем.

После обсасывания костей от холодца, костный мозг из которых я выбивал в большую деревянную ложку и поедания ароматного подпеченного теста с горшков, в которых уже сварились голубцы, обедать мне не хотелось. Вторая половина дня проходила в нетерпеливом ожидании момента, когда предстояло нести к деду вечерю. Я ревниво наблюдал, как мама укладывает вечерю в хозяйственную сумку, чтобы положила все и в достаточном количестве. Не хотелось ударить лицом в грязь перед двоюродными братьями.

Уже было темно, когда с улицы раздавался условный свист. Схватив сумку, под напутственные слова мамы нести сумку бережно, не разбить горшочки и тарелки, я выскакивал на улицу. Там меня ждал Тавик. В санках он вез младшего брата Валерика. Они были сыновьями маминой сестры — тетки Раины. На коленях Валерика была такая же кирзовая сумка с вечерей.

До деда было чуть больше километра. Дойдя до Маркова моста и оставив Валерика в санках, мы разбегались и потом долго скользили на подошвах сапог по склону от моста. Катались, пока в санях не начинал хныкать от холода Валерик.

Дальнейший путь казался еще более коротким. Мы везли Валерика по очереди. Разбегались и выбрасывая санки вперед, кидали веревку на плечо Валерика. Санки долго скользили до полной остановки. А вот и двор деда.

Отряхнув в покосившемся коридорчике снег, мы заходили в комнату. Здоровались, поздравляли просто. Рождественских колядок, напевок ни я, ни Тавик не любили. Несмотря на хорошую память, я их не запоминал. Лично мне колядки с припевами, вся театральность, звон колокольчика отдавали притворством, порождали во мне какую-то неловкую стыдливость.

В комнате уже были первые гости. Спиной к печке на табуретке сидел двоюродный брат Боря Мищишин, сын старшего брата моей мамы. Дядя Володя погиб в сорок третьем, через год после рождения Бориса. На печке, поджав под себя ноги, сидела наша двоюродная сестра Таня Гавриш, дочь Веры, самой младшей дочери деда Михаська и бабы Явдохи. У Веры был тяжелый комбинированный порок сердца. Так сложилось, что мы называли ее по имени и на ты, хотя ее дочь Таня была младше меня всего на четыре года.

Бабушка раздевала Валерика, недоумевая, отчего у него такие холодные руки и ноги, заочно ругала тетку Раину. Она подсаживала его на высокую кровать, с которой Валерик быстро забирался на теплую печку к Тане. На ноги Валерику бабушка укладывала небольшую нагретую подушку.

Таким образом на вечере у деда были, как правило, пятеро внуков из семи. Мой старший брат Алеша учился в сорокском медучилище, а затем в черновицком медицинском институте. Лена, старшая сестра Бориса, училась в медицинском училище в Кишиневе. Из года в год на Рождество у них начиналась зимняя сессия. У второй младшей сестры мамы — Любы детей не было.

На улице сначала слышался дробный звук обиваемых от снега сапог, затем под скрип дверей в комнату заходили Люба с мужем Николаем Сербушка и Вера со своим мужем Иваном Гавриш. В комнате сразу становилось тесно. Дед усаживал гостей за стол. На лавку от стены усаживались взрослые. Боря, Тавик и я располагались на табуретках. Я был рад этому. На лавке сидеть было неловко, да и мои локти постоянно толкались об локти соседа. Малышам Тане и Валерику накрывали прямо на печке в первую очередь.

В это время бабушка раскладывала на столе свою и принесенную снедь. Во мне снова просыпалась ревность и я смотрел, все ли принесенное мной выложено на стол. Дед расставлял стаканы и разливал вино собственного изготовления. Вино было желто-розового цвета, ароматное, очень прозрачное. Мы знали, что дед производит это вино из светлых сортов винограда: кудерки и раиндора. В моем стакане вино едва закрывало дно.

Застольные поздравления произносили и слушали только взрослые. Мы же, внезапно проголодавшиеся, набрасывались на еду. Как с голодного края, шутили взрослые. Если холодец, голубцы и колбасу я предпочитал приготовленные моими родителями, то котлеты, приготовленные тетей Раиной казались мне самыми вкусными.

А когда наступала очередь сладкого, то я предпочитал вертуты с розовым вареньем, густо обсыпанные сахарной пудрой, редкое в то время кондитерское лакомство — бизе и желтые из тонкой кукурузной муки ноздреватые и хрустящие баранки, тоже присыпанные сахаром. Сладости всегда мастерски готовила Люба.

Засиживались допоздна. Таня и Валерик во сне мерно сопели на печи. Тавик оставался спать у Бори. Мне предлагали печь или кровать на выбор. Но я предпочитал спать дома. Домой шел вместе с Любой и дядей Колей. Если же они оставались на ночь у Гавришей, то я отправлялся домой один.

Сейчас может показаться странным, но в пятидесятые дети спокойно, без страха ходили по ночному селу. Взрослые же не боялись отпускать детей без сопровождения. Серьезных собак, как правило, держали на цепи. Свободно гуляли добрые, доверчивые псы, которые ежедневно встречали детей по дороге из школы.

Собаки привыкли, что дети угощают их каждый день остатками, а то и целым завтраком, положенным родителями в портфель. В ответ на угощение собаки позволяли себя обнимать, гладить. На одной собаке, случалось, висли двое-трое первоклассников. Выработанный таким образом у собак рефлекс сыграл со мной каверзную шутку.

В третьем классе мне уже минуло девять лет. Вечерю к деду я готовился нести один, так как Тавик уехал ко второй бабушке в Баксаны. Вышел из дому как обычно. Ярко светила луна. На пути ни души. Несмотря на то, что горели уличные фонари, в центре села у клуба тарахтел бензиновый движок с динамой от кинопередвижки.

Я шел, увлеченно следя за своими тремя тенями одновременно. Когда я находился под одним из фонарей, то тень от него вправо была самой плотной и короткой. Тень от фонаря сзади едва угадывалась справа впереди и была очень длинной. Слева и сзади контурировалась моя тень от луны. На фоне освещенного снега она казалась голубоватой.

По мере моего движения короткая и четкая тень от фонаря сзади удлинялась и бледнела. Тень от встречного фонаря постепенно укорачивалась и становилась более насыщенной. Лунная тень по длине оставалась одинаковой, однако на середине расстояния между фонарями она была самой плотной. Там же становились одинаковыми по длине и плотности тени от переднего и заднего фонаря…

Не доходя Маркова моста я внезапно остановился. В десяти шагах от меня сидели, перекрывая дорогу, три собаки. Я оглянулся. На дороге никого. Впереди улица тоже была пустой. Я крикнул псам: — «Пошел!». Вместо того, чтобы бежать, собаки сделали пару шагов ко мне и снова сели. Я решил купить свободу передвижения. Вытащил из горшка голубец и бросил в сторону от собак, почти до забора. За голубцом трусцой побежал только крайний пес, двое были на месте.

Я зачерпнул рукой побольше и веером рассыпал голубцы подальше от накатанной части дороги. Собаки бросились за голубцами. Я двинулся, надеясь оперативно обойти собак. Едва я сделал три-четыре шага, как все три собаки снова встали у меня на пути. Голубцы кончились. Я выбросил им жаркое, которое сам не любил. Картина повторилась. После угощения собаки вновь сели на дороге.

Я заглянул в сумку. Оставался холодец, колбаса и копчености. В углу сумки оказался завернутый в газету длинный пирог с повидлом. Размахнувшись, я бросил пирог прямо на дорогу, подальше за собаками. Они бросились за пирогом. Я тут же, не прерывая наблюдения, начал пятиться. Собаки вернулись на место. Я продолжал пятиться долго. Собаки не двигались. Я повернулся к ним спиной и быстро зашагал, часто оглядываясь. Собаки оставались на месте. Я побежал.

Прибежав домой, я сбивчиво объяснил все маме. К моему возмущению и обиде она расхохоталась, говоря:

— Вы же сами собак приучили.

Пришел от соседей отец. Самым серьезным тоном уточнив, что из вечери я выбросил, а что оставил, захохотал вместе с мамой. Под конец засмеялся и я.

Оставшиеся два дня каникул после рождественских праздников были наполнены раздирающими мою душу противоречиями. Горбом насытился, походы на озера уже потеряли ощущение новизны, а больше и ходить особенно некуда. Фильмы можно смотреть и в учебное время. Да и чтению книг школа не мешала.

Изо дня в день нарастала потребность вдохнуть воздух свежевымытых коридоров и классов, приправленный запахом керосина, которым натирали полы и плинтуса. Нет-нет и в ушах возникал шум хлопающих классных дверей и нарастающий гул, выплеснувшейся разом из классов, разноголосой детворы.

С другой стороны — впереди целых 72 длинных дня самой длинной в году четверти. Предчувствие неотвратимой обязанности вставать каждый день рано, при этом еще и умываться, идти в школу, выполнять домашние задания, перерастало в глухую тоску по будущим каникулам.

 

Весной

Массовое таяние снега происходило, как правило, в первой декаде марта. По обе стороны улицы неслись, обгоняя друг друга, два мощных потока мутной воды. За Марковым мостом потоки соединялись. Далее единым потоком вода неслась мимо старой мельницы, делая зигзаги, пролетая под старым деревянным мостом у двора Ставничей, переходя уже на левую сторону улицы.

Ниже поток мчался, с трудом втискиваясь под мостом на перекрестке у Довганей. Ниже этого моста поток разливался речкой по всей ширине улицы, делая ее на время непроходимой.

Затем по склону вправо вода стремительно уходила в лощину, пересекающую дворы глубокой канавой. В каждом дворе через канаву был перекинуты небольшие деревянные мостики, которые вода часто уносила и прибивала к заборам. Ниже дома моего одноклассника Мишки Бенги поток делал еще один зигзаг вправо и мчался дальше уже за хатой Карпа.

Там, за домами грязный поток выходил на нижнюю окраину села и вливался в речку. Речка, пересыхающая полностью летом, разливалась, доходя подчас до крайних дворов в нижней части села. Мутные потоки несли с собой на долину черный слой опавших осенью листьев и другой мусор, очищая и углубляя дно канав.

Я не зря привел такую подробную географию канав вдоль моего села. В восьмидесятые годы улица была покрыта асфальтом с учетом стока воды. Канавы превратились в кюветы. Марков мост отлили из бетона, он как будто просел вместе с охватывающим его косогором и кажется уже совсем низеньким, незначительным, особенно при взгляде со стороны нижней части села.

Мост возле Ставничей забросили, а дорога переместилась влево, где в метрах тридцати ниже колхоз также построил каменный мост. А старый мост еще много лет спустя напоминал о себе черными дубовыми сваями, глубоко вкопанными в землю. Такая же черная единственная балка долго держалась на двух сваях. Затем она надломилась и со стороны старой мельницы остатки моста напоминали покосившуюся букву М.

В те дни на переменах, а то и тайком на уроках из тетрадных листов мы готовили бумажные кораблики, которые аккуратно укладывали в портфель. Как только начинал звучать звонок с последнего урока, мы, толкая друг друга, устремлялись на улицу, протискиваясь через калитку между высокими пирамидальными тополями.

На ходу распределялись по командам. Из портфелей вытаскивали по одному заготовленные кораблики. Растягивали их по ширине, делая их устойчивыми на воде. Звучала команда:

— На старт! Внимание! Марш!

Кораблики спускали на воду в бушующую канаву. Вода подхватывала их и эскадра стремительно мчалась с потоком. Некоторые кораблики переворачивались сразу, некоторые, не попав в струю упорно кружились на месте, но основная масса бумажных судов устремлялась вниз по течению.

Громкоголосая стая устремлялась за кораблями, причем каждый старался бежать рядом со своим, чтобы в случае необходимости вовремя провести спасательную операцию. Поднимался невообразимый галдеж, никто никого не слушал. Если кораблик вырывался вперед, то и владелец его старался бежать быстрее. Бежали, не обращая внимания на соседа, если было необходимо, отталкивали. Кирзовые сапоги рассеивали впереди себя веер грязных брызг, смачно чвакали по грязи.

Некоторые на ходу теряли сапог в липкой черной грязи и, пробежав два-три шага, на одной ноге скакали к своему сапогу, спешно засовывая грязную портянку в карман пальто. Торопливо засунув ногу в носке в утерянный сапог, широкую штанину, как правило, в голенище не заправляли. Некогда. Штанина часто опускалась поверх голенища до уровня щиколоток, а то и ниже.

Некоторые кораблики прибивало к противоположному берегу канавы. Схватив попавший под руку прутик и, стараясь вернуть севшее на мель судно в фарватер, капитаны часто теряли равновесие и одной, а то и двумя ногами оступались в бурлящий поток. Сапоги мгновенно наполнялись ледяной водой. Во время бега грязная вода с громким чавканьем порциями выплескивалась через голенища. Холода никто не чувствовал. Выливать воду было некогда. Надо было успевать за своим кораблем.

По обе стороны улицы вдоль села стояли многочисленные зрители и болельщики. Они подбадривали ребятню давали советы, порой довольно каверзные. Комментировали и давали советы в основном парни, молодые мужчины и отцы девочек. Последние в гонках не принимали участия, как говорится, по определению. Периодически слышались окрики родителей:

— Ну, погоди! Вернешься ты!

— С мокрыми ногами домой не являйся, прибью!

— Немедленно домой!

Окрики были громкие, но незлобивые. На них не обращали внимания. Они просто не доходили до разума ополоумевшей от возбуждения ватаги.

На пути кораблей почти у каждых ворот стояли, вернее лежали мостики. Часто их было два. Один, короткий, напротив калитки, другой, подлиннее, напротив ворот. Кораблики с разгона ныряли под мост. Все гурьбой устремлялись к месту выхода кораблей из туннеля.

Выскочившие и плывущие дальше суда встречались криками, которым позавидовали бы даже индейцы. Были и боевые потери. Некоторые кораблики выплывали из под мостиков перевернутыми, а то и в виде лохмотьев и обрывков бумаги. Их место в строю мгновенно занимали уже приготовленные к спуску новые, еще сухие корабли.

По мере стремительного продвижения эскадры по курсу, грязь на внутренней стороне голенищ наших сапог поднималась все выше и переходила на штанины брюк. Лично я приходил домой, но чаще сначала к бабе Явдохе, с грязью, втершейся в ткань штанин с внутренней стороны брюк почти до паха.

За большим и широким Марковым мостом и далее за мельницей под мостом у Ставничей ввиду более спокойного течения прохождение бумажных судов было благополучным. Более спокойное течение потока, когда гонка кораблей уже была неинтересна, провоцировало переход к военной части операции.

Начинался морской бой. Захватывая руками комки более густой грязи, мы сминали ее в круглые снаряды и старались потопить чужие корабли. В результате боевой операции все без исключения корабли шли на дно.

По мере продвижения команды вниз по селу, школьные портфели вешались за ручки на колья заборов, чаще не у себя дома. Оставшиеся кораблики рассовывались по карманам, либо за пазуху. Облегченные, мы сопровождали наши корабли резвее.

Пробежав, таким образом, последний мост у Довганей, за которым поток разливался по всей улице и переходил на правую половину улицы, мы переводили дыхание. Сопровождать поток по дворам просто не было возможности, так как из двора в двор канава пролегала под заборами.

Разгоряченные, все команды одной гурьбой брали обратный курс, по ходу обсуждая качество кораблей, уровень воды, силу и скорость водяного потока в этом году. Слышались упреки на недостаточно честное поведение противника, особенно во время боевых действий.

Как и зимой, я не осмеливался сразу идти домой и, как всегда, находил защиту у бабы Явдохи. Я являлся к ней мокрый, с грязью на брюках до паха. В отличие от зимы, сейчас приходилось снимать и брюки. Грязь на брюках и сапогах бабушка сначала соскабливала, как сбривала, тупым ножом. Брюки она расстилала на горячей лежанке, где они сохли довольно быстро. Затем, оттирала сухую грязь и выйдя во двор, с громким хлопаньем вытряхивала брюки. Занеся брюки в хату, принималась за сапоги, приговаривая одно и то же:

— От гарештант. От гарештант…

Много позже я уяснил, что она имела ввиду «арестант». Но тогда в моем сознании слово «гарештант» преломлялось и ассоциировалось как неопрятный человек, пришедший в грязных или рваных штанах.

С этих эмоциональных событий у меня, как правило, начинался обратный отсчет дней, оставшихся до начала весенних каникул.

День становился длиннее. С каждым днем солнце пригревало все сильнее. Снег таял очень быстро. Лишь за стенами низких сараев, смотрящими на север, куда не достигали солнечные лучи, сохранялись длинные валики лежалого снега.

Снег желтоватого цвета был сплошь продырявлен в виде сот талой водой, падающей с соломенных стрех. Скаты соломенных крыш, обращенные к солнцу, после полудня уже курились легким парком, а воздух над ними начинал дрожать.

В такие дни мы с трудом высиживали уроки. Дома тоже не сиделось. Наскоро пообедав, я выбегал во двор. После зимней сплошной белизны двор, сараи, деревья и воздух казались другими, малознакомыми. В груди появлялось тревожно-радостное щемящее чувство ожидания чуда. Обойдя постройки, сад, копны прошлогодней соломы и подсолнечниковых палок, обследовал сараи, залезал на чердаки, перебирая там старую рухлядь. Покрытый пылью и старой паутиной спускался вниз. Мама ругалась:

— Что нового ты там ищешь? С прошлой осени, кроме тебя, на чердаки никто не лазил.

Земля подсыхала. На противоположной стороне улицы, где солнце пригревало щедрее, появлялись первые узкие извилистые тропинки, на которых было непросто разойтись со встречными. Мама заставляла тщательно вымыть сапоги и внимательно осматривала их. По размеру для будущей зимы они уже были непригодны. Как правило, такие сапоги отдавали младшим родственникам или соседям.

Мои сапоги были непригодны для подарка, так как за зиму на складках выше щиколотки изнутри голенища вытирались до дыр. Мама доставала ботинки и новые носки. Если до десяти лет приходилось одевать ношенную обувь, то с четвертого класса отец запретил донашивать чужую. Он привозил из Могилев-Подольска выбранную им одежду и обувь. Выбрать он умел. Все привезенное им было удобным и добротным.

С утоптанными тропинками сразу же возникали важные дела, которые заставляли нас совершать путешествия к родственникам, одноклассникам и просто так. Первыми разувались братья Бенги из многодетной семьи — Вася и Мишка, мой одноклассник. Терпел я недолго.

Дойдя в ботинках до тетки Марии, старшей сестры отца, жившей метров сто пятьдесят ниже на противоположной стороне улицы, я разувался. Ботинки и носки прятал в сарае и, босиком, осторожно ступая по высохшей во дворе грязи, выходил на тропинку.

До сих пор помню, но невозможно словами передать все те ощущения, которые испытывал, бегая босиком по только просохшей тропинке. Отвыкшие за зиму от ходьбы босиком, подошвы ступней приятно щекотало, высохшие комочки и мелкие камешки покалывали, заставляя слегка взбрыкивать то одной, то другой ногой. Теплая корка тропинки приятно прогибалась под ногами, как резиновая. Там, где подсыхающая грязь была пожиже, подсохшая корка разрывалась и подлежащая грязь холодила пятку.

За деревянным мостом у Ставничей, где канава переходила на левую половину еще непросохшей улицы, тропинка умещалась на узенькой полоске от края канавы до забора Адамчуков. Двигаться там приходилось осторожнее, держась, поочередно сменяя руки, за колья забора.

Войдя во двор деда, первым делом шел к широким дверям стодолы и соломой начисто вытирал, приставшую к ногам, грязь. Дед в такие дни устраивался на низенькой табуреточке на пригреве, перед погребом рядом ореховым деревом. Он всегда что-то неспешно мастерил.

Мое появление было для него вполне естественным. Что касается бабы Явдохи, то увидев меня, она сразу угощала меня ровно отрезанным куском хлеба, жидко присыпанным сахаром, либо из небольшой мутной четырехугольной бутылки с румынскими буквами орошала хлеб подсолнечным маслом, посыпала солью и тут же безжалостно гнала назад, домой.

Не зря. Выбравшись на улицу, бывало, сразу замечал повозку, двигающуюся со стороны фермы, на которой, среди нескольких колхозников, возвращающихся с работы, сидел и мой отец. Пятки мои безостановочно сверкали с высокой частотой до двора тетки Марии. Там я обувался. Тетки я не боялся. Зная крутой нрав отца, никто из родственников меня не выдавал.

Последние дни третьей четверти в школе проходили с какой-то одурью безделия. Учиться не хотелось. С каждым днем солнечные квадратики окон на полу укорачивались. По шляпкам гвоздей, сучкам, щелям я отмечал их продвижение по полу в сторону окна.

На переменах мы выходили на южную сторону двора и устраивались вдоль школьной стены напротив солнца. Мы подставляли ему лица, грудь. Сквозь одежду в нас проникало расслабляющее тепло, распространяющееся по телу приятной негой. Звонок на урок с трудом возвращал нас к унылой действительности.

Последний день третьей четверти знаменовался уборкой школьного двора. За исключением редкой непогоды. Перед уходом домой мы кучковались возле деревянного туалета, либо за угольным сараем школы и тайком демонстрировали друг другу заготовленные самопалы, которые предстояло испытывать, пристреливать и совершенствовать во время весенних каникул.

До сих пор для меня неразрешима загадка тех лет. По каким психологическим законам самопальная эпидемия поражала наши души каждой весной в конце марта и шла на спад к середине апреля?

Одними самопалами наши увлечения не ограничивались. Забравшись в самую гущу зарослей вишняка на сельском кладбище, вырезали ровные палки и, надрезав кольца на их концах, натягивали луки. Стрелы готовили из сухих прямых прутиков, навязывая на один конец куриные перья стабилизатора, а на другой крепили шарик из смолы, а то и просто из твердеющей грязи.

Наиболее распространенным оружием у ребятни всегда были рогатки. Испорченные, разорванные резиновые камеры от футбольных и волейбольных мячей никогда не выбрасывали. Из них вырезали длинные полосы резины, которые пропускались через прорези овальных пластинок сыромятой кожи, как ремешок на часах. Концы полосок надежно крепили в пропилы рогатки и оружие готово. Позже рогатки стали мастерить из толстой твердой проволоки, сгибая ее в виде буквы Y. Стреляли, в основном, подобранным по форме и размерам, гравием.

Самыми коварными рогатками были куски тонких резинок с кольцами на концах, которые одевались на два пальца. Их было трудно обнаружить. В качестве снарядов использовались изогнутые крючки из туго скрученной бумаги, либо аллюминиевой проволоки. Это были довольно опасные игрушки. Попадание снаряда ощущалось весьма болезненно.

Были случаи, когда сильно согнутый крючок не летел в цель, а обратным движением резинки попадал стреляющему в лицо или шею. По счастливой случайности, за время моего детства и юности я не помню травм рогатками с трагическими последствиями.

Во время весенних каникул в школьной мастерской мы заканчивали собирать кроличьи клетки. Сбивали родилки и с помощью четырех крупных шурупов навешивали на боковую стенку клетки с круглым отверстием для крольчихи. Бессменным бригадиром кролиководов на протяжении нескольких лет был Саша Гормах, на два года младше меня. Саша отличался необычайным трудолюбием и удивительным для своего возраста чувством ответственности.

Новая, большая двухэтажная школа уже строилась. За ней, в дни весенних каникул, на участке треугольной формы именно нашему поколению и мне лично посчастливилось принимать участие в разбивке и посадке школьного фруктового сада.

Посадку домашнего сада отец, по его рассказам, завершил к пятьдесят первому году. Посадка сада не отпечаталась, к сожалению, в моей памяти ни одним эпизодом. Я отчетливо помню наш сад, когда деревья уже были большими и на них уже можно было залезать.

Отец рассказывал, что он формировал сад в течение нескольких лет, высаживая саженцы, привезенные из Могилев-Подольска и из Цаульского фруктового питомника. В памяти остались не только сорта плодовых деревьев, но и их расположение.

На зависть мальчишкам отец посадил две яблони, которые тогда назывались папировками (белый налив). Они созревали постепенно, больше к середине июля. Но уже с конца июня мы каждый день находили на земле упавшие, слегка пожелтевшие, червивые плоды. После длительного вынужденного воздержания от фруктов, они казались нам удивительно ароматными и вкусными.

Были две яблони, приносившие подчас гигантские плоды, называвшиеся саблуками. Это были краснобокие яблоки с крупными полосами, приплюснутые с полюсов. Они созревали к середине сентября. Посылая бабушке Софии, бывшей в депортации, посылку, отец заворачивал эти яблоки в несколько слоев газетной бумаги. Самое крупное яблоко весило более полукилограмма.

Одно из этих деревьев я чуть не загубил. Кора на этих яблонях была гладкая, серо-зеленого цвета с матовым отливом. Уже в восьмилетнем возрасте мне зачем-то очень понадобилась узкая полоска этой «кожи», которую я и вырезал острым ножом. Яблоню спас сучок, оказавшийся по ходу полосы. Полоса коры оборвалась с обеих сторон в полутора-двух сантиметрах от сучка.

Единодушная обструкция была полной и довольно длительной как со стороны родителей и брата, так и со стороны родственников и соседей. Все они потом длительное время боялись проявления с моей стороны подобных «творческих» порывов. Дерево выжило, но и много лет спустя кольцевидный грубый шрам на дереве вызывал у меня чувство вины и стыда.

Кроме этого в нашем саду росли две рано созревающие груши, целый ряд сливовых деревьев различных сортов, из которых запомнилась «венгерка». Она отличалась обильной сладкой и ароматной мякотью с терпким привкусом.

Но все годы вне конкурса была яблоня «антоновка», дающая небольшие насыщенно желтого цвета ребристые яблоки. Аромат их был непередаваем. Убранную поздней осенью антоновку расстилали в большой нежилой комнате в один ряд. Чудный запах яблок держался в комнате до весны. Но зимой я предпочитал эти яблоки мочеными.

Со стороны заборов от соседей росли кусты красной и белой смородины. На меже с Гусаковыми рос ряд высоких кустов ярко красной розы, лепестки которой перетирали с сахаром. Получалось очень вкусное, ароматное «варенье.» В верхней части сада на меже длинным рядом росли кусты желтой акации. После того, как она отцветала, из обкусанных стручков ее, освобожденных от семян получались великолепные пищики.

Но мне всего этого было мало. Ранние груши я вообще не любил. Они были настолько рассыпчатыми, что застревали в пищеводе завалом, вызывая неприятные ощущения. Другое дело дедовы груши. Они были небольшого размера, желтые-желтые, очень сочные. Сладость их сочеталась с очень приятной на вкус кислинкой.

Кроме того, отец незаслуженно пренебрегал крыжовником, дающим мелкие ржавые ягоды. Даже у деда крыжовник не успевал вызревать. Зеленый, он был очень кислым, но мы его могли с хрустом есть до появления оскомины. А еще у деда была настоящая земляника, разросшаяся по косогору перед виноградником. Когда она начинала поспевать, мы могли ее поглощать часами, стоя над ней на коленях.

Каждой весной до третьего класса я выпрашивал у деда кустики крыжовника для посадки их у себя дома. Дед аккуратно выкапывал и обернув тряпочкой колючие прутики, вручал их мне, проводя попутно подробный инструктаж по посадке, чтобы они лучше принялись. Я точно следовал инструкции деда, но не проходило и двух дней, как меня начинал точить червь «исследователя». Мне хотелось засечь момент, когда крыжовник принимается.

Для этого через каждые два-три дня откапывал корень и внимательно искал знаки «принимания». Результат нетрудно предугадать. Лишь весной в третьем классе я посадил кустики крыжовника и белой смородины и, полив, оставил в покое. Все саженцы прижились самым великолепным образом.

Знаковым весенним событием во время каникул у нас дома был вынос пчел из сарая, где они зимовали, в сад. Не знаю, чего было больше, пользы или помехи, но принимал в этом я самое активное участие. Выносили, конечно, взрослые, но в мою задачу входила проверка прочности колышков. Во время установки улья на колышки моей задачей был контроль правильного расположения пчелиного домика с тем, чтобы он находился в устойчивом положении.

Во время весенних каникул, иногда раньше, иногда позже шла высадка картофеля. Если отец бил сапой лунки, то моей обязанностью была укладка клубней в лунки. Сначала я укладывал картофель, нагибаясь, потом я бросал клубни с расстояния, а под конец у меня немела спина, рука теряла способность бросать картошку точно, а сами лунки начинали перед глазами мелко дрожать какими-то расплывчатыми полукружьями.

Мама, которая шла вслед за нами, сапой засыпала лунки. Она успевала поправить неверно брошенный мной клубень в ямке, следила, чтобы отец бил лунки строго по линии и при этом довольно точно определяла степень моей усталости, объявляя перерыв. После обеда от трудовой повинности меня всегда освобождали.

На овцеферме в это время полным ходом шел окот овец. Наше отношение к этому процессу, пожалуй, было близким к болезненному. С Мишкой Бенгой и Броником я прибегал на овчарню часов в десять утра. Мы могли пропустить время обеда, приходя домой ближе к вечеру. Мы были детьми природы, и для нас уже не было секретом, как появляются ягнята, телята, жеребята, да и дети. Нас не прогоняли и мы без устали внимательно наблюдали за чудом — появлением на свет маленьких ягнят.

Они появлялись в полупрозрачной, молочного цвета рубашке. Короткое время они лежали неподвижно, затем начинали мотать головкой. Просили воздуха, как говорили чабаны. Если чабана не было рядом, мама-овца сама начинала облизывать ягненка с головы, разрывая оболочку. Малыш начинал дышать.

Мы с интересом наблюдали, как ягненок встает и начинает искать вымя матери. Иногда неокрепший новорожденный подходил к чужой овце. Он не успевал найти сосок, как чужая матка в лучшем случае отходила. Чаще она, повернувшись, отбрасывала малыша головой, а то и лягала ногой.

На крик новорожденного устремлялась мать и становилась так, чтобы он был ближе к вымени. Потыкавшись в живот, ягненок, наконец, находил сосок и на мгновения застывал. Опыт тысяч и тысяч поколений заставлял принять единственно правильное решение. Не выпуская соска, малыш сильно толкал головой в вымя, выпрашивая еду. Затем он начинал жадно сосать щедро отпущенное теплое молоко.

Насытившись, он отрывался от вымени и мелко семенил за мамой, стараясь находиться поближе к вымени. Удивлению не было и до сих пор нет предела: как мать-овца среди сотен ягнят безошибочно находит своё чадо, никогда не перепутав с чужим?

Ближе к вечеру умиленное созерцание появления на свет ягнят сменялось жестоким зрелищем. Походя среди животных, чабаны отбирали малышей с самой красивой смушкой. Выбирали по цвету, качеству валков. Не стесняясь нас, ягнят забивали. На задней ноге убитого ягненка делали надрез, который вставляли трубочку из бузины. Зажимая рукой разрез, чабан надувал воздух. Ягненок быстро превращался в почти круглый шар с толстыми ногами и головой. Неуловимые разрезы и подвешенный малыш за несколько мгновений лишался шкурки.

При разделке тушек особое внимание уделялось желудочкам. Выход из желудка перевязывали сразу. Затем со стороны пищевода в желудок засыпали пару ложек соли и завязывали той же веревочкой и подвешивали под потолок. Содержимое высушенных желудочков называли тягом и использовали для получения овечьей брынзы.

Об этих забоях на наших глазах знали, но ими не возмущались ни родители, ни учителя. Убийства невинных ягнят проходили как бы мимо их сознания, не задерживаясь и не затрагивая душевных струн. А мы постигали окружающий мир без вуали и без прикрас.

Если точками отсчета до наступления зимних и весенних каникул были определенные дни, то летним каникулам предшествовала стремительно теплеющая полоса времени длиной в четвертую четверть. Именно для четвертой четверти были справедливыми слова моего отца, когда на вопрос тетки Марии, скоро ли у меня каникулы, он отвечал за меня:

— У него всегда каникулы.

Первый день четвертой четверти каждый год проходил под лозунгом: «Первого апреля — никому не верят». С первого до последнего урока звучали шутки и розыгрыши. Несмотря на то что они в основном были «с бородой», разыгрываемые, как правило, «клевали». Кто-то шел по вызову в кабинет директора школы, кто-то спешно снимал, якобы перепачканный, пиджак.

Шестикласснику сразу несколько человек сообщали, что его младший брат из первого класса нашел целых пять рублей, после чего тот врывался в класс к малышам и обыскивал карманы и другие возможные места младшего, где тот мог утаить деньги.

Первого апреля 1960 года я проснулся от того, что мама, войдя в комнату, сказала отцу:

— А снега навалило, сантиметров пятнадцать.

— Первого апреля — никому не верят! — вырвалось у меня.

Подбежав к окну, я застыл: во дворе все было белым-бело. Наскоро позавтракав, я взял сумку и вышел на крыльцо. Мимо нашего дома вся ребятня шагала в школу на лыжах. Я стремглав бросился в сарай, где на колышках в стене над мешками своими руками пристроил лыжи на лето. Лыж не было. Я в дом:

— Где лыжи?

Родители пожали плечами:

— Может Боря взял? В школу опоздаешь! Беги!

Переглядывания родителей я не заметил, но настроение испортилось. Я чувствовал подвох. Придя в школу я с завистью смотрел, как мои товарищи обтирают лыжи и деловито ставят их, как зимой, в положенном месте. На уроках не сиделось. Все с нетерпением смотрели в окна.

После третьего урока снег начал интенсивно таять. С клокотом вода низвергалась с водосточных труб школы. На улице и огородах стали появляться быстро увеличивающиеся и сливающиеся островки чернозема. Над оголенными участками земли закурились струйки пара. Всеобщий подъем сменился некоторой тревогой. А концу уроков снег в основном растаял.

Лыжники возвращались из школы, уныло таща лыжи на плечах. Однако два-три любителя попробовали идти домой по скользкой грязи на лыжах. Пройдя не более двадцати метров, они кое-как вытерли грязь об оставшийся под забором снег и также закинули лыжи на плечи.

Дома, пообедав, я вышел во двор. Лыжи я нашел за курятником. Несмотря на то, что снег растаял и мои приятели потерпели фиаско, я долго чувствовал себя обманутым.

День стремительно увеличивался. Но для выполнения домашних заданий его не хватало еще в большей степени, чем зимой, когда дни были совсем короткими. Мы носились по селу, пуская в воздух бумажные самолеты, шли в отдаленную, не видимую из самого села, лесополосу. Там мы испытывали, изготовленные загодя, самопалы. Совершали набеги на кузницу, конюшню, ферму.

Исполняя ежегодный ритуал, каждой весной после уроков мы срывались на Куболту. Над каменоломнями вновь обследовали лисьи норы. Низко наклоняясь над зияющими таинственной чернотой отверстиями, мы громко, подражая собакам, лаяли в надежде, что вспугнутая собачьим лаем лиса со страху покинет свое логово. Спускались на самый берег речки. Тонкие ветви раскидистых ив уже наливались зеленью. В долине Куболты весенний воздух казался прозрачнее. При вдыхании его казалось, что легкие наполняются тугой, живительной жидкостью, которую можно и пить.

Тайком от родителей убегали на Одаю. Зеленеющие ветви ив и вода у противоположного берега, казалось, были одного цвета. А в самом озере отражалось насыщенно голубое, почти синее небо. Мы подолгу смотрели на синюю гладь и отраженные в ней ослепительно белые облака. Если смотреть долго, возникало ощущение, что облака еле заметно плывут по самой водной поверхности. Когда по воде пробегала рябь, казалось, что по водной глади некто только-что рассыпал тысячи трепыхающихся и сверкающих серебром карасей.

Присев на корточки у самой воды, мы могли до бесконечности вглядываться в, ставшую за зиму почти прозрачной, чуть зеленоватую воду. Тут же в душе крепла ностальгия по недавно ушедшей зиме. По водной глади я мысленно повторял зимние маршруты по толстому льду, пытаясь вообразить, как выглядят с середины озера берега и деревья сейчас. Возникало запоздалое сожаление о том, что зимой так и не насытился визитами на, скованные льдом, ставы. Перемешиваясь с сожалением, одновременно накатывало желание скорейшего наступления знойного лета, по которому давно успел соскучиться.

Дни проносились незаметно. 22 апреля собирался сбор пионерской дружины, которая в этот день пополнялась, посвященными в пионеры, новыми членами. Сбору предшествовал субботник, на котором мы из года в год убирали школьный двор, тщательно подметали дорожки, разбивали клумбы, собирали металлолом.

А май вообще пестрил праздниками. Первого и второго мая колхозный духовой оркестр снова играл на бульваре. В воздухе носился едва уловимый будоражащий аромат набухших, а часто и распускающихся коричневых почек клена и тополей. Липкие почки тополей легко пачкали наши пальцы трудно смывающейся желто-оранжевой смолкой. Взрослые, как и осенью, степенно рассаживались на скамейках вокруг площадки, на которой танцевала молодежь.

Недалеко от входа на бульвар со стороны правления колхоза располагался мой отец. Ежегодно, по решению правления колхоза, на майские праздники он готовил несколько молочных фляг сливочного мороженного для бесплатного угощения детворы. Фляги привозили в кадушках, доверху заполненных мелко наколотым льдом. Сверху лед обильно посыпали солью. Растворяясь, соль охлаждала массу льда. Когда музыка стихала, из кадушек слышалось разнокалиберное потрескивание охлаждаюшегося под солью льда.

Вооружившись круглой ложкой, отец стоял у открытой фляги. Рядом стоял бессменный председатель ревизионной комиссии колхоза Брузницкий Олесько. В руках он держал химический карандаш и тонкую ученическую тетрадь.

А со стороны клуба уже выстраивалась длинная вереница детей. Рядом с малышами, медленно переступая, к заветным флягам продвигались и их мамы. По ходу очереди каждая из них несколько раз успевала инструктировать свое чадо:

— Мороженное не кусать и не жевать. Только потихоньку слизывать языком…

Ловко выкручивая ложку, отец вынимал из фляги круглые шарики мороженного. В хрустящий, как мы называли, хлебный стаканчик умещалось три шарика. Наполнив стаканчик, отец вручал его очередному страждущему. Дядя Олесько тщательно записывал фамилию и имя, за которыми часто следовала и кличка кого-либо из родителей. Так было верней.

Получали свои заветные три шарика холодного сладкого лакомства, пахнущего свежими сливками и ванилью, и мы с Валиком, сыном Олексы. Отдавливая губами мороженное, мы откусывали кусочек хрустящего на зубах вафельного стаканчика. Признаюсь, такого вкусного мороженного, какое готовил мой отец, я больше никогда и нигде не пробовал.

После бесплатной раздачи мороженного ребятне, начиналась продажа. Взрослые подходили споро, заказывали сразу несколько порций. По одной для себя, остальное — не насытившимся своим чадам. Олесько все также подробно записывал: фамилию, имя, отчество, при необходимости и кличку покупающего, а напротив, отдельным столбиком количество рублей, предназначенных для пополнения колхозной кассы.

После мороженного, получив от отца один рубль, я бежал к нижней калитке бульвара, возле которой стояла кадушка с желтыми мочёными яблоками. Рядом в кадушкой стояла Манька Ангельчук, дочь нашего соседа Назара Натальского. Получив за рубль мочёную антоновку, я экономно откусывал ароматные газированные, приятно поскрипывающие на зубах, кусочки.

Затем следовало 5 мая — День печати, 7 мая — День радио, 9 мая — День Победы, 19 мая — День пионерии. Наконец, 23 числа был наш самый большой и долгожданный праздник мая — последний звонок!

 

Летом

Лето наступало без перехода, сразу, с утра, но не первого июня, по календарю, а 24 мая, когда уже не надо было идти в школу. Первый день каникул начинался совсем по другому, чем в предыдущие дни. Солнце сразу становилось другим и светило оно по другому. Позже я открыл для себя секрет этого феномена. Когда я ходил в школу, то по утрам до школы солнце еще пряталось за домами противоположной стороны улицы. Поэтому утро было привычно обыкновенным.

В дни летних каникул я просыпался позже. Солнце уже поднималось и ярко светило ослепительными бликами сквозь не погустевшую еще листву ореховых деревьев во дворе Гусаковых. Утренний воздух был удивительно прозрачным. При дыхании он приобретал плотность, казалось, вливался в легкие живительной тугой прохладой.

Отрешенность, беззаботность и ощущение бесконечной воли длилось недолго. Мой душевный покой нарушался визгом голодных поросят, учуявших, что кто-то появился во дворе. Сквозь поросячий визг прорывался многоголосый писк цыплят. Перегнувшись через загородку выгула, я выливал в деревянное корытце запаренную утром мамой крупяную похлебку. Поросята мгновенно умолкали и принимались дружно чавкать, похрюкивая и толкая друг друга головами.

Мешанку цыплятам приходилось готовить самому. В широкую мисочку насыпал кукурузную крупу, наливал воду, добавлял оставленную мамой простоквашу, резал приготовленные на дощечке перья лука и укроп. Замешивал. Осторожно приподняв край круглой пирамидки, сплетенной дедом Михасем из прутьев вербы, чтобы не выпустить наружу цыплят, быстро просовывал в щель мисочку и тут же выдергивал руку. Из года в год, защищая цыплят, наседки оставляли на правой руке не одну ссадину. Клевали и царапали они довольно больно.

После второго класса родители уже доверяли мне ключи от замка на входной двери. А до этого, уходя в поле, они закрывали меня спящим в доме на висячий замок. Из дома я выбирался через окно, открыв створку. В дошкольном возрасте я прикрывал окно длинной палкой. А сейчас, спустившись на землю, я, приподняв пальцем шпингалет, медленно закрывал окно. Полукруглый конец шпингалета, скользя по гладкой деревянной раме, падал, наконец, в свое выдолбленное гнездо, перекрывая мне, таким образом, возможность возвращения в дом до прихода родителей.

Обед мама оставляла в относительно чистой половине сарая на столике рядом с весами. После третьего класса в пятьдесят шестом году отец вырыл и забетонировал подвал, построив над ним времянку с летней кухней и баней. С тех пор еда ждала меня уже в летней кухоньке.

Наше дневное меню не отличалось большим разнообразием. Оставляли вчерашний борщ, пшенную кашу, приправленную зажаренным луком, с шкварками, либо с молоком, вареный картофель, мамалыгу, вареники, летом — салаты. Дежурной всегда была полная кружка молока. Во второй половине лета в обеденное меню могли входить коржи с маком на молоке, арбузы, дыни.

В одиночку обедали только ребята, у которых дома были бабушки. Поскольку моя бабушка Явдоха жила относительно далеко, а бабушка София, вернувшаяся из Сибири, жила у тетки Павлины, второй старшей сестры отца, еще дальше, то я в летние дни был предоставлен сам себе. Наша стая насчитывала более дюжины ребят, живущих в центре села. Середина — так называли нашу группу, в отличие от «долишных» и «горишных».

Обед мы могли начинать в десять часов утра и растягивали его часто далеко пополудни. Обедать начинали в том дворе, где нас заставали игры, выедая все до дна, пользуясь одной ложкой, а то и без нее. Затем переходили на другой двор и так далее. Но на десерт, мы тогда не знали этого слова, оставляли двор Гориных, где жил самый младший член нашей команды — Виталик. Его отец многие десятилетия работал бригадиром в колхозе, был, как называли в селе — одним из штатных.

Виталик рос очень худеньким, болезненным, его всегда преследовали неприятности, малые и большие. То его заклюет наш драчливый белый петух, оставив на лбу и носу отметины на всю жизнь, то по невнимательности близкого родственника ударит до потери сознания по переносице вращающаяся ручка колодезного ворота. А однажды он чуть не задохнулся в полужидкой грязи в канаве возле своих ворот, куда его столкнул ближайший сосед Женя Суслов.

Для укрепления здоровья мама ежедневно варила Виталику «каву» — какао с молоком и сахаром, благо вечером постоянно обнаруживала кастрюлю пустой. Наивно полагая, что сынок с аппетитом выпивает всю каву, мама готовила ее постоянно. Влетев всей стаей во двор Гориных, мы устремлялись к дворовой плите под навесом, где нас ждала заветная кастрюля. Наливая каву в одну на всех чашечку, мы бдительно следили, чтобы кто-нибудь не выпил на глоток больше. При этом всех, да и самого Виталика, меньше всего заботило то, сколько выпил он сам.

По соседству с Гориными жили Кордибановские: тетя Раина, с сыном Адольфом, ровесником моего брата. Тетя Раина была дочерью старого Марка Ткачука, имя которого носит мост напротив его двора. На широком, заросшем одуванчиками, уклоне от дома до ворот было множество нор пауков-тарантулов. Шарик смолы, закрепленный на узелке прочной нитки был почти у каждого в кармане. Присев на корточки, мы опускали и поднимали смоляной шарик в норке.

После нескольких неудачных попыток, разозленный паук прочно стискивал коготками челюстей край шарика, прочно увязая в липкой смоле. Вытащенный на свет божий, паук разжимал, наконец, челюсти и вставал на дыбы в оборонительной позе. Если удавалось схватить за спинку двумя пальцами, а если нет, то палочками, паук водружался в круглую жестяную коробочку из-под сапожной ваксы.

Стыдно признаться, но из песни слова не выкинешь. Мы разводили маленький костер из листов бумаги и прямо в закрытых коробочках жарили пауков. Услышав хлопок с последующим шипением, мы констатировали готовность паука.

Уже не помню, чья была идея, но жаренным пауком мы угощали того же Виталика. Вероятно, в знак признательности за каву. Это событие было вытеснено из моей памяти, но через много лет напомнил об этом, уже будучи моим непосредственным начальником, тоже ставший врачом, все тот же Виталий Васильевич Горин.

Делая небольшое отступление, связанное с поджариванием пауков, должен сказать, что с раннего возраста у меня была почти патологическая тяга к огню. А может просто не была развита охранительная реакция, включающае страх к огню, несмотря на то, что воспитательные воздействия со стороны родителей проводились адекватно и регулярно.

В пятилетнем возрасте родители оставили меня на воскресенье у тетки Марии, уехав к каким-то родственникам на свадьбу. Возле плиты на полочке лежали спички, которыми я игрался. Чиркнув по коробку, я зажег спичку. Вероятно, сам опешив, я быстро сунул шипящую спичку в коробок, из которого тут же вырвался факел пламени. В результате мне сильно обожгло брови, ресницы и часть волос на передней части головы, а у тетки, и без того страдающей высоким кровяным давлением, по ее словам, до вечера больно бухало в затылке.

А в шестилетнем возрасте едва не случилась непоправимая трагедия, которая могла могла охватить все село. В один из знойных засушливых дней, когда весь колхоз вышел на уборку хлеба, я, будучи старшим в компании нескольких детей, нашел дохлого кота.

Мы решили его зашмалить, как взрослые шмалят зарезанную свинью. В конце нашего двора стояла большая скирда только привезенной соломы. Под ней мы и решили ошмалить «свинью». Обложив кота соломой, я собирался чиркнуть спичкой. Соседка тетя Маша Ставнич случайно увидела нашу возню и поспешила посмотреть. В результате, без преувеличения, село было спасено.

Сейчас пишу об этом тяжело, не без содрогания. Только счастливая, редкая случайность застала соседку в нужном месте в нужное время.

Тогда я стал более осторожным и осмотрительным в манипуляциях с огнем, но страха так и не было. Настоящий, леденящий душу, лишающий воли, страх перед огненной стихией, пришел ко мне через шестьдесят лет, когда бушующий огонь с клубами черного дыма за короткое время сожрал собственность одних из самых близких мне людей. Дважды. Спасибо, что без жертв.

В послеобеденное время детей никто не укладывал спать. Мы носились по дворам до полного измора, или, как говорят, пока не кончался бензин. Тогда просто падали, где придется.

Странно, но, при моей анархичности, с далекого детства до сих пор для меня остаются незыблемым законом напутствия родителей о недопустимости ложиться на сырую землю и пребывать на сквозняках. Если сырая земля мне была понятна, то, что такое сквозняк, я уразумел после того, как, играя до полудня с мальчишками у соседей между домом и длинным сараем, почувствовал очень сильный озноб, который прошел только после длительного лежания на солнцепеке.

Дома у меня было несколько излюбленных мест для моего одиночества. Для каждого времени года были свои убежища. В первую половину лета я любил солнечные, прогреваемые места. Особенно нравилось ложиться на широкой прогалине между метровыми кустами веничины (Кохия, веничная трава). Из года в год веничина росла на месте развалин старого дома деда Ивана, со стороны Гусаковых.

Уже к десяти часам утра летом прогалина прогревалась. Прогалина была также излюбленным местом кур. Они копошились в разбитой до мелкой пыли земле, освобождаясь от мелких паразитов, выбивая довольно глубокие округлые ямки.

Отряхнув с себя набранную пыль, куры ложились на бок, вытянув в сторону ногу и крыло. Закрыв глаза, они надолго замирали. Прогнав кур, чем вызывал сварливое недовольство петуха, босой ногой я загребал пыль в ямки, выравнивая будущее лежбище. Напоследок, возмущенно прокукарекав, петух боком, оглядываясь на меня, следовал за своим гаремом.

Я вытягивался на самом солнцепеке, подставив лучам спину у подножья противоположных солнечной стороне кустов веничины. Несмотря на то, что верхушки кустов, слегка накренясь, шевелились на ветру, у подножия был полный покой.

Село накрывала тишина, изредка прерываемая петушиными голосами, одиночным дальним лаем собаки, тарахтением проехавшей по селу телеги. Эта тишина, запах земли и, разливающееся волнами по телу, солнечное тепло действовали на меня одуряюще. Не хотелось ни о чем думать, забывались, отодвигаясь куда-то на задний план обязанности по двору, испарялась вечно подгонявшая меня необходимость куда-то бежать, что-то творить.

Оставался только я. Наедине с солнечными лучами, проникающими в меня, будившими во мне знакомую и каждый раз незнакомую истому, разливающуюся в груди, перекрывающую у диафрагмы дыхание, заполняющую собой все мое существо..

Припекало. Перевернувшись на спину и стряхнув с живота щекочущую пыль, я, отталкиваясь пятками, отползал слегка назад, задвигая голову в тень кустов. Открывал глаза. Воздух под кустами казался зеленоватым. Сквозь густоту веничины пробивались лишь редкие косые лучики солнца, обозначенные частицами поднятой мной летучей пыли. Наваливалась полудрема, переходящая в прерывистый поверхностный сон.

Между тем солнце поворачивалось и светило уже со стороны головы. Мое тело накрывала тень слегка наклонившихся кустов. Перегретая на солнце кожа охлаждалась, вызывая легкий, но неприятный озноб. Я растирал руки. Гусиная кожа медленно расправлялась, волоски на предплечьях ложились на кожу. Голова еще находилась в плену тупой заторможенности.

Надо было вставать. Донесшийся со двора кроличий запах напомнил о моей вечной обязанности их постоянно кормить. Предстояло бежать с пустым мешком в лесополосу. На узкой полоске между лесополосой и кукурузным полем я быстро набивал мешок сладким пыреем и куриным просом. Траву набивал туго, утрамбовывая ногой в мешке, придерживая двумя руками. Верхнюю треть мешка наполнял щиром, который надо выложить в первую очередь, расстелить и провялить на ульях до завтра.

Кормушки набивал доверху, затем наливал полные жестяные консервные банки водой, чтобы сами кролики, не доевшие траву и не допившие воду, стали свидетелями моей заботливости перед пришедшими с поля родителями. Поднявших отчаянный писк, цыплят успокаивал очередной порцией мешанки. На сухое место в загородке спешно кидал поросятам охапку щира, благо их ужин входил в обязанности пришедшей с работы мамы.

С ведрами выбегал на улицу, вдоль которой возле колодцев уже мельтешили фигурки моих сверстников, так же готовящихся к встрече родителей. Мы брали воду из ныне засыпанной Франковой кирницы, располагавшейся в метрах пятидесяти от наших ворот.

В нашем дворе колодец был вырыт только в пятьдесят девятом. Носил воду я всегда двумя ведрами, для равновесия. Если в первом классе я носил по полведра воды в каждом, то, постепенно увеличивая нагрузку, перейдя в четвертый класс, я нес уже два полных ведра. Родители такие нагрузки категорически не одобряли.

До прихода родителей я должен был наполнить трехведерную выварку водой для возвращающейся с пастбища коровы. Еще два ведра с водой нужны были для кухни. Вода для мытья после поля была налита отцом еще ранним утром в круглую жестяную ванну и к вечеру уже была нагрета под солнцем.

На колышке забора с утра висела веревка, которой следовало привязать корову, если она приходила домой раньше, чем возвращались родители.

Еще издалека поскрипывали телеги с возвращающимися с поля колхозниками. Возле каждого двора одна из повозок останавливалась и с нее сначала спрыгивали мужчины, которые снимали мешки с собранной в поле травой. Затем снимали сапы или лопаты, в зависимости от выполняемой работы. Женщины сходили с телег медленнее, осторожно нащупывая ногой ступицу колеса, придерживаясь руками за облучок.

Лица возвратившихся родителей были потемневшими от усталости и пыли. Наскоро умывшись, мама разжигала дворовую плиту и ставила варить ужин. На ужин, в селе готовили, в основном, супы. Они готовились, как правило быстро, и, главное, были, пожалуй, оптимальной пищей для восстановления жидкости потерянной организмом за день нелегкого труда.

В зависимости от предпочтений, это мог быть суп картофельный с луком, либо суп с домашней, ранее приготовленной, крупно резанной лапшой. Была еще так называемая щипанка. В закипевшую воду с картошкой и луком ложкой опускали кусочки полужидкого теста, приготовленного из муки с яйцами. Все разновидности супов заправлялись луком, поджаренным на подсолнечном масле. Летним предвечерьем воздух в селе был насыщен запахом жаренного лука.

Оставив меня поддерживать огонь, мама доила корову. Процедив молоко, зажаривала лук и заправляла суп. Ужинали на свежем воздухе, за низеньким широким столом. В селе были семьи, где ели ложками из одной общей миски. В нашей семье эту традицию отец упразднил, по словам мамы, сразу после войны, вернувшись из Германии.

За ужином отец отец уточнял, что мной было сделано, что нет; давал, как говорили в колхозе, наряд на следующий день. После ужина сразу хотелось спать, глаза слипались, руки и ноги становились ватными, лишенными силы. Я пытался проскользнуть в комнату и юркнуть в постель, но отец никогда не забывал отправить меня мыть ноги.

Во второй половине лета, начиная с жнивья, жара становилась невыносимой, особенно днем. В такие дни я любил улечься отдыхать в прохладном хлеву. Я растягивался в яслях на сухом сене, подкладывая под голову старую отцовскую фуфайку. Я любил лежать на боку, глядя, как на фоне ярко голубого неба фонтанчиком плясало поднимающееся и опускающееся в дверях облачко мелкой мошкары.

Вспугнутые мной ласточки, сидевшие на яйцах уже по второму кругу, тревожно крича, покидали гнездо и носились в воздухе перед дверью сарая. Постепенно круги полета сокращались и, наконец, одна из ласточек влетала в сарай и тут же покидала его. Я старался лежать неподвижно. Пролетев несколько раз все ближе и ближе к гнезду, ласточка, наконец, цеплялась черными коготками за край гнезда и осторожно усаживалась на яйца. Сидя, она настороженно следила за мной, готовая в любую секунду покинуть гнездо. Перестрелки взглядами первым не выдерживал я и засыпал. Проснувшись, я покидал ясли осторожно, стараясь не потревожить ласточку, что удавалось редко.

Забегая вперед, скажу, что осенью любимым моим местом пребывания наедине с собой был шалаш, устраиваемый мной из снопов срезанной сухой кукурузы за стогом соломы. Дно шалаша я выстилал толстым слоем соломы и, одев отцовский тулуп, ложился, плотно запахнув обе полы. Я мог подолгу лежать, слушая осенний ветер и, глядя, как на фоне хрустальной синевы неба шевелятся желто-серые кукурузные листья. В такие дни в шалаше мною очень часто овладевала какая-то непонятная, пожалуй, даже светлая грусть, из которой не хотелось выходить.

После второго класса к моим обязанностям по домашнему хозяйству прибавилась необходимость выпасать корову отдельно от стада. Отел, как правило, происходил весной, но последние годы телята у нашей Флорики почему-то рождались летом.

Пускать стельную на последних месяцах корову на пастбище было небезопасно, так как любые конфликты в стаде между животными могли привести к преждевременному отелу. Корову выпасали на веревке вдоль лесополос, на меже и по узким проселочным дорогам.

Выпасать корову выводили поздно, после девяти часов утра, когда уже высыхала роса. Из года в год у меня были свои излюбленные места. Но мерой предпочтительности было наличие подсолнечникового либо кукурузного колхозного массива в соседстве с густой лесополосой.

Держа за веревку, я пас корову вдоль полосы. Зайдя на расстояние более ста метров от начала, я привязывал Флорику в центре лесополосы так, чтобы ей было просторно и не запуталась веревкой за соседние деревья. Зайдя в колхозное поле, я обрывал нижние четыре — пять сочных подсолнечниковых листьев с каждого растения, что не считалось преступным. Охапками я относил листья и укладывал так, чтобы корова не могла их затоптать.

Если поле было кукурузным, быстро набирал снопы выдернутых с неокрепшим корневищем растений. Не считалось криминалом выдергивать третье, самое тонкое растение. Поскольку считать стебли за мной было некому, я, как и вся деревенская детвора, из трех выдергивал самый толстый, сочный стебель.

А если строенных кукурузных растений было мало, то выдергивал одно из двух, благо и без этого было много одиночных кустов. Набрав достаточное количество стеблей, укладывал их так же дугой, но листьями к корове, чтобы, потянувшись ними, Флорика не затаптывала сочные сладкие стебли.

Выбрав место для себя, из полотняной торбочки, в которую мама с раннего утра ложила кусок хлеба и бутылочку молока, доставал припасенную мной книгу и… прощай унылая реальность! После хищения колхозной кукурузы я мгновенно погружался в мир русских народных сказок, в каждой из которых становился благороднейшим героем. Зачитывался рассказами Бианки, приручал диких зверят вместе с Ольгой Перовской. Держа на поводке Кучума, путешествовал с Улукитканом по тискам Джугдыра. В команде Тимура помогал семьям военных, ловил банду Квакина. Спускался на парашюте вместе с Марианной в тылу врага и вместо Виктора Талалихина таранил фашистский самолет.

Флорика съедала принесенный мной корм быстрее, чем я успевал насытиться чтением. Неохотно положив книгу в торбу и утолив жажду молоком, шел за следующей порцией зелени для коровы. Признаком сытости Флорики, как и всех коров, считалась исчезающая «голодная ямка», расположенная в задне-верхней части живота слева.

Насытив корову, вел ее по утоптанной тропке вдоль лесополосы. Перед выходом на дорогу, накидывал веревку на сук и, осторожно выглянув, убеждался, что дорога пуста. С чувством исполненного долга и чистой совестью гордо вел сытую Флорику домой.

После четвертого класса отец, уходя на работу, поручал мне караулить вылет роя из ульев. Он указывал заранее на пчелиные домики, из которых мог вылететь рой. Почти всегда верно. Приходилось приносить еще одно ведро воды, которое ставил неподалеку от предполагаемого роения. На ведро ложил веник. На толстой ветке груши на проволоке качался большой лист жести, рядом была палка.

В сезон роения мне разрешалось читать сколько угодно, лежа на низком деревянном топчане под крайней грушей. Услышав волнение пчел, сопровождающееся усиливающимся высоким гулом, переходящим в протяжный звон, я вскакивал. Роение я определял по густому живому облаку, разрастающемуся и темнеющему на глазах.

Схватив палку, я начинал бить по жести, имитируя раскаты грома. Затем мокрым веником, брызгал на вьющийся рой водой. По мнению пчеловодов, начинающаяся гроза должна была заставить рой сесть низко, не улетая далеко. В ряде случаев действительно удавалось посадить рой. Периодически брызгая на него водой, я сдерживал побег роя.

Пришедший с работы отец снимал рой и помещал его в новый домик, давая начало новой пчелиной семье. Бывало, несмотря на предпринятые меры рой все равно улетал в сторону дальней лесополосы, почти всегда в южном направлении.

Однажды рой сел довольно низко. Одев защитную маску, я схватил узкий ящик для поимки роя, подтащил, взятый у соседа строительный козлик с площадкой наверху и положил на него ящик точно под роем. Ударами ветки с пчелами об ящик я стряхнул рой во временный домик с установленной там пустой рамкой с вощиной, как это делал отец. Отбежав, я наблюдал, как пчелы постепенно слетались в приемный ящик и окончательно успокоились. Отделался я всего лишь несколькими укусами.

Трудно описать чувства, обуревавшие мной в тот день. На первом месте, пожалуй, была гордость за сделанное, ощущение себя сильным, осознание власти над побежденным роем. Мне хотелось выбежать на улицу и с подробностями рассказывать всем встречным, как я поймал рой. Но я остался на месте и, накрыв ящик фанерной крышечкой, уже хозяйственным оком оглядывал мой улей, наблюдал за снующими через узкий леток пчелами.

Наконец, пришли с работы родители. Мама никак не хотела верить, ей все казалось, что это сделал кто-то из соседей, имеющий пасеку. Отец, внимательно осмотрев ульи, подробно расспрашивал меня о сделанном. Меня прорвало. В мельчайших подробностях я еще раз пережил случившееся. Отец сделал одно замечание:

— Прежде, чем одеть маску на голову, на майку надо было одеть рубаху с длинными рукавами и застегнуть все пуговицы.

После ужина я случайно услышал негромкий голос отца, разговаривающего с мамой в летней кухне:

— Лучше бы рой улетел, чем мог броситься на ребенка, как накинулись пчелы на взрослого здорового Савчука.

Сосед Савчук два дня лежал пластом, после того как его изжалил взбесившийся рой пчел. После этого он вскоре продал всех своих пчел. Через несколько дней за обедом безо всякой связи я выпалил родителям:

— Савчука пчелы покусали за то, что от него воняет йодом и свинячими лекарствами.

— Ты откуда это взял? — родители переглянулись.

В ответ я открыл им «Справочник пчеловода»:

— Вот, написано, что пчелы не любят сильные неприятные запахи. А еще пишут, что один человек во время войны разбросал между ульями порезанный лимон и немцы не смогли есть у него мед.

От соседа ветеринара действительно много десятилетий подряд сильно несло ксероформом.

Впоследствии я снял еще два роя, но без прежнего запала. Прежнее девственное ощущение победы уже не повторялось. Но осталось другое:

— Я знаю как, и умею это делать».

Уже миновал летний солнцеворот, после двадцать второго июня день должен был становиться короче, но жара нарастала, день казался таким же длинным. Казалось, впереди было еще целое лето. В зелени пшеничных полей уже появлялась тусклая пожухлость. Мы бегали на ставы купаться и загорать, пасли по очереди коров, помогали взрослым по дому, но в душе уже ощущалось неотвратимое движение природы к осени.

Теплый упругий ветер гнал по пшеничному полю почти непрерывно бегущие волны. Я складывал кулаки в трубочку и через отверстия смотрел на них до головокружения. Мне казалось, что такими же должны быть морские волны.

Много позже, будучи в Ялте, а затем, отдыхая с младшим сыном Женей под Одессой в Вапнярке, подолгу смотрел в морскую даль, пытаясь испытать то очарование, о котором рассказывали возвращающиеся с моря родственники и знакомые. Мне казалось, что рассказывая о море, все фальшивили, так как глядя на море, в моих глазах перекатывались волны пшеничного массива.

Отдыхая на море в Вапнярке чуть больше недели, последнее воскресенье до полудня мы посвятили Староконному рынку, по несколько раз подряд обходя ряды с дикой и домашней живностью, книгами, инструментами и рыболовными снастями. В тот же день мы, не сговариваясь и не агитируя друг друга, взяли курс на железнодорожный вокзал.

— Ненормальные! — в один голос заявили, провожая нас, племянники, коренные одесситы, жившие в центре города в двухстах метрах от берега моря.

— Придурки — сказала жена, когда мы глубокой ночью заявились домой.

Я любил заходить вглубь пшеничного поля, начинавшегося за старой лесополосой. Эта широкая заросшая лесополоса, напоминавшая лес, впоследствии была выкорчевана и распахана, а молодая лесополоса переместилась метров на сто ближе и параллельно селу. Перейдя лесополосу, я направлялся к самой высокой точке поля.

Лежа на спине, часами всматривался в небо, которое с этого места казалось ближе. Провожал глазами проплывающие облака, которые, по ходу своего движения бесконечно меняли форму и размеры. Бегущее небольшое облако вдруг неуловимо исчезало, растворяясь в светлой синеве. Плывущее неподалеку большое облако напоминало голову белого барашка, затем, вытягиваясь, расщеплялось, и превращалось в разинутую пасть огромного крокодила. Другое облако двигалось в виде плывущего по воде белого лебедя, только без головы. И когда в конце удлиняющейся шеи я ожидал увидеть вырастающую голову, облако уже напоминало гигантский кривой кабачок.

Будучи взрослым, я помогал отцу собирать полову. Рассказав ему о многих часах, проведенных мной в этом поле, услышал:

— На этом самом месте строились бордеи (полуизбы-полуземлянки) переселенцев, первых жителей Елизаветовки. Здесь было и первое жилище моего деда, и твоего прадеда — Прокопа. Я огляделся по новому. После многолетних глубоких вспашек, ничто не напоминало, что здесь когда-то рождались, жили, любили и умирали люди — мои предки.

В конце июня — начале июля зрели вишни. В селе разделяли их на два сорта: светоянские и хруставки. Свои названия сорта вишен ведут из польского языка, но что они означают, вразумительного ответа у старожилов я не получил. Светоянские вишни зрели раньше. Это были относительно крупные, слегка приплюснутые мясистые ягоды ярко-красного цвета. Спелые, они были довольно сладкими с небольшой кислинкой.

Мы уставали ждать, когда вишни созреют и ели их, едва они приобретали желтовато-розовый оттенок. Забираясь на дерево, спелые вишни мы поедали с хлебом полным ртом, часто забывая выплевывать косточки. На хлебной мякоти оставались ярко-розовые следы наших зубов. По воскресеньям, выбрав булавкой косточки, мама варила варенье на зиму, но я его никогда не любил.

Хруставки поспевали позже, длительно сохраняя кислый вкус. Становясь красно-бурыми, почти черного цвета, они становились сладкими, со слегка терпким привкусом. Хруставки насыпали в один ряд на противни и, выставив на пологие крыши пристроек, сушили. На широких подоконниках в узкогорлых бутылях бродила наливка, постепенно съедая, насыпанную на вишни, шапку сахара.

Чуть позже созревали папировки, которыми мы объедались. Каждое лето, когда в садах созревала, как говорили в селе, зеленина, мы резко худели, без меры поедая зрелые и незрелые вишни, черешни, яблоки и абрикосы. На фоне серо-бронзового загара наши ребра под кожей выпирали особенно рельефно.

Одновременно с созреванием летних яблок начиналась уборка хлеба. Мое детство застало еще ручную косовицу. В те дни в предвечерние часы село наполнялось дробным стуком отбиваемых на завтра кос. Поднимались затемно, выходя в поле по утренней росе. Неспешно выстраивались в ряд на ширину замаха.

Левый фланг занимали опытные, подчас десятилетиями вручную убиравшие урожай, косари. За ними становились более молодые, а самый правый фланг занимали новички, впервые вышедшие на косовицу. За косарями вторым рядом становились женщины, в большинстве жены, следующие за своими мужьями.

Вытащив из голенища брусок, старший ловко поводил им с обеих сторон косы, извлекая слегка дребезжащий звон, который ни с чем спутать невозможно. Положив косье на правую ключицу, вожак громко плевал в раскрытые ладони, потирая их. Взяв косу, слегка трусил ею, как бы проверяя прочность креплений. Замах. Йэх!

Слегка вздрагивая, стебли не успевали падать. Подхваченные деревянной дугой грабелек, вмиг потерявшие связь с корнем, стебли тут же ложились в аккуратный валок по краю поля. Выждав несколько шагов, за вожаком замахивался второй. И так далее, все шли по полю косым рядом.

Следующие за косарями женщины серпом подгребали к себе часть валка из расчета на один сноп. Из отделенной кучки вязальщица выхватывала всегда одинаковый пучок стеблей, делила его пополам и складывала внахлест обрезанными краями наружу. Перекрученное в руках посередине, будущее перевясло одной половиной зажимала под мышкой, ловко скручивая свободную часть. Скрутив, зажимала под мышкой второй конец, докручивала.

Ловко подведя перевясло под часть валка, неуловимо перетягивала перевясло уже вокруг снопа. Затем, подоткнув скрученный узел за перевясло, завязывала. Сноп готов! Я, следуя за мамой, сотни раз наблюдал, как она скручивает перевясло и вяжет сноп, но стоило мне взять в руки заготовку, все разваливалось в руках с самого начала, падая в разные стороны. Так и не постиг я этот простой, казалось бы незамысловатый, прием хлеборобов.

Отец, как и все косари, выходил на косовицу в кирзовых сапогах или ботинках. Я же бежал за ними босиком, либо в сандалиях на босу ногу. Если натоптанные за лето огрубевшие черные пятки были нечувствительными к острой стерне, то вокруг щиколоток к концу дня кожа сплошь была исколота и исцарапана. К вечеру щиколотки, казалось, были обвиты двумя черными кольцами из-за густо насевшей на ссадины пыли, независимо, обувал я сандалии или нет. К моему большому стыду, вспомнить, как была обута мама, и были ли у нее исколоты ноги, я, как ни стараюсь, не могу.

Сноповозками и просто телегами с широкими паташками снопы свозили на колхозный ток. Ток представлял собой большую ровную площадку, чисто оструганную от травы и за несколько дней до уборки политую водой, Высыхая, мокрый слой превращался в прочную корку, покрывающую ток.

Часть урожая молотили вручную цепами, часть пропускали через молотилку, вращаемую с помощью, пыхтящего черным дымом, мотора. Мы все толпились возле молотилки. Работа одного мотора завораживала нас. Широкий прорезиненный ремень объединял мотор и молотилку. Ремень двигался бесконечной лентой, мерно постукивая скрепленным проволокой швом.

Снопы наверх подавали прямо с телег. Вся молотилка дрожала и грохотала. Нас как магнитом тянуло посмотреть, как там внутри, но взрослые позволяли нам только наблюдать за потоком зерна, льющимся из часто качающегося деревянного желоба. Мы завидовали подросткам, которые выгребали зерно из под желоба, освобождая место для следующих порций зерна.

Две молодые женщины прямоугольными ковшами черпали зерно и засыпали его в бункер веялки, которую, встав лицом друг к другу, крутили еще две женщины. Мужскую половину на току представлял заведующий током, который, стараясь перекричать тарахтенье мотора, давал женщинам распоряжения, а затем суетливо бегал от весов к складу и обратно. Кроме него был почерневший от загара и копоти моторист Карпо. Он постоянно сидел на промасленном низеньком пеньке и почти беспрерывно сворачивал и курил самокрутки, глядя прищуренными глазами куда-то вдаль.

Мы заходили в склад, куда ссыпали пшеницу, но и там нас еще некоторое время преследовал шум мотора и молотилки. Пшеницу ссыпали в самый дальний конец огромного, по нашим меркам, помещения. Поднимаясь по зерну почти до самого потолка, ложились на живот и, имитируя плавание, загребали руками и «сплывали» вниз по склону, увлекая за собой массу пшеницы. Плавали мы недолго. Привезшие в склад зерно, колхозники прогоняли нас под аккомпанемент весьма нелестных комментариев с поминанием наших предков. Мы никогда не обижались. Да и они не очень сердились.

Спустя годы я убедился, что мы были не одиноки в плавании вниз по зерну. Работая врачом в военкомате в составе медицинской комиссии, приходилось несколько раз вымывать из ушей допризывников зерна злаковых. Будущие воины не делали военной тайны из того, как пшеница попала в их уши.

К концу уборки за лесополосу вдоль дороги с тока стягивали солому и укладывали в высоченные скирды. Тогда же, в начале пятидесятых, были организованы МТС и внедрена уборка зерновыми комбайнами на тракторной тяге. Солому с поля к месту скирдования уже стягивали двумя тракторами, между которыми была натянута волокуша, которая захватывала довольно широкую полосу поля.

Скирдование, пожалуй, было для нас одним из самых привлекательных процессов во всей зерноуборочной компании. Подтянутую солому вручную укладывала группа колхозников, имеющая навыки скирдования. Когда высота скирдованной соломы достигала двух метров, в действие вступала малая волокуша.

Она представляла собой стальной трос длиной не менее 100 метров, по середине которого была закреплена сама волокуша, представляющая собой огромную сетчатую застегивающуюся крюками корзину, которая могла вмещать в себя небольшой воз соломы. По одну сторону трос цеплялся крюком за передок телеги, в который была впряжена пара лошадей. Все это устройство мы называли блёком (блок).

С другой стороны троса крюк цепляли к вальку с хомутом на одной лошади. Если пара лошадей втаскивала волокушу на скирду, то подросток, цепляя крюк к вальку, возвращал волокушу в исходное положение, с шиком сидя верхом на лошади. Должность погонщика, спускавшего пустую волокушу была предметом нашей зависти.

При скирдовании мы устраивали довольно опасный аттракцион, на который взрослые смотрели сквозь пальцы. Стоя в лесополосе, мы караулили момент, когда пара лошадей начинала тянуть полную волокушу наверх. Как только лошади трогали, мы выскакивали из лесополосы и двумя руками изо всех сил цеплялись за трос у вертикальной стены скирды.

Трос натягивался и мы резко взмывали, казалось, в самое небо. В момент подъема никакая сила не могла заставить нас разжать руки. Резко достигнув верхней точки, мы долго плавно опускались, оглядываясь назад.

Совсем не зря. Очень часто из-за скирды выскакивал, вовлеченный в игру, кто-то из взрослых с кнутом в руке, часто тот же погонщик. Спасаясь от кнута, мы соскакивали, отпуская трос, с высоты не менее метра. Такие небезопасные игры иногда затягивались до обеда, когда уже начинали ныть руки. За катание на тросе попадало и дома.

Однажды летом, после второго класса, придя с работы, отец не начал с мытья над вальней — круглым оцинкованным корытом, в котором его ждала нагретая за день вода. Жанту — кирзовую хозяйственную сумку, в которой он на работу носил еду, осторожно поставил на крыльцо. Сумка была застегнутой.

— Интересно, что же я тебе принес из леса?

— Хлеба от зайца!? — тогда это было расхожим выражением, ответ на вопрос детей, что же родители принесли им с работы. Я кинулся расстегивать жанту.

Не спеши, сейчас, — отец осторожно расстегнул молнию до средины.

Я заглянул в узкую щель. Из глубины сумки на меня смотрели чьи-то широко раскрытые испуганные глаза.

Отец занес сумку в камору, открыл. На дне, прижавшись в углу, сидел крохотный серо-рыжий зайчонок. Я протянул руку, прикоснулся к зверьку. Он весь как-то сжался, мелко задрожал. Я взял его одной рукой и тотчас мои пальцы почувствовали его острые коготки. Отец взял зайчонка и опустил на глиняный пол. Он даже не пытался удирать.

— Его надо покормить?

— Он сегодня не будет есть. Завтра.

Ужин прошел в живом обсуждении, чем кормить зайца. Решение было единодушным: молоком.

— Не имела баба хлопот, купила порося… — сказала мама в конце ужина.

Я не понимал, к чему это, но почему-то стало обидно.

Утром, едва дождавшись ухода родителей в поле, я бросился в камору с мисочкой молока. Зайчонок легко дал себя поймать. Я подтолкнул его к мисочке. Он не ел. Взяв зайчика в руку, я ткнул его мордочкой в молоко. Он даже не облизался. Через пять минут его голова, грудь и передние лапки были мокрыми.

Малыш сразу потерял свою привлекательность. Вытерев его своим полотенцем, как будто на что-либо другое он бы не согласился, я отпустил его в угол. Он сразу юркнул в щель между двумя полными мешками. Я вышел на улицу.

Вскоре я увидел, как наш огромный жирный черно-пегий кот Мурик юркнул в небольшое квадратное отверстие двери. В каждом сарае и каморе отец выпилил отверстия, чтобы при закрытых даже на замок дверях, кот мог беспрепятственно ловить мышей. Во мне все застыло. Я бросился в камору. Кот сидел перед мешками сжавшись перед прыжком, уши его были наклонены вперед, а кончик хвоста возбужденно подрагивал. Он недовольно повернул ко мне голову. Его широко открытые глаза, казалось, горели.

Взяв Мурика на руки, я вынес его на улицу. Перекатывая большой камень, я привалил его к двери, перекрыв ход коту. Пришедший с работы отец закрыл отверстие куском фанеры короткими гвоздиками с ромашкой на широкой шляпке.

— Расплодятся мыши с вашим зайцем — ворчала мама.

— Не успеют.

Я был вполне удовлетворен ответом отца, восприняв их как защиту моего зайца.

А заяц продолжал голодовку. Пришедший в гости Тавик, который знал все, сказал, что зайчиха кормит зайчат один раз после рождения и убегает. Второй раз их может кормить даже чужая зайчиха. А молоко зайчихи в несколько раз жирнее коровьего. Жир в молоке в селе мерил только один человек, принимающий молоко от колхозников. Поскольку туда у меня доступа не было, я решил не мелочиться. Я стал наливать зайцу снятые мной в погребе еще жидкие сливки.

Вскоре, подав зайчонку блюдечко со сливками, я восторженно наблюдал, как он начал неловко слизывать сливки по краю блюдечка. Ел он довольно долго. Я был вне себя от счастья. Потрусив зайца у уха, с удовлетворением больше почувствовал, чем услышал бульканье в его животе. Будем жить!

По совету Тавика я стал давать зайцу свежесорваный клевер и люцерну. Даже на глаз было видно, что заяц немного подрос. Меня он не боялся. Я стал выносить его во двор, тщательно охраняя его от кота и наседки, цыплята которой уже свободно гуляли повсюду. После прогулки я водворял моего питомца на его место между мешками.

Перед вечером я буквально заваливал проход между мешками клевером, добавляя рядом яблоки и ранние груши. Фрукты заяц не трогал. Положив однажды вырванную морковку с ботвой, на второй день с радостью увидел, что она ему понравилась.

Близилась школа. По утрам, когда я выводил зайца гулять, уже чувствовалась нарастающая прохлада. В это время я заметил необычное поведение моего зайца. К концу прогулки мелкими скачками он начинал убегать в огород, за которым уже начинала светлеть лесополоса. За ней тянулось скошенное колхозное поле.

Побегав за зайчонком, я ловил его и закрывал в каморе. В душу закралось беспокойство. Я осознавал, что заяц хочет на волю. Мне совсем не хотелось его отпускать.

Я хотел огородить участок возле дверей каморы сеткой, но ее не было. Огородил дверь углом их двух досок и заяц гулял уже в маленьком загончике. Хотел попросить деда связать невысокую изгородь из ивовой лозы, но не успел. В один день я пошел попить воды, а когда вернулся, зайца в загородке уже не было.

Пробежав через сад, я увидел его прыгающим через луковые грядки. Догнать я не успел. Заяц скрылся в густой кукурузе. Поиски ни к чему не привели. Остаток дня я провел в каком-то глухом отчаянии. Взрослые меня безуспешно успокаивали. Покой в мою душу частично водворил Тавик. Он объяснил, что побег зайца был зовом природы, а в неволе он бы погиб.

О близком конце лета говорила и поездка с отцом в Могилев-Подольский, где отец покупал, долго примеряя, только появившуюся красивую, мышиного цвета, школьную форму. Примеряли долго, выбирали по размеру и росту, чтобы хватило до конца учебного года. С четвертого класса отец покупал школьную форму в Черновцах, где учился Алеша. Вместо школьного ремня с буквой Ш у меня был, подаренный братом и служивший предметом зависти, более широкий ремень желтой пряжкой, на которой красовались буквы РУ (Ремесленное Училище).

Короче становился день. По утрам прохлада неприятно холодила открытые руки и лицо. О накатывающей осени можно было судить и по появлению, разбросанных по селу, половинок грецких орехов, съедобная сердцевина которых была тщательно вырезана.

Во второй половине августа в школу привозили и раздавали бесплатно школьные учебники. Несмотря на то, что учебники в первую очередь раздавали самым младшим, с самого утра на школьном дворе взбудоражено толпилась вся школа. Мы с волнением листали новые, пахнущие типографской краской, учебники. Перед пятым классом особого внимания был удостоен «Учебник французского языка» с незнакомым ещё латинским алфавитом. С волнением открывали контурные карты по географии, угадывая границы государств, названия морей, рек и столиц.

Покупал дневник, тетради, альбомы, карандаши. Разводил купленные таблетки для приготовления чернил. Растворение чернил становилось ежегодным волнующим ритуалом, отправляемым во второй половине августа. Вместо одной, я растворял во флакончике не менее двух таблеток. Готовые чернила казались густыми. Написанный такими чернилами текст после высыхании приобретал бронзово-фиолетовый, с металлическим блеском, цвет, как крылья жуков маек-кантарид, в великом множестве кормившихся на кустах сирени или как зеленая жемчужина.

В те далёкие годы я совершенно искренне полагал, что зеленые жемчужины существуют. Писали же во времена моего детства, что Крым — зелёная жемчужина Советского Союза, а Никитский ботанический сад — зелёная жемчужина Крыма. Потом я понял, что расхожее выражение «зелёная жемчужина» — это всего лишь аллегория. И лишь много позже, уже при написании настоящих строк я узнал, что зелёный жемчуг всё таки существует. Жемчужины зелёного цвета вырабатывают моллюски абалон (морское ушко) и наутилус помпилиус (помпилиев кораблик).

Обычную стеклянную бусинку, подвешенную на нитке я превращал в жемчужину простым окунанием в густые чернила. После высыхания бусинка становилась совершенно сказочной, она искрилась изумрудным перламутром.

Чернила я разводил до 6 — 7 класса, несмотря на то, что флаконы с готовыми чернилами в магазине продавались уже с начала пятидесятых. Была в этом священнодействии какая-то таинственность и ожидание волшебства. Каждый август мною овладевала сладкая иллюзия, что, наконец-то, в новом учебном году, без усилий с моей стороны, с новыми, только что разведенными мной чернилами, я буду писать лучше. Буквы сразу станут ровнее, будет меньше клякс, ошибок. Мои тетради будут чистыми и нарядными. Как у Алёши.

Алеша всю жизнь писал ярко-синими чернилами. Написанные им ровные строки казались нарядными. Сочинения, написанные им в средней школе, я читал уже будучи студентом. Написанный Алёшиной рукой текст читался очень легко.

Обложки Алёшиных тетрадей всегда были чистыми и свежими. Он уже заканчивал тетрадь, а она была почти как новая. Если бы не надпись на обложке, можно было подумать, что тетрадь только недавно купили. Углы Алёшиных тетрадок были ровными, никогда не закручивались и не кучерявились. Всё написанное Алешей я развешивал бы на стене. Чтобы все видели и любовались. А я гордился.

В мои школьные годы уже были деревянные пеналы и папки для тетрадей. Но, как только звенел звонок, возвещавший об окончании последнего урока, я немедленно совал тетрадь в портфель. Туда, где просторнее. Туда же спешно кидал ручку, часто с не высохшим и не протёртым пером. Чернильницу втискивал сбоку. Про папку для тетрадей и пенал забывал. Я всегда спешил. За стенами школы меня всегда ждали дела поважнее.

Уже дома я неохотно разбирал завалы в моем портфеле. Первым делом доставал чернильницу-невыливайку. Если по дороге домой портфель не использовался в качестве снаряда для сбивания орехов, а в зимнее время на нем не катались по укатанной до зеркального блеска дороге, чернильница, как правило, была сухой. Но, бывало, доставая чернильницу, ещё в портфеле чувствовал на пальцах обильную влагу. Тогда я запоздало вспоминал о сшитом мамой кисете, подвязанном к перегородке портфеля. Кисеты для чернильницы мама шила из толстой фланели в два слоя. Так, по её разумению, вероятность попадания чернил в угол портфеля была минимальной. Вытирая чернильницу и отмывая руки, каждый раз обещал себе, что в конце уроков чернильницу я буду опускать в кисет и аккуратно затягивать шнурок.

Затем, кинув взгляд в сторону мамы, доставал тетради, учебники и многострадальный дневник. Потом начинал поиски ручки. Если повезет, перо оставалось целым. Но бывало и так, что, воткнувшись в подкладку портфеля, перо «звездочка» принимало форму крючка либо растопыренного козьего копытца. Поменяв перо, принимался за выполнение домашнего задания. После выполнения домашних заданий ручка и карандаши ложились в пенал, тетради занимали своё место в папке, а чернильница — в кисетной торбочке. Зная мой характер, мама незаметно и ненавязчиво контролировала мои приготовления к следующему учебному дню.

Потом были перьевые авторучки. С пипеткой, поршневые, винто-поршневые… С открытым и закрытым пером… Особым спросом пользовались китайские, с золотым пером. В середине шестидесятых надолго заняли свою нишу шариковые ручки, потом гелевые, фломастеры…

Совсем недавно Оля — моя младшая внучка, до этого равнодушная к грамоте, в свои неполные шесть лет вдруг попросила открыть в ноутбуке страницу, где можно печатать. Через минуту на экран легли имена и статус всех членов нашего семейства. А затем внучка написала: Барбоскин. Я присутствовал при рождении чуда. Потом дети уехали. А дед, оставшись наедине со свежеиспеченной радостью, размечтался…

У моих правнуков уже не будет учебников, тетрадей, альбомов и карандашей. Перед поступлением в школу каждому дошкольнику приобретут планшет. В нём будет сенсорная клавиатура и электронный карандаш. Нежным прикосновением пальца к экрану задается нужное линование: для письма в разных классах, в клеточку для математики. Написанное от руки и напечатанное будет сохраняться постоянно.

Там же будет идентификационный номер и пароль ученика. Все учебники, начиная с первого и заканчивая выпускным классом будут закачаны в планшет. Вместо тетрадей по каждому предмету будет отдельная страничка. Там будут классные и домашние задания. Там же сочинения и выполненные контрольные работы. Проверить правильность написанного сможет система и учитель.

У учителя такой же небольшой планшет. Для проверки выполненных домашних заданий, диктантов, изложений, сочинений, контрольных по точным наукам в планшет учителя внесены пароли для входа в планшеты каждого из его учеников. Вся информация хранится постоянно в соответствующей базе данных в интернете. При утере, разрушении или порче в результате пожара либо наводнения во вновь приобретенный новый планшет вводится идентификационный номер, пароль и другая необходимая информация. Легкое прикосновение пальцев к экрану. Система опознавания считывает узоры на отпечатках пальцев и через мгновение стирается вся информация на старом и в полном объёме восстанавливается в новом планшете.

Дублирование планшетов, исправление текстовой части, решения задач и отметок исключено программой самой системы. Пользоваться планшетом и оставлять записи в нём может только владелец. Учителю доступны только контроль, оценка и возможность делать замечания со своего планшета. Загрузить чужой планшет невозможно. При внешнем вмешательстве программа, постоянно считывающая узоры пальцев, мгновенно блокирует дальнейшие манипуляции.

Никаких выпускных и вступительных экзаменов. По окончании гимназии или лицея в течение нескольких секунд программа сканирует и тестирует планшет от первого до выпускного класса. Вместо оценки программа рекомендует перечень учебных заведений, куда выпускник может поступить, всего лишь подведя курсор к названию ВУЗа или колледжа. Легкое касание пальца к экрану, идентификация пальцевых узоров, и абитуриент становится студентом избранного ВУЗа.

В течение всех лет обучения сетевая система отслеживает наклонности каждого юного гражданина по всей стране. Ежегодное, не объявляемое постоянное психологическое тестирование по профориентации. Особо одаренных выделяют в отдельные группы для подготовки специалистов по стратегическим, особо важным для страны, направлениям. Никаких возможностей для подчистки, исправлений и подтасовки. Никакого блата при поступлении и платы за экзамен. Никаких пап и мам. Никакой коррупции. Всё вместе взятое является составной частью того, что в миру зовётся патриотизмом.

Смею предположить, что при такой форме обучения во времена уже так далёкого моего детства, на экране монитора мне лично был бы представлен перечень… профтехучилищ. Профиль уже не имеет значения.

После разведения чернил я начинал обратный отсчет времени до конца летней вольницы, до начала учебных будней.